В чайной — вернее назвать ее трактиром — восемь столов и отдельный кабинет.

Народу много: завтра в городе базар. Все эти люди, чьи подводы стоят сейчас под навесом, тронутся в город.

Мы прошли к свободному угловому столу. Рядом открыто окно — как-никак прохладнее.

В чайной шумно, душно и густо надымлено. Курили за всеми столами. Курили, стучали крышками чайников, кричали, громко спорили.

Даже случайно заезжему посетителю видно, что многие уже нетрезвы.

Мы не торопились заказать себе чай. Надо осмотреться, что тут за народ, вслушаться в разговоры. Но в общем галдеже ничего нельзя разобрать.

— Бойко дело идет, — определил Иван Павлович.

— Точь-в-точь как у нас в Пензе, в трактире Калмыкова.

— Ну, вспомнил свой трактир, — проворчал предчека.

— А почему не вспомнить? Я работал в нем целый год. А в трактире Евстифеева — три года.

— Итого четыре, — сложил Иван Павлович. — Нет, мне вот не пришлось испытать такого счастья.

— Зато ты был помощником волостного писаря.

— И конторщиком в имении, — добавил Иван Павлович.

— Словом, ты человек благородных кровей.

— А ну тебя ко псу! — отмахнулся мой друг.

К нашему столу подошел не лихой кудряш парень в голубой рубахе, обслуживающий кабинет для избранных людей, преимущественно оптовых спекулянтов, а сама хозяйка. Я заметил, что, как только мы вошли, она очень пытливо осмотрела нас. Может, мне, по привычке всегда быть настороже, это только показалось? Но мы ведь все-таки чем-то отличались от других. Оба во френчах, в кепках, в хороших ботинках. Видно, хозяйка, дородная, с двойным подбородком, с заплывшими от жира острыми, свиными глазками, была тертый калач. Если уж не по нашей одежде, то каким-то своим нюхом точно определила, что мы не на базар едем торговать маслом, огурцами, сеном, мукой или печеным хлебом, а совсем по иному делу.

Впрочем, эта толстуха легко могла узнать меня или Ивана Павловича. Возможно, я выдавал ей в отделе управления пропуск для проезда по железной дороге в Пензу, предположим, к больной несуществующей сестре или к дочери, выходящей замуж. Такие справки легко выдают сельские Советы с подписью и печатями, а в самом-то деле — черт их разберет! — многие просто ездят по своим спекулянтским делам.

Могла и эта ожиревшая не по времени женщина побывать как спекулянтка в УЧК и там увидеть Ивана Павловича.

Словом, нам не особенно понравилось, когда она сама подошла к нашему столику. Этим она уже обратила на нас внимание сидевших в чайной людей. А нам такое дело совсем не нужно.

— Здравствуйте, гости дорогие! — нараспев протянула она.

— Здравствуй, хозяюшка дорогая! — в тон ей отозвался Иван Павлович.

— Что закажете, гости дорогие?

Это уже звучало насмешкой, хотя в голосе того не слышалось.

«Ну и пройдоха!» — подумал я, а вслух спросил:

— Чем же мы для вас дорогие? Неизвестно еще, что закажем. А вдруг самые дешевые будем?

— А я не о деньгах. Разь я не вижу? Да вы ничего, не стесняйтесь.

— Или признаешь нас? — в упор спросил Иван Павлович.

— А зачем мне знать-признавать? Бывают у нас разные и всякие. Комиссары из Пензы, начальство со станции, военные командиры, ну, из нашего города тоже. Ко всем таким людям нужно теперь уваженье иметь. Народ-то о-очень даже умственный. Не как мы, чурбаки с глазами.

Вот как ловко она повернула!

— Вон хоть тех взять, — указала она на галдевших людей. — Одно бы им — по базарам разъезжать, спекуляцию разводить, разруху примножать да чертов самогон глохтить. А с проклятого самогона их на чай и бросает… Когда же, люди добрые, — вздохнула она сокрушенно, — этот самогон Советска власть прикончит? Когда чека доберется? Глядите, вон двое сидят. Пришли — ни в одном глазу. Попросили чаю, напились — теперь лыка не вяжут. А ведь что? Ведь могут погрешить. В чайной, скажут, самогонкой торгуют. В чайниках, скажут, его подают. Могут сказать, а? Могут, знамо.

Не поймешь — глупа трактирщица или глаза отводит.

Посмотрим, что дальше будет.

— Нам три пары чаю.

— Покрепче? — спросила она, да как спросила! Сожмурила глаза, что-то сделала ими такое, будто в заговор нас втягивала, и вдобавок покосилась на соседний стол.

— Мы крепкий любим, — ответил Иван Павлович. — Самый крепкий.

Трактирщица обрадовалась, глаза стали пошире, загадочно улыбнулись Ивану Павловичу и, низко склонившись, насколько ей возможно, спросила его:

— К чаю-то яишенки с колбаской? Хорошая колбаса, свежая, из годовалого жеребенка. Ногу он, бедный, сломал. Есть говядина отварная. Корову сосед зарезал, не растелилась. Гусь жареный, ну, селедка, вялена вобла — румяна такая вобла, — огурцы со своего огорода.

Мы переглянулись с Иваном Павловичем.

— Старшой, говори! — сказал я предчека.

— Колбасы не надо, — отказался Иван Павлович. — Сварите вкрутую дюжину яиц. Гуся на троих да воблы там.

— Огурцы забыли! Малосольны. Сама солила. С укропчиком. К самому крепкому чаю как есть хорошо.

— Давайте огурцы, — согласился Иван Павлович.

— Чу! — погрозилась зачем-то она ему и ушла.

На меня никакого внимания. Значит, за пропуском ко мне не приходила. Да я ее, такую, сразу запомнил бы.

Когда хозяйка, покачивая бедрами, скрылась в двери за буфетом, Иван Павлович посмотрел на меня.

— Петр, тут чертовщина.

— Думаешь, распознала нас?

— Все может быть. Но зачем она подмигнула нам?

— Иван Павлович, друг, подмигнула она не нам, а лично тебе. Да, да! Втюрилась она в тебя, красавца, с одного взгляда страсть как. Теперь проходу тебе не будет, пока… пока ты не обвенчаешься с ней в церкви. Она — вдова, бездетна…

— Иди-ка ты со своими баснями к черту! Я всерьез.

— А если всерьез, то зря ты отказался от конской колбасы из молодого жеребенка. Я страсть обожаю конину, особенно сваренную с вермишелью. У нас в трактире татары такую заказывали. Ты же знаешь, что у меня прапрадед был татарин из Рахмановки?

— Ну и обожай свою конину, мамай гололобый.

— Иван Павлович, маму я тоже люблю. Она из вашего села, от Рябовых. На Низовке против фельдшера была их изба. Первый муж ее пекарь, Стенин Лазарь. Видишь, как все гладко идет? А что хозяйка еще раз оглянулась и подмигнула, то уж нам вместе. Да кому же ей подмигнуть, как не нам, юношам?

— Вот и женись на ней, юноша, — порекомендовал Иван Павлович.

— И женюсь. А мне что? С Леной не вышло, тут получится. Женюсь и первым делом пропишу на себя весь этот трактир с буфетом, огородом, со скотом и запасом самогона. Вывеску закажу художнику Телятникову в нашем городе, новую. Будет на ней не «Лопухин», а «Наземов и товарищи». Это на всю нашу коммуну холостяков намек. Тебя сподручным по финансам. Ты — математик, алгебру знаешь…

— Ба-а! — воскликнул Иван Павлович. — Глянь, сам Андрей пришел.

Действительно, вошел Андрей. Первым делом он строго осмотрел все помещение, зачем-то запрокинув голову, потянул широким носом и вдруг неожиданно чихнул.

— Будь здоров, борода! Усы попридержи, выскочат, не найдешь, — предупредил я его.

— Вон куда вы забились! А накурили, идолы, как в церковной сторожке во время святой литургии.

Андрей снял картуз и, как человек богомольный, принялся креститься в наш угол. Мы и не заметили, что над нами в углу два образа: божьей матери Троеручицы и Пантелеймона в военной алой форме с голубой лентой через плечо. Целитель Пантелеймон в левой руке держит четырехгранную посудину в виде чернильницы, а в правой помазок с елеем.

Накрестившись, валяльщик Андрей еще раз чихнул и, с досады чертыхнувшись, уселся на табуретку.

— Заказали? — спросил он.

— Сама хозяйка приняла, — сообщил Иван Павлович.

— Она ох какая уважительная! — отрекомендовал Андрей.

— Ты что, знаешь ее?

— Кто ж ее не знает, Анисью? И мужа знал. Покойник, царство ему небесное, жулик был на весь уезд. Борода больше моей. Всю совесть спрятал в нее, в бороду, как теленка в коноплю.

Произнеся эту надгробную речь покойному жулику, Андрей принялся разглядывать народ. Долго всматривался, даже приподнимался с табуретки, наконец не утерпел, встал и начал сновать между столами. Мужик любознательный. Какого-нибудь знакомого кума или свата выглядывает.

Я наблюдал за ним — кивнет он кому или нет. Вот Андрей, поглаживая бороду, резко остановился возле одного стола и начал вглядываться в понурившегося человека. Он даже нагнулся, чтобы получше разглядеть его, но тот, видимо, дремал. Тогда Андрей бесцеремонно похлопал человека по плечу и, едва тот очнулся, протянул ему руку:

— Здорово, приятель!

Тот, кого он назвал приятелем, отмахнулся.

— Не узнаешь? — с обидой произнес Андрей. — Что, зазнался?

— Уйди, я тебя не знаю.

— Как хошь, — проговорил Андрей и вернулся к нам. Сел на табуретку, принялся теребить бороду. Лицо его выражало полную растерянность.

— Что с тобой, дядя Андрей? — спросил я.

— Не признает, — мрачно ответил старик.

— Кто тебя не признает?

— Боится, сволочь.

Это звучало загадочно. Кто может бояться безобидного Андрея? Добродушного, веселого балагура? Кого мог обидеть этот совестливый человек?

«Уйди, говорит, я тебя не знаю». А? Не зна-аю! Вдруг Андрей выпрямился и почти крикнул в ту сторону, где сидел не узнавший его человек.

— Зато я твою волчью морду помню. По-омню, да-а! И как ты у меня за подати телку свел со двора, помню. И как у бедной девки Агашки — к свадьбе она готовилась, — недошитое одеяло стащил и по грязи его волок, помню! И как Агашка через тебя в петлю бросилась, помню. Двенадцать годов прошло, в заваруху дело было. У Сабуренкова хлеб мужики тогда отобрали…

— Подожди-ка, дядя Андрей, — остановил я его, а самого меня обдало холодом.

— И ты его небось не забыл, Петр Иваныч. Как же, обыск он у тебя с собакой делал. Арест на тебя наложил перед самой революцией.

— Урядник?

— Он.

— Василий Антонович?

— Он самый.

— Не может… не может быть. — Я встал.

— Иди плюнь ему в рожу. Бороду отпустил, как король крестей… А глаза-то волчьи… Выдают.

Иван Павлович тоже знал бывшего урядника, да еще лучше, чем я. Урядник — уроженец их села Владенина.

— Пойдем, Иван Павлович. Сначала я, потом ты.

Урядник — когда-то гроза деревни — не слышал, как я подошел к нему. Он дремал, опершись локтями о стол.

Перед ним стояли два чайных прибора, большой и маленький чайники, валялись объедки воблы, огрызки огурцов, корки хлеба. Вероятно, с ним кто-то здесь был, да ушел.

Я не стал его будить. Урядник, вздрагивая и всхрапывая, спал, прижав длинную бороду к столу локтем. Возле чайника лежала фуражка железнодорожника, но с пятиконечной звездой. Одет урядник тоже был странно: выцветшая до желтизны гимнастерка и черные брюки с синими кантами.

Я обошел вокруг стола, рассматривая это чудовище со всех сторон. Под столом у его ног валялся полотняный в пятнах портфель, перевязанный бечевой.

В это время подошел высокий чернобородый мужик с мешком за спиной. Сняв мешок, он положил его под стол, а сам по-хозяйски уселся. Видя мою нерешительность, он указал на свободный стул.

— Садись, чего стоишь!

— Тут занято… Неловко как-то.

— Кого неловко? Этого? — указал он на урядника. — Невелик барин.

— Их ведь двое, — кивнул я на приборы.

— Дружок ушел.

— А вы что, знаете этого гражданина?

Мужик помолчал, хитро взглянул на меня и усмехнулся. Затем пододвинул к себе большой чайник, приподнял крышку, чтобы постучать, но, понюхав, поморщился и, как мне показалось, даже чему-то обрадовался.

— Знаю ли я этого гражданина? — спросил он. — Нет, я не знаю такого бородатого. А вот, — он пододвинул ко мне большой чайник, — очень крепкий завар. Попробуй, молодец.

— Мы тоже такой заказали. Вон за тем столом. Кажется, нам уже принесли, — попытался я уйти.

— Подожди, не торопись. Говоришь, тоже такой чай заказали?

— А что?

— Покрепче?

— Да-а.

— Вот это и есть чай покрепче. Ты отведай.

— Не буду я чужой чай… ведать.

— Э-э, да ты, видать, как и я, калека?

— Не вижу, что вы инвалид, — посмотрел я на его руки и ноги.

— Я, парень, без трех ребер гуляю по земле. Облегчен весом. Ходить стало легче.

— Шутишь, дядя. За веру и царя, что ль? — спросил я.

— За совецкое отечество, парень. С Красновым в степях дрались.

— Что-то скоро вылечился, — удивился я. — Три ребра…

— Чего в такое время долго лежать? Затянуло, и то хорошо. Вот вызывают на комиссию. Признают годным — обвяжусь покрепче и опять воевать. Надо, парень. Может, на Колчака тронусь. Прет, сволочь, из самой Сибири!

Мужик наклонился ко мне и тихо поведал:

— Слух дошел, будто за Волгой в степях какой-то Цапай объявился. Добровольцы у него и конница. Сам был федфебелем вроде, военное дело скрозь знает. Из нашего сословья этот Цапай. И бьет, слышь, бьет без уйму белых, чехов и кого попало. К нему бы!

— А если тебя комиссия забракует?

— Супротив ее не скажу, а добровольной охотой так и быть. Хошь воевать не способен, в обозе буду. Пригожусь. Давай-ка, молодец, как два калеки, выпьем.

— Жарко и чужое это.

— Верно, парень. Сами закажем… покрепче, — подмигнул он мне, твердо произнося последнее слово. Незаметно к нам подошел Иван Павлович. Он кивнул мужику, тот ответил тоже кивком, но вдруг вскочил, протянул обе руки и воскликнул:

— Ваня-а! Ты?

— Тише, тише, — беря его за руки, проговорил предчека.

— Да какими судьбами занесло?

Видя мое недоумение, Иван Павлович пояснил:

— Мы соседи с ним по селам. Он из Троицка. Цыпленков Яков. Большой мастер печки класть.

— Так, так, Ваня. Давно не клал. И у самого ни печи, ни избы нет. А это кто? — указал Яков на меня.

— Вот тебе раз! Говорили — и не договорились? Мой друг. Работаем в городе вместе. Ты куда путь держишь?

Яков поведал, куда он держит путь.

— Пойдем к нам за стол, — пригласил его Иван Павлович.

— Чай-то покрепче заказали? — осведомился Яков и подмигнул мне, как сообщнику.

— Сама хозяйка принесла. Еще не пробовал.

— Стало быть, крепкий, — подтвердил печник. — А этого ты узнаешь? — кивнул он на спящего урядника.

— Как же, землячок. Откуда у него такая фуражка? — Иван Павлович взял фуражку со стола и набросил ее на большой чайник.

— По всему видать — или на железной дороге служит, спекулянтам помогает, или… в милиционерах ходит. На фуражке звезда, а тужурка железнодорожника. Желательно, я его малость потревожу?

— Почему же не потревожить? — усмехнулся Иван Павлович.

Яков принялся похлопывать урядника по плечу, но тот ни звука; приподнял его голову, но голова снова упала на руки.

— Притворяется? — спросил Иван Павлович.

— Дьявол его знает. Попробую по-другому, на голос.

Теребя урядника за плечи, Яков сначала тихо, затем громче говорил:

— Кондуктор, кондуктор! К Пензе подъезжаем. Кондуктор, Рамзай проехали.

Никакого ответа. Значит, не кондуктор.

— Милиционер! Гражданин милиционер! — по-иному завел Яков, подмигивая нам. — Дизентеры корову зарезали… Милиционер, че-ерт!

У соседних столов мужики и бабы повернули головы.

— Подожди, я сначала хлебну за его здоровье крепкого чайку.

Яков налил в стакан из большого чайника, а для прикраски добавил заварку из маленького.

Выпив полный стакан и чуть вздрогнув, он принялся закусывать сочной, румяной воблой, которую вынул из мешка.

Андрей, истощив свое терпение в ожидании нас, тоже пришел сюда. Глаза у него блестели. И не столько от негодования, что мы его покинули, сколько от чего-то другого.

Подошла хозяйка. Сначала не к нам, а к соседнему столу. Что-то спросила, низко насколько позволял ей живот — нагнувшись. А когда один из мужиков кивнул в нашу сторону, она вразвалку, как жирная гусыня, направилась сюда.

— А я вам, гости дорогие, на стол подала, — пропела она и поклонилась, точно сваха.

— Мы сейчас, сейчас, хозяйка дорогая, — отозвался, как и в первый раз, Иван Павлович.

Видимо, хозяйка по каким-то соображениям не хотела, чтобы мы разбудили урядника.

— Не тревожьте его. Он, бедный, устал, — молвила она.

— Отчего устал?

— Знамо, сколько у него работы!

— Какой работы, хозяйка дорогая?

— Э-эх, какой! Ведь он полномошный по хлебу в нашей волости. От городу-то Аристов, а этот вроде его товарищ по отбору хлеба.

«Вот оно что», — переглянулись мы с Иваном Павловичем.

— Грабитель, а не полномочный, — вдруг раздалось из-за соседнего стола.

— Постой, погоди, — остановил его сосед. — Грабит не он, а комитет бедных тоже все до зернышка забирает.

— И овец воруют, — добавила женщина, вытирая пот.

— Овец режут дизентеры, — послышалось из угла.

— А комитеты нет? Не воруют?

— Они просто берут. И не ночью, а днем. — Это опять голос из угла. — У кулаков берут, у попов, лавочников.

— Не все равно, кто обижает мужиков — комитеты или дизентеры?

— Грабят и спасибо не говорят, — заключил соседний стол.

Спор начал разгораться вовсю. Нам вмешиваться нельзя, да и бесполезно. Но Яков не сдержался.

— Кто вас грабит? — закричал он. — Кого ограбил комитет бедноты, подними выше руку. Что? Что не поднимаете?

— Дураков, дядя, нет. Подними, а к вечерку по темному в чеку шагай.

— Да, в чеку попадешь — горя хлебнешь.

— Один Брындин чего стоит, — добавил кто-то тихо.

— За зря не возьмут, — снова вступил голос.

— Не возьмут? Говори! Егора Полосухина за что взяли?

Мы с Иваном Павловичем насторожились. Стало быть, здесь уже знают. Хотя это не мудрено.

— Мельника из Горсткина?! — удивился кто-то. — Да у него, когда сундуки трясли, полтора пуда чистым золотом нашли. Зо-о-олотом. Мильен! А керенок столько, что если попам ризы из них шить, на всех попов и дьяконов в нашем уезде хватит.

— И еще останется долгогривому анхирею на одеялу с женой.

— Архиреи не женаты, — объяснил кто-то.

— Говори больше! В Пензе у него женский монастырь совсем рядом. А монашки — ну яблочки!

— Э-эх, черт! Мне бы, вдовцу, одну овцу. Я бы…

Захохотали. То спорили ожесточенно, то смеялись над крепкой шуткой. Не скоро поймешь, кто чего хочет — кто за Советскую власть, а кто против. Кто-то перевел разговор от комбедов и дезертиров к большевикам.

— Кто эти большаки, кто? — вопрошал хилый мужичонка в расстегнутой серой рубахе. — А я знаю, кто они. Нарошные люди. Так, шаляй-валяй. А во-он, глядите. — И мужичонка указал на урядника. — Этта взаправдышный большак. Берет и себя не забывает.

— Аристов не хуже.

— Ему простительно. У него отец порядочный. Мясом торгует в своей лавке. Только нынче вроде ему полной воли не дают.

— Дадут, дадут, — раздался от стола, который стоял ближе к окну.

— Это когда же?

— Терпеть надо. Вот отсекут большевиков от коммунистов, разведут в разны стороны, тут тебе, глядь, и эсеры. И все пойдет порядком.

— Слышь, эсеры хотят головы крушить и большакам и коммунистам. Это как понять?

— Завтра спроси на базаре, — посоветовали ему.

— Кого?

— Начальника милиции. Он у них, у эсеров, главный. А тот, — указал на урядника, — тоже у Жильцева в милиции состоит.

— Василий Антоныч?

— Он самый.

— Да ведь он же был урядником при царе.

— Был урядником, а теперь эсером. Вот раскуси и лопай, не подавись.

Хозяйка отошла от нас к соседнему столу, за которым сидели женщины и басовитый мужчина, а с ними парень в вышитой бордовой рубахе.

Сквозь беспорядочный спор и галдеж до меня доносились только отдельные слова. Говорила больше всего женщина. Повернувшись так, чтобы можно было видеть их лица, я внимательно стал вслушиваться.

Здесь, в чайной, в еще большей степени, чем в кузнице или на мельнице, люди говорят то, о чем думают, и столько, сколько душа пожелает. Здесь сама жизнь, как она есть. В газетах того не прочитаешь, на собраниях не всегда услышишь.

— А ты, Сережа, слушай, что тебе говорит крестна! — распаленно кричала женщина, видимо подвыпившая. — Почему они допрежь не отдавали за тебя Дуню?

— Но она-то, говорю, любит меня!

— Наладил: «любит», «любит». Ослеп совсем. Это ты ее любишь. А когда был пастухом, нуждались они в тебе? Ишь ты, слышь: «От двора метелкой погоним», — передразнила кого-то женщина. — Ведь это я сватала за тебя, когда царь на трону сидел. Я чуть не заплакала от обиды. А спихнули царя с трону долой, и тебя вроде секлетарем наняли в селе. Им теперь выгода.

— Какая же им, крестная, от меня выгода?

— А такая. Почнут их трясти, тут ты им и заступа, сподрушна родня… Зятек…

В разговор вступился мужик. Загудел вразумительным и веским басом:

— Они тебе, Сергунька, эту шалопыгу Дуньку вроде как подкуп сунут под бок. Пользовайся, мол, таким добром от нашего породья, да помни, не забывай. Мы, мол, тебя благодействовали, бедноту голую. Ты, мол, ведь катыш лошадиный, а что ж делать, власть. Не-ет, Сергунька. — Вдруг мужчина повысил голос: — Ты думаешь, они люди, душу имеют? Они волки.

И с такой силой стукнул кулаком по столу, что зазвенели чайные приборы.

— А не дай бог повернется власть в обрат! Он тебя, тесть самый, меж колен зажмет да чересседельником аль чем попало по тому месту, откуда твои ранены ноги растут.

— Что ты, крестный, назад ничего не вернется. И я не маленький. На войне был. Попробуй они только!

— Глуп ты, глуп, Сережа, — опять вступилась крестная. — Ты еще не испытал, не знаешь, какая сила в бабе. Вцепится в тебя и будет вертеть в руках, как веретено на прялке. Тебе из другого дома надо невесту искать, а не из богатеева. Как оженишься на ней — и сам не углядишь, что променял советску власть на кулацку сласть. Случись грех, сядет какой царь на шею — и опять пасти тебе ихнее стадо на отрубах да на участках.

— А Дуня тогда как?

— Опять эта Дуня. Что ж, скажу! А вот как Дуня: нос торчком, хвост крючком — и к другому.

— Мы ведь записаны будем по метрикам, — не сдавался парень. Видно, крепко любил он Дуню.

— Развод разведут, — басом заключил мужик.

Они замолчали. Женщина и мужчина принялись пить чай. Только парень сидел как пришибленный.

Я посмотрел на Ивана Павловича. Слышал ли он хоть краем уха этот поучительный для нас разговор?

А печник Яков яростно, до хрипоты спорил с кем-то. Вот он встал, завернул рубаху. Я догадался, что он показывает свои раны. Некоторые женщины, послав кому-то проклятия, тихо всхлипнули. Яков, подстегнутый всеобщим вниманием, снял левый сапог, и я увидел его покалеченную ногу.

Иной раз военные шрамы убедительнее слов.

— Теперь кричите, ругаетесь. Да ведь Советская власть только-только народилась. Ногами еще не окрепла, как ребенок. А тут на нее и дуют со всех сторон разные Антанты с пушками, с пулеметами. Со всех тебе четырех сторон валят буржуи, палят с суши и с моря. А изнутри налипли, как ядовиты пауки, разны чужие, темные люди. Кусают, разъедают, язвят и все норовят за глотку схватить. Вот кто-то кричал: мол, эсеры свалят коммунистов…

— Не коммунистов… а большаков.

— Дура ты нетолченая, несоленая, что ты смыслишь! Это одно и то же. Большаки за рабочих да за беднейших мужиков: меньшаки всецело за буржуев. А то есть и еще одна вредна партия — социалисты-революционеры. Они на две кучки разбились. Одна кучка вправо двинулась — это правые эсеры. Они за то, чтобы у вас, чертей, отобрать землю и возвернуть ее опять помещикам. Другая кучка влево пошла, да недалеко. Левые эсеры за кулаков, за лавочников и других захребетников.

Шум почти утих в чайной. Через некоторое время голос из угла спросил:

— А ты сам-то из какой партии?

Яков оглянулся на голос и уже без горячности ответил:

— Печник!

— Такой прозвищи нет, — уже не согласился второй мужик за соседним столом, который кричал о грабителях. — Есть большаки — раз, — откладывал на пальцах, — есть меньшаки — два, есть…

Яков не дал ему договорить. Он растопырил пальцы, показал их мужику.

— А есть специалисты — пять! — И крепко сжал кулак.

Все дружно рассмеялись.

— Молодец, печник! Будь здоров! — крикнули ему.

Через некоторое время к Якову подошел парень Сергей. Красный от волнения, он несмело спросил:

— Скажи, дядя… а есть ли у богатых людей… душа?

— Что?! — чуть не поперхнулся печник.

— Душа, ну, как в человеке.

Яков посмотрел на парня, а ближний народ за столами, слыша такой вопрос, насторожился. Особенно крестная и ее басовитый муж.

— Душа-а? — переспросил Яков. — Это ты, парень, у попа спросил бы на проповеди. По душам попы специалисты. А я, грешным делом, на своем веку что-то не замечал. Может быть, и есть душа у богатых, только поганая. И не за пазухой она, а в кармане сидит на аркане.

Парень отошел, печально сел за свой стол. Понурил голову и тяжко вздохнул.

Разговор Якова больше и больше нравился людям. Они смотрели на него с любопытством, с интересом. Это же бывалый человек — печник. Во скольких селах и деревнях он клал печи, исправлял трубы и сколько видел разных людей! И вот убедился печник, что у богатых людей душа поганая, да еще сидит в кармане на аркане. Все это мужикам было очень понятно.

— Душа — пар! — вдруг сообщил кто-то. — Умер человек, пар из него долой, а тело, того, в студень обернулось.

— Вроде этого чая? — сравнил мужик. — Эх, хозяйка, добавь покрепче. Водой, черт, не разбавляй!

— И где она, проклятая баба, берет его? — поинтересовался трезвый мужик, так как они с женой пили настоящий чай, подувая на блюдца.

— Сама гонит, — утвердительно сказала жена.

К столу, за которым сидел Яков, подошли еще двое. Оба были трезвы.

Андрей, видимо не надеясь оторвать нас отсюда к своему столу, сам направился туда. Когда вернулся, то был совсем навеселе. Как бы Андрей, выпивши, по своей болтливости не ввязался в беседу! Может нагородить, хвалясь, черт знает чего и про что. Вот уже известно о Полосухине. Нет, Андрей молчит, гладит бороду и ухмыляется мне. «Да уж знаю, — показываю ему, щелкая по горлу, — хлебнул, борода. Лишь молчи», — прикусил я зубами свой язык. Андрей понял и отчаянно закрутил головой. Глаза его стали непривычно, до смешного строги.

К спящему уряднику подошел один из мужиков.

— А это кто? — спросил он.

Ему объяснили.

— Ну-у, господин урядник? Сейчас. — И он склонился к его уху. — Эй, дядя, пора вставать на работу!

— Не-ет, его по-разному будили, и то не берет.

— Тогда ему надо бороду окоротить.

Опять всеобщее внимание урядник привлек. Он сделался забавой для всех.

— Подпалить бы, да вонять будет старым режимом.

— Бороду-то он небось отпустил при Советской власти.

— А не умер ли от перепою?

— Если подох, споем отходную. Я певчий, — вызвался другой мужик. И он хорошим тенором завел:

Ве-ечна-ая па-амять, ве-ечная… рабу-у-у…

Вдруг кто-то быстро поспел на помощь и под пляс перехватил:

Упокой, упокой, человек-то был какой! Он не пил, не курил, с попадьей дружно жил. Со святою с попадьей, как с колодезной бадьей. Ни толста, ни тонка, в два обхвата ширина…

— Нет, не так надо, — перебил веселого один из мужиков и, погрозив пальцем, чтобы молчали, громко начал: — А что это я такое, братцы, слышал? А вот что я, граждане, слышал. Говорят, завтра на базаре чека облаву проведет.

— На кого? — спросил певший тенором.

— Говорят, сперва на стражников, а опричь всего на урядников.

— Облава на урядников? — нарочно громко переспросил тенор. — И куда их, этих урядников?

— Говорят, прямо в чеку.

— Урядников в чеку? — с удивлением опять прокричал тенор возле самого уже урядника.

И тут урядник, вздрогнув от собственного храпа, чуть пошевелился. Затем снова застыл в прежнем положении.

— Слышал ведь он, вот тебе крест, слышал! — уверял тенор.

Яков встал и, пошатываясь, подошел к уряднику. Произнес складно:

— Что ж, выходит, на кондуктора не мычит, на милиционера не рычит, на покойника молчит… Ну-ка, может, на это закричит?

И, нагнувшись над урядником, во всю силу, страшно заорал:

— Господин урядник! Господин урядник!

Урядник пошевелил головой.

— Становой требоват!.. Живо марш!!

Тут с урядником произошло нечто неожиданное. Он резко поднял голову, открыл глаза, выпучил их и… рухнул на пол. Пытаясь встать, цеплялся за стул и в страхе забормотал:

— Ваш бродь, ваш сок бродь… Я… я… бегу… Задержу… Найду.

— Мерзавец! Пьяница! — орал печник, много повидавший на свете, и становых в том числе. — Р-ра-калия, каналия!! Запру, арестую, пр-рогоню! Взятки берешь! В карман суешь! Мне мало даешь!.. В острог ма-арш! Как православному величеству, морда ты паршивая, как царю служишь, а?!

Под дружный хохот урядника подняли и усадили за стол. Осовело смотрел он на хохочущих от души людей и ничего не мог понять. Печник налил ему «кипятку», поднес.

— Что? Кто позволил смеяться? — еще не придя в чувство, забормотал урядник. — Знаете, что за это Сиби-ирь!

Снова чайная взорвалась веселым хохотом. То-то будет о чем рассказать родным и соседям в деревне. А тенор поразился, даже руками развел.

— Вот это служака.

Печник пояснил:

— Привычка. Еще бы, двенадцать лет был специалистом.

— Теперь ему самое место быть в милиции. У Жильцева.

Хозяйка, когда мы вернулись к своему столу и уселись, зайдя за стойку буфета, искоса наблюдала за нами. Интересно, что она думает о нас? В глазах ее, когда она косо посматривала в нашу сторону, виден был злобный блеск.

У меня мелькнула догадка, что между трактирщицей и урядником существует какая-то связь.

Иван Павлович сидел, низко опустив голову.

Андрей, схватив себя за бороду, вдруг так залился смехом, что, откинувшись, ударился о притолоку окна.

— Что ты, борода, так заржал? — даже испугался я.

Он молча указал на большой чайник. Я догадался. Это старый хочет обдурить нас с Иваном Павловичем и вот заранее радуется своему успеху.

— Чай-то… осты-ыл! По-пей-те, — с трудом выговорил Андрей, и слезы показались у него на глазах.

— Верно, надо чайку попить, — очнулся от раздумья Иван Павлович.

Он придвинул маленький чайник и начал наливать. Я искоса, будто невзначай, посмотрел на хозяйку и поймал ее взгляд. Взгляд у нее был какой-то странный: настороженный, испуганный.

Когда Иван Павлович начал наливать в стакан из большого чайника, Андрей внезапно примолк. А Иван Павлович, взяв стакан в руки, подернул плечами.

— А ведь верно, совсем остыл, — промолвил он.

— Остыл, знамо, пока вы там калякали. Да в такую жару зачем горячий? Прохладный лучше. Вроде кипячена вода.

Андрей сказал это очень убедительно. Лишь усмешка мелькнула в его глазах.

— Ладно, коль так, — согласился Иван Павлович и, откусив постного сахара, глотнул сразу полстакана. Глотнул и поперхнулся. Чуть глаза на лоб не вылезли.

Хозяйка быстро скрылась на кухню.

— Огурцом, огурцом! — нашелся Андрей. — От кашля огурец само добро.

Мне думалось, что Иван Павлович начнет ругаться. Нет. Откашлявшись, он взял малосольный огурец.

— Н-да-а, что же нам с ней, с хозяйкой, делать?

— Ваня, ничего не делать, Ваня.

— Хозяйка! — крикнул он и поманил ее пальцем.

Она быстро подошла, перегнулась.

— Что, гости дорогие?

— Ты чего нам подала?

— Аль не испробовали?

— Убери эту вонючую дрянь. Или Андрей за окно ее выльет.

— Такое добро за окно? — всполошился уже Андрей. — Э-эх, нет, лучше я вот…

И он так быстро налил в стакан, так молниеносно выпил, что Иван Павлович и глазом не успел моргнуть. А хозяйка от души была рада.

— Сколько за все? Самогон не в счет.

— Да ничего не надо. Разь я вас не признала? Обоих признала. И вот его, Андрея-валяльщика, признала. А как же! Лучше его валенок нет на базаре! И не ищи.

Андрей так и привскочил. Глаза блестели.

— Разь правда? — чуть не завопил он от гордости.

— Вон богородица порукой — не вру, — перекрестилась хозяйка. — Вот я и старалась угодить вам. Уж простите, дорогие гости. От сердца.

— Ну ладно, от сердца. Так и быть.

Иван Павлович направился к двери, за ним Андрей, все еще находясь в восторге и кивая головой хозяйке. За ними я, чуть охмелевший.

А сзади в чайной шумели, кричали, спорили, пили самогон.

Нет, не зря мы сюда заглянули. Совсем не зря.