Утром разразилась гроза.

Я проснулся от страшного удара грома. Проснулся и не сразу мог понять, где нахожусь. Мы дома!

Еще ударил гром. Хлынул ливень. Забарабанило в мое окно, выходящее во двор. Сквозь дождь я разглядел, что телега Андрея стоит под крышей, лошадь привязана к яслям. Андрей еще спит.

Умываясь не из кувшина, не из кружки, а из настоящего умывальника, я вспомнил:

«А ведь сегодня петров день!»

День как бы моего ангела.

В городах принято отмечать день рождения и ангела каждого члена семьи. Пекут пироги, имениннику что-нибудь обязательно подарят.

День рождения!

А из нас, деревенских, редко кто знает, когда родился. Старики даже года не упомнят, не только месяца или числа. И сам я тоже в точности не знал дня своего рождения. Было это ни к чему.

Но позапрошлым летом дьякон нанял меня переписать метрики, и из метрик я установил точно, что родился тринадцатого «иуниа» тысяча восемьсот девяносто шестого года.

Слышал я от кого-то, число тринадцать нехорошее, несчастливое. Ну и что ж! Не виновата же мать, что подгадала для меня такое число.

А крестный Матвей как-то рассказал моим домашним, что меня и соседского мальчика, рожденных в один день, крестили для скорости в одной купели. Одного священник назвал Петром, другого Павлом. А кто из нас по-настоящему Петр, кто Павел, до сих пор хорошо не известно. И священник сам не знал. Он сначала, зажав рот одному младенцу, чтобы не захлебнулся, трижды сунул его в бачок, затем передал крестной матери и то же самое проделал со вторым.

Когда Матвей спросил священника, как звать «нашего», батюшка буркнул:

— Не все ли равно как. Зовите Петр. Вишь, крикун. А тот — Павел. Молчалив, смиренномудр, к церкви будет прилежен.

Впоследствии мудрый и прилежный к церкви Павел за воровство попал в тюрьму, а там один арестант уговорил его перейти в молоканскую веру.

Знаменитых тезок у меня двое. Первый — апостол Петр. Он хранит при себе ключи от всех дверей рая. Как своего тезку, он допустит меня после смерти к себе в рай.

Второй тезка — Великий Петр. Он мне нравится. Великим его после назвали, взрослым, а маленького мамка небось с крыльца так окликала: «Петя, Петенька! Иди скорее. Зачем торчишь в грязи, цыпки заведутся. Не соси палец, лучше я тебе леденец дам, отец на базаре по дешевке купил».

Черт знает что за глупость лезет в голову.

А дождь все хлещет, гром неустанно гремит.

Иван Павлович спит в соседней комнате. Там у них с Гавриловым две кровати.

Умывшись, я вернулся в свою комнатушку. Два моих костюма, пальто и полотенце, висящие на вешалке, хозяйка от пыли прикрыла серой материей. Она очень благосклонна ко мне. И вообще она уважает своих нахлебников и кормит хорошо. И как она изворачивается на наши не такие уж большие деньги?

Правда, мы иногда из командировок привозим кое-какие продукты.

Елена Ивановна — старая дева. Она приятна на лицо, хотя и слегка рябовата. Замуж до революции ей выйти не удалось. Она единственная дочь, но родители ее староверы, и найти жениха по этой вере было нелегко. Принять «мирского», то есть православной веры, — об этом родители и слушать не хотели. «Мирские» — это поганые, с которыми из одной посуды есть нельзя, — закон такой, — к тому же они сплошь «табашники». Курят зелье, пьют водку, признают троеперстие.

Так и осталась дочь девой-вековухой.

Родители ее во время революции куда-то скрылись от «нашествия антихриста», и большой дом, сад, надворные постройки, помещения под склады, синельня, она же валяльная, — все осталось дочери. К ней же перешел как бы по наследству и главный валяльщик — старик Герасим, тоже старообрядец.

Ни на одного из нас она, конечно, не рассчитывает, тем более что она старше любого из нас лет на десять. Но поговорить с нею очень интересно. Она разумна, рассудительна, практична. Хорошо рассказывает про всякие события в городе и дает прекрасные характеристики тем, кого знает. Улыбаясь, старается скрыть передний сколотый зуб.

У нее очень хорошая фигура с пышным бюстом, а особенно она хороша, когда нарядится в легкое голубое платье. И такую-то девушку сгубили родители со своим треклятым двуперстием!

Мы ее очень жалели. Нам было обидно за ее судьбу. Хорошая была бы жена и умный друг.

Девическое в ней не погасло. Она ревниво, например, следила, не ухаживаем ли мы за девушками, и была просто счастлива, что этого за нами не замечалось, серьезных увлечений не было, не до них. Мы считали ее своей охранительницей, а квартиру — коммуной неисправимых холостяков. Мы дали ей твердое слово, что ни один из нас не женится до тех пор… словом, до завершения революции во всех странах земного шара.

А если доводилось ухаживать за девушками, то мы скрывали это друг от друга, а уж от Елены Ивановны тем более.

Мы далеки были от мысли причинить ей душевную боль…

В комнате Бокова раздается телефонный звонок. Продолжительный и как бы тревожный. Я подошел к телефону.

Слушаю!

— Ага! По голосу узнаю. Здравствуй, безлапый!

— И я тебя узнал, товарищ Шугаев. Здравствуй!

— Боркин тоже вернулся?

— Не мог его одного оставить.

— Хорошо сделал.

Помедлив, Шугаев продолжал:

— Что ж, цветики степные (любимые слова его из песенки), в гости прошу. Сегодня никаких заседаний. Иван Павлович спит?

— Спит у себя без задних ног.

— Когда проснется, приходите. Очень рад, что вы вернулись.

Помедлив, я тихо осведомился:

— Степан Иванович, ты кое-что знаешь?

— А как же. Обязан знать. Брындин на что? Вы оба здоровы?

— И невредимы, Степан Иванович.

— Замечательно. Жду, — сказал Шугаев.

В комнату Коли Бокова я не заглядывал больше месяца. Комната не убрана. Даже постель не покрыта.

Хозяйка не любит Бокова за его неаккуратность, а главное, за то, что вдруг назовет он к себе гостей, пообещает угостить, а сам скроется. Вот и угощай их хозяйка! Очень они ей нужны!

Словно какой беспечный барчук.

На его столе полная неразбериха. Тут и книги из центральной библиотеки, которые он не имеет привычки возвращать, и всяческие краски, грим, кисти, вазелин, красные и зеленые чернила, и перья «рондо» разных размеров. И на всем пыль.

Для спектаклей, в которых участвует, Боков сам пишет афиши на картоне. И непременно выделит широкими буквами свое имя, чтобы издали бросалось в глаза.

Афиши разбросаны на столе, на сундуке, на полу — где их только нет! На них то красными, то зелеными чернилами: «Боков», «Боков».

На стенах и на смежной с моей комнатой перегородке — фотографии.

Во всех видах он сам снят на них, как самый заправский артист. Вот Коля — монах из пьесы «Савва», вот оборванный барон из пьесы «На дне», Расплюев в «Свадьбе Кречинского», Никита во «Власти тьмы». А вот в широкополой шляпе с гитарой в руках Коля исполняет куплеты.

На столе в рамке красуется Дина Соловьева. Сама ли она подарила ему или он стащил у кого, но факт налицо.

На стене по бокам телефона карточки артистов: Мозжухина, Максимова, Макса Линдера и Веры Холодной.

Впрочем, страсть к портретам у нас у всех.

У каждого из нас есть портрет Ленина. У меня, кроме Ленина, Толстой, Пушкин, Гоголь, Белинский, Крылов, Щедрин и Островский. И еще большая картина «Запорожцы», где мне очень симпатичен ехидный писарь.

У Ивана Павловича — Дзержинский, Свердлов, Урицкий, Володарский, Роза Люксембург и цветная открытка «Княжна Тараканова».

Вероятно потому, что Тараканова очень похожа на Зою. Портрет Зои неудобно держать, он же любит ее от нас «тайно», а за княжну Тараканову мы не в обиде.

У предукома Матвеюка рядом с Марксом, Энгельсом и Лениным портрет Бакунина. Сын белорусского учителя, окончивший гимназию в Минске, сбежавший от родителей, он влюблен в Бакунина. Даже собирается писать пьесу из его жизни.

Окно моей комнатушки выходит на внутренний двор. Видны широкие ворота с калиткой. У дощатого забора небольшая синельня, где синили нитки для домашнего тканья. Там же валяльня.

Вид из моего окна скучный, да и комната — едва повернуться. Но я люблю свою комнатушку. В углу стол с ящиком, на нем вырезанный из фанеры чернильный прибор, статуэтка Льва Толстого.

Зато что хорошо в комнате — это три книжные полки. Герасим смастерил. Правда, книги разные, но тем-то они и привлекательны.

Дождь постепенно утихает, наконец совсем перестал.

Андрей уже проснулся, подбросил своей «холере»-лошади сена. К Андрею подошел Герасим. И они, два бородатых, оба валяльщики, уселись на бревна, принялись о чем-то калякать.

Из-за лохматых туч вдруг показался край солнца, и лучи его проникли в мою комнату. Послышался скрип входной двери. Шаги затихли около моей комнаты.

— Иван Павлович, входи! — крикнул я и открыл дверь.

— Нет, не узнали, Петр Иванович.

Передо мною хозяйка. Мы поздоровались.

— Как жилось без нас, Елена Ивановна?

— Все разъехались, и дом опустел. Скучно стало.

— Когда вам скучать? Сад, огород, корова, куры. Коля далеко улепетнул?

— В Болкашино.

— Ага, к своим родителям. Давно?

— Больше недели. Вы хоть позвонили бы. Уехали — и как в воду.

— Зачем звонить? Телефон далеко от вас. Не услышите. Гаврилов и Матвеюк далеко тронулись?

— Не сказали. Ну, я пойду завтрак готовить. Будите Ивана Павловича.

И она, кокетливо улыбнувшись, вышла.

Иван Павлович спал лицом в подушку. Жалко его будить.

На большом письменном столе у него, как и всегда, порядок. Книги в одной стопке, тетради по математике — в другой, пачка подшитых газет — в третьей.

Окно из комнаты Ивана Павловича выходит на противоположную улицу, где стоят дома. В одном таком доме, стоящем как раз напротив окна, и живет Зоя.

Наверное, не раз они занимались мимической игрой, разговаривали знаками, как глухонемые.

Большого труда стоило мне растолкать Ивана Павловича. Впору было крикнуть, что Зоя смотрит в окно.

— Вставай, друг, приехали!

— Где мы? — еще не очухался предчека.

— Станция Рамзай, кому надо, вылезай.

— Ты, Петр?

— Я — Петр, а ты — Иван. Иди умойся. Только что звонил Шугаев.

— Случилось что-нибудь? — Он привстал.

— Ничего не случилось. Просит, чтобы мы зашли.

Иван Павлович принялся собираться, а я вышел на террасу. Солнце уже светило вовсю, небо освободилось от последних туч, и в воздухе приятно пахло свежестью, травой, тополем.

— Здравствуй, дедушка Герасим! — крикнул я седому, с бородой в два раза большей, чем у Андрея, старику и направился под навес, где они сидели вдвоем.

Старик тоже рад был нашему возвращению. За время, которое живем у них, все мы свыклись и были как родные.

Хороший старик Герасим. И ничего-то он не понимал ни в своей вере, ни в какой другой. Она его не касалась. Как он был батраком, так и остался. Он рано овдовел, детей не было, вторично жениться не пожелал и прижился в семье Синельковых как свой. Сколько мы ни шутили над ним, чтобы он женился, старик только посмеивался в седые усы.

— Доброе утро, дядя Андрей! Жива твоя лошадь?

— Спасибо, пока не слегла. На базар, что ль, ее свести, на махан татарам. Да ехать не на чем будет. Садись с нами, курить угости. Как спалось?

— Хорошо, дядя Андрей. Только гром резанул прямо в окно.

— И слава богу, что врешь складно. А мне бы пора домой, чай, ждут. Куда пропал три дня?

— Дом твой не уйдет. Мы еще сходим на базар глаза продавать. Пойдешь?

— А то разь утерплю! Две пары валенок захватил с собой. Продам по дешевке. Зимой готовь сапоги, а летом валенки. О-ох, грамотеи! — невесть с чего заключил он. — Беда с вами.

Мы закурили. Герасим не только не курил, но отодвинулся от дыма, чем потешил Андрея.

— Самогон небось пьешь? — спросил его Андрей.

— Самогон из хлеба.

Я спросил Герасима, не был ли кто у меня, не заезжал ли. Часто прямо на квартиру заезжали к нам из волостей председатели или секретари. А дальние здесь и ночевали.

Как хозяйке, так и Герасиму мы, уезжая, наказывали, чтобы они расспрашивали, кто бывал, по каким делам.

— Был у тебя третьеводни Михалкин.

— Что говорил?

— Вроде что-то разладилось с этими… как их? — бедными комитетами у него.

Михалкин, мордвин, член уисполкома, храбрый и настойчивый. Прошлой зимой он участвовал в подавлении кулацко-белогвардейского восстания в Вернадовке. Он взял с собой отряд мордвы, и кто верхами на лошадях, кто на санях помчались в пекло восстания.

Второй отряд из татарской волости. Им руководил тоже член уисполкома Девлеткильдеев.

Михалкин в этом бою потерял австрийскую трубку с длиннейшим мундштуком и медной цепочкой. Горевал об этом не меньше, чем Тарас Бульба по своей люльке…

На крыльцо вышла хозяйка. Позвала нас завтракать.

В кухне на столе вареная крупная картошка, дымящаяся жирная баранина, огурцы. Шумел, поспевая, большой самовар, на который с вожделением уставился Андрей. К чаю приготовлены вишня из собственного сада, сдобные ржаные лепешки.

— С праздником петрова дня вас, гости! — поздравила усевшихся Елена Ивановна.

— Спасибо, — ответил ей Иван Павлович, а вслед за предчека и мы.

— Кто же сегодня у нас именинник? — лукаво спросила Елена Ивановна и посмотрела на меня.

Андрей всплеснул руками, хлопнул себя по груди.

— Ведь правда. А я — то не догадался. Проздравляю, Петр Иваныч! — И он протянул мне свою лапищу.

И все начали поздравлять меня.

Я чувствовал себя виновато и радостно. Как же, за все двадцать два года первый раз празднуют мое «тезоименитство».

— К обеду гусь будет, — обещала Елена Ивановна.

После завтрака мы собрались походить по базару, а Андрей, отряхнув валенки, всовывал их в мешок. Ко мне подошла Елена Ивановна. Как заговорщица, сообщила:

— К вам тут одна барышня приходила.

— Одна барышня? — удивился я. — Кто же такая?

«Уж не Соня ли? — подумал я. — Да нет, далеко и незачем».

— Какая она из себя? — спросил я.

— Ростом с меня или чуть повыше. Может, видели ее, если были в Пензе на курсах библиотекарей.

— Был, конечно, — вспомнил я.

В начале мая после совещания заведующих внешкольными подотделами вместе с инструкторами в Пензе были открыты курсы библиотекарей.

От нашего уезда мы послали около двадцати человек. Библиотеки по селам росли и росли, книги присылала Москва тюками, в рогожах, потом свозили книги из помещичьих имений, а библиотекарей не хватало.

— Она говорила, что вы беседовали с ними.

— Да, помню. А фамилию не сказала?

— Клавдия Одинокова.

— Одинокова? Откуда, из какого села?

Елена Ивановна засмеялась.

— Сам же посылал — и не помнит, кто откуда. Хорош начальник! Из Сапожкова она. Дочь учителя. Она была в вашем отделе, и Страхов направил ее на работу в ее родное село Сапожково.

Клавдия Одинокова… Что-то не помню. Да, в Сапожково есть учитель Одиноков. Что ж, хорошо. Курсы закончились. Теперь надо созвать совещание инструкторов вместе с библиотекарями и до осени успеть скомплектовать новые библиотеки, пополнить книгами старые, подготовить избы-читальни к зиме и наладить при них школы ликбеза.

Пока я раздумывал над второй своей обязанностью, где работы было не меньше, чем в отделе управления, в это время подошли Иван Павлович и Андрей.

— Пойдем, Петр, к Степану Иванычу.

— А на базар?

Удивительное время лето. Как бы ни силен был дождь, а выглянет солнце — и вот тебе уже подсыхает земля.

Небо очистилось, ветер угнал последние тучи в сторону, а солнце палит вовсю.

И этот дождь прошел вовремя. Он, пожалуй, самый желанный из всех дождей.

Рожь уже наливается, овсы буреют и полностью распустили узорчатые кисточки, просо еще шире теперь раздастся в рост и заглушит сорную траву, оставшуюся после прополки.

А сено убрано, где оно было. Но не в сене дело.

Хлеб нужен, хлеб. Ведь еще месяц, какой-нибудь месяц продержаться до нового — и все будет спасено.

Только бы успеть с уборкой, только взять хлеб на учет, провести пробные замолоты у крестьян и не дать спекулировать.

Обозами отправлять излишки хлеба на станции Воейково, Пачелму, Сапожково, Тамалу.

И задумался над третьей обязанностью — члена упродкома. Сколько на мне этих обязанностей? Да не больше, чем на других. Есть еще одна крупная — редактор газеты. Но на каждой работе у меня помощники, как и у всех.

Вот Харитонов в отделе управления. Сильный работник, знающий, был председателем волости. Вот бывший учитель Страхов во внешкольном подотделе УОНО. Вот опытный в газетном деле Любимов.

Самому мне больше всего, как и многим из нас, приходится быть на местах. Там, в глубине сел и глухих деревень, происходит становление и укрепление Советской власти. Горячее, незабываемое время. Мы молоды, и нас еще мало. А подрастем, смена будет нам. Новые времена наступят, люди запоют новые песни. Но мы первые пропахиваем борозды в будущее, первые сажаем семена счастья. Это мы все хорошо сознаем и, работая, учимся.

— Дядя Андрей, ты с базара пойдешь с нами к Шугаеву? — спросил я. — Слыхал о нем?

— Как же. Говорят, он сердитый.

— Глядя на кого, — проговорил Иван Павлович. Потом, посмотрев на Андрея, усмехнулся. — Как увидит твою бороду лопатой, держись!

— Аль я кулак? — обидчиво спросил Андрей.

— Не пугай ты его, — вступился я. — Дядя Андрей — середняк. Мы его, как сознательного середняка, введем в члены комитета бедноты нашего села. Вместе с его кумом и шабром Василием. Пойдешь, что ль?

— А вот и пойду. Как раз пойду, — решился Андрей. — А мне что не идти? Ты, Петр Иваныч, знаешь меня. И к Шугаеву пойду. А борода что? Забегу в парикмахерскую, чик — и нет. И смущать начальство не придется.

— Нет, старик, бороду ты оставь в неприкосновенности — остановил Иван Павлович разгорячившегося Андрея.

Тут дядя Андрей взвалил на плечо мешок с валенками, и мы, переговариваясь, зашагали по ближней улице, затем свернули на Соборную площадь.

А вот и базар…