«Вчера провел вечер с императором, – писал жене принц Евгений 21 сентября. – Играли в vingt-et-un [«двадцать одно»], чтобы скоротать время. Предвижу, что вечера нам будут казаться длинными, так как развлечься нечем, нет даже бильярдного стола». Перспектива сидения в Москве не наполняла окружение Наполеона воодушевлением. «Наполеон был всего лишь человеком гения, а потому не в его природе было уметь развлекать самого себя», – замечал commissaire Анри Бейль, получивший потом известность как романист Стендаль, добавляя, что двор представлял собой мрачное место.
Император вновь обосновался в Кремле, где занимал те же апартаменты с видом на реку Москву и на часть города, что и Александр, побывавший в городе несколько недель тому назад. Квартира состояла из огромного зала с большими люстрами, трех вместительных салонов и просторной спальни, служившей по совместительству рабочим кабинетом. Именно там император французов повесил потрет короля Рима кисти Жерара. Спал он на металлической походной кровати, которой обычно и пользовался во время войны. Передвижной стол занял место в углу, а маленькая переносная библиотека разместилась на полках, но экземпляр «Истории Карла XII» Вольтера всегда находился в досягаемости – лежал либо на столе, либо на столике у кровати. Наполеон велел своему слуге ежевечерне выставлять на подоконник две зажженные свечи, чтобы солдаты, проходя мимо, знали, что он тут, работает и думает о них – он с ними.
Наполеон надеялся наладить гражданскую администрацию силами самих же русских, но для этого отчаянно не хватало граждан любого калибра, а большинство из имевшихся в наличии делали все возможное в попытках уклониться от сотрудничества с французами. Пришлось в силу необходимости использовать Жана-Батиста де Лессепса, бывшего французского консула в Санкт-Петербурге, каковой и собрал вместе всех русских жителей, готовых служить во временной администрации. Помимо восстановления порядка на большей части территории города, данный орган занимался поиском жилья для размещения москвичей, потерявших дома на пожаре, и старался побудить крестьян из прилегающих сел и деревень приезжать и продавать продукцию в городе. Однако тех, кто откликнулись на призыв, зачастую подвергали избиениям и грабежу солдаты.
В других отношениях восстановилось некое подобие нормальной жизни. Люди путешествовали «так же легко между Парижем и Москвой, как между Парижем и Марселем», – высказывался Коленкур, хотя времени уходило побольше. Тысячи писем от солдат и офицеров, отправленные семьям и любимым, доходили до адресатов порой лишь через сорок дней. Но императору так долго ждать не приходилось. Estafette прибывала из Парижа ежедневно с информацией, покрывавшей расстояние всего за четырнадцать дней. У Наполеона вновь наступил прилив сил, и он трудился без устали, пусть случилось это, как раз другой бывало и раньше, чуть-чуть с опозданием.
Вести из Парижа радовали более всего, в особенности, если льстили тщеславию Наполеона. Он с удовольствием прочитал о том, как его день рождения, проведенный им около Смоленска, в столице отметили церемонией закладки первого камня в фундамент Palais de l’Université (Университетского дворца), нового Palais de Beaux-Arts (Дворца Искусств) и монументального здания, предназначенного для размещения национальных архивов. Как сообщили, «воодушевление парижан в связи с новостью о вступлении императора в Москву сдерживается только страхом, что он пойдет дальше триумфальным шествием, пока не завоюет Индию». Известие о занятии Веллингтоном Мадрида ободряло куда меньше.
Если он и испытывал какое-то беспокойство в отношении существующего положения, то тщательно скрывал его. Император французов занимался делами государства и армии с дотошностью, каковая, вероятно, помогла ему избежать взгляда в лицо реальности создавшейся обстановки.
Он досаждал Маре, требуя от него поднажать на только что приехавшего в Вильну американского полномочного министра, поэта Джоэла Барлоу, ради заключения более тесного альянса с Соединенными Штатами против Британии. Наполеон распорядился прислать из Франции и Германии 14 000 лошадей. Велел закупить в больших количествах в Триесте рис с целью доставить через всю Европу в Москву. К тому же император французов часто устраивал парады на широкой Красной площади перед Кремлем, и в ходе этих смотров часто вручал солдатам и офицерам кресты Почетного Легиона и производил в следующие звания заслуживших такой чести отважными действиями под Бородино.
Но он не предполагал зимовать так далеко от дома. «Если я не вернусь в Париж этой зимой, – писал он Марии-Луизе, – распоряжусь доставить вас в Польшу, где мы повидаемся. Как вам известно, я по-прежнему горю желанием увидеть вас снова и сказать о чувствах, которые вы во мне будите».
Солдаты его испытывали нечто подобное. «Еще одна зима пройдет без счастья сжать тебя в моих объятиях, поскольку поговаривают, будто мы скоро встанем на зимние квартиры, хотя где точно, пока не решено», – писал жене 22 сентября капитан Фредерик-Шарль Лист. «Я очень устал от этой кампании и не знаю, когда Бог подарит нам мир», – признавался в письме кюре своей деревни простой солдат по имени Маршаль. Не меньшая подавленность одолевала генерала Жюно. «Довольно говорить о войне, я хочу сказать вам, моя дорогая Л, что с каждым днем люблю вас все больше, что мне всё до смерти надоело, что ничего я так не желаю в мире, как увидеть вас снова, что торчу в самой никудышной стране на свете и что, если я не увижу вас в скором времени, то умру от тоски, а если мы останемся здесь дольше, умру от голода», – писал он любовнице из Можайска. Один commissaire, отправившийся в поход в свои пятьдесят, поскольку ему надоела работа за столом, и он решил попытать счастья разбогатеть, изливал в письмах жене сожаление и отвращение, добавляя, несколько беспочвенно, что в России нет даже красивых девушек. Мари-Франсуа Шакен, девятнадцатилетний хирург из корпуса Даву, жаловался сестре на плохое питание, на то, что лошади его опускают носы в пустые кормушки, но выражал безграничную веру в Наполеона, который, несомненно, приведет их домой целыми и невредимыми. «Найди мне хорошенькую подружку к возвращению, ибо здесь таких не сыскать, – просил он сестру. – Скажи ей, я буду очень крепко ее любить».
Пусть Шакен и воротил нос от местных женщин, на самом деле в Москве в плане слабого пола было из кого выбрать. «Этот класс людей стал единственным, получавшим выгоду от захвата Москвы, коль скоро любой, в страстном желании обладать женщиной, встречал сих созданий с удовольствием, и когда они являлись в наши жилища, тут же становились хозяйками в доме, проматывая все пощаженное огнем, – выражал мнение Жан-Пьер Барро, квартирмейстер, служивший в корпусе принца Евгения. – Были и другие, каковые и в самом деле заслуживали внимания по причине их рождения, воспитания и, помимо всего прочего, несчастной судьбы. Голод и бедность заставляли матерей приводить к нам дочерей».
Луи-Жозеф Вьонне де Маренгоне, батальонный начальник полка фузилеров-гренадеров гвардии, испытал шок от вида молоденьких женщин, доведенных до крайности и вынужденных продавать взаимность французским офицерам, чтобы только прокормиться, а кроме того получить защиту от развязности солдат. «Часто, проходя по городу, я видел стариков, плакавших от такого ужасного падения нравов, – писал он. – Я толком не знал их языка, чтобы утешить их, но указывал в небеса, и они подходили ко мне, целовали мне руки и вели меня туда, где в развалинах ютились их семьи, издавая плач и стоны от голода и бедствий».
Дикие беспорядки по большей части улеглись по мере прекращения пожара. Грабеж приобрел скрытые формы, производился по ночам или же в отдаленных частях выгоревшего города. Безумная необходимость спасать вещи от пламени уступила место более методичным поискам. Французские солдаты занимались такими делами вместе с доведенными до жалкого состояния местными, выступавшими в роли проводников и помогавшими найти нужное. Избиения и прочие акты насилия над горожанами тоже пошли на убыль, и в нескольких русских рассказах можно прочитать о том, как девушки безнаказанно отпихивали домогавшихся их мужчин. Москва была очень большим и широко раскинувшимся городом, и многие кварталы ее оставались опасными, в особенности ночью. И все же между различными группами людей, живших в разрушенном городе бок о бок, сложился некий причудливый modus vivendi.
Самой надежной гарантией безопасности для жителей выступало наличие у себя на постое высокопоставленного военного. Как вспоминала одна служанка, пока у них жил французский офицер, никаких проблем не возникало, когда же он съехал, дом подчистую разграбили русские. В другом случае толпа грабителей покушалась на дом, но хозяин его, москвич, послал слугу известить адъютантов квартировавшего у него французского маршала, и те немедленно отправили вооруженный патруль для ареста негодяев.
Г. А. Козловский, сын помещика из Калуги, застигнутый нашествием французов в Москве, подружился с некоторыми французскими офицерами, делил с ними трапезу и играл в шахматы. Единственную угрозу он видел со стороны оставшихся в городе жителей. «В те дни приходилось больше опасаться русских крестьян, чем французов», – вспоминал он. «Почти во всех домах, куда мы заходили, оставались только женщины, дети и старики, в большинстве своем слуги, ибо хозяева уехали, – вспоминал Жан-Мишель Шевалье. – Мы не только уважали и защищали их, но и подкармливали, ибо делились с ними всем, что удавалось раздобыть». Живописец Альбрехт Адам поселился у одного русского, с которым обращался вежливо, и вдвоем они отправлялись на поиски провизии и всех прочих необходимых в жизни предметов. Группа итальянских солдат так подружилась с «хозяевами», что на момент расставания плакали и те и другие. Один французский солдат, нашедший ютившуюся в развалинах бедную русскую женщину на последней стадии беременности, привел ее в занимаемую им квартиру и накормил. А совсем не воинственный Стендаль даже выхватил саблю с намерением защитить от пьяных французских солдат одного штатского из местных.
Конному гренадеру гвардии по имени Бро попалась на глаза большая книга посетителей городской думы, и он оставил в ней надпись на таком скверном французском, с точностью воспроизвести тон которого просто не представляется возможным: «Множество французов отчаянно огорчены несчастьями, обрушившимися на вашу прекрасную Москву. Заверяю вас, что лично я плачу и сожалею об этом, ибо она стоила того, чтобы сохранить ее. Если бы вы остались дома, она и сохранилась бы. Оплакивайте же, русские, оплакивайте вашу бедную страну. Вы сами виноваты во всех злоключениях, которые приходится ей выносить».
Город с его прекрасными зданиями произвел на французов сильное впечатление. Доктор Ларре считал больницы «достойными самых цивилизованных стран на свете», и пребывал в убеждении, что московский Воспитательный дом «бесспорно крупнейшее и прекраснейшее заведение такого рода в Европе». Все они с восхищением описывали великолепные дворцы, многие из которых погибли в пламени пожара. «Даже французы, столь гордые за свой Париж, поражены размерами Москвы, ее великолепием, утонченностью жизни в ней, богатствами, найденными нами здесь, пусть город и почти полностью обезлюдел», – писал жене один польский офицер. Луи Гардье, капитан старший аджюдан 111-го линейного полка, тоже находил город замечательным, но был шокирован моральными устоями москвичей. «Как очевидец, могу свидетельствовать, что видел много неприличных картин и предметов обстановки, – писал он, – и распутство особенно отвратительным образом проявлялось в домах высшей знати».
Пусть значительная часть города лежала в руинах, расквартированные в Москве солдаты сумели устроиться довольно комфортно. «Я поселился во дворце князя Лобанова, – вспоминал барон Дезидерий Хлаповский, эскадронный начальник 1-го (польского) полка шволежеров-улан Императорской гвардии. – Генерал Красиньский разместился напротив, в доме купца Барышникова. В обоих домах осталось все необходимое, все находилось в порядке, как внизу, так и наверху имелись удобные широкие кровати с крытыми сафьяном матрасами. Позади дворца помещались надворные строения, сеновалы, сад с оранжерей, а далее за ними приусадебный огород. Спереди дворец стоял в городе, а с тыла – словно бы в деревне. В двух рядах надворных зданий помещались около сотни москвичей, в том числе слуги, ремесленники и крестьяне, каковые оказались готовыми помочь нам со всем нам потребным. Поведение этих людей по отношению к нам вполне можно назвать уравновешенным и вежливым».
«Несмотря на бедствия, пожар Москвы и бегство жителей, войскам тут вполне уютно, они находят здесь множество запасов съестного и даже вина, – писал своей «Émilie adorée» (обожаемой Эмили) генерал Моран, поправлявшийся после ранения, полученного при штурме батареи Раевского. – Моя дивизия расквартирована в очень большом здании, а у меня отличный и удобный дом по соседству на широкой площади… С нетерпением ожидаю вестей о вашем положении, пусть же добрый Господь наш хранит вас так же, как меня в сражениях…»
Барон Поль де Бургуан, служивший тогда лейтенантом старшим аджюданом в 5-м полку тирельеров Молодой гвардии, поселился во дворце Ростопчина и провел немало счастливых часов за изучением великолепной библиотеки графа. Однажды барон натолкнулся на экземпляр книги, написанной его отцом. «Как же приятно сыну найти работу отца так далеко от родины, – написал он на форзаце. – Он лишь сожалеет, что привела его сюда война».
Капитан Б.-Т. Дюверже, казначей из дивизии Компана, разместился в доме одного из живших в Москве немцев и наслаждался пребыванием там, наблюдая из окон, как по утрам Итальянская гвардия строится парадным порядком под добрую полковую музыку. «У меня хватало мехов и картин, коробок с инжиром, кофе, ликеров, макарон, копченой рыбы и мяса, – отмечал он, – но если говорить о белом хлебе, свежем мясе и ординарном вине, ничего такого не было». В доме вместе жили двенадцать человек и, сидя за обедом, они поднимали тосты за будущую кампанию в новом году и за вступление в Санкт-Петербург.
«Гренадеры подыскали нам скатерти и домашнюю утварь, другие снабжали нас всевозможной провизией. Следовавшие с войсками стада скота давали нам мясо, пекари пекли хлеб из найденной под пепелищами муки. Словом, несмотря на Ростопчина, у армии всего хватало», – писал капитан Фантен дез Одоар. С целью обеспечить себя витаминами на зиму, более прозорливые принялись заготавливать кислую капусту из кочанов, в изобилии росших на городских огородах.
Солдаты задействовали для починки обмундирования и шитья башмаков сапожников и портных, во множестве оставшихся в городе. Они также запасались необходимыми вещами на стихийно возникших рынках, где представлялось возможным приобрести предметы, спасенные от огня или похищенные у владельцев другими. Гренадеры гвардии, вступившие в город в самом начале и получившие вдоволь благоприятных шансов наложить руку на самые разные предметы в процессе попыток тушения пожара на главном базаре, устроили под стенами Кремля настоящее торжище, где на продажу предлагался поразительный ассортимент съестного и прочих товаров. Но хотя им и удалось создать крупнейшее торговое поле с всевозможными предметами потребления, по всему городу возникали и другие стихийные лотки. «Улицы, которые пощадил пожар, напоминали настоящие торжища с особой присущей только им чертой, ибо продавцами и покупателями выступали сплошь солдаты», – отмечал Любен Гриуа. Другой характерной чертой являлась склонность солдат чаще прибегать к обмену, чем использовать при расчетах деньги, а потому любой участник коммерческого процесса слонялся повсюду с самыми необычайными наборами предметов и деликатесов. Французы получили возможность отведать лучших французских вин и коньяков, какие не могли позволить себе дома, а иные впервые попробовали в Москве ананасы.
В изрядной степени коммерческая деятельность проистекала из-за стремления солдат выручить немного денег или обеспечить себя предметами для последующей продажи дома, а также и из желания найти подарки для жен, любовниц и сестер. И, конечно же, все хотели достать великолепных мехов, которыми так славилась Россия, а также тканых кашемировых шалей из Персии и Индии, являвшихся не только модными, но и необходимыми аксессуарами для принятых в империи платьев с высокой талией и глубоким декольте. Континентальная блокада послала цены на то и другое в Париже в небеса. Но меха и шали в подвалах обычно не хранят, а посему значительные запасы подобных ценных предметов стали добычей огня.
Генерал Компан, поправлявшийся от ран, полученных им во главе дивизии при штурме Багратионовых флешей в сражении при Бородино, совсем недавно женился. Ему хотелось осыпать молодую жену презентами, однако он, о чем и писал ей, столкнулся с большими трудностями, несмотря на наличие нескольких помощников в том нелегком деле. 14 октября он наконец-то сообщил ей:
Вот, ma bonne amie [мой добрый друг], мне и удалось кое-что раздобыть в плане мехов:
Один большой мех черных и рыжих лис в перемежающихся шкурках;
Один большой мех голубых и рыжих лис в перемежающихся шкурках;
Так собирают лисий мех в этой стране, если не используют исключительно для отделки. Оба меха новые и считаются очень красивыми.
Один большой ворот серебристо-серой лисы;
Один ворот черной лисы;
Оба великолепны, но слишком малы для вас, чтобы пользоваться самой, однако ничего другого в этом плане мне найти не удалось;
Довольно соболя для двух или трех отделок, ибо те меха – такой же величины, как шиншилла, купленная вами в Гамбурге;
Муфта из чернобурой лисы, сшитая из подобранных кусочков маленькими полосками по полтора дюйма шириной. Муфта тут считается ценной, и на нее должно быть пошло довольно много шкурок, много шелка, и понадобилось немало кропотливой работы при изготовлении. Думаю, вы сможете использовать ее либо как отделку, либо как пелерину. Всё это, моя дражайшая Луиза, будет упаковано в сундук и при первой же благоприятной возможности доставлено вам.
Дошли ли до адресата меха, сомнительно. А вот письмо – точно нет, поскольку его подобрали рыскавшие всюду казаки после нападения на курьера.
Меховая лихорадка охватила людей самого разного положения. «Мне удалось приобрести чрезвычайно красивую лисью шубу с подкладкой из отличного фиолетового шелка, – писал любовнице лейтенант Паради из 25-го линейного полка. – Очень бы хотелось послать ее вам, но не знаю пока, каким образом. Предмет, как вы можете себе вообразить, довольно объемистый». Полковник Парге, начальник штаба 1-й пехотной дивизии 1-го корпуса Даву, предлагал жене отправить к нему одну из служанок, чтобы забрать «шесть дюжин отличных соболей, все выделанные и прекрасно подходящие для украшения, по крайней мере, шести шуб». Девушка могла бы вернуться с грузом в Париж к 1 января, чтобы жена полковника получила возможность носить обновы уже в следующем году.
Гийом Перюсс, казначей двора Наполеона, столкнулся с большими трудностями в процессе попыток приобрести подобные вещи, которых так жаждала его жена. «Сколько ни старался, не мог найти ни пикейной, ни муслиновой, ни кашемировой шали… Ничего тонкого в смысле дамских мехов… Ни гравюры, ни вида Москвы, ни медали, ни малейшей безделицы такого рода». Особенно огорчала его ситуация в связи с взятым в дорогу целым списком вожделенных предметов не только для жены, но для свояченицы и прочих дам из семейства. Многие другие, включая самого маршала Даву, жаловались на сложности с подарками для близких из числа женщин. «В Москве, – как рассказывал Евстахий Сангушко, – даже при дворе все разговоры крутились вокруг одних лишь лис, соболей да зайцев».
Господа, стремившиеся к культурным познаниям, исследовали оставшиеся после пожара здания, осматривали Кремль и гробницы царей, разломанные грабителями. Вьонне де Маренгоне нашел работавшую баню, которую часто и с удовольствием посещал. Луи-Франсуа Лежён встретил сестру, жившую в России на протяжении двадцати лет. Другие заводили знакомства с французскими жителями Москвы, пусть некоторые старые революционные солдаты морщили нос от этих «émigrés» (эмигрантов), и налаживали общение с разными обитателями из иностранцев, включая немцев, итальянцев и даже англичан, старавшихся всячески развлечь завоевателей.
Труппа французских актеров, живших в Москве, предпочла не покидать город и давала спектакли – легкие комедии Мариво и других драматургов. Играли они не в публичных театрах, обратившихся в пепел, но на частных подмостках во дворце одного аристократа. «Вы не поверите, через какие великолепные салоны мы проходили на пути в театр, – писал жене в Варшаву майор Петр Стшижевский. – Меня все виденное приводило в восторг. В одной из гостиных мне в особенности вспомнилось о вас, ибо ее наполняли самые прекрасные цветы». О труппе он отозвался как о «приемлемой». В перерывах зрителей потчевали закусками гренадеры Старой гвардии.
Иные устраивали собственные представления. Наполеон, например, в театр не ходил, но посетил сольное выступление, данное для него в Кремле певцом синьором Тарквинио. Двадцатисемилетний сержант Бургонь и его товарищи-сотрапезники в процессе обеспечения себя необходимым собрали целый шкаф найденных в богатых дворцах роскошных придворных костюмов, некоторые из которых шились еще в предыдущем столетии. Однажды вечером они и поселившиеся у них русские уличные девки вырядились во всю эту красоту, а полковой парикмахер убрал им волосы и сделал прически. Солдаты с дамами устроили бал и плясали под дудочку и барабан, шлюхи вертелись перед зеркалом в графских платьях восемнадцатого века и вовсю веселились.
Хотя Москва могла похвастаться французской католической церковью св. Людовика Французского с оставшимся на посту приходским священником, аббатом Сюррюгом, посещение храмов не входило в круг излюбленных занятий солдат. Горстки офицеров, в основном с аристократическими корнями, ходили на мессу или на исповедь, и всего в двух случаях аббата попросили провести христианское погребение. Он бывал в госпиталях у раненых, но находил, что те интересуются только плотскими вопросами и не испытывают духовных потребностей. «Они не очень-то верили в загробную жизнь, – писал отец Сюррюг. – Я крестил нескольких детей, родившихся от солдат, и это единственное, о чем они еще беспокоились. Со мной обращались уважительно».
Хотя Наполеон часто устраивал смотры, на которых солдаты выглядели наилучшим образом, с момента вступления в Москву он ни разу не посетил бивуаки или места постоя, в результате чего даже не представлял, каково живется воинам и что они думают. В районе Петровского путевого дворца, где дислоцировалась значительная часть 4-го корпуса принца Евгения, генералы разместились в летних резиденциях богатых москвичей, офицеры – во флигелях, пристройках и летних домах, разбросанных среди парков. Солдаты жили на окружающих полях. Они сидели вокруг лагерных костров, где обращалась в дым богатая мебель, вытащенная из обчищенных дворцов, ели кашу на серебре и пили лучшие вина из драгоценных кубков. «Наша бедность фактически прикрывалась видимым изобилием, – подмечал офицер из штаба принца Евгения. – У нас не было ни хлеба, ни мяса, но наши столы полнились заготовленными продуктами и сладостями. Чай, ликеры и всевозможные вина подавались в тонком фарфоре или в хрустальных бокалах, что нагляднее всего показывало, сколь близка к нищете была наша роскошь».
8-й вестфальский корпус Жюно, дислоцированный в Можайске, тоже страдал от нехватки квартир и постоянных перебоев с едой. При любом случае солдаты старались попасть в Москву, чтобы обеспечить себя необходимыми припасами, но коль скоро покупали они все у грабителей, платить приходилось дорого.
Но, несомненно, худшая доля досталась кавалерии Мюрата и 5-му корпусу Понятовского, располагавшимся к югу от Москвы, в районе Винково, довольно близко от Тарутинского лагеря Кутузова. Положение сложилось непривычное. Наступило негласное перемирие, когда обе стороны лишь посматривали в направлении неприятеля. В одной ситуации французские фуражиры наткнулись на стадо скота на ничейной земле между армиями и без эксцессов поделили добычу с русскими. Как-то Мюрат лично подскакал к какому-то русскому пикету и сказал офицерам, что было бы любезно с их стороны отъехать на несколько сотен метров назад. Те без возражений оказали маршалу такую услугу. Однажды он разговаривал с объезжавшим аванпосты Милорадовичем. Когда бы Мюрат ни появлялся в своем маскарадном костюме, казаки приветствовали его возгласами: «Король, король!» В знак уважения к его бесшабашной удали, они никогда не стреляли в него, и по своей высокомерной наивности Мюрат, похоже, воображал, будто мог заворожить этих диких сыновей степи. Офицеры на аванпостах коротали время в беседах с коллегами из стана противника, обмениваясь предположениями по поводу хода войны и споря, отправятся ли они скоро вместе в Индию. Французы не сомневались, что подписание мирного договора есть лишь вопрос времени, и проезд Лористона через их лагерь на встречу с Кутузовым лишь подкреплял уверенность.
Однако условия быта размещавшихся там в ожидании столь вожделенного мира французов заслуживали называться отвратительными. Им по большей части приходилось скученно ютиться в открытом поле, где отсутствовали укрытия от дождя и холода. Они спали на импровизированных постелях из соломы или веток под звездами, иногда под зарядными ящиками или орудийными лафетами. Осенние дни бывали холодными, даже если светило солнце, а ночью всегда примораживало. Солдатам отчаянно не хватало пищи, но в отличие от товарищей, дислоцированных возле города, они не могли поехать в расположенную в восьмидесяти километрах Москву и затариться там всем необходимым.
Бивуак польских шволежеров-улан гвардии при Вороново можно назвать лучшим в сравнении со многими другими. Им достались развалины великолепного поместья Ростопчина, который покинул его с громким заявлением о том, что, несмотря на многие годы, потраченные на строительство зданий и разведение сада, лично сжигает усадьбу, чтобы та не послужила укрытием французским захватчикам. Некоторые офицеры ставили импровизированные палатки среди руин или ютились в крестьянских избах в селе, в то время как солдаты размещались где придется, радуясь наличию хоть стены, прикрывавшей от ветра. Полковые cantiniéres оборудовали кафе из уцелевшей меблировки, включая один великолепный диван из дворца, и солдаты, посиживая там и попивая кофе из самых разных сосудов, – из золота, серебра и китайского фарфора, – толковали о кампании, а по вечерам слушали, как командир бригады генерал Кольбер с двумя адъютантами распевают арии из парижского водевиля.
Как люди, так и лошади убывали при такой жизни тревожными темпами, и к середине октября слова «корпус», «дивизия» и «полк», применительно к французской кавалерии, носили весьма условный характер. 3-й кавалерийский корпус, состоявший из одиннадцати полков, мог выставить в поле лишь семь сотен всадников, а 1-й конно-егерский полк из легкой кавалерии 1-го армейского корпуса – лишь пятьдесят восемь человек, да и то лишь благодаря поступившему из Франции пополнению. Эскадроны во 2-м кирасирском полку, обычно насчитывавшие по 130 военнослужащих, сократились до примерно минимум восемнадцати и максимум двадцати четырех. В саксонской бригаде генерала Тильмана осталось пятьдесят лошадей.
Конский состав пребывал в ужасном состоянии, а к середине октября многие лошади были «совершенно испорчены», как описывал их поручик Хенрик Дембиньский из 5-го польского конно-егерского полка. «Хотя мы сворачивали одеяла в шестнадцать слоев, гной на их спинах просачивался насквозь, все обстояло настолько скверно, что он проступал через попоны, в результате, когда всадник спешивался, становились видны лошадиные внутренности».
Особенно удивительна здесь величайшая степень доверия, каковое даже в таких условиях испытывали солдаты к Наполеону. Сидя в лагере, когда становилось нечего делать, они бесконечно обсуждали сложившуюся обстановку. «Мы видели, что медленно погибаем, но наша вера в гений Наполеона после многих лет его триумфов настолько не знала границ, и все разговоры заканчивались заключениями о том, что он лучше нас знает, как поступать», – вспоминал поручик Дембиньский.
Многие тревожились из-за расстояния от дома, из-за состояния войск, из-за нехватки еды и в целом из-за положения дел, явно принимавших скверный оборот. «Но все наши сомнения не вызывали страха – Наполеон тут», – так высказывался по данному поводу капитан Фантен дез Одоар. Среди писем, раскиданных вдоль дороги после нападения казаков на курьера, очутилось и послание графа де Сегюра, датированное 16 октября. В нем автор в самых теплых выражениях рассказывал жене о том, как любит ее и скучает о ней, и обсуждал ход программы посадок деревьев, начатых перед отбытием в поход в парке своего château (замка).
Многие пребывали в убеждении, что Наполеон задумывает марш в Индию. «Мы ожидаем скорого выступления, – замечал Бонифас де Кастеллан 5 октября. – Поговаривают о походе в Индию. Мы столь полны уверенности, что даже не рассуждаем относительно шансов на успех такого предприятия, а лишь думаем о множестве месяцев марша и о времени, потребном на доставку писем из Франции. Для нас привычны непогрешимость императора и успех всех его замыслов». Другие фантазировали, как спасут девушек из султанского сераля: один мечтал о черкешенке, иной о гречанке, а третий о грузинке. «После договора о союзе с Александром, каковой хочет он или не хочет, а подпишет, как и все прочие, мы в следующем году пойдем на Константинополь, а оттуда в Индию, – писал домой один офицер. – Grande Armée вернется во Францию не иначе как нагруженная алмазами из Голконды и материей из Кашмира!»
В начале октября Мюрат послал своего адъютанта, неаполитанского генерала Россетти, в Москву, чтобы тот лично уведомил Наполеона относительно крайнего положения, сложившегося с кавалерией. Но Наполеон, считая русских слишком слабыми для нападения, отмахнулся от рапорта. «Моя армия в лучшем виде, чем когда бы то ни было, – заявил он Россетти. – Несколько дней отдыха очень пошли ей на пользу». Подобные выводы, вероятно, можно назвать справедливыми, если говорить о солдатах на парадах в Москве, но, безусловно, не о кавалерии в поле. 10 октября Мюрат написал своему начальнику штаба генералу Бельяру, находившемуся тогда в Москве, побуждая того довести правду до императора.
«Дорогой Бельяр, – говорил он, – мое положение отвратительно. Передо мной все силы неприятеля. От нашего авангарда ничего не осталось, он голодает и более не может отправляться на фуражировку без почти верного риска попасть в плен. Не проходит и дня, что бы я таким вот образом не терял двух сотен людей».
Наполеон не утратил проницательности и не мог, конечно же, не понимать очевидного: его стратегия с треском провалилась, а Коленкур оказался прав во всем. Но император французов не желал признавать очевидного и упорно не хотел совершать единственного логичного шага – перехода к отступлению. Наполеону не нравилась ни сама идея отступления, противная его естеству, ни последствия, которые сулил повлечь за собой уход из России для политического климата в Европе. К тому же его всегда отличала поразительная способность заставлять себя поверить в нечто просто одними своими заявлениями относительно того, будто нечто мнимое им есть права. «Во многих случаях желать чего-то и верить в это было для него фактически одним и тем же», – отмечал Луи-Антуан Фовле де Бурьенн, знавший Наполеона еще со времен совместной учебы в Бриенне. А посему император продолжал придерживаться выбранной линии, твердя, что у Александра не выдержат нервы или что его, Наполеона, пресловутая удача предложит ему нечто.
Император французов читал сводки погоды, согласно которым, по-настоящему холодно в той части России становилось не ранее начала декабря, а потому не испытывал потребности торопиться. Подобно многим другим, не знакомым на собственном опыте с особенностями климата в данном регионе, он не представлял себе, насколько неожиданно и резко может измениться температура воздуха, как и того, что она лишь один из факторов наряду с ветром, водой и местностью, каковые, сложенные вместе, способны превратиться в крайне жестокого противника.
Непривычно хорошая погода в начале октября лишь усиливала его благодушие. Он дразнил Коленкура, обвиняя его в выдумках, сочиненных о русской зиме, чтобы «пугать детей». «Коленкуру кажется, что он уже замерз», – отпускал колкости император французов и не отказывал себе в удовольствии заметить, что даже в Фонтенбло осенью бывает холоднее, отвергая предложения дать войскам распоряжение озаботиться приобретением рукавиц и теплой одежды для личного состава. И не один он пребывал в пагубном заблуждении. «У нас в последние несколько дней стоит замечательная погода, только во Франции она бывает лучше в такое время года, – писал жене Даву. – В общем, люди преувеличивают суровость здешнего климата».
С каждым лишним днем пребывания Наполеона в Москве становилось все труднее уйти без потери лица, и обычно решительного императора словно бы парализовала необходимость выбирать между целым рядом крайне неприятных моментов с одной стороны и верой в счастливую звезду с другой. Он сам завлек себя в западню нелепой верой в то, что, откладывая решение, оставляет возможности для благоприятного исхода. На деле исход оставался лишь один, а потому с каждым днем промедления шансы на успех Наполеона уменьшались.
12 октября между Москвой и Можайском подвергся нападению и пленению курьер, посланный с ежедневной эстафетой из Москвы в Париж, а на следующий день противник перехватил нарочного, ехавшего из Парижа. Генерал Ферьер, проделавший длинный путь из Кадиса, попал в плен, можно сказать, у врат Москвы.. Случившееся потрясло Наполеона, к тому же всю трудность сложившегося положения словно бы подчеркнул первый легкий снегопад, 13 октября покрывший сверкающим белым одеялом развалины Москвы и прилегавшую к ней местность.
«Давайте-ка поспешим, – проговорил император, посмотрев на снег. – Мы должны встать на зимние квартиры в течение двадцати суток». Решение созрело поздновато, но ни в коем случае не слишком поздно. Смоленск, где имелись кое-какие запасы снабжения, находился всего в десяти или двенадцати днях пути от Москвы, а надежные и изобиловавшие всем базы в Минске и Вильне – соответственно, в десяти и пятнадцати от Смоленска. Достигнув их, армия в достатке получит продовольствие и все прочее, будет находиться в безопасности на дружественной территории и сможет принимать пополнения из депо, устроенных в Польше и Пруссии. Весной император французов получил бы шанс наступать на Санкт-Петербург или в любом другом направлении по своему выбору.
Отступление всегда являет собою рискованное предприятие, ибо чревато превращением в бегство, но есть способы ограничить деструктивное влияние негативных факторов. В данном же случае следовало обеспечить максимальную степень подвижности за счет марша налегке. Только такой вариант дал бы Наполеон инициативу, пусть даже и на отходе. К тому же необходимость бросать поклажу на пути снижает боевой дух отступающих войск, одновременно поднимая настрой преследователей. Соображения целесообразности посему требовали послать вперед максимально больше или же, напротив, оставить при уходе все лишнее в плане людей и снаряжения.
Но, как во всех аспектах описываемого похода, политические императивы мешали Наполеону выбрать курс, диктуемый соображениями военного свойства, если уж не сказать разума. Изначальная установка – расчет на мирное соглашение как результат занятия им Москвы – заставляла рассматривать город не в качестве передовой позицию, а как базу. Транспортабельных раненых под Бородино везли на лечение в Москву, а не в Смоленск и Вильну. Наступило уже 5 октября, когда император французов отдал распоряжения постепенно отправить подлежащих перевозке раненых, находившихся в Можайске, Колоцком и Гжатске, в Смоленск, и только 10 октября первый конвой с ранеными вышел из Москвы. Начни он данный процесс всего неделей раньше, тысячи военнослужащих всех званий могли бы благополучно уцелеть. Те, кого вывезли в первую неделю октября, спокойно и в пристойных условиях проделали весь путь до Парижа. Стендаль, выехавший из Москвы с колонной раненых 16 октября, без проблем добрался до Смоленска. Казаки пытались щипать конвой, но действовали не настолько навязчиво, чтобы помешать будущему романисту читать «Lettres» («Письма») мадам дю Деффан. Не отправили вперед даже трофеи: знамена, регалии и сокровища из Кремля, огромный серебряный с позолотой крест, снятый по приказу Наполеона с купола колокольни Ивана Великого с намерением поставить его в Париже.
Вместо создания резервов вдоль по линии пути отступления Наполеон вызывал все наличные подкрепления к себе. Только 14 октября, на следующий день после первого снега, он отдал приказы более не посылать войска в Москву, но направлять их в Смоленск, и если раненых из Москвы начали вывозить немедленно, их товарищей из Можайска и Колоцкого только 20 октября, а находившихся в Гжатске – и вовсе лишь двое суток спустя.
Раненых более серьезно, которых насчитывалось не менее 12 000 чел., стоило бы и вовсе не трогать, как и намеревался доктор Ларре. Он даже оставил при них медицинские команды, пополненные французскими жителями Москвы. Поступивший приказ везти всех привел в ужас доктора де Ла Флиза, поскольку он хорошо осознавал перспективу: даже если они не будут насажены на пики рыскавших всюду казаков, в большинстве своем – умрут просто-напросто от тряски в дороге.
Датой своего выхода из Москвы Наполеон назначил 19 октября, но позднее перенес ее на 20-е число. Однако даже и тогда различные политические соображения негативно сказывались на приготовлениях. Он мог бы отступать прямо по пути, каким пришел к Москве, более прямом, хорошо знакомом, в чем заключалось преимущество, к тому же прикрываемом французскими частями и стоявшими тут и там снабженческими депо. Единственный недостаток дороги заключался в том, что местность вдоль нее обе армии уже разорили ранее, а потому она не могла дать много припасов. Посему Наполеон попросил генерала Бараге д'Илье, находившегося под Смоленском, обозначить две боковые дороги, с целью дать возможность каким-то частям пройти по нетронутым ареалам.
Однако избрать тот же путь назад было равносильно признанию самого факта – Наполеон отступает. Он рассматривал вариант марша в северо-западном направлении, через Волоколамск, что давало ему возможность раздавить отряд Винцингероде и соединиться с Виктором и Сен-Сиром у Витебска, а оттуда – нанести удар по Витгенштейну или, если будет необходимо, отступить на Вильну. Данный вариант давал преимущество за счет создания угрозы Санкт-Петербургу, каковая чего доброго стала бы последней каплей в чаше терпения Александра. Император французов мог избрать южное направление, ударить по Кутузову, а потом следовать на Минск через Калугу или Медынь.
В данном варианте имелся существенный изъян: даже если бы Наполеон разбил Кутузова, а потом пошел на Смоленск, все выглядело бы так или иначе как бегство. А потому Наполеон занимал себя возможностью сначала нанести врагу поражение, а потом вернуться в Москву. Посему вместо эвакуации города он отдал приказы Даву, Мортье и Нею с их корпусами сосредоточить трехмесячный запас пайков и шестимесячный – консервированной капусты, принять меры для улучшения обороноспособности Кремля и превращения всех монастырей в опорные пункты, где предстояло разместить вооруженных ружьями безлошадных кавалеристов «на время отсутствия войск». Выступая в поход, он оставил в Москве и значительную часть двора.
«Возможно, я вернусь в Москву, – писал Наполеон 18 октября командующему артиллерией, генералу Ларибуасьеру, обеспокоенному по поводу огромного количества собранного там снаряжения. – А потому не надо уничтожать ничего из того, что можно использовать». Когда в конечном итоге Москву пришлось все-таки оставить, Ларибуасьеру перед выступлением пришлось избавляться от пяти сотен зарядных ящиков, 60 000 ружей и нескольких сотен тысяч мер пороха. В отсутствие достаточного количества лошадей, необходимых для транспортировки орудий, генерал хотел уничтожить и бесполезные 3-фунт. и 4-фунт. орудия, но, как показалось Наполеону, подобное действие уж точно будет пахнуть поражением.
Императору следовало бы отослать всю безлошадную кавалерию в тыл. К моменту вступления французов в Москву таких воинов насчитывалось уже несколько тысяч, и полку их прибывало день ото дня. Вместо того он приказал сформировать из них пешие части, вооруженные карабинами. Проку вышло мало. Всадники не умели и не хотели сражаться в пехоте, у них отсутствовала соответствующая выучка, да и откуда было взяться esprit de corps в таких частях? «Худший пехотный полк куда действеннее, чем четыре полка спешенной кавалерии, – писал Бонифас де Кастеллан. – Они кричат, точно ишаки, что-де не приспособлены для такой работы».
Эскадронный начальник Антуан-Марселен де Марбо, командовавший 23-м конно-егерским полком во 2-м армейском корпусе маршала Гувьона Сен-Сира, не выполнил приказа держать безлошадных солдат вблизи передовой и отослал их в Варшаву, зная, что там они могли раздобыть себе коней. В результате, в конце кампании его полк имел в строю 250 всадников на хороших лошадях, в то время как все спешенные кавалеристы, оставшиеся у Сен-Сира, угодили в плен. «Было бы так просто отсылать людей летом и осенью в Варшаву, где в ремонтных депо имелось полно лошадей без наездников», – писал Марбо. Отправь Наполеон в тыл безлошадных кавалеристов хоть на неделю раньше основной армии, он бы не остался без конницы, нехватка которой из раза в раз лишала его побед в 1813 и 1814 гг.
Кроме того, Марбо еще в начале сентября велел своим конным егерям раздобыть у местных крестьян тулупы из плохо выделанной овчины, чем спас жизнь очень многим из них. Полковник польских шволежеров-улан гвардии поступил таким же образом, а Коленкур, как обер-шталмейстер, велел всем всадникам, грумам и возницам под его командованием запастись не только овчинными тулупами, но также варежками и меховыми шапками.
И другие офицеры выказывали сходную предусмотрительность, но, к сожалению, обычно только касательно самих себя, облачаясь в добрые, но неказистые меховые одежды (в строгом контрасте с модными штучками для дам далеко дома), в подбитые мехом бахилы, рукавицы и в меховые шапки. Аджюдан-унтер-офицер Хенкенс из 6-го конно-егерского полка принес кусочки меха одному из солдат, портному в гражданской жизни, чтобы тот сделал ему жилет для ношения под формой. Полковник Парге с гордостью сообщал жене о раздобытой им паре сапог-бурок на медвежем меху.
Дальновидный капитан Луи Бро из Конно-егерского полка гвардии не собирался испытывать судьбу. «Я купил двух маленьких казачьих лошадей, привыкших обходиться соломой и хвоей с елей и сосен. Они несли мои личные запасы из ста килограммов съестного, в основном шоколада и водки. Как я предполагал, мой измотанный французский конь долго не протянет. Две лошади со стальными подковами смогли донести меня до Немана. Кроме того я разжился плащом на лисьем меху и шапкой, валенками и брусками камеди, позволявшими в любую минуту развести огонь».
Луи Ланьо, старший хирург 3-го (голландского) полка пеших гренадеров гвардии, позаботился обеспечить себя небольшой палаткой, изготовленной в Москве, в которой сам он и три сослуживца спали потом в относительном комфорте и тепле даже в самые холодные ночи – вчетвером там было довольно уютно. А офицер гвардейской артиллерии Антуан-Огюстен Пьон де Лош, только что повышенный в звании до батальонного начальника, и вовсе приготовился на все случаи жизни.
В свою маленькую повозку он упаковал сто больших лепешек, мешок муки, три сотни бутылок вина, где-то двадцать или тридцать бутылок рома и прочего крепкого спиртного, десять фунтов чая, десять фунтов кофе, множество свечей, и «в случае ухода на зимние квартиры к востоку от Немана, что казалось мне неизбежным, ящик с довольно дорогими изданиями работ Вольтера и Руссо, “Истории России” Леклера, труда на ту же тему Левека, пьес Мольера, книг Пирона, de l'Ésprit des Lois и прочих, как та же Histoire philosophique Рейналя, причем все в белой телячьей коже и с позолоченной отделкой переплета».
В то время как люди, подобные вышеназванным, оказались достаточно рассудительны и позаботились снабдить себя средствами выживания, сверху – даже на корпусном или дивизионном уровне – не поступил ни один приказ о соответствующих мерах по подготовке личного состава к грядущим действиям. Хорошие командиры вроде Даву побеспокоились хотя бы о починке солдатского обмундирования и башмаков, но и не более. И какие бы другие усилия они ни предпринимали потом, все сводилось на нет одним упущением, обошедшимся в десятки тысяч жизней и превратившим потенциально упорядоченный отход в трагический разгром.
С самого дня прибытия польских частей в Москву они, готовясь к зиме, начали ковать коней подковами с острыми шипами. Поляки советовали своим французским товарищам поступить подобным же образом, но все рекомендации, точно горох от стены, отлетали от завесы галльской беспечности. «Упрямство и высокомерие французов, кои после стольких войн чувствовали себя знавшими все лучше всех и не нуждавшимися ни в каких советах, помешало им подковать коней подковами с шипами», – писал польский офицер Юзеф Грабовский, прикомандированный к императорской ставке. К счастью для Наполеона, обер-шталмейстер Коленкур, переживший не одну, а несколько русских зим, взял на себя заботу должным образом подковать всех лошадей придворной и военной свиты императора. Однако когда императору посоветовали распорядиться о том же по всем войскам, он отмахнулся от предложения – с фатальными последствиями для армии и, в итоге, для себя.