Первый этап бегства Наполеона протекал в мрачной тишине: он и Коленкур молча тряслись от холода в просторной карете. Но все изменилось, когда 7 декабря они пересекли Неман в Ковно. «Когда мы прибыли в великое герцогство [Варшавское], он оживился и постоянно говорил об армии и о Париже, – писал Коленкур. – Он не хотел принимать никаких сомнений в способности войск удержать Вильну и не желал признать масштабы потерь». Путешественники сменили экипаж на примитивные сани в виде поставленной на полозья старой кареты. По дороге на запад Наполеон не переставал строить планы, а снег вился вокруг, проникая через щели в плохо пригнанных дверцах.

Император французов возвращался к событиям, приведшим к войне, которой, как он продолжал настаивать, он никогда не хотел, и утверждал, что всегда имел в намерениях восстановить королевство Польша в интересах мира во всем мире. «Они не понимают, я не амбициозен, – жаловался Наполеон. – Недостаток сна, труды, сама война, все это уже не для человека в моем возрасте. Мне по нраву своя постель и отдых более чем кому бы то ни было другому, но я должен закончить работу, за которую взялся. В этом мире есть только две альтернативы: повелевать или повиноваться. Политика любого из правительств Европы в отношении Франции доказала, что она может рассчитывать только на собственные силы, то есть на силы военные». Император увлекался и переходил к рассуждениям на тему Британии, каковую он рассматривал как одно из препятствий на пути к желанному миру, и пытался убедить Коленкура, будто сражался против нее ради всей Европы, которая не осознает, как ее используют злокозненные островитяне.

К моменту, когда в начале вечера 10 декабря путники прибыли в Варшаву, император французов привел себя подобными разговорами в доброе расположение духа и, желая размять ноги, выбрался из саней и пешком пошел в Hôtel d’Angleterre, куда отправили и сани. Пока они шагали по полным людьми улицам, Наполеон громко интересовался у Коленкура, сможет ли кто-нибудь узнать его, но никто не обращал внимания на маленького полного человека в кафтане из зеленого бархата и в меховой шапке. Он казался почти расстроенным.

Пока готовили ужин, а девочка-служанка пыталась развести огонь в холодной комнате, занятой ими в гостинице, Наполеон продолжал с живостью рассуждать. Он отправил Коленкура за Прадтом, который по прибытии немало поразился веселому настроению императора. Однако данное обстоятельство не облегчило беседу для архиепископа Малина. Отмахиваясь от собственного неуспеха одной фразой «от великого до смешного один шаг», Наполеон взялся за Прадта, обвиняя того в неумении сплотить Польшу, собрать денег и предоставить солдат. Он заявил, будто не видел ни одного польского солдата на протяжении всего похода и обвинил поляков в недостатке отваги и решимости.

Тон императора французов изменился при появлении вызванных к нему польских министров. Хотя Наполеон и не пытался скрыть факт вынужденно предпринятого им катастрофического отступления, обошедшегося в потерю многих тысяч солдат, он заверил собравшихся, что в Вильне остались 120 000 чел., и что сам он вернется весной с новой армией. Их же задача накапливать средства и набирать живую силу для обороны великого герцогства. Министры стояли вокруг и постепенно, по мере того, как подогреваемый своими собственными фантазиями император мерил шагами помещение и продолжал бесконечный монолог, их все больше пробирал холодок.

«Я бил русских всегда, – заявлял он напыщенно. – Они не смели противостоять нам. У них больше нет тех солдат, что сражались под Эйлау и Фридландом. Мы удержим Вильну, и я вернусь с 300 000 чел. Успехи толкают русских на ненужный риск. Я дам им две или три битвы на Одере, и не пройдет и полгода, как возвращусь на Неман… Последствий от случившегося не будет. Все дело в невезении, во всем виноват климат. Дело не в неприятеле. Я бил его всякий раз…» И далее в том же духе. Иногда речи эти Наполеон перемежал тем или иным самооправданием вроде «кто ничем не рискует, ничего и не получает», но и того чаще повторял только что найденную и, как видно, понравившуюся ему фразу: «от великого до смешного один шаг».

Поужинав и показав полякам, что далеко еще не проиграл, Наполеон снова влез в сани и в девять часов тем же вечером поспешил вон из Варшавы. Проезжая через городок под названием Лович, император французов осознал вдруг, что оттуда недалеко до поместья его любовницы, Марии Валевской. Как ему было известно, она тогда как раз находилась дома, и он решил сделать небольшой крюк и посетить ее, повергнув Коленкура в шок. Тот считал подобное настоящим сумасшествием, о чем откровенно сказал императору. Так он не только отдалит момент возвращения в Париж, но и увеличит риск попытки захватить или убить его со стороны каких-нибудь прознавших о поездке немецких патриотов. К тому же данный шаг оскорбит Марию-Луизу, а общественное мнение никогда не простит ему любовных похождений, в то время как армия замерзает в Литве. Обер-шталмейстеру пришлось потратить какое-то время на убеждение Наполеона.

По мере того как сани несли его по безрадостной покрытой снегом местности, император французов то и дело возвращался к общей политической обстановке, словно бы стараясь убедить себя, что все случившееся не более чем небольшая неудача. «Я сделал ошибку, monsieur le grand écuyer, не в плане целей и политических возможностей войны, а в том, как я вел ее, – признался он, пытаясь подразнить Коленкура, хватая его за ухо. – Надо было остановиться в Витебске. Теперь бы Александр стоял передо мной на коленях. То, как были разделены русские армии после перехода мною Немана, ослепило меня… Я просидел в Москве две лишние недели».

Трудно усомниться в справедливости последних слов. За две недели до ухода Наполеона из Москвы Кутузов располагал не более чем 60 000 чел. активных штыков и сабель, а 20 000 казаков, на которых он рассчитывал, находились еще далеко.

Наполеон мог бы штурмовать его Тарутинский лагерь или просто отступить через Калугу, Медынь или Смоленск без наседавшего на пятки противника. Он сумел бы вывезти всех раненых и потребные материальные ценности, в том числе снабжение, а потом встать на зимние квартиры там, где захотел, задолго до наступления холодов. И пусть морозы не были единственным или даже главным фактором, вызвавшим катастрофу, именно они в конечном итоге подрывали любые усилия как-то выправить положение. Большинство русских в то время, а также наблюдатели со стороны, вроде Клаузевица и Шварценберга, пребывали в полной уверенности, что понесенным поражением французы обязаны не Кутузову, а исключительно погоде. «Необходимо признать, – писал Шварценберг, называвший фельдмаршала не иначе как “l'imbécile Kutuzov”, – что осел лягнул самым поразительным образом, сколь только мог ожидать от него простой смертный».

Русские, в чем единодушно соглашались маршалы и генералы Наполеона, не говоря уже о солдатах, никак не поспособствовали случившейся катастрофе. «Всегда, во всех случаях мы били русских, а как только армия немного передохнёт, они еще узрят своих победителей, – сообщал Даву супруге в письме из Гумбиннена 17 декабря. – Поведение солдат замечательное, никакого недовольства. Словно бы все они – все до последнего – понимают, что никакое могущество и никакой гений не способен противостоять урону, наносимому погодой». Несколькими днями позднее генерал Компан писал жене, упрекая ее за предположения, будто Наполеон сошел с ума, хотя и признавал: «… расчет его ума в этой кампании не был столь же успешным, как в других, да и фортуна не проявляла прежней благосклонности». Солдаты оценивали случившееся куда в менее затейливых выражениях. «Нам пришел п – ц, но дело не в этом… мы все равно всегда били их, – пробормотал умиравший от голода конный гренадер Старой гвардии, тащась по дороге прочь из Вильны в лохмотьях формы, в разорванной медвежьей шапке, клоками свисавшей ему на лицо, и в одном лишь башмаке. – Эти маленькие russkies не более чем ребята-школьники».

Хотя Наполеон и понимал, что поражение в России окрылит его врагов и поставить под угрозу его могущественное влияние, он не сомневался в своей способности вернуть утраченные позиции. Его предрасположенность пытаться выдать желаемое за действительное не оказалась в числе потерь войны, и на пути домой он уже обдумывал весеннюю кампанию. Император французов возлагал большие надежды на конфликт между Британией и Соединенными Штатами Америки, предполагая, что враждебные действия на другом фронте отвлекут силы главнейшего противника и ослабят его. «Император не сомневался, что дело обернется удачей американцев, – писал Коленкур. – Он рассматривал тот момент как шаг к полной политической свободе и превращению Америки в великую державу».

Наполеон прибыл в Дрезден рано утром 14 декабря и остановился в апартаментах французского министра. Пока император диктовал письма к союзникам, офицер отправился в королевский дворец, где после споров и раздоров ему позволили разбудить саксонского короля Фридриха-Августа и поставить того в известность о приезде в город Наполеона. Когда сквозь муть в глазах монарх, наконец, осознал ситуацию, он наскоро оделся и велел нести себя в портшезе в резиденцию французского министра. Наполеон, успевший перехватить часик сна, сидел на постели, и именно в таком положении он вновь подтвердил альянс с Саксонией и получил уверения от союзника в готовности предоставить ему свежие войска.

Император продолжил путешествие в удобной карете, предоставленной ему саксонским королем, делая остановки только для смены лошадей. В большинстве случаев он даже не покидал экипажа и входил в трактир при постоялом дворе только отобедать или отужинать. В Веймаре, где его карета коротко остановилась посреди ночи, император французов тем не менее нашел момент попросить кого-то передать от него привет и уважение «Monsieur Gött». Четверо суток спустя он уже въезжал в Париж.

Когда за несколько минут до полуночи 18 декабря карета вкатилась во двор Тюильри и из нее вышли два человека в толстых плащах, неузнаваемые в меховых шапках, часовые пропустили Наполеона и Коленкура, приняв тех за гонцов, привезших срочные известия. В самом дворце консьержу понадобилось некоторое время, пока он убедился, что перед ним действительно император и его обер-шталмейстер. Через несколько минут Мария-Луиза услышала какой-то шум и вышла, увидев, как ее фрейлины пытаюсь преградить путь двум незнакомым личностям. Императрица, однако, не могла скрыть радости – в одном из них она опознала возлюбленного мужа, после чего оба бросились в объятья друг друга.

Однако прежде чем погрузиться в пряную негу домашнего очага, Наполеон отдал распоряжение, свидетельствовавшее о его по-прежнему непоколебимом таланте государственного деятеля. Он велел Коленкуру отправиться в дом архиканцлера Камбасереса с целью предупредить того о возвращении императора и о предстоявшем следующим утром обычном lever.

За трое суток до того, 16 декабря, был опубликован двадцать девятый бюллетень. Более десятилетия всякий bulletin de la Grande Armée состоял сплошь из вестей о победе и славе, и теперь народ в оцепенении читал фактическое признание неудачи. Однако заключительные слова о «здоровье его величества» не оставляли сомнения, что злоключения войск не отразились на самом императоре. И прежде чем население успело оправиться от шока или начать строить догадки и делать выводы, Наполеон снова находился среди парижан и вел себя, словно бы ничего страшного не случилось. Он крепко взял бразды правления в свои руки и приступил к созыву новой армии, подготовить которую к войне предполагал в марте 1813 г. «Я весьма доволен настроением нации», – писал он Мюрату в тот день, адресуя послание в Вильну.

К моменту, когда Наполеон писал это письмо, Вильна уже находилась в руках русских, и в тот самый вечер Кутузов присутствовал на организованном обеспокоенными жителями рауте в театре. Согласно Клаузевицу, единственным вкладом Кутузова в победу стал мотивированный страхом отказ дать бой Наполеону, но, тем не менее, фельдмаршал оказался победителем. И никто не был так поражен этим, как он сам. «Голубчик! Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я право плюнул бы тому в рожу!», – признавался Кутузов Ермолову.

Через четыре дня, 23 декабря, российский император Александр I лично вступил в город. В воротах восторженные солдаты выпрягли лошадей из царской кареты и сами отволокли ее к архиепископскому дворцу, где триумфатор Кутузов ожидал возможности поприветствовать государя. Царь милостиво обнял фельдмаршала, но был далек от чувства удовлетворения.

Как признавался Александр Уилсону во время частной встречи утром 26 декабря, Кутузов не сделал «ничего из того, что должен был бы сделать» и что «все достижения его заставили совершить другие». Царь жаловался, что ничего поделать не может, ибо московское дворянство души не чает в фельдмаршале. «Посему за полчаса мне пришлось (и тут он взял паузу в минуту) наградить сего мужа высшим орденом св. Георгия, чем совершить святотатство над этим институтом, потому как сие есть величайшая и потому до сего времени безупречнейшая честь в империи», – так, по словам Уилсона, говорил ему царь.

Александр упрекнул Кутузова за потерю трех дней при отступлении от Малоярославца, за неспособность отрезать Наполеона под Красным, а затем преградить путь и не дать уйти через Березину. Царя раздражала медлительность и отсутствие должного напора в ходе преследования французов. И точь-в-точь, как его братец Константин до того, Александр выразил неудовольствие неопрятным видом полков, выстроившихся на парад перед ним. Кутузов отговаривался, указывая на то, что-де другие военачальники не слушались его приказов, и подчеркивал собственные заслуги, приписывая себе все мелкие успехи. Он уже творил легенду.

«Я нижайшим образом молю вас, всемилостивая государыня, чтобы фортификации, возведенные у села Тарутино, фортификации, кои внушили страх порядкам неприятеля и послужили мощным бастионом, заградившим путь потокам супостата, угрожавших наводнить всю Россию, чтобы сии фортификации оставались нетронутыми, – писал он княгине Нарышкиной, на чьей земле располагался Тарутинский лагерь. – Пусть время, а не рука человеческая порушит их, пусть земледелец, трудящийся на своем мирном поле среди них, не коснется их своим плугом, пусть в последующие времена станут они для русских священными памятниками их отваги, пусть наши потомки, взирая на них, возгорятся огнем, готовые подражать им, и скажут в упоении: вот то место, где гордость супостата пала перед бесстрашием сынов отечества».

Для самого Кутузова кампания фактически уже закончилась. Его армия была вымотана и нуждалась в длительном отдыхе. В начале декабря он опубликовал воззвание к германскому народу с призывом подняться на восстание.

«Настал благоприятный час отмстить за перенесенные унижения и вновь вернуть себя в круг свободных народов, – говорилось там. – Князья ваши в цепях и ждут, чтоб всякий из вас сам и все совокупно освободили их и поквитались за них». Далее следовало длинное перечисление кампаний на немецком, личное обращение Кутузова с подстрекательством прусских формирований к дезертирству из наполеоновского лагеря и переходу на сторону России, а под конец еще один пламенный призыв к населению Германии. Но хотя фельдмаршалу и хотелось посеять семена возмущения против Наполеона в Германии, вступать туда и освобождать ее он готовности не испытывал. Главнокомандующий, как и многие русские, считал резонным прибрать к рукам великое герцогство Варшавское, раз и навсегда решив тем польскую проблему, возможно, также присовокупить к завоеваниям и Восточную Пруссию с Данцигом, а дальше пусть себе на западе с Наполеоном воюют немцы.

Александр смотрел на ситуацию по-иному. Хотя он и пошел на поводу у Ростопчина, согласившись отлить победный монумент из бронзы трофейных французских пушек, сам царь испытывал больше интереса в отношении строительства крупного храма Христа Спасителя. Торжество России, вопреки его собственным промахам и ошибкам русских командиров, только укрепляло убеждение Александра, что он лишь служил инструментом в руках Всевышнего. «Бог содеял сие, Он так внезапно повернул всё в нашу пользу, обрушив на голову Наполеона все напасти, уготованные им для нас», – писал 20 ноября царь сестре, великой княгине Екатерине Павловне.

«Пожар Москвы озарил мою душу, а воля Господня, продемонстрированная на наших морозных равнинах, наполнила мое сердце горячей верой, коей я никогда не испытывал прежде», – признавался он в послании к другому лицу, добавляя, что с того момента должен посвятить себя всецело делу построения царства Божьего на Земле. Безусловно, не один царь рассматривал происходившее в духовном контексте. Присутствовало нечто почти библейское в размахе событий, и многие расценивали страдания России как некую кару за грехи, а пожар Москвы как очищающее прощение. «Ее развалины станут залогом нашего искупления, морального и политического, а блеск тлеющих углей Москвы, Смоленска и прочих рано или поздно осветит нам путь в Париж, – писал 8 октября А. И. Тургенев князю Петру Вяземскому. – Война, ставшая народной, приняла такой оборот, что должна закончиться торжеством Севера и блистательным воздаянием за тщетное лукавство и злодеяния южных народов». И автор этот не единственный чувствовал: нет, война закончится не в Вильне.

«Вы, государь, встанете во главе держав Европы, – писал Штейн Александру 17 ноября. – Вам играть высокую роль благодетеля и реставратора». Царя и без того не надо было долго уговаривать, он уже решил перенести войну в Германию и даже дальше. 30 ноября он издал указ об очередном наборе рекрутов – восемь из каждых пятисот душ. Им, вместе с поставленными под ружье в июле и августе, предстояло стать солдатами армий, которые он поведет на вызволение Европы из-под французского владычества. Но готовилось не просто политическое освобождение от тирании Наполеона – нет, Александр замышлял настоящий крестовый поход. Между балами и приемами, происходившими в то Рождество в Вильне, Александр имел несколько доверительных бесед с молодой графиней Тизенгаузен, которой он оказал великое расположение прошлой весной. «Император говорил как настоящий мудрец, желающий лишь счастья человечеству, – отмечала она. – Он, кажется, мечтает единственно о средствах для возвращения Золотого Века».

Пока Александр предавался мечтам устроить рай на Земле, а Наполеон трудился над восстановлением своего могущества в Европе, ни один из них ни на минуту не подумал о жертвах недавних событий или о тех, кто пока продолжал мужественно бороться за жизнь на волоске от смерти. В то время как царь и его окружение танцевали на балах, за окнами дворца в Вильне разыгрывался последний акт трагедии.

«Не было снежного сугроба или кучи мусора, из которой бы не торчала рука или нога, причем в военной форме, ибо обдирание трупов прекратилось, – писал Александр Фредро. – На протяжении всей зимы на узких улицах попадались тела людей, скорчившихся около стен. Издевательства не обошли их стороной. Одному в руку всунули букетик цветов, другому – палку вместо ружья, третьему в рот вложили похожую на трубку деревяшку».

Казаки наводняли улицы, продавая добычу, включая детей, захваченных во время преследования отступавших французов. «Этим бедняжкам, оторванным от груди матери их странными новыми содержателями, оставалось только плакать, ибо они не могли даже произнести имена родителей, которые, вероятнее всего, умерли при отступлении», – писала графиня Тизенгаузен.

Раненые и больные лежали в морозом холоде без ухода и еды в импровизированных «госпиталях», каковых в Вильне и в округе насчитывалось около сорока, в том числе в монастырях и в загородных домах. Обслуживались такие заведения обычно парой санитаров и их помощников из казаков или ополченцев, которые не скупились на регулярные порции издевательств, но не спешили давать страждущим хлеба и воды, не говоря уже об обеспечении медицинского ухода. Многие пациенты умирали от тифа или от других болезней, равно как и от ран, но помимо всего прочего страдали от голода и жажды, в результате чего, в то время как оставленные Наполеоном военные склады по-прежнему полнились съестным, люди в госпиталях опускались до каннибализма. Десятки тысяч, вероятно, где-то около 30 000, умерли на протяжении отрезка протяженностью в какие-то две недели.

Весной трупы грузили в повозки, зачастую в брошенные все теми же французами, чтобы вывезти из города, предать земле или сжечь. Один из уцелевших навеки запомнил мрачно комичное зрелище: двадцать или около того французских фургонов с сохранившимися на некоторых из них надписями «Equipages de S. M. Empereur et Roi», нагруженные окоченелыми телами, точно дровами.

В других местах условия оказывались ничуть не лучше. Жан-Пьер Майяр из Веве, сержант 2-го швейцарского линейного полка и ветеран Испанской кампании, был ранен во время сражения за Полоцк и очутился с сотнями других товарищей по несчастью в какой-то обители без пищи и воды. Когда пришли русские, они толпами повалили в здание и принялись грабить раненых, отбирая у них все возможное, и даже оторвали сержантские нашивки с рукава мундира Майяра. Вторая волна срывала обмундирование. На протяжении многих дней он лежал там без всякой помощи, сам, как мог, перевязывая раны, выдавливая гной и срезая вшей с кожи ножом. «Мне казалось, что я среди проклятых в аду», – вспоминал Джузеппе Вентурини, которому тоже довелось валяться на полу «госпиталя» в Полоцке без ухода и еды под стоны товарищей. Из двух сотен больных и раненых в госпитале Полоцка на момент падения города 20 октября, к 23 ноября остались только двадцать пять человек, а на 12 января 1813 г. в живых числились лишь двое.

Французских пленных ждала незавидная судьба. Раздев, их сгоняли толпой в загон на открытом воздухе или же держали в каком-нибудь здании. В Сморгони Анри Дюкора бросили в амбар, где уже находилось множество людей. Казаки же приводили все новых и новых, заставляя их проталкиваться внутрь до тех пор, пока не запихали четыреста человек в строение площадью шесть на шесть метров. Люди спотыкались и падали или теряли сознание в давке и бывали затоптаны другими, и Дюкор скоро очутился стоящим на грудах трупов. «Нас так плотно утрамбовали там, в особенности у задней стены помещения, что умершим было некуда падать и, толкаемые то сяк, то этак, они с их приподнятыми закоченевшими руками выглядели так, будто стараются протиснуться среди других, – писал он, – но, в итоге, их сваливали на землю, топтали и давили, поскольку живые влезали на трупы, чтобы почувствовать истерзанными ногами последние остатки тепла человеческого тела». В Ковно казаки, предварительно оборвав и избив, бросили в подвал сорок офицеров, оставив их затем без еды и воды на несколько суток, после чего выжили только трое.

Один приданный к штабу Бертье врач, взятый в плен в Вильне и отправленный в Саратов в составе конвоя из трех тысяч человек, подвергался всем возможным издевательствам. Когда он пожаловался командовавшему сопровождением офицеру, тот признался, что ничего не может сделать, ибо сам боится своих же подчиненных. Пленным часто приходилось оставаться на улице после длинного дневного перехода, некоторые предпочитали не садиться, чтобы не спать на снегу, но, бывало, коченели и умирали от холода, облокотившись на ствол дерева. «Последняя испарина застывала на их истощенных телах, и они стояли с навечно открытыми глазами в причудливых позах, какие приняли от конвульсий при замерзании и наступлении смерти, – писал врач. – Тела так и торчали там, пока их не убирали, чтобы сжечь, и часто при этом скорее отрывалась лодыжка от ноги, чем ступня от земли». Лишь только за пределами районов военных действий жители, жалея пленных, давали им еду. К тому же конвоировали их там уже русские ветераны, многие из которых и сами прежде побывали во французском плену. Положение несколько улучшилось.

Полковнику Серюзье из конной артиллерии 2-го кавалерийского корпуса Монбрёна особенно повезло. Казаки схватили его как раз тогда, когда он собирался перейти Неман, но был ранен. Полковника ограбили и ободрали до нитки, и ему пришлось идти на морозе по льду и снегу голым и босым. Приведенный к Платову, он пожаловался на обращение с ним, но в ответ выслушал лишь высокомерное порицание, мол, виноваты сами. К счастью для Серюзье, его пожалел сын Платова и, приказав перевязать раны, предложил кое-какие обноски в качестве одежды. Даже такая забота мало что изменила бы в положении полковника, если бы того погнали на восток под конвоем казаков, когда бы не необычайное расположение фортуны. Серюзье случайно встретил русского полковника, которого взял в плен под Аустерлицем семь лет тому назад и с которым обходился благородно. Тот дал ему одежды и денег и сам лично вверил командиру конвоя, пригрозив тому наказанием в случае скверного обращения с пленным. Но удача не оставляла Серюзье и дальше. В Вильне его увидел великий князь Константин, не забывший, как они по-приятельски общались в Тильзите и Эрфурте, после чего французский артиллерист очутился в привилегированных условиях.

Традиционной участи пленных избегали обычно и те, кто располагал какими-то востребованными навыками: особенно ценились медицинские знания. Как только выяснилась профессиональная принадлежность доктора де Ла Флиза, того попросили взять на себя обязанность полкового врача-хирурга в захватившей его русской части. Угодив в неволю, доктор Генрих Роос тоже начал работать на благо русской армии. Наступавшие русские захватывали с собой по пути портных, сапожников, кузнецов и лиц других профессий. Один французский горнист полюбился взявшим его в плен казакам из-за игры на кларнете, и они оставили его при себе для увеселения. Иных мастеровитых пленных, чтобы получить выгоду от использования даровой рабочей силы, забирали из колонн по пути владельцы поместий, мимо которых их гнали.

Как убедились многие солдаты на практике, принадлежность к определенной национальности могла в некоторых обстоятельствах послужить им на пользу. Немцы часто использовали шанс, в то время как голландцы, чтобы избежать особо жестокого обращения, прикидывались немцами, как и поляки. Испанцы и португальцы громко заявляли о своей национальности, причем небезуспешно, поскольку партизанская война в Испании против французских захватчиков превратилась в популярную легенду в России. Дон Рафаэль де Льянса, офицер полка Жозефа-Наполеона, при сдаче в плен у Березины сказал русским, что он и его солдаты испанцы, и те приветствовали их с воодушевлением. Когда их проводили мимо других русских частей или отрядов крестьян, обычно смотревших на чужаков со злобой, казаки кричали тем: «Гишпанцы!», вызывая с их стороны уже иную, более теплую реакцию. Все симпатии и восторги не помешали де Льянсе очень сильно отморозить нижнюю часть лица, и позднее ему пришлось заказать серебряную имплантацию, каковую он в свое время передал вместе с саблей и шпорами своему наследнику.

Сержанта Бернара поразил прием, оказанный ему и его раненым товарищам при въезде их телег в Москву. «Тут я должен отдать дань справедливости жителям Москвы, ибо от них мы не слышали ни единого возгласа ненависти, ни одной угрозы. Все наоборот, я встречал с их стороны недвусмысленные знаки сочувствия, и моя маленькая телега наполнилась горами провизии, положенной туда незаметно незнакомыми людьми», – писал он. Немного подлечившись и начав передвигаться самостоятельно, сержант явился с визитом в дом немецкого семейства, где квартировал полгода назад, но с грустью узнал, что тех лишили владения и отправили в ссылку за дружественное отношение к французам.

В итоге, пленных передавали гражданским властям в каком-нибудь провинциальном городке, где те наконец-то получали полагающиеся им средства на пропитание. Им позволялось наниматься на работу, офицеров отпускали из мест содержания под честное слово и большинство их встречали нормальное отношение. Хотя попадались и исключения. «Катитесь вы к черту, псы французские, – громыхал губернатор Тамбова, князь Гагарин, когда некоторые из немецких пленных осмелились пожаловаться ему на условия быта. – Бог высоко, а царь далеко».

Те, кто перебрались через Неман с остатками отступавшей армии, считали себя в безопасности за пределами Российской империи. Сколь же велико оказалось их удивление, когда казаки последовали за ними через границу и многих убили или взяли в плен уже на прусской земле. Но, в итоге, уцелевшие добрались до Кёнигсберга, где Мюрат устроил свою главную квартиру, намереваясь собрать вокруг себя войска, и где все беглецы из России чувствовали себя в законном праве, наконец, перевести дух.

Многие годы потом Белло де Кергор не мог забыть наслаждения от первого мытья: «Мне казалось, тело мое возвращается ко мне, словно бы каждая частичка его вставала на свое законное место, откуда была вырвана.

Все мои мышцы, все нервы расправлялись и расслаблялись». Строки многих рассказов участников тех событий буквально излучают радость от возможности сбросить и сжечь населенные паразитами одеяния и обрядиться во все новое. Но не всегда процесс возвращения к нормальной жизни проходил легко. Мари-Анри де Линьер отыскал хозяев, у которых квартировал в Кёнигсберге ранее, и там его встретили с распростертыми объятиями. Он провел с ними полный удовольствия вечер, но вызвал слезы у членов семейства попыткой играть на рояле поврежденными морозом пальцами. Один офицер, немецкий аристократ, с ужасом признавался, как поймал себя на том, что не берет, а хватает еду с жадностью. «Я все больше демонстрировал тенденцию пользоваться руками, а не вилкой», – писал он. Некоторые находили для себя невыносимым длительное время оставаться в натопленных комнатах и спали с открытым окном, пусть бы на улице и стояла морозная ночь.

Значительное число уцелевших воинов пребывали на деле в куда худшем состоянии, чем им представлялось. Точно так же, как некоторые сходили с ума в Вильне, другие испытывали «нервозную лихорадку» того или иного свойства в Кёнигсберге. Иные подцепили тиф, эпидемия которого вспыхнула на последней стадии отступления. Среди них оказались генеральный инспектор артиллерии Ларибуасьер и генерал Эбле, чьи понтонеры спасли армию на Березине.

Мюрат устраивал смотры и поговаривал о перегруппировке, но оставление Вильны, удержать каковую ему приказал император, а затем и Ковно, который он обещал отстоять сам, не внушали большой веры в слова короля Неаполя. Никто не оспаривал его храбрости, но одновременно и не питал иллюзий в отношении запаса у маршала здравого смысла, как и наличия силы характера. К тому же попытки собрать и сплотить войска изрядно подрывали специфические обстоятельства складывавшейся политической обстановки в широком масштабе.

В Пруссии французы всюду сталкивались с презрительным отношением населения. В Кёнигсберге студенты распевали воинственные песни и декламировали стихи с призывами к Германии подняться против тирании Франции. Покуда солдаты тащились по сельской местности, в них плевали, пусть даже они и были немцами, к тому же местные жители часто отказывались продавать им еду. На многих следовавших отдельно или раненых воинов нападали и избивали их.

Но более тревожные дела затевались на севере, где на соединение с оставшимися войсками Мюрата отходил 10-й корпус Макдональда. Маршал Макдональд по-прежнему имел в своем подчинении около 30 000 чел., находившихся в хорошей форме. С ними представлялось возможным удержать позиции в Восточной Пруссии и заставить русских воздержаться от перехода через Неман. Половина корпуса, однако, состояла из пруссаков под командованием генерала Ханса Давида фон Йорка, истового прусского патриота, не питавшего ни малейшей любви к французам.

В начале ноября Йорк получил письмо от генерала Эссена, русского коменданта Риги, где говорилось о безоглядном бегстве Наполеона из России и содержалось предложение к Йорку перейти на сторону русских и захватить Макдональда. Йорк поначалу отказался даже и рассматривать подобные схемы, но после настойчивых уговоров русских изъявил готовность передавать письма к своему государю от царя в случае, если последний пожелает наладить общение с королем Пруссии. Макдональд заметил наступление некоего «refroidissement», но по-прежнему испытывал непоколебимую веру в воинскую честь прусских офицеров, состоявших под его командованием, и не ожидал чего-то большего, чем снижения энтузиазма при выполнении приказов.

Однако когда в начале декабря Макдональд перешел к отступлению, Йорк и его пруссаки не последовали за ним. Макдональд сделал остановку и отправил Йорку приказ догонять корпус, пока того не отрезали, а позднее, не получив ответа, повторил распоряжение. В окружении Макдональда заговорили об измене, но маршал не желал поверить в способность солдата со столь высокой репутацией, как у Йорка, пойти на подобные вещи.

20 декабря дивизия генерала Дибича, прусского офицера на службе у русских, вклинилась между Йорком и Макдональдом, фактически отрезая пруссаков. Русские и прусские войска очутились в неком состоянии необъявленного перемирия, пока майор Клаузевиц, служивший на тот момент в штабе Дибича, вел переговоры. Несмотря на известную долю подозрительности с обеих сторон, стороны быстро пришли к соглашению, которое, будучи подписано после представления царю 30 декабря, вошло в историю как Таурогенская конвенция. По условиям данного договора Йорк брал на себя обязательство прекратить воевать с русскими, а те предоставляли его корпусу нейтральный статус.

Узнав об измене прусских войск, Мюрат осознал бесперспективность попыток удерживать в сложившейся обстановке линию обороны по Неману и приступил к эвакуации Кёнигсберга. Шварценберг тоже понял, что игра закончена. Он снялся с занимаемых позиций в Польше и двинулся обратно в Австрию, вынуждая к отступлению, во избежании риска очутиться отрезанными от Саксонии, также Ренье и его саксонцев. Вся Восточная Пруссия и великое герцогство Варшавское словно бы широко распахнули двери, приглашая войти казаков, и многие другие тысячи отставших от своих частей солдат с французской стороны попали в плен или были убиты на том этапе противостояния.

Французы удерживали Данциг и крепости вроде Кюстрина, Торуни и Глогау, а Понятовский принимал все возможные меры для организации обороны Варшавы. В городе можно было наблюдать курьезное представление, когда с севера и востока туда текли измученные и изможденные солдаты, отбившиеся от своих частей, а с противоположного направления двигался великолепно выглядевший новый полк итальянских велитов. «В то время как герои находили себе места в госпиталях, молодые итальянские дворяне, холеные и прекрасно обмундированные, отправлялись в общество, где распевали песни мелодичными голосами и вкушали всевозможных удовольствий», – писал один варшавянин.

Только ближе к концу января, когда французское отступление окончательно остановилось, а остатки Grande Armée достигли городов, предписанных различным частям в качестве сборных пунктов, начали вырисовываться истинные масштабы катастрофы.

Невозможно хоть с какой-то точностью установить количество погибших, поскольку изначальные данные по Grande Armée, вполне вероятно, завышены, но вместе с тем в ходе боевых действий в России она постоянно получала подкрепления. Однако можно смело сказать, что число французских и союзнических солдат, участвовавших в войне за Неманом между июнем и декабрем 1812 г. достигало от 550 000 до 600 000 чел. Только примерно 120 000 вернулись из похода в декабре. Вероятно, до 30 000 пришли ранее по причине сравнительно легких ранений, болезни, либо как откомандированный кадровый состав для создания новых частей во Франции или в Италии. Вполне возможно также, значительная доля от 50 000 или около того дезертиров, сбежавших в начале кампании, возвратились с территории Российской империи, пока это не представляло большой трудности. Русские взяли приблизительно 100 000 пленных, однако, лишь не более 20 000 из них выжили и отправились домой в 1814 г. Следовательно, можно смело делать выводы: в описываемом походе нашли смерть 400 000 французских и союзнических солдат, причем лишь менее четверти погибли непосредственно в боях и сражениях. Если же говорить о десятках тысяч гражданских французов и представителей других национальностей из лагеря союзников Наполеона, последовавших за армией в Россию и отходивших с ней к границе из Москвы, тут относительно количества умерших остается лишь строить догадки. Кроме того, как следует заметить, многие военные и гражданские, сумевшие вернуться из похода, в течение месяца или двух умерли от тифа, туберкулеза или отсроченных результатов нервного перенапряжения и истощения.

Урон русской стороны подсчитать с точностью также сложно. Теперь принято исчислять сумму выбывших по причине смерти в 400 000 солдат и ополченцев, при этом около 110 000 приходятся на боевые потери. Отностельно гражданских лиц, погибших во время борьбы за Полоцк и при бомбардировке Смоленска, на пожаре в Москве и после него, в ходе тысяч рейдов мародеров или просто от голода и холода в результате вынужденного бегства из своих жилищ, данных нет, и они вряд ли будут. Можно сказать, однако, что всего за период между переправой Grande Armée через Неман в конце июня 1812 г. и концом февраля 1813 г., в результате военных действий по тем или иным причинам умерли около миллиона людей: примерно по полмиллиона на каждую из воюющих сторон.

Применительно к ситуации Наполеона, ущерб следует считать даже более серьезным, чем позволяют судить простые арифметические выкладки. Из 120 000 чел., возвратившихся из России в декабре, 50 000 приходились на австрийцев и пруссаков, бывших в первом случае ненадежными союзниками, а во втором – почти готовыми новыми противниками. Из оставшихся 70 000 более 20 000 являлись поляками. Если вычесть и других союзнических солдат, останется, пожалуй, не более 35 000 французов, многие из которых, увы, более не годились для несения службы. Сюда надо добавить и момент утраты, по крайней мере, 160 000 лошадей, выращенных на территории наполеоновской империи, а также свыше тысячи артиллерийских орудий.

Степень урона очень разнилась от контингента к контингенту. Австрийский вспомогательный корпус уцелел главным образом потому, что, действуя сам по себе под началом Шварценберга, во многих случаях избегал сражений. Пруссаки из 10-го корпуса Макдональда участвовали только в небольших стычках и демонстрировали сходный с австрийцами недостаток воодушевления в войне с русскими. На протяжении длительных периодов летом участок их оставался настолько тихим, что офицеры позволяли себе отдыхать и ездить купаться в Балтийском море.

Из 96 000 поляков, участвовавших в кампании, примерно 24 000 вернулись из России, – уровень выживаемости 25 процентов. Из 32 700 баварцев, переправившихся через Неман в июне, к 1 января 1813 г. генерал Вреде собрал не более четырех тысяч, или 12 процентов от общего числа. Два хорватских полка, насчитывавших в своем составе 3518 военнослужащих всех званий, сократились до 211 чел., то есть до 6 процентов. Из 52 000 чел. 4-го армейского корпуса только 2637 солдат и 207 офицеров сумели явиться на перекличку в Мариенвердере в январе, представляя всего чуть больше 5 процентов от изначального количества. Всего же из 27 397 итальянцев, перешедших через Альпы в начале лета 1812 г., домой вернулись около тысячи – не более 3 процентов.

Как и следует ожидать, полки гвардии отделались сравнительно легко. В Кёнигсберг из 245 чел. роты пеших егерей, в которой служил лейтенант Мари-Анри де Линьер, пришли пятьдесят два человека. На перекличке полка голландских «красных улан», проведенной 3 января 1813 г., прозвучали голоса 370 из изначальных 1109 чел. Польский полк гвардейских шволежеров-улан, переходивший Неман летом в составе 915 чел., и оставлявший в тылу солдат и офицеров в качестве кадров для создававшихся литовских полков, в декабре, при переходе реки обратно на территорию великого герцогства Варшавского, состоял из 422 чел.

С линейными полками дело обстояло похуже. Согласно сержанту Бертрану, 7-й легкий пехотный полк из корпуса Даву начал кампанию с 3342 чел., а 31 декабря в Торуни перекличка выявила наличие лишь 192.

Из восьмисот всадников 8-го конно-егерского полка, выступивших на войну из Брешии 6 февраля 1812 г., только семьдесят пять собрались в Глогау годом позже. Из 2-го и 3-го батальонов испанского полка Жозефа-Наполеона, сражавшихся при Бородино и Малоярославце в составе корпуса принца Евгения, обратно через Неман перешли всего четырнадцать офицеров и пятьдесят военнослужащих других званий, но полковник Лопес сумел сберечь знамя.. Из четырехсот понтонеров, строивших мосты через Березину, до Голландии добрались только восемь: капитан Бантьен, старший сержант Шродер и шесть солдат. Из 8-го вестфальского полка линейной пехоты домой в Кассель добрел единственный солдат – одинокий сержант.

Воздействие таких потерь на страны-участницы трудно переоценить. Для Франции, самой густонаселенной страны в Европе, урон более чем в 300 000 чел. из населения в двадцать семь миллионов можно сопоставить с 700 000 чел. сегодня, причем помимо множества гражданских лиц. Ущерб великому герцогству Варшавскому, превышавший 70 000 чел., пропорционально равнялся бы для нынешней Польши трем четвертям миллиона, и опять без учета штатских, лишившихся жизни в результате движения армии по ее территории. Верными данными для Германии будут приблизительно 400 000, для Северной Италии 200 000, а для Бельгии и Голландии 80 000 чел. И за всеми цифрами стоят несметные тысячи личных трагедий, во многих случаях еще более тяжких из-за почти полного отсутствия сведений о судьбе людей.

22 февраля 1813 г. один французский крестьянин написал письмо, адресованное «капитану 129-го линейного полка Фламану, пропавшему в районе Вильны». В семье от него не получали ни строчки с августа, но тот факт, что он не славился как любитель писать, давал какую-то надежду. «Мне хочется думать, что ты среди пленных, только одно это и утешает нас сейчас, – писал он. – Твоя бедная матушка очень заболела от тревоги, и одно слово от тебя вернуло бы ей здоровье». Хотя всех пленных освободили при подписании мира в 1814 г., многие вернулись не сразу, и уцелевшие текли из России тонкой струйкой в течение многих лет. Такое положение дел позволяло потерявшим след близких и ничего не знавшим о них десятилетиями лелеять надежду на встречу. Одна крестьянка из Мекленбурга продолжала искать жениха и в 1849 г.

Бывали примеры чудесного спасения, а в одном случае – воскресения. Офицер из дивизии Домбровского, Игнаций Домбровский, был очень тяжело ранен в бою за чертой Борисова. Товарищи сочли его мертвым, положили на плащ и с воинскими почестями погребли под кучей снега, поскольку рыть замерзшую землю им было не под силу. Домбровский ожил после их ухода и попал в плен к русским. Как многих польских офицеров, его зачислили в русскую армию и простым солдатом отправили служить на Кавказ. Спустя годы, получив право выйти в отставку, он вновь появился в Варшаве, где, бывая в гостях, рассказывал всем историю своих похорон под Борисовым.

Иных в плену как дешевую рабочую силу оставили себе местные помещики, кто-то сам нанялся на службу, лишь бы только уцелеть, и никогда не слышали о праве вернуться на родину или же не располагали средствами на дорогу. Другие не стали возвращаться из желания начать новую жизнь. Им предлагали благоприятные условия при обустройстве на малонаселенных территориях России и даже женили. Согласно официальным документам, к 31 декабря 1814 г. пятнадцать старших офицеров, два офицера-медика и 1968 чел. других званий присягнули на верность как новые подданные царя, и возможности сделать то же самое ожидали еще 253 австрийских солдата.

В 1890-е годы один русский историк нашел лейтенанта Никола Савена, попавшего в плен на Березине. Он жил в предместьях Саратова в маленьком доме, окруженном цветами, которые сам поливал каждый день. В кабине Савена стояла бронзовая статуэтка Наполеона и висел написанный собственноручно по памяти акварелью портрет императора. Он дожил, с гордостью нося орден Почетного Легиона до 1894 г., когда скончался в возрасте, вероятно, 127 лет. Причина нежелания уехать обратно во Францию в данном случае предельно проста: Савен не мог примириться с мыслью, что на родине правит кто-то другой, а не Наполеон.

Гийомом Оливом руководили более прагматические мотивы. Он родился в Соединенных Штатах Америки в семье эмигранта, но в юные годы поступил на службу во французскую армию. Олив угодил в плен при отступлении и решил остаться в России. К 1821 г. он состоял адъютантом при великом князе Константине, а десятилетие спустя – предводителем дворянства в губернии, где получил поместье. Сын его дослужился до звания генерала от кавалерии, женился на дочери из семейства Толстых и сделался членом Государственного совета. Внуки состояли офицерами в Кавалергардском полку и постельничими, а внучки – фрейлинами императрицы. Но не все, далеко не все так легко меняли подданство.

Русские надеялись набрать на службу немцев из Grande Armée, во многих случаях против воли, для каковой цели сформировали Русско-германский легион. На деле же лишь немногие пленные изъявили желание записаться туда добровольно, пусть бы такое сотрудничество и сулило немедленное избавление от ужасных условий содержания. Как ни поразительно, большинство немецких солдат и офицеров из войск Наполеона, похоже, остались преданными императору французов и в час тяжелых испытаний. Немецкие пленные по всей России торжественно праздновали день рождения императора 15 августа 1813 г.

Русским очень бы хотелось сделать противниками дела Наполеона испанцев, служивших в Grande Armée, и потому они предлагали щедрые условия тем из них, кто сдастся. Они сформировали полк из пленных под началом дона Рафаэля де Льянса, захваченного на Березине.. Хотя полк так никогда и не сражался против Наполеона, вопреки изначальным планам, он вернулся в Испанию, где как Imperial-Alejandro принял в 1820 г. участие в восстании Риего, направленном против всё тех же Бурбонов, свергнутых там ранее Наполеоном.

Не менее любопытным результатом враждебных действий в 1812 г. стала вот такая история. Сын капитана 8-го гусарского полка Октава де Сегюра, дважды пронзенного казачьими пиками, взятого в плен в стычке неподалеку от Вильны 28 июня и ставшего таким образом первой значительной потерей французов в описываемой кампании, женился в 1819 г. на Софье, младшей дочери графа Федора Ростопчина, губернатора-поджигателя Москвы. Как графиня де Сегюр, она написала серию книг для детей, на которых воспитывались целые поколения французских мальчишек и девчонок даже в двадцатом столетии.