Время приближалось к полудню. Ярко светило солнце.

Лишь кое-где в далекой синеве неба парили неподвижно тонкие, как бы расчесанные, прозрачные облака.

Ветер еще колыхал по обочинам дороги цветущую рожь. При сильном порыве над полосами ржи поднималась мелкая желтая пыльца сухого цветения. Рожь была хорошая, крупная в соломе и колосе. Последние дожди сильно выручили, и хотелось, чтобы всюду, на всех полях зрела и волнами перекатывалась такая рожь!

— Поспевай, матушка, зрей, — шептал я. — Перетерпим еще месяца два, и тогда мы будем сильны.

Далее шли поля яровых хлебов: овес, просо, чечевица.

Овес у дороги, где хлеба всегда родятся гуще, был темно-зеленый, высокий, крупный в стебле и уже выбросил кудрявые кисточки. Они нежно шелестели, будто что-то шептали, и задорно задевали друг друга. Смотришь на овсяное поле, особенно когда уже полный налив, — и неисчерпаемая радость вселяется в сердце, и чувствуешь бодрость во всем теле, будто утром — рано, до солнца — выкупался в прохладной воде. Кисти овса, свисающие гирляндами, кажутся хрустальными.

А как хорошо до восхода солнца косить овес, захватывая острой косой с грабельцами, и класть его в ряды. Ровными, как холст на лугу, ложатся эти ряды.

Молотить овес тоже весело. Два-три хороших удара цепом — и сноп уже осыпает с себя серебристые крупные зерна. Они взлетают и, падая, обсыпают голову, брызгают в лицо.

Люблю овес — хороший, белый, крупный.

Люблю овсяный кисель — горячий, пахучий, сдобренный конопляным маслом…

Поднялись и просяные загоны. Широколистые стебли уже отошли от земли и тянутся вверх, пытаясь догнать овес. Но просяным посевам яростный враг — сорная трава. Просо нежно, как младенец, чувствительно, оно любит мягкую, влажную землю и боится соседства самого жадного врага, пьющего соки земли, — тяжелого осота.

Не менее опасное соседство для проса — березка-ползунок. Она не лезет вверх, как нахрапистый осот или козлец, а лукаво стелется понизу, воровски прячась под листьями. Лишь когда ей самой становится тесно внизу, она длинными нитями со множеством нанизанных бело-голубых чашечек цветов обвивает просяные стебли и душит их.

Не легко выдрать из земли березку, оторвать ее, снять со стеблей проса. Цепко держится этот паразит за жизнь.

А там, где просо посеяно на низинах, на кислой почве, буйно растет красностволая кислица, похожая на гречу. Кислица — дружное семейство. Она идет сплошной стеной, давя собою не только просо, но и сорные травы.

Много разных врагов на полях. Иногда вдруг появится дикая сурепка, обитательница ржаных полей, — и, гляди, все в желтом цвету. Или на чечевицу нападет цепкая трава — череда. Выполоть ее нет никакой возможности. Только после молотьбы можно ее отвеять, а семена сжечь. Одиночно растет в хлебах развесистый пахучий козлец. Его желтые головы, схожие с кистями рябины, можно увидеть издали. Под козлецом уже ничего не растет — так он жаден и могуч.

Но хуже всех, даже хуже синих, красивых васильков, нежно воспетых некоторыми поэтами, седая полынь. Она — владычица сорных трав. Не дергай, не жги ее весной на корню, не пропахивай, не борони — и она в два-три года покроет собою все поля и огороды.

С этими-то сорняками и борются сейчас полольщицы, мимо которых едем мы с Андреем. То тут, то там виднеются на загонах их согнутые спины.

Андрей задремал. Что там гадать! Пока я был в салотопне, он приложился к бидону. Спрыгнув, я пошел сзади телеги.

Вот уже близко полольщицы. Вероятно, они сильно утомились, так как то и дело разгибались, чтобы дать спине отдохнуть.

С большим любопытством уставились они на нашу подводу с дремлющим Андреем. Кто-то из них насмешливо что-то крикнул, но Андрей даже ухом не повел.

Затем свои взоры они устремили на меня. Каждый чужой человек всегда вызывает интерес, попадись он в селе или на поле.

— Бог помочь! — крикнул я им, остановившись, чтобы закурить.

— Иди к нам на помочь.

— Сейчас закурю. Попить у вас есть?

— Есть, да не про вашу честь, — ответила девушка с загорелым лицом, покрытым пылью.

— Ну, не надо, — отказался я. — А вот работаете вы плохо. Как на поденщине.

— А мы и так на поденной, — ответила пожилая женщина, передавая из фартука в фартук траву курносой девушке.

— Оно сразу видно. Лишь бы день прошел. За что только вам хозяин денежки отваливает?

— Куда едешь? — спросила девушка и вытерла пыль с лица. Она была хороша собой.

— Невесту сватать, — ответил я.

— Этого добра хватит, — подсказала пожилая и, шмыгнув носом, рассмеялась.

— На примете-то есть? — спросила вторая и лихо поправила платок.

— Есть, — задорно ответил я.

— Девка аль вдова?

— Пока не узнал. Говорят — незамужняя.

Это их повергло в веселье. Как же, едет человек сватать, а не знает кого.

— Сам-то небось женат уж раз десять, — опять проговорила старая. — Вам теперь воля.

— Я вдовец, — отрекомендовался им. — Трое детей, один грудной. Маму им ищу. У вас, случайно, нет подходящих вдов?

— С детьми аль как? — спросила молодуха.

— Мне все равно, лишь бы щи варила да кашу солила.

— Корова есть?

— Два ведра молока в день. Прокисает, не съедаем.

Они опять рассмеялись. Забавно чешет языком вдовец.

— Чем ты теперь, милый, занимаешься? — спросила молодуха и шагнула ко мне.

Надо бы идти. Андрей уехал далеко, и как бы холера лошадь не свалила его где-нибудь?

— Чем? Самогонку варю, на базар вожу.

— А если по правдышке? — серьезно спросила молодая.

— Тебе зачем знать?

— Больно интересно говоришь. И врешь ты поди, что такой. И одет не как все, а во френче,

— Какая невидаль — френч! Теперь мода такая. А сама ты кто? — спросил теперь уже я.

Не успела она ответить, за нее крикнула старшая:

— Вдова она. Ты глянь получше. Вот тебе и жена. Бери ее хоть сразу с собой — и под венец.

— Типун тебе на язык, — пожелала вдова. — Эка сваха. Чай, такие дела не сразу. Нет, скажи — ты кто? — вновь насела на меня вдова.

— И совсем я не вдовец, — сознался я.

— Холосто-ой? — разочарованно ответила вдова. — Это дело не подходит. Вон бери тогда Аннушку. Девка хороша, а жениха на примете нет.

Аннушка, полная, с чуть раскосыми карими глазами девушка, фыркнула и отвернулась. Она правда была хороша.

— Ладно, на обратном пути договорюсь. Вы из какого села?

— Из Горсткина, — ответила вдова.

Сердце у меня замерло. Из Горсткина! А я — то разболтался. Ведь они, конечно, знают Маркиных, знают и Лену, и все семейство.

Преодолевая смущение, вдруг охватившее меня, я решился все-таки кое-что разузнать.

— Из Горсткина? А я думал — это все еще оборкинские поля. В Горсткине мы остановимся. Там у меня знакомые.

Это вызвало у них еще больший интерес. Тут даже Аннушка направилась к нам.

Между тем подвода спустилась под уклон, к небольшому ручью. Мост там плохой. Как проедет лошадь, если кучер спит? Ну, шут с ним, с Андреем. Тут такой разговор…

— Кто же у тебя в нашем селе знакомцы?

— Маркина Арина! — единым духом выпалил я и к досаде своей почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо.

— Арина Маркина? Да это наша соседка, — всплеснула старая обеими руками.

— И Костя мой знакомый, — добавил я. — Он жив?

— Воюет, — ответила старая соседка.

Некоторое время вдова испытующе смотрела на меня, потом как бы про себя проговорила:

— Так, так, так! — Помолчала, прищурившись. — А Федору, случайно, не знаешь?.. Да что ты все краснеешь? Федору, мельничиху?

— Что-то не помню, — глухо ответил я.

— Зато она тебя помнит.

— То есть как помнит? — уже я удивился, и уши мои загорелись. — Откуда она меня знает?

— Ври, ври! Теперь и я признала тебя. А зовут тебя Петя. Что, угадала?

Лучше бы сквозь землю мне провалиться. Доболтался я. А вдруг она «все» знает? Разве в деревне что утаишь?

— Да, это я.

— Ну вот. А это ихнее поле. Две десятины Федора арендовала. Мужа, мельника, небось помнишь. Ну, которого ты арестовывал. Теперь он дома. Зайди навести его.

— Спасибо, — осекшимся голосом ответил я.

— Ну, ее навести. — Она вновь прищурила глаза.

— Федору?

— Зачем? Очень ты в ней изнуждался!.. Ельку. Меня не признаешь? Я тебя сразу признала по руке.

Да, теперь я вспомнил. Приходила такая женщина в дом Лены. И тетка Арина прямо ей сказала: «Нечего тебе, знаем, зачем пришла. Иди, иди!»

Но вдове я все же не сознался, что вспомнил ее. Смеясь, она толкнула ко мне Аннушку. Передо мной предстала девушка с чуть раскосыми бровями, похожими на крылья молодой ласточки, под которые глубоко уходили карие глаза, с полными загорелыми щеками, с чуть приподнятым носом. Когда засмеялась, показались белые, как горошины, зубы.

Девушка ростом невысока, но удивительно плотная, как налитая. Полнота ее была не излишней, — ни прибавить, ни убавить нечего.

— Меня-то ты должен вспомнить, — заявила Аннушка.

— Постой, постой, — притворился я, — вроде что-то знакомое.

— Чего там гадать! В лес вместе ходили гулять. Я Елькина подруга. Помнишь, в лесу Федя меня отозвал, а Лена пошла с тобой? И вы сидели на луговине. А ты цветы рвал и ей подносил.

— Зачем об этом рассказывать? — упрекнул я, узнав подругу Лены. — Что было, то прошло.

— Мы знаем — отказали они тебе. Все Федора дура. Она расстроила. А ты обиделся, ушел и не являлся. Теперь-то зайдешь к ней?

— А зачем? — в открытую начал я разговор, раз так получилось. — Зачем? Ее, наверное, просватали?

Наступило молчание. Оно, как мне показалось, длилось долго. Сердце замерло. Я ждал ответа, но они молчали.

— Знамо, не ходи к ним, Петя, — прервала молчание вдова.

— Это почему же? — вступилась Аннушка. — Проехать и не наведать?

— А ты, дуреха, — резко оборвала вдова, — не понимаешь ничего. Небось человек пережил невесть сколько, теперь, гляди, дай бог, забыл, а ты его натрафляешь. Зачем она ему?

Посмотрев на Аннушку, вдова полушепотом с укором, не глядя на меня, намекнула ей:

— Ведь ты же знаешь…

— Ну и что?

— А то. Твою подругу не поймешь. У нее, видать, нет в голове своего. То с одним сидит, то с другим.

— Сидит! Это я знаю, что такое. «Сидеть» значит быть с кем-то вдвоем, уединившись куда-нибудь от других. Или сидеть где-либо на бревнах, а то в сарае на соломе, а зимами оставаться на посиделках до самого утра. И тоже вдвоем. «Ходить» — значит ходить вместе по селу под ручку, о чем-то болтать и не уступать девки никому, не пускать ее в хоровод. Да и сама она не пойдет, если ей парень по душе. Словом, ухаживать за девушкой, считая ее своей невестой. А она будет считать парня своим женихом.

Но не всегда бывает, что те, кто «сидит» или «ходит», обязательно поженятся. И редко, очень редко случается, что они еще до свадьбы зайдут слишком далеко. А позволено все: подарки, конфеты, подсолнухи, кисеты, а дальше объятия, воркованье о любви, ну, поцелуй в темноте. И только.

«С кем же „сидит“ Лена?» — ножом резала меня мысль, и горечь наполняла сердце. Хотелось узнать — и боялся. Почувствовал, как вновь ожила во мне безудержная, слепая любовь к Лене.

— Мало ли с кем сидит! — возразила Аннушка. — Ты вот сидела с Николаем года два, а вышла за Федора. А с Федором и при народе-то всё были поврозь.

— Ничего ты, Аннушка, не смыслишь. Я глаза отводила.

— А Лена ни Ваньку хромого, ни Ефимку не любит, хошь Ефимка и гармонист. Отвязаться от них — это, правда, она не может. Несмелая.

За таким жгучим разговором я совсем забыл про Андрея. А он, видимо, ждал-ждал меня и вот повернул назад.

— Ты что тут пропал, начальник? — закричал он, сойдя с телеги.

Увидев кувшин, попросил воды. Девочка робко передала кувшин, и Андрей, обливая черную свою бороду, жадно принялся пить.

— Дядя, оставь на донышке, — крикнула вдова.

— Сходите. Эка вода-то тепла.

— А ты бы там, в роднике, напился. Ключевая.

— Боюсь — бороду простужу. А у вас что тут, митинга? — обратился он к старой.

— Парня твоего женить собираемся!

— А где невеста? — Андрей блеснул глазами и разгладил бороду.

— Невеста без места, жених…

— Ну-ну, — перебил Андрей. — Такого жениха нигде не сыскать. И Петру Иванычу не в деревне невеста, а в губернском городу, а то в самой Москве.

— Дядя Андрей! — крикнул я на него. — Молчи!

Но молчать он не привык. Подняв лицо вверх, словно в небо прогремел:

— Он зарок себе дал: не жениться до полной революции по всей земле.

— И на Марсе, — добавил я.

— Вот какой парень. Ему ужо двадцать два года вчера сравнялось. Верно?

— Ты же оракул, борода. Ну-ка, давай поедем.

Мы попрощались и пошли к подводе. Женщины, о чем-то споря, отправились полоть просо.

Пока мы ехали до Горсткина, Андрей все время что-то рассказывал, а я ничего не понимал и даже не слышал его совсем, лишь изредка поддакивал.

— …Из Сибири он, лось-то, бежал. Из тайги. Пожары там были. Весь день гоняли за ним верховые. А какой прыткий! Из леса да обратно в лес. Все в ле-ес…

«Зачем же, зачем я затеял этот разговор с полольщицами? — твердил я себе, не слушая Андрея. — Нет, не будем заезжать в Горсткино, не надо встречаться с Леной. Для чего бередить почти зажившую рану? Для чего омрачать свою молодость, когда вместе с товарищами, как говорит Шугаев, „мы двигаем революцию на века вперед“?»

Хороший человек Шугаев. Строгий, справедливый, умный и, когда надо, беспощадный. Даже к нам, уездным работникам.

Он работал в Питере на Путиловском, где Никита, продотрядчик. Вместе с путиловцами и матросами брал Зимний дворец. В Смольном видел Ленина.

Пусть Степан Шугаев кое-кому не нравится, особенно левым эсерам, которые дали слово работать с нами вместе и вошли в совдеп. Тем более не нравится Шугаев, да и мы все, большевики, желтоглазому, очкастому учителю, вожаку левых эсеров в уезде — Жильцеву. Он — начальник милиции. И доморощенному анархисту, местному жителю, грубому, бесцеремонному Васькину. Он — заведующий типографией. И чернобровому красавцу с поджатыми тонкими губами, сыну городского торговца-мясника Аристову. Он — заведующий здравоохранением…

С первых же дней после первого уездного съезда Советов они почуяли друг друга и незаметно объединились. На заседаниях, на собраниях, на митингах они никогда не сидели рядом, зато не было вопроса, по которому не выступали бы против нас, особенно против председателя совдепа Степана Шугаева.

Не раз говорил нам Шугаев: «У нас, товарищи, пока коалиция. Хотя мы и большинство, но надо быть начеку. Со временем вышвырнем их, левоэсеровских лягушек, и подберем крепких, надежных руководителей».

Так думалось мне, когда мы под тихий скрип колес ехали в Горсткино. Скоро и оно показалось нам с крутого взгорья. Видна пятиглавая церковь с отдельно стоящей колокольней. На лугу лениво машет латаными крыльями одинокая ветрянка, принадлежащая Федоре и ее мужу Егору. Влево от моста — волостной исполком под зеленой жестью, напротив него — высокое здание лавки потребительского общества. Здесь же, на площади, пожарный сарай.

Как все это мне знакомо! Но я не ищу уже той крыши, где на трубе, продолжая ее, был черепичный молочный горшок. Не ищу, а сердце замирает. Томительно и горько.

Раньше, бывало, подъезжая к селу, я готов был, если бы у меня были крылья, перелететь с бугра через речку, чтобы только встретить ее, заглянуть в голубые глаза. Теперь — нет. Чувство обиды и необъяснимого стыда перед чем-то охватывает меня.

Начался резко крутой, как по стене глубокого оврага, спуск на мост. Андрей взял «холеру» свою под уздцы. Телега, хотя и не тяжелая, напирала сзади, передком ударяя лошадь по ногам.

Лошадь шла тихо. Виден только ее круп. Голова где-то внизу. Хомут совсем съехал, шлея под хвостом натянулась до отказа и готова лопнуть. А вот уже и знакомый ветхий мост.

Я услышал громкие голоса поблизости. Кричали все сразу, огулом.

Услышав этот гвалт, Андрей остановил лошадь на мосту. Поправляя хомут и шлею, он указал холудиной по направлению к волисполкому.

— Слышишь, Петр Иваныч?

— А как же, слышу, дядя Андрей.

— И тут базар.

— Это не базар, борода.

— Что же?

— Настоящая революция пришла в деревню. Видать, комбед организуют или что.