“Я родился…” Так начинается любая биография, хотя эти слова избыточны, ведь если я пишу, значит, живу, а если живу, то должен был родиться.
Я родился за три месяца до начала войны. Это было настолько давно, что сегодня необходимо уточнять: до Второй мировой войны, а не Корейской или, например, Балканской. Рассказывая об этом в России, ссылаться на войну не имеет смысла. Для жителей бывшего Советского Союза она началась в 1941 году, причем была не мировой, а отечественной, как будто не было никаких союзников, Западного фронта и программы ленд-лиза. Место рождения диктует определенную историческую перспективу. Существует ли в истории одна объективная правда? Недавно на открытой встрече в рамках Польско-российского форума гражданского диалога посол Российской Федерации категорично заявил, что поляки и россияне никогда не придут к согласию во взглядах на историю. Думаю, посол высказался в духе постмодернистского релятивизма, исходя из того, что правды не существует. Я же, напротив, хочу верить в то, что она есть, хотя ни у кого нет на нее монополии. Спустя годы мы с немцами пришли к похожим представлениям об истории. Может быть, с россиянами это тоже когда-нибудь произойдет?
Предвоенный июнь. Варшава, район Средместье. Я появился на свет в больнице то ли на улице Познаньской, то ли на Эмилии Плятер. Мы поселились на углу Иерусалимских Аллей и улицы Панкевича, в съемной квартире, где расположилась также контора отца. У него была строительная фирма, выполнявшая заказы при сооружении Главного вокзала, находившегося напротив нашего дома, на месте сегодняшнего здания железнодорожной станции Варшава-Средместье.
Помню руины Главного вокзала сразу после войны: многоэтажный портал, от взрыва накренившийся в сторону Маршалковской улицы. Должно быть, это было внушительное здание, если даже после разрушения оно производило огромное впечатление. А может, просто я был маленький, и поэтому мне все казалось таким большим? Наверное, каждый человек хранит в памяти пейзажи из детства, казавшиеся намного более просторными, нежели увиденные по прошествии лет взрослыми глазами.
Пытаясь шутливо начать свою биографию, я обычно говорю, что родился зажиточным младенцем. По рассказам, мне выделили отдельную комнату, куда можно было заходить только в белом фартуке, чтобы не занести микробы. У меня была няня: я был поздним и, по всей видимости, очень желанным ребенком, о котором чересчур заботились. Уже тогда, по воспоминаниям, я обладал мощным голосом, сопутствующим мне всю жизнь и пригождающимся в той же степени, что и высокий рост, то есть весьма спорадически. Если на съемочной площадке нужно крикнуть что-то без микрофона, чтобы все услышали, я вызываюсь добровольцем.
Отец, Ежи Занусси, и мама, Ванда Занусси, 1941 г.
Мое детство начиналось в роскоши, но уже в сентябре на Варшаву стали падать бомбы, и чрезмерной заботе о гигиене пришел конец. Когда перестал работать водопровод, мама над свечой кипятила в ложечке воду из лужи, и, полагаю, благодаря этому у меня не бывает аллергии.
Несколько слов о родителях и родственниках, а шире – об истории. С тех пор как я женился на Эльжбете, знающей своих предков более чем за тысячу лет, я стараюсь раскапывать собственные семейные корни, однако в лучшем случае могу говорить о Венеции XVI века. История рода Занусси связана с небольшим замком в северной провинции Италии Порденоне, во Фриули. (На протяжении ста лет он принадлежал нашим родственникам: они его не строили, но и не смогли сохранить.) Кроме того, в Зальцбурге жил художник эпохи позднего барокко по фамилии Занусси, маленькая картина которого висит в венском Бельведере прямо у входа, с левой стороны.
С папой, 1941 г.
Затем мы переносимся во времена Габсбургской монархии, когда мои предки участвовали в строительстве железной дороги, тянувшейся от Триеста до Вены и дальше через Краков в столицу Галиции Львов, который немцы называют Лембергом, а итальянцы Леополи. Так моя семья поселилась в Польше. Но все это по линии отца. История рода матери (урожденной Невядомской) быстро обрывается. Дедушка Александр родился в Сибири, судя по всему, в семье ссыльных повстанцев 1863 года. Рано осиротев, он будто бы пешком добрался до Европы: три года шел по железнодорожным путям, попал в Петербург, стал работать обойщиком и позднее открыл мастерскую, а по семейному преданию – маленькую мебельную фабрику. После революции у него уже был филиал в Варшаве (открыться он должен был раньше, поскольку мама родилась в Варшаве в первом десятилетии прошлого века и, к слову, дожила почти до ста лет).
На встречах со зрителями я охотно рассказываю семейные легенды. Мне как сценаристу легко придумывать детали, придающие событиям драматизма. Красивая история предков добавляет нам чужой славы, хотя, в сущности, это нонсенс, ведь в том, чего добились другие, нет никакой нашей заслуги. И в то же время перед нами стоят определенные обязательства, если предки установили стандарты поведения, обозначили, к чему стоит стремиться, доказали уважение к тем ценностям, которые мы разделяем.
Меня искренне забавляет и одновременно печалит снобизм тех, кто пытается повысить самооценку, подчеркивая свое благородное происхождение и аристократическое родство, греясь в лучах славы предков. Это реакция на продолжительное социальное давление в эпоху Польской Народной Республики (сокращенно – ПНР), когда людей заставляли поверить, что традиция не имеет никакого значения, что ее нужно вычеркнуть из памяти. Похожие процессы происходят и за океаном. В США изучение семейных корней вошло в моду лишь в 1960-е годы и до сих пор не закрепилось в американском менталитете. В мире, где чистильщик обуви может стать миллионером, об истории можно забыть.
А о чем стоит помнить? О том, что мы носим в себе гены предков и в чем-то на них похожи, что судьбы и конфигурации чувств повторяются в семьях, подобно стилистическим фигурам. Обратившись к истории двоюродных дедушек и бабушек, мы без труда обнаружим, что когда-то жили люди, похожие на нас, и что они нередко совершали выбор, напоминающий тот, перед которым зачастую оказываемся и мы. Полезно знать, как это повлияло на них, что их спасало, а что губило. Эти знания могут пригодиться в жизни. Именно поэтому необходимо расспрашивать дедушек, бабушек и других родственников, как они жили, когда были молодыми, в чем сомневались и как оценивают свои решения с высоты прожитых лет. Как правило, в ответ мы получаем отчасти вымышленные истории, но, вооружившись известной критичностью, можем докопаться до правды.
С мамой, 1941 г.
Опираясь на истории предков, я придумал множество сценариев, и меня ничуть не волнует, насколько искаженными доходили до меня эти рассказы. Главное, что они интересны, и я находил в них нечто поучительное. Еще до Первой мировой войны у нас была – так мне говорили – очень красивая, богатая и к тому же умная дальняя родственница. Ее окружало несметное число мужчин, интересовавшихся то ли красотой, то ли состоянием (а возможно, тем и другим), но она прекрасно понимала, что все эти ухажеры не сравнятся с ней ни умом, ни характером, и отгоняла их как назойливых мух. В семье судачили: такая никогда не найдет себе мужа. А она нашла. Это был неизвестный поэт, человек одухотворенный, благородный и равнодушный к богатствам. С ним она могла разделить эмоциональные переживания – это было для нее самое главное. К сожалению, вскоре после свадьбы молодой поэт умер от чахотки, и по прошествии недолгого времени около несчастной вдовы вновь стали вертеться поклонники. Она по-прежнему была неприступна. Но вот чаша переполнилась, и женщина решилась на повторное замужество. Подготовка к венчанию прошла с размахом. В варшавском кафедральном соборе собрались многочисленные представители высшего общества, и на их глазах невеста на вопрос ксендза, хочет ли она взять в мужья этого человека, ответила: “Нет”.
Во время работы над сценарием фильма “Контракт” мне в голову пришла эта сцена, правда, в ином, современном социальном контексте. И хотя в картине я обратил все в шутку, источником вдохновения оставалась та самая родственница, с которой мне, увы, не суждено было познакомиться, ибо она умерла, прежде чем я появился на свет.
Предлагаю ознакомиться с фрагментом “Контракта”. Иногда его показывают по телевидению, и, кажется, он снова обрел актуальность, хотя повествует о нравственном упадке среднего класса в ПНР. Помню, именно это возмутило тогда одного тщеславного кинокритика (ныне модного драматурга), написавшего первую в моей карьере рецензию в стиле доноса. К счастью, это уже были времена первой “Солидарности”, и власть столкнулась с проблемами посерьезнее моего фильма.
В ролях: Тадеуш Ломницкий, Майя Коморовская, Магда Ярош, Кшиштоф Кольбергер, Зофья Мрозовская, Лесли Карон, Беата Тышкевич, Нина Андрыч и другие.
[ ♦ “Контракт”]
Сцена примерно в середине фильма, после долгих приготовлений к свадьбе. Накануне молодожены расписались, теперь настал момент венчания.
Костел. Звонят колокола, горят свечи. Приподнятое настроение. Среди гостей – вчерашние свидетели, пани Ольга с тремя артистами балета, друг жениха и еще человек пятнадцать, в том числе няня и бедная добросердечная соседка напротив. Звучит орган. На хорах поет экзальтированная дама. Невнимательный ксендз путает записки с именами. Задает сакраментальные вопросы.
Ксендз. Ты, Петр Филип, и ты, Лилиана Мария, хотите ли по собственному и непринужденному желанию вступить в брак?
Петр. Да.
Лилька. Нет.
Ксендз (непроизвольно). Прошу прощения?
Лилька. Я не хочу. Спасибо… Простите, святой отец.
В поисках уместного для этой ситуации жеста Лилька целует ксендзу руку и резко поворачивается. Направляясь к выходу из костела, выхватывает пальто из рук шофера и выбегает на улицу. Петр секунду стоит, онемев, затем бросается вдогонку. Органист, зазевавшись, начинает играть марш Мендельсона, но быстро замолкает, поняв, что церемония остановлена.
Пани Ольга стоит у входа. Она плохо видит без очков и, удивившись, начинает поздравлять Дороту, приняв ее за мать жениха. Нина хохочет. Свен и Пенелопа по-английски обсуждают, почему венчание в Польше такое короткое.
Толпа гостей во главе с Адамом и Болеславом следует за молодыми к выходу. Бабушка собирает брошенные цветы.
Лилька бежит по обочине дороги, минуя автобусную остановку. Видит, что люди ловят машины.
Петр выбегает из костела, но Лилька уже скрылась за поворотом. Петр возвращается, подбегает к отцу.
Петр. Дай ключи от машины!
Адам дает ему ключи и техпаспорт автомобиля. Петр уходит. Адам пытается взять ситуацию под контроль.
Адам. Дамы и господа, объявляю всем и каждому: ничего не случилось. Милые бранятся – только тешатся. Приглашаем всех к нам домой. Это в двух шагах отсюда, можно дойти пешком. Ждем!
Растерянные гости не знают, что делать. Адам в толпе, широко улыбается. Он излучает оптимизм и чувство глубокого внутреннего равновесия.
Адам. Ничего не случилось. Приглашаем всех. Это в двух шагах.
[♦]
Легенд, вдохновляющих писать сценарии, в нашей семье много. Правда смешивается с вымыслом. Дедушка – шляхтич-сибиряк (а может, всего лишь крестьянин из-под Груйца?), шагающий по железнодорожным путям. Рассказывали, что у него до конца дней был русский акцент, поскольку за три года пути в Европу не с кем было говорить по-польски. Таким образом, оба деда говорили с акцентом. В межвоенные годы это было, выражаясь на молодежном сленге, стремно. Вся страна радуется вновь обретенной независимости, а тут один дед (со стороны матери) говорит с русским акцентом, второй (отец моего отца) – с итальянским. Разумеется, я знаю об этом только благодаря семейному преданию, однако последствия коснулись и меня. С самого детства я по примеру отца говорю по-польски с преувеличенной безукоризненностью. Безукоризненность не порицается, но только если она не чрезмерна. За свой польский я получил немало наград, в том числе титул мастера польской речи.
Расскажу об одном своем поражении. Я был, кажется, на втором курсе, принимал активное участие в деятельности студенческих театров и однажды узнал, что создается экспериментальное телевидение, для которого ищут дикторов (сегодня говорят “ведущих”). Я, разумеется, отправился на конкурс, надеясь, что пройду и получу отличный источник доходов. Кроме того, мне казалось очевидным, что в университете никто ни о чем не узнает, ведь во всей Варшаве тогда было лишь несколько тысяч телевизоров – у так называемых влиятельных лиц и в клубах при так называемых силовых ведомствах (им всегда были доступны достижения прогресса).
Во время учебы на физическом факультете Варшавского университета (1955–1959) и на съемках «Защитных цветов» в 1976 г.
К сожалению, я проиграл на финальном этапе, да не кому-нибудь, а позднее прославившемуся любимцу публики Яну Сузину, который тогда учился на архитектурном. Подвело именно слишком правильное, неестественное произношение. Мне так и не удалось от него избавиться.
Как-то раз я публично признался в СМИ, что не люблю своей манеры говорить, сам чувствую в ней искусственность, прикрытую старательностью, и знаю: иногда это звучит претенциозно. В общем, мне не нравится в себе то, за что меня иногда хвалят. Известный сатирик Войцех Манн в 1990-е годы пригласил меня к себе на передачу и на глазах у телезрителей спросил, правда ли, что я не люблю свой стиль речи. Я ответил утвердительно, тогда он поинтересовался, не предпочту ли я в таком случае помолчать. Я согласился, и он сказал: “Давайте помолчим”. В студии воцарилась минутная тишина, после чего господин Манн спросил, хорошо ли мне молчалось. Я заявил, что превосходно, и на этом откланялся. Пословица гласит: молчание – золото, – но на телевидении это точно не работает. Манн пошутил не надо мной, а над СМИ. Тогда он был настолько популярен, что многое мог себе позволить. Несомненно, это была дерзость.
Возвращаясь к теме детства, я хотел бы поднять несколько общих вопросов, на которые у меня самого ответов нет. В какой степени детство предопределяет нашу дальнейшую жизнь? Если в юности мы чем-то напитались, останется ли это с нами навсегда, или, вступая во взрослую жизнь, мы принимаем решения, пользуясь полной свободой, данной нам зрелостью? В обыденном представлении, перегруженном фрейдистскими реминисценциями, все мы заложники детства. Мы такие, какими вынуждены быть, или такие, какими быть хотим? Насколько человек свободен, а насколько зависим? XIX век мало рассуждал о зависимости, век XX, напротив, постепенно все меньше говорил о свободе. Что принесет новый век, в котором мы все глубже проникаем в тайны неврологии и механизмы, лежащие в основе нашей психики?
“Детство, безгрешное, вешнее”. Так, по крайней мере, описывает его Мицкевич. О моем детстве ничего подобного сказать нельзя. Шла война. Для ребенка это такой же кошмар, как и для взрослого, но детское восприятие выхватывает другие фрагменты реальности. Я выстроил один киносценарий вокруг эпизода, оставившего глубокий след в моей памяти, хотя мне было тогда каких-то четыре года. Это история первой несправедливости, с какой я столкнулся в своей уже сознательной жизни. Я играл один на мебельном складе при дедушкиной мастерской (или маленькой фабрике). Деда уже не было в живых, как и братьев моей мамы, так что на нее легла вся ответственность за семью (отец был далеко: вел строительные и дорожные работы где-то на “кресах”). Торговля мебелью во время войны почти прекратилась: очень редко что-то покупали фольксдойче, или этнические немцы, приехавшие в Польшу на заработки. Все мамины родственники ушли в подполье, из-за чего и погиб дедушка вместе с ее братьями. У матери с довоенных лет были подруги-еврейки, одна из них планировала побег из гетто. Мать приготовила для нее укрытие в помещении без окон рядом с мебельным складом, где мне было разрешено играть. Естественно, я ни о чем не знал и, услышав незнакомые голоса за стеной, посчитал необходимым предостеречь маму.
Кшиштоф Занусси – студент второго курса Лодзинской киношколы, 1963 г.
Приведу небольшой фрагмент сценария, по которому, правда, нельзя понять, в чем заключалась подлинная драма. В укрытии оказались совершенно чужие люди: подруга мамы погибла, пытаясь сбежать, но перед смертью успела дать адрес (на который рассчитывала сама) своим знакомым, тоже евреям. Эта драматическая история стала материалом для моего фильма, который в 1980-е годы заказал канал “Би-би-си”, хотя он так и не был снят по каким-то малозначительным причинам. Кто-то решил, что темы, связанные с Холокостом, вышли из моды, а через пару лет Спилберг с успехом осуществил постановку “Списка Шиндлера”. Я же остался с опубликованным в книге, никому не нужным сценарием, который точно передает ощущение утраченного доверия. Мать впервые меня обманула. Она поступила несправедливо и не позволила мне доказать свою правоту. Спустя годы, уже после войны, я напомнил ей об этой истории. Она попросила у меня прощения и сказала, что вынуждена была так поступить, хотя прекрасно понимала, что наносит мне ущерб, подрывая мое доверие.
[ ♦ “Темные очки”]
Мебельный склад. Смеркается. Мальчик играет в одиночестве. Он собирает карнизы и сооружает из них частокол, поднимая при этом такой шум, что мать приходит из конторы проверить, что происходит.
Мать. Что ты тут натворил? Все в порядке?
Мальчик не отвечает. Подходит к матери и говорит шепотом, будто доверяя ей большую тайну.
Мальчик. Мы готовимся к штурму!
В глубине кадра – клиенты: офицер вермахта, молодая женщина и человек в штатском.
Укрытие в комнате без окон, расположенной за складом. По совету матери режим изменен, день и ночь поменялись местами. В углу на матрасе храпит Натан. Сын Сары и Исаака улыбается во сне, видя радостные картины, далекие от окружающей их реальности. Шимон, по обыкновению, спит беспокойно – привычка врача, которого постоянно будят на ночных дежурствах.
Аарон не спит. Кажется, будто он готовится к каким-то акробатическим трюкам. Лишь через некоторое время мы понимаем: он вяжет петлю, чтобы повеситься. Светит себе спичками, и по выхваченным из темноты фрагментам можно проследить ход операции. Аарон близок к осуществлению своего намерения, но вдруг украдкой задевает спящего ребенка. Ребенок открывает глаза и смотрит на мужчину, стоящего под потолком на пирамиде из ящиков и табуретов. На лице мужчины – предсмертное напряжение, горящая спичка усиливает ужас.
Видя это, мальчик перестает улыбаться и кричит. Сара просыпается. Шимон вскакивает с постели. Спичка гаснет. У всех перед глазами остается образ человека, надевающего себе на шею петлю и готового в ту же секунду прыгнуть. Шимон молниеносным движением рушит пирамиду, старательно возведенную Аароном. Раздается вопль, словно на лежащих упал демон. Натан зажигает спичку, а от нее свечу.
Аарон начинает кричать, забыв о конспирации.
Аарон. Оставьте меня в покое. Это мое право! Я не хочу жить!
Шимон бьет его кулаком по спине. Возня. Слышится громкий вой Аарона.
Аарон. Я отдал свою ампулу Мириам. У меня нет яда, ты же мне отказал.
Сара. Ша! Я слышу голоса!
В контору вбегает мальчик, игравший на складе.
Мальчик (зовет). Мама, скорее иди туда! Там воры!
Мать (строго смотрит на него). Не выдумывай. Я больше не разрешаю тебе играть на складе.
Клиенты с удивлением наблюдают, как мать в наказание отводит плачущего мальчика в ванную. Возвращается, улыбаясь, как будто ничего не произошло. Достает из ящика стола бутылку коньяка и, наполнив рюмки, поднимает тост.
Мать. За удачную сделку!
Женщина, пришедшая с офицером вермахта, поначалу отказывается, но потом все чокаются.
Офицер вермахта. Prosit! (Пристукивает каблуком.)
В ванной заплаканный мальчик смотрит в окно на дома вдали, проглядывающие между строениями по ту сторону стены, отделяющей гетто от города.
[♦]
Этот фрагмент напомнил мне о другом фильме, который, к счастью, снять удалось. В нем я тоже отталкивался от военных событий, однако облагородил антураж, создавая для немецких зрителей в конце 1970-х годов (то был период трудных и шероховатых отношений с ФРГ) образ панской Польши, страны с развитой культурой. Реальный фон этой истории был намного более невзрачен. Во время Варшавского восстания мы жили, сбившись в кучу, в подвалах дома на Иерусалимских Аллеях, напротив недостроенного, хотя уже открытого здания вокзала. Вокзал обстреливали, а в нашем доме хозяином жизни был молодой и симпатичный немецкий офицер, неровно дышавший к моей маме. Мама воспользовалась его благосклонностью и получила разрешение на посещения нашей квартиры, откуда приносила все, что могло помочь нам выжить. Во время одного из таких визитов мы даже смогли увидеть отца на крыше дома неподалеку, куда он вышел в установленный по телефону час. В этом доме он случайно оказался в момент начала восстания (как инвалид с парализованной рукой отец не мог стать солдатом Армии Крайовой).
Вас удивляет, что во время восстания мы говорили по телефону? Я помню, что в первые дни это было возможно.
В сценарии, действие которого происходит в польской усадьбе, важен мотив культуры, объединяющей людей, несмотря на войну. Культуры, которая в итоге не оправдывает надежд, ибо конфликт между народами имеет моральные последствия. Кто соглашается быть оккупантом, не может быть другом.
В ролях: Майя Коморовская и Матьё Карьер.
[ ♦ “Дороги в ночи”]
Ночь. Молодой офицер вермахта Фридерик выходит на улицу закурить перед сном. В освещенном окне флигеля за расстроенным роялем сидит Эльжбета. Она играет прелюдию Шопена, ту, что называют “Дождливой”, печальную, задумчивую. Фридерик подходит к окну. Эльжбета играет неумело, видно, что она давно не садилась за инструмент. Играет по памяти и запинается на одной фразе в поисках нужного аккорда.
Фридерик (вполголоса). По-моему, до-диез.
Эльжбета бросает на него удивленный взгляд.
Фридерик. Мне так кажется (улыбается). Когда-то я играл эту прелюдию. Соль, а потом до-диез.
Эльжбета (холодно). Спасибо.
Фридерик (элегантно). Могу ли я просить разрешения послушать еще? (Стоит у приоткрытого окна, опираясь на подоконник.)
Эльжбета. Разрешения? Разумеется, вы можете просить, но сомневаюсь, что получите его.
Фридерик. Вы будете неблагосклонны ко мне?
Эльжбета. Я? Но меня вы не должны просить. Разве вы не узнали, что я играла?
Фридерик. Это была одна из прелюдий.
Эльжбета. Прелюдий Шопена. А вам следует знать, что ваш соотечественник, генерал-губернатор Франк, запретил музыку Шопена на территории генерал-губернаторства. Ее нельзя ни играть, ни слушать. Быть такого не может, что вы не знаете.
Фридерик (сконфуженно). Наверное, имеется в виду публичное исполнение.
Эльжбета разражается саркастическим смехом.
Эльжбета. Замечание истинного немца! Вы изучали право?
Фридерик. Нет.
Эльжбета. Еще хуже. Видимо, у вас в крови то особое чувство права, которое не мешает вам участвовать в грабеже наших лошадей.
Фридерик (возмущенно). Это была реквизиция!
Эльжбета. Я ждала, что вы это скажете! И чем же она отличается от грабежа?
Фридерик. Но Польша проиграла войну!
Эльжбета. Не войну! Кампанию. А война еще идет, и мы по разные стороны фронта. Мне закрыть окно, чтобы вы поняли, что наш разговор неуместен?
Эльжбета встает с намерением осуществить угрозу. Фридерик салютует и возвращается во дворец. Вскоре снова раздаются звуки прелюдии. Эльжбета справилась с трудным аккордом и играет дальше, все более страстно, словно желая выместить весь гнев, вызванный разговором.
[♦]
Здесь, возможно, требуется небольшой комментарий. В моем фильме детские воспоминания были далеким эхом – актуальность состояла совсем в другом. Работая над сценарием, я представлял на месте немца себя. Парадоксально, но ведь тогда я был сержантом запаса войск Варшавского договора, и на учениях нам в головы вбивали, что мы будем освобождать Запад. Нам, полякам, должна была выпасть роль освободителей датчан. Я понимал, что со своим знанием языков попаду в какой-нибудь штаб в качестве переводчика, а в Дании у меня были друзья, и мне приходилось думать о реальном выборе, перед которым я бы оказался в случае войны: покончить с собой или смириться и “культурно”, по возможности аккуратно сеять насилие.
И еще постскриптум к постскриптуму. “Дороги в ночи” много раз показывали по немецкому телевидению ARD. В Польше премьера состоялась лишь после падения коммунистического режима, поскольку этот фильм разрушал – так мне говорили – образ ФРГ как страны, неспособной критически взглянуть на нацизм.
В 1990-е годы я получил необычное приглашение в замок Оденталь, название которого фигурирует в фильме. Хозяйка замка, княгиня Ирина цу Сайн-Витгенштейн, пожелала устроить видеопоказ с моим участием. Я приехал, не подозревая, что в первом ряду будет сидеть сын повешенного в Нюрнберге гитлеровского министра иностранных дел Иоахима Риббентропа. В памяти тут же всплыли слухи, что сын стал свидетелем казни отца, а сама экзекуция была исключительно чудовищной: якобы по вине неопытного американского палача приговоренный долго задыхался в петле. Я не знал и до сих пор не могу выяснить, какого из сыновей Риббентропа тогда встретил. Он многократно публично осуждал отца, и его приглашение было основательно продуманным решением. Тем не менее я не мог отделаться от мысли: как в таком замке, в атмосфере культуры, можно вести светские беседы с человеком, отец которого на посту государственного министра сделал все, чтобы меня не было на свете? Я часто думаю о том, в какой степени культура связана с нравственностью. Чего стоит восхищение красотой, если ему сопутствуют ненависть и презрение? Кто мне ближе по жизни – добродушный простак или изощренный преступник? Этому был посвящен мой адресованный западной публике фильм тогда, в 1970-е годы, а сегодня он, пожалуй, актуален и в отрыве от оккупационных реалий.
Я не написал ни слова о том, какими были мои родители. Мне никогда не хватало смелости говорить о них, хотя их уже давно нет в живых. Образ отца появляется во многих моих сценариях, прежде всего в “Семейной жизни”, где он был ключевым персонажем (когда я пригласил его на показ фильма, он вообще себя не узнал – может, просто притворялся?). Отец был душой компании, безудержный, “средиземноморский” – моя противоположность и в то же время личный пример и главный оппонент. У нас были неровные отношения, с конфликтами, как обычно бывает в семьях с одним ребенком. Отец разочаровался во мне, когда я не пошел учиться на архитектора, а ведь продолжить династию было моим долгом. В детстве он читал мне – в пять лет я слушал “Пана Тадеуша”, который совершенно не наводил на меня скуку, хотя и проигрывал Козлику-дурачку.
Мама была человеком еще более необыкновенным, ее любовь ко мне можно назвать идеальной – снисходительной и критичной одновременно. Благодаря ей я избежал в жизни катастрофы. В студенческие годы я сильно влюбился, но она поняла, что я направил свои чувства в неверное русло, и удержала меня от женитьбы. Говоря “неверное”, я прибегаю к эвфемизму, а за ним скрывалась настоящая драма. Предмет моих воздыханий очаровал меня своей необычностью. Вскоре выяснилось, что ее источником было психическое заболевание. Другой мой союз много лет спустя мать поддержала. Уже в зрелом возрасте она уступила обязанности домохозяйки моей жене. Мама жила с нами, до самой смерти поддерживая во всем, что мы совместно предпринимали.
Когда я задумываюсь, чем обязан родителям, то хочу написать: всем. И я в этом убеждаюсь тем сильнее, чем больше встречаю людей, которые не получили такого дара от судьбы, рядом с которыми не было того, кто мог бы объяснить им мир и показать разницу между добром и злом. Я говорю так, чтобы не осуждать тех, кто представляется мне олицетворением зла, хотя вблизи выглядит довольно невинно, – они просто не знают, чтó есть зло, и распространяют его, будучи убежденными, что поступают нормально.
Образы родителей часто возникали в моих фильмах. Отец, пожалуй, чаще: я вступал с ним в полемику, цитировал его любимые выражения, копировал отдельные манеры, а потом дрожал от страха, когда он приходил на премьеру. И каждый раз повторялась одна и та же история: он не узнавал себя, хотя обнаруживал сходство других персонажей с кем-то из нашего окружения.
Отец появляется во многих моих картинах в качестве авторитетного патриарха – таким он был в “Семейной жизни”, в среднеметражной “Роли”, в “Парадигме”, где его играл Витторио Гассман. Персонаж Макса фон Сюдова в “Прикосновении руки” тоже напоминает моего отца. Но ближе всего к нему герой “Семейной жизни”. Его сыграл Ян Кречмар, а бунтующего сына Вита (то есть в некотором смысле меня) – Даниэль Ольбрыхский. Остальные роли: Белла, сестра Вита – Майя Коморовская, тетя – Халина Миколайская, Марек, друг блудного сына – Ян Новицкий (это собирательный образ).
[ ♦ “Семейная жизнь”]
Самое начало 1970-х. Постепенно разваливающийся дом довоенного фабриканта, живущего с дочерью и сестрой. К ним прибывают с визитом Вит и Марек.
В столовой отец и Вит ждут, чтобы всем вместе сесть за стол. Отец движением руки приглашает гостя присесть. Вит усаживается напротив Беллы. Оставшийся столовый прибор приготовлен для тети, заваривающей чай. Элементы изысканной сервировки и весь церемониал подготовки к ужину контрастируют со скромным меню: сыр, масло, хлеб, консервы и помидоры. Отец спешит объясниться перед Мареком.
Отец. Вы простите, что так по-спартански, но жена за границей, и дом в некотором запустении… (Обращаясь к тетке, которая только что вошла, неся поднос с чаем.) Ядзя, перестань суетиться и сядь наконец. Достань что-нибудь спиртное. У нас гости!
Вит бросает на отца настороженный взгляд. Тетя немного мешкает, но, не произнеся ни слова, открывает буфет. Замечает, что по рассеянности оставила ключ в дверце, и видит там две еще мокрые рюмки. Многозначительно смотрит на отца, но он не обращает на нее внимания, угощая гостя помидорами. Тетя ставит рюмки всем, кроме отца, а он берет бутылку и разливает.
Марек (пытается сопротивляться). Я за рулем!
Белла. До завтра протрезвеешь.
Марек уже решил, что останется, и упирается лишь для виду.
Марек. После ужина мне надо ехать! Я не хочу создавать вам проблем.
Отец. Не берите в голову, места хватит всем. Нечего ездить по ночам – утром отправитесь в путь.
Рюмка Марека уже наполнена. Вит прикрывает свою рюмку рукой.
Вит (отцу). Ты же знаешь, я вообще не пью.
Отец. Не понимаю этого. (Ставит его рюмку перед собой и наливает.) Здоровье гостей, пан Марек!
Белла пьет до дна.
Белла (Виту, вполголоса). Кажется, папа сегодня устроит нам концерт.
Отец услышал ее реплику.
Отец. Повтори вслух.
Белла (глупо смеется). Это секрет.
Отец. За столом не рассказывают секретов. Повтори, что ты сказала.
Отец заметно меняется под воздействием алкоголя. Благовоспитанный господин превращается в витального, уверенного в себе и грозного мужчину. Он смотрит на Беллу.
Белла (вызывающе). Я выразила сожаление по поводу того, что нас сегодня ждет.
Отец. Выразила сожаление. (Неожиданно поворачивается к Мареку.) Эта девушка вечно несчастна. Всегда обижена. Она, вероятно, говорила вам, что сидела в тюрьме…
Белла мгновенно становится серьезной.
Белла. Перестань, папа…
Отец. Я только спросил, упоминала ли ты об этом. Я ведь не говорю за что.
Белла. Ты тоже сидел сразу после войны.
Отец (обращается к Мареку, словно рассказывая старый анекдот). Я действительно сидел, почти две недели. Профилактически, так сказать… (Марек не понимает, что старик имеет в виду.) Во время национализации. Тогда всех подряд сажали, опасаясь саботажа. (Марек по-прежнему не понимает, отец удивлен.) Разве Вит не говорил, что этот завод принадлежал нам? (Марек слушает в изумлении, отец продолжает, будто вышел на любимую тему.) Видите ли, мой прадед Альфред Браун был диссидентом и оказался в Польше в связи с религиозными преследованиями. Он открыл здесь мастерскую…
Белла (перебивает с усмешкой). Круг замкнулся. Все начиналось и заканчивается мастерской. (Марек не понял этого замечания, Белла быстро ему объясняет.) Папа сейчас держит мастерскую.
Отец с неудовольствием выслушивает ее разъяснения. Возвращается к теме.
Отец. В итоге Альфред разбогател настолько, что в конце жизни у него работало уже более двадцати человек (указывает на фотографию, висящую над роялем). Так выглядел завод в середине прошлого века. (Делает глоток чая, отставляет блюдечко и берет трубку.) Затем дело перешло к деду Влодзимежу. Он расширил персонал фабрики до пятисот рабочих: они изготавливали украшения из стекла и кристаллы. И вопреки тому, чему вас сегодня учат на лекциях по марксизму, он не был эксплуататором.
Вит. Дед, может, и не был, но система…
Отец снисходительно улыбается, вновь наполняет рюмки и продолжает рассказ, адресуя его исключительно Мареку.
Отец. Еще до войны я начал производить лабораторное стекло – термоустойчивое, кислотоустойчивое, купил шведскую лицензию… (Без тоста выпивает полрюмки.) А они теперь расширяют отдел жароустойчивых стекол и тоже много экспортируют…
Утомленная рассказом, Белла слегка отворачивается от стола и одной рукой бренчит на рояле. Берет аккорды, когда отец ставит в своем монологе точки.
Отец. …в Швецию. (Аккорд.) Жароустойчивые сплавы – сегодня основа всего… (Аккорд.) Даже в спутниках… (Снова аккорд. Громко кричит.) Белла, перестань! Пианино расстроено.
Белла выполняет одной рукой пассаж по всей клавиатуре. Она довольна, что обратила на себя внимание. Иронически смотрит на отца.
Белла (Мареку, фамильярно). Папа предвосхитил последние достижения техники.
Белла снова разражается глупым оскорбительным смехом и делает пассаж. Отец резким движением захлопывает клавиатуру так, что Белла едва успевает убрать руки. На секунду наступает тишина. Отец продолжает спокойно говорить с Мареком.
Отец. Мои дети тратят жизнь впустую. Вит тоже…
Марек чувствует себя обязанным запротестовать.
Марек. Вит – великолепный специалист, его высоко ценят… Возможно, вы не знаете, но…
Вит (перебивает Марека с отвращением). Не старайся…
Отец печально качает головой и впадает в апатию. Сидит в задумчивости с отсутствующим видом. Белла замечает это и, пользуясь временной безнаказанностью, как непослушная маленькая девочка, тихонько открывает клавиатуру и вполголоса начинает декламировать, аккомпанируя себе одной рукой.
Белла. Я хочу идти сквозь огонь, в царство теней, / погруженных в чистейшую бездну небытия / и окруженных счастьем, неведомым жизни. / Огонь, ты вечная стихия, в тебе освобождение. (Сосредоточенно смотрит на отца, но он не реагирует – молчит, разглядывая трубку. Белла разочарована, обращается к Мареку.) Ну как тебе, понравилось?
Марек. Я в этом не разбираюсь.
Белла (не уступает). Ты же учился в школе, вот и скажи, что имел в виду поэт. Например, “огонь, ты вечная стихия”. Нелогично, правда? Но у поэтов бывает по-всякому. Как думаешь, кто это написал? Байрон? Словацкий? Шопенгауэр? (Марека смешит это перечисление.) Восточные мотивы – смерть и очищение, кто же это может быть? (Отец поднимает усталые веки, Белла немного смущается.) Видишь, папа, он не знает, кто это написал.
Увидев серьезное лицо отца, Белла тоже становится серьезной. Отец смотрит на нее так, словно очнулся от летаргического сна.
Отец. Это я написал.
Белла понимает, что огорчила отца, но пытается обратить все в шутку.
Белла. Вообще-то тут нечего стыдиться…
[♦]
Я процитировал большой фрагмент сценария в надежде, что он точно иллюстрирует мои детские воспоминания о каком-то далеком мире, где все было устроено иначе. Отец был предпринимателем и до войны придерживался левых взглядов – он ощущал ответственность за своих рабочих (одному из них даже оплатил инженерное образование, и уже после войны они стали друзьями). К коммунизму он относился враждебно, поскольку считал, что это система, обслуживающая чиновников, а не рабочих и крестьян. К тому же со своим взрывным темпераментом он вслух говорил то, что думал, и в первой половине 1950-х его часто арестовывали. Как правило, это были задержания на несколько дней. В связи с какими-то злоупотреблениями на стройке ему дали несколько месяцев, хотя даже не вынесли обвинения. Тогда я уже был студентом и помню свидание в тюрьме в варшавском районе Мокотув. Мне запомнилась беспомощность отца. Находясь за решеткой, он утратил весь свой авторитет, был беззащитен и как-то приутих. Я сочувствовал ему, а в глубине души был разочарован. Дома отца называли львом – якобы из-за пышной шевелюры, а на самом деле потому, что он был властный, словно царь зверей. В тюрьме он выглядел жалким, как лев в клетке.
Современному читателю непонятно, как в 1950-е годы люди попадали в тюрьму, – почему задерживали инженера среднего возраста, работавшего на государственных стройках. Мне в память запала история о визите делегации советских строителей. Это было зимой. В ходе бетонирования перекрытий свежий бетон накрывали циновками, потому что температура приближалась к нулю. Советские специалисты похвалились, что у них есть цемент, который схватывается даже на морозе, из чего польские трудяги сделали вывод: нужно снять с бетона соломенные циновки, поскольку это признак отсталости. Узнав об этом, отец послал рабочих к черту, выгнал гостей со стройки, а вечером был арестован. Этот эпизод научил меня не допускать спонтанных реакций, и я до сих пор стараюсь сдерживать в себе любые резкие порывы. Во мне не найти и следа генов итальянских предков. А по поводу спонтанности я часто схлестываюсь со студентами, для которых это противоположность фальши, искусственности, лицемерию – одним словом, абсолютная добродетель. Я же из духа противоречия твержу, что спонтанность, или стихийность, высвобождает в человеке инстинктивное, то есть животное.
Ян Новицкий, Кшиштоф Занусси и Ян Кречмар на съемочной площадке “Семейной жизни”, 1970 г.
Что проявляется в наших инстинктах: душевные порывы или просто желание выжить? Я наблюдаю за малышами и вижу, как спонтанно они защищают свои интересы, не обращая внимания ни на кого, как отбирают чужие игрушки и орут, когда мы хотим забрать что-то у них. В романе “В пустыне и пуще” (“В дебрях Африки”) Генрик Сенкевич описывал мораль Кали: “Если Кали забрать у кого-то корову, это хорошо, а если у Кали кто-то забрать корову – плохо”. Не знаю, поддался ли Сенкевич влиянию колониальной антропологии или действительно столкнулся с проявлениями духовного примитивизма, с которым все мы рождаемся и от которого освобождаемся благодаря культуре, то есть духовным ценностям, познаваемым в процессе воспитания. Вопрос, хороший человек по своей природе или плохой, оставлю философам XVIII века. Жан-Жак Руссо не убедил меня своим оптимизмом. А если вернуться к спонтанности, то чаще всего, по-моему, она является синонимом невоспитанности. Перед глазами стоит сцена в трамвае: молодые люди, непринужденно веселясь, возвращаются с вечеринки и не замечают, что рядом люди, утирая слезы, едут с похорон, – здесь спонтанность равнозначна хамству.
Бывают ли маленькие дети грубыми? Не возьму на себя смелость ответить утвердительно, но склоняюсь к мысли, что это так. Все мы рождаемся животными, проходим этап пещерного человека и достигаем (или не достигаем) вершин человечности, выражением которой является культура. Культура чувств, определяющая поведение. Здесь я приведу финал литературного сценария фильма “Защитные цвета”. В этой ленте я размышлял о том, что в каждом человеке сидит животное.
В ролях: Збигнев Запасевич и Петр Гарлицкий.
[ ♦ “Защитные цвета”]
Ярек теряет контроль над собой, замахивается и ударом в область желудка валит Якуба на землю. Безвольное тело скатывается по склону, ударяясь о большие бетонные блоки и цепляясь за стальные прутья, вылезающие из кусков бетона. Ярек смотрит ему вслед, будто сам удивлен последствием своих действий, и с недоверием прислушивается. Якуб лежит у подножия откоса, не подавая никаких признаков жизни. Ярек осторожно спускается, задевая камешки, лавиной осыпающиеся на Якуба. Однако тот неподвижен. Наклоняясь, Ярек видит на его лице маленькую струйку крови.
Ярек (недоверчиво). Якуб! (Прикасается к лежащему, Ярек напуган, словно осознание случившегося приходит к нему с задержкой.) Якуб! Господи боже! Это невозможно! (Хочет поднять Якуба, но боится усугубить ситуацию. Говорит умоляющим тоном.) Якуб!
Ярек растерянно оглядывается по сторонам в поисках помощи. Замечает смоляную бочку, наполненную дождевой водой. Подбегает к ней и набирает воду в ладони. Возвращается намочить лицо Якуба, наклоняется к нему и прикладывает ухо к груди. Якуб подает слабые признаки жизни: дышит неровно, присвистывая сквозь приоткрытые губы, высовывает язык. Вытекающая слюна блокирует ему дыхание, он хрипит.
Склонившись над ним, Ярек дрожит от ужаса, не в состоянии понять, что произошло. Опираясь о бетонный блок, машинально бьется головой о каменную поверхность. Спустя некоторое время собирается с силами, встает, беззвучно плача, осматривается, чтобы позвать на помощь, но понимает, что рассчитывать не на кого. Смотрит на лежащего Якуба, поправляет его положение, решает повторить операцию с водой. Бежит к бочке, достает платок, погружает в воду, выжимает. Возвращаясь с платком к Якубу, видит, что тело странным образом переместилось. Ничего не понимая, наклоняется и начинает вытирать его лицо мокрым платком, после чего расстегивает воротник и кладет на шею холодный компресс. Находит фонарь, выпавший из рук Якуба при падении. Включает его, вытирает руки и осторожно приподнимает веки Якуба, светя ему в глаза. Видит реакцию, радуется. Хочет вскочить и бежать за подмогой, как вдруг Якуб хватает его за ногу. Якуб приподнимается на локтях и с улыбкой наблюдает шок, который испытывает Ярек. Вскоре становится серьезным, видя неистовое бешенство друга. Оба медленно встают.
Еще улыбаясь, но сохраняя бдительность, Якуб осторожно делает несколько шагов назад. Ярек следует за ним. Начинается погоня. Якуб бежит зигзагами, запутывая противника. Пыхтя, выкрикивает слова примирения.
Якуб. Перестань, ты сошел с ума…
В интонации Якуба чувствуется настоящий страх. Ярек, ослепленный злостью, ничего не слышит. Настигает Якуба у бочки.
Якуб. Прекрати, я больше не буду…
Ярек изо всех сил ударяет Якуба, затем хватает за шею и погружает его голову в бочку с водой. Якуб начинает задыхаться. Борьба приобретает совершенно серьезный оборот. Обессиленный Якуб глотает воду, а когда Ярек на секунду вытаскивает его на поверхность, выплевывает все ему в лицо. Снова оказавшись под водой, перестает сопротивляться. Когда Ярек отпускает его, давится, выплевывает песок и гнилые листья. Бессильно опускается на землю. Ярек, столь же измученный, садится рядом с ним. Долго молчат, тяжело дыша.
Якуб (с усилием). Вот видишь… Наконец-то из тебя вышел зверь. (Удовлетворенно смеется.)
Ярек (не сразу понял, что Якуб имеет в виду. Говорит срывающимся голосом). Если бы он вышел, ты бы уже был мертв.
Якуб задумывается.
Якуб (тихо, как бы самому себе). Кто знает, может, для меня так было бы лучше…
Якуб сидит без сил, пронзительно печальный, с него стекает вода. Рядом Ярек дрожит от холода. Моросит дождь. Оба тупо уставились на заросли камыша, где укрылись прибрежные птицы. Птицы смотрят на них, крутя головами. Постепенно светает.
[♦]
Железный стереотип заставляет нас вспоминать детство как беззаботное и радостное время, но это не мой случай. Ни война, ни школьные годы таковыми не были. Я думаю о них как о худшем периоде своей жизни. Именно отсюда идут мои шутки, что юность ужасна, но, к счастью, быстро заканчивается.
Помню конец войны – мы были в Кракове, куда судьба забросила нас, когда после Варшавского восстания шла эвакуация из столицы. От того времени у меня осталось одно очень кинематографичное воспоминание. Мы ехали в неизвестность из пересыльного лагеря, располагавшегося под Варшавой, в Урсусе. Везли в сносных условиях, в набитом битком пассажирском поезде. Много позже, уже после войны, я узнал от одного из уцелевших попутчиков, что поезд направлялся в Освенцим. У моей матери была хорошая интуиция, и она решила, что нам нужно спрыгнуть, чтобы спастись. Лишь сейчас, когда пишу об этом спустя годы, я понимаю, как быстро она приняла решение: Урсус и Прушкув отделяют каких-то десять-пятнадцать минут езды. Поезд шел довольно медленно, но на его крыше сидела железнодорожная охрана – старые вермахтовцы последнего призыва, и мать решила, что, когда состав замедлит ход, она сначала столкнет меня, а потом прыгнет сама. Она сообщила мне об этом довольно невыразительно и велела завернуться в одеяло, которое было очень важным элементом нашего багажа. Помню, как упал на перрон, чуть дальше – мама, и мы понеслись сломя голову, поскольку нацистские офицеры стреляли вслепую с крыши удалявшегося поезда. Вскоре мы оказались на территории знаменитой Творковской психиатрической лечебницы в Восточном Прушкуве.
Перипетии в этой больнице имели продолжение. Сценарий фильма “Если ты где-нибудь есть…” я написал на основе рассказов ее директора, профессора Качановского, об одной пациентке, которую болезнь довела до животного уровня. Я общался с профессором дважды: первый раз, когда меня прятали в больнице от немцев, и примерно через тридцать лет на съемках “Иллюминации”, где он выступил консультантом.
Во время съемок дипломного фильма “Смерть провинциала”, 1966 г.
Конец войны ассоциируется у меня с такой картиной: трупы немецких солдат в парке на краковских Плантах. Когда я увидел их впервые, на них были мундиры и сапоги. На следующий день их уже обворовали. Будучи ребенком, я больше переживал из-за кражи, нежели смерти. Вступление Украинского фронта в Краков, первые дни эйфории и чуть позже – первые тревожные вести, обсуждаемые дома за столом: об арестах, о том, что кто-то пропал. Помню на Кармелитской улице погоню, как в боевике (хотя тогда еще не знал, что такое боевик): советский газик гнался за какой-то гражданской машиной, и она разбилась на повороте. Не знаю, выжил ли водитель, – мать прикрыла мне глаза рукой.
Сегодня мне часто приходится слышать от россиян упреки полякам в неблагодарности, ведь русские солдаты отдавали жизни за нашу свободу, а теперь поляки оскверняют их могилы и памятники. На это я отвечаю, что чаще всего “неизвестные злоумышленники” в таких инцидентах не являются местными жителями, а у народа, который более тысячи лет исповедует христианство, сохраняется уважение к смерти (впрочем, состояние немецких кладбищ на так называемых Возвращенных землях этому противоречит). Проблема же заключается в самом термине “освобождение”. Необходимо справедливо разделять немецкую, гитлеровскую оккупацию и ситуацию в эпоху Польской Народной Республики. Немцам нужно было наше Lebensraum, в их планы входило полное уничтожение польского народа. Советы хотели нас сохранить, но при этом покорить. Когда теперь россияне с такой обидой упрекают нас в неблагодарности, я спрашиваю, согласны ли они, что страны так называемой народной демократии (или “советские сателлиты”) не были независимы, хотя, в отличие от Прибалтийских республик или Украины, обладали частичной суверенностью, – и разумные современные россияне соглашаются без сопротивления. Но ведь “полусуверенитет” означает также “полуоккупацию”, – с этим они уже согласиться не могут.
Сцену вступления Красной армии в Краков я включил в фильм “Из далекой страны”. О приключениях во время съемок группировки советских войск на Рыночной площади зимой 1981 года, когда на границе с Украиной стояли советские дивизии, готовые прийти на помощь нашим коммунистическим властям, я несколько лет назад рассказал в эпизоде альманаха “Солидарность, Солидарность…”.
Перейду к школьным годам. Варшава в руинах. Наша квартира-контора на Иерусалимских Аллеях каким-то чудом уцелела, хотя вокзал напротив нее взлетел на воздух. Неподалеку, на углу Новогродской и Эмилии Плятер, открылась частная школа Войцеха Гурского, куда я и пошел учиться. Меня быстро перевели во второй класс, поскольку в первом я изнывал от скуки. Это была начальная и средняя школа – учеба длилась одиннадцать лет. Экзамены на аттестат зрелости я сдал в 1955 году. Мне было тогда пятнадцать полных лет, так что я отношусь к категории детей с ранним развитием. Звучит как повод для гордости, а на деле означает, что у меня украли детство. Как и многие ровесники, я был этаким “стареньким юнцом”.
О том, как сталинские годы усугубили потери, понесенные во время войны, я пытался поведать в фильме “Галоп”, снятом уже в независимой Польше. Сценарий начал писать сразу после выхода “Структуры кристалла”, но в середине работы понял, что при Гомулке никто не даст мне этого снять. В свободной Польше я решил переждать первую волну расчетов с прошлым, потому что история была несерьезна. На фоне рассказов о политических гонениях рубежа 1940–1950-х годов эпизод из моих школьных лет казался пустяком, и именно так к нему отнеслись коллеги, заседавшие в жюри Национального кинофестиваля в Гдыне, не присудив Гран-при в связи с отсутствием в конкурсе “серьезного кандидата”. Я удовлетворился вторым призом, хотя с высоты прошедших лет мне представляется, что их упрек был проявлением обыкновенного малодушия. Художники с трудом прощают обиды, если задеты их амбиции и гордость, однако элементарные требования психической гигиены велят избавляться от негативных мыслей. Я до сих пор сожалею о том, как был недооценен “Галоп” (а позднее “Персона нон грата” и совсем недавно “Инородное тело”), но, с другой стороны, призы и награды занимают у меня дома огромную полку, и не стоит сетовать, что их могло быть больше.
На съемках фильма “Структура кристалла”, 1968 г.
В легком жанре комедии “Галоп” повествует о вещах, которые для ребенка были отнюдь не простыми. Сталинская школа (в таковую переделали бывшую школу Гурского) не раз ставила меня перед необходимостью рискованного выбора. Чтобы фильм или роман получился более увлекательным, реальные события часто драматизируют. Я же, наоборот, многое смягчал, опасаясь, что зрители молодого поколения мне просто не поверят. Приведу пример. Когда умер Сталин, по дороге в школу я зашел в костел и спросил священника: что церковь говорит о людях, безоговорочно достойных осуждения; находится ли Сталин в аду с момента смерти или попадет туда только после похорон? Мне не давали покоя впечатления от книг Сведенборга, “оккультные сенсации”, утверждавшие, что душа после смерти некоторое время блуждает по земле, как по чистилищу, и переносится в бесконечность, то есть оказывается во вневременной действительности, лишь через несколько дней (в православии традиция сороковин отражает похожие верования). Меня до сих пор завораживает мысль об этом стыке между конечным и бесконечным, между временем и тем, что находится за его горизонтом. Но представьте себе ужас ксендза, когда маленький ребенок задал ему вопрос, за который можно было на долгие годы сесть в тюрьму. Разумеется, я услышал в ответ, что в учении Церкви и речи нет о том, что кто-либо будет осужден, что пути Господни неисповедимы, и был крайне разочарован. А священник, подозреваю, надолго запомнил жуткого мальчика с провокационным вопросом в день смерти “вождя народов”.
Прежде чем представить сцену из фильма, хочу поделиться достаточно щекотливым замечанием, которое, в общем, касается кинематографического ремесла, но связано с такой тонкой сферой, как человеческое тщеславие. Главный герой фильма должен вызывать симпатию. Он не обязан быть красивым, не обязан всегда верно поступать, но должен рождать у зрителя положительные эмоции, чтобы ему хотелось идентифицировать себя с персонажем. Снимая “Галоп”, я оказался перед подобной проблемой: если взять на главную роль мальчика, похожего на меня в детстве, зритель сразу дистанцируется от героя, потому что, по моим воспоминаниям, я не был особенно обаятельным ребенком. Я был достаточно замкнут, несколько асоциален, что свойственно детям, у которых нет братьев и сестер, умничал, а ко всему прочему, носил очки и имел склонность к полноте. В итоге я выбрал мальчика (сегодня это уже успешный актер Бартош Обухович), обладавшего располагающей наружностью и без труда завоевывавшего симпатию. Если бы я так выглядел в детстве, мне бы не пришлось становиться художником: вероятно, я бы проще налаживал контакты с людьми. Но мне приходится делать это, рассказывая истории, благодаря которым иногда я обретаю друзей или сторонников, но иногда и заклятых врагов. С целью подчеркнуть, что герой фильма – это я сам лишь отчасти, я поменял его имя на Хуберт.
Дилеммы сталинских лет были связаны с тем, что не существовало ни одного простого решения, кроме отчаянной борьбы с превосходящим по силам противником. Чтобы выжить, нужно было изворачиваться, избегая лобовых столкновений, ибо то был прямой путь за решетку или на виселицу. Будучи школьником, я осознавал, что не имею права деклассироваться и должен продержаться. А продержаться – значит не деклассироваться.
Деклассирование – забытое сегодня слово. Оно означает утрату определенного уровня, что следует понимать широко: речь идет не о потере социального статуса, а об опасности оподлиться. Старинный рыцарский девиз – noblesse oblige – подразумевает, что человек чести не опускается до уровня противника, не позволяет себе недостойных или низких поступков, даже если что-то от этого теряет. “Благородное происхождение обязывает”. А теперь иллюстрация из фильма “Галоп”.
В ролях: Майя Коморовская, Бартош Обухович.
[ ♦ “Галоп”]
Умер Сталин. Хуберт и Казик принудительно несут караул в коридоре школы у бюста из гипса. На дворе ночь. Мальчики начинают нервно хихикать. Это видит их одноклассник Владек, с которым Хуберт соперничает за лидерство. Утром Владек доносит на ребят директрисе. Вскоре в ее кабинете начинается разбирательство. Владек произносит обвинительную речь.
Владек. Они смеялись в 0:28 ночи. Покатывались со смеху и показывали оскорбительные жесты. Особенно Хуберт.
Директриса (Владеку). А ты не отреагировал?
Владек (с гордостью). Я все записал.
Хуберт. Это вранье! Никто не показывал никаких жестов.
Владек. Он еще в прошлом году на параде продемонстрировал, что он – темная реакция.
Хуберт. Он борется со мной за первое место в классе.
Директриса. Довольно. Дело серьезное и будет рассмотрено на ближайшем педсовете. А пока вы оба, Хуберт и Казик, временно отстраняетесь от занятий.
Мальчики выходят в коридор. Владек шепотом угрожает Хуберту.
Владек. Ну теперь ты вылетишь из школы, вот увидишь.
Вечер. Тетя в атмосфере всеобщей неразберихи завершает урок французского с Ксаверием, старшим двоюродным братом Хуберта. Ксаверий, засыпая от усталости, механически повторяет спряжение какого-то глагола.
Ксаверий. Я не могу. Уже ни на что не способен. После этой работы ничего не соображаю, она выжала из меня все соки.
Тетя (резко). Соберись. Ты же знаешь, что тебе грозит: деклассирование. Понимаешь, что это значит?!
Ксаверий благодарит за урок, собирает тетради и уходит.
Хуберт. Я хотел посоветоваться.
Тетя. По какому вопросу?
Хуберт. Нравственному. Я сомневаюсь, что можно делать, а что нельзя.
Тетя (раздраженно). О, ты обратился не по адресу. У меня остались одни сомнения и наверняка посерьезнее, чем у тебя. Посоветуйся с кем-нибудь поумнее. Я не знаю, хорошо ли то, что я делаю. Вопросы совести – это не ко мне, правда.
Наутро, перед уроками, Хуберт приходит в костел. С портфелем за спиной без очереди проталкивается к исповедальне. Ксендз смотрит на него удивленно.
Хуберт (шепотом). Святой отец, я не согрешил, но хотел узнать, греховно ли то, что собираюсь сделать. У меня уже была похожая проблема. Я подглядывал, хотя не за чем было, и не признался на исповеди, а теперь намереваюсь… Простите, но я тороплюсь в школу.
Исповедующиеся нетерпеливо шикают.
Ксендз. Приходи ко мне в ризницу после школы.
Хуберт. Будет уже слишком поздно.
В отчаянии Хуберт уходит.
Суд над Хубертом перед всем классом. Кроме директора школы присутствуют классная руководительница и трое учителей. Выслушивают обвинения Владека.
Владек. Он повторял сообщения, услышанные по вражескому радио.
Хуберт краснеет как рак.
Директриса (Хуберту). Это правда?
Хуберт. Я просто учу язык.
Воцаряется тишина. Хуберт под партой подкладывает что-то в портфель Владека. Последний продолжает говорить.
Владек. Он сеет неверие в социализм и повторяет то, что там услышал.
Директриса. Это еще более серьезное обвинение.
Хуберт. Он врет! А сам читает книги, изъятые из библиотек.
Владек. Вранье! Докажи.
Хуберт. Тогда покажи, что у тебя в портфеле.
Владек уверенно достает портфель и передает директрисе, она высыпает все содержимое на стол. Среди учебников и тетрадей оказывается книжка, та самая, которую раньше Хуберт просматривал у матери в библиотеке, – “Ленин” Оссендовского. Владек неистово кричит.
Владек. Это его, он хотел дать мне почитать!
Директриса (Владеку). А ты хотел прочесть? (Обоим.) Откуда взялась эта книга?
Хуберт (в отчаянии). Я нашел ее.
Директриса внимательно рассматривает книгу. Поднимает ее над головой, открывает и всем демонстрирует.
Директриса. Надо же, кто-то вырвал титульный лист. Но посмотрим дальше.
Листает и находит штамп библиотеки родного города Хуберта. Захлопывает книгу, тем самым закрывая дело. Строго обращается к Хуберту.
Директриса. Собирай вещи!
Чуть позже в кабинете директора. Присутствуют: Хуберт, тетя, старший товарищ из госбезопасности и директриса. Запрещенная книга лежит на столе. Под присмотром человека из органов директриса отдает тете документы Хуберта.
Директриса (тете). Не вижу смысла продолжать этот разговор. Не знаю, как вам подскажет поступить партийная совесть, однако я не могу представить себе, чтобы Хуберт продолжил обучение в школе. Думаю, ему лучше всего пойти работать, начального образования вполне достаточно. Седьмой класс окончит заочно. Возможно, рабочий класс научит его тому, чему не смогла научить школа.
[♦]
И все же в школу я вернулся. В фильме – поскольку удалось добиться протекции всемогущего министра госбезопасности. А в жизни помогло покровительство, обретенное благодаря тому, что во время войны моя мать спасла несколько человек из гетто. Кто-то из них, поселившись потом в Израиле, подключил свои связи в Польше, и мне позволили восстановиться. Так я избежал ремесленного училища, куда меня ненадолго отправили, и запомнил: надо сделать все, что в моих силах, чтобы продержаться до выпускных экзаменов и поступить в институт.
В “Галопе” выведен образ кузена Ксаверия, устраивающегося на работу водителем бульдозера, чтобы таким образом ввести в заблуждение приемную комиссию в институте. Все ли сегодня помнят, что в те годы действовало так называемое правило numerus clausus? В высших учебных заведениях на каждый факультет брали определенное число студентов, и случалось, что кто-то проходил вступительные испытания, но не поступал “по причине отсутствия мест”. Таково было официальное объяснение, однако на деле достаточно частым препятствием становилось “неправильное” социальное происхождение. Старшего брата моей жены шесть раз не принимали в институт, несмотря на успешно сданные экзамены, а все из-за аристократической фамилии. У “процентной нормы” была своя политическая цель: слишком образованное общество могло проявить недовольство, хромавшая экономика не нуждалась в таком количестве людей с высшим образованием.
Отсюда вопросы: зачем учиться и кто должен чувствовать себя деклассированным? Таксист, обучающийся на философском факультете, поднимается по социальной лестнице, а философ, зарабатывающий извозом, ощущает себя униженным, – правильно ли это? В сталинскую эпоху многие интеллектуалы и бывшие собственники брались за самую унизительную работу. Я знал одного человека в возрасте, окончившего несколько факультетов, которому в 1950-е годы было разрешено работать только сторожем. Ночами он бродил по фабрике с палкой в руках и отпугивал воров, а в свободное время, сидя в сторожке, читал в оригинале Платона. Кем он был – интеллектуалом, чья жизнь обогащалась благодаря философии? А выполняя обязанности сторожа, был собой, как и во время чтения Платона? Каждому ли под силу выдержать такое расслоение личности? Страх деклассирования, т. е. потери общественного положения, для многих представителей моего поколения означал страх потери идентичности: если я много лет проработаю водителем бульдозера, то начну думать, как рядовой рабочий на стройке, обреченный на известную тривиальность мышления и скуку. Буду говорить ни о чем и думать о пустом. Если же ежедневно соприкасаться с высокими материями, то даже при всей своей ничтожности можно подняться выше, расширить горизонт. Есть выражение “хотеть – значит мочь”. Но как хотеть, когда окружающая реальность тянет нас вниз? На протяжении многих лет я наблюдаю за человеческими судьбами и знаю, что иногда дух в состоянии свернуть горы, однако чаще человек все же ломается под тяжестью обстоятельств. Вот откуда берется страх оказаться в такой жизненной ситуации, когда обстоятельства раздавят тебя.
Детство и юность, проходившие в годы давления, поселили во мне чувство, что жизнь – опасное приключение, в котором очень легко проиграть. Работая над “Галопом”, я в драматургических целях “перенес” отца за границу (на самом деле он был в Польше, но мне часто его не хватало, поскольку он либо пропадал на работе, либо находился под арестом). Приведу еще один фрагмент сценария этой картины, где отражается вся запутанность той системы: с одной стороны, нам можно было поддерживать связь с заграницей, с другой – эти контакты могли дорого обойтись. Поэтому, например, звонить в страны вражеского империалистического Запада было возможно, но рискованно, приходилось обманывать, прося соединить с социалистической Прагой. (Моя тетя, знавшая несколько языков, работала на почте телефонисткой.) В моей истории появляется мотив отречения: не желая признаваться, что я был министрантом в церкви, я спрятал доказательство – фотографии. Я отрекся от веры, но священник отчасти меня похвалил, ибо можно простить небольшую ложь или замалчивание перед лицом насилия. Такое поведение недостойно похвалы, но оправдано целью – выстоять, не дать себя погубить, выбросить на обочину жизни, деклассировать.
В ролях: Майя Коморовская, Бартош Обухович.
[ ♦ “Галоп”]
Тетя. Я вижу, из тебя вырастет настоящий мужчина, и придумала тебе награду. Мы попытаемся позвонить отцу. Разумеется, тайно.
Проходит некоторое время, Хуберт стоит около служебного входа на почту. Тетя выходит, приветствуя вахтера, который, судя по всему, ее знает: не проверяя пропуск, он с улыбкой кланяется ей.
Вахтер. До свидания, пани Ида.
Тетя и Хуберт прячутся за углом. Тетя протягивает Хуберту записку.
Тетя. Зайдешь и закажешь этот разговор. Заплатишь за три минуты. Тебя вызовут в кабину: если услышишь чужой голос, скажешь, что ошибка, а если мой – спокойно жди. Если получится, соединю тебя с Лондоном. Надеюсь, отец будет дома. Когда он подойдет, ты скажешь только одну фразу и положишь трубку. Больше нельзя, ты же понимаешь.
Пока тетя дает инструкции, с ней происходят метаморфозы. Она меняет прическу, прикалывает себе косу, достает из сумки другую кофту и надевает ее, а саму сумку выворачивает наизнанку – теперь она другого цвета. Когда тетя вновь заходит на почту, тот же вахтер здоровается с ней, как со старой знакомой, не требуя показывать пропуск.
Вахтер. Добрый день, пани Эмилия.
В переговорном пункте Хуберт заказывает разговор с Прагой, платит в окошке и заходит в указанную кабинку. Поднимает трубку, слышит голос тети, а потом мужской голос.
Голос. Кто это?
Поначалу Хуберт не может выдавить из себя ни слова.
Хуберт (сделав усилие). Это я, папа.
У ручного коммутатора в наушниках сидит тетя, слушает их разговор.
Хуберт. Это я, папа. Я хорошо учусь и когда-нибудь приеду к тебе.
Тетя (вмешивается в разговор, изображая гнев). Что это еще за шутки, кто там развлекается?
Обрывает соединение, глядя на контролера, успевшего заинтересоваться происходящим. Хуберт выходит из кабинки.
Служащая. Разговор окончен?
Хуберт (полусознательно). Да, да.
Хуберт выбегает на улицу в волнении, смешанном с неудовлетворенностью.
Контролер в негодовании склонился над тетей.
Контролер. Вы что, глухая? С кем вы соединяете?
Тетя. Какая угодно, только не глухая! Я, между прочим, пела в опере. Здесь просто что-то перепуталось.
[♦]
Мое детство пришлось на 40–50-е годы прошлого века. Вспоминая людей, которых мне довелось тогда видеть, я чувствую себя динозавром, существом из древней эпохи. А если я сам поражаюсь тому, что события, кажущиеся вчерашним днем, происходили полвека назад, могу представить себе, насколько далекими они должны быть для тех из вас, кто не прожил на земле и четверти века.
Не буду вдаваться в рассуждения о том, как быстро летит время. Веками разные люди примерно так же удивлялись этому, и в молодости их откровения казались мне банальными. Если я теперь последую их примеру, то повторю ту же ошибку.
Прежде чем перейти к следующей теме, сделаю отступление о динозаврах. В годы моей юности они не были так популярны, как сейчас: Стивен Спилберг еще не успел прославить их своим фильмом с многочисленными спецэффектами. В “Парке юрского периода” главную роль исполнил новозеландский и австралийский актер Сэм Нил, ранее сыгравший в моей картине о папе римском, так что мне просто пришлось заинтересоваться динозаврами. Думаю, что не стал бы смотреть этот фильм по своей воле, поскольку где-то в глубине подсознания испытываю искреннее отвращение и страх по отношению к рептилиям. Как раз на этих чувствах играет Стивен Спилберг и, должен признать, у него превосходно получается. В моем детстве динозавры присутствовали на страницах учебников и в музеях естественной истории, где выставляли их скелеты, скрепляя проволокой найденные где-то кости. Эти кости по сей день вызывают во мне ужас, ибо они не гипотеза, а исторический факт. При входе в костел в варшавском районе Вилянув висела и, наверное, до сих пор висит кость мамонта. Ребенком я, трепеща, вставал под ней, высоко задрав голову, и представлял, что когда-то по нашей земле ходили животные размером с одноквартирный дом. Если не мамонт, то динозавр уж точно был животным таких масштабов, и я вычитал где-то, что иррациональная боязнь пресмыкающихся и земноводных, которую я разделяю с великим множеством людей, может объясняться записанной в нас генетической памятью: страх маленького млекопитающего перед гигантской рептилией. Не знаю, есть ли в этой теории доля истины, но сама идея вдохновляет. В таких случаях итальянцы говорят: se non è vero, è ben trovato – “даже если это неправда, то хорошо придумано”. На публичных выступлениях я люблю прибегать ко всяким поговоркам, дабы приукрасить рассказ. Я посмеялся над этой склонностью в фильме “Персона нон грата”, где два дипломата упрекают друг друга в сомнительном происхождении bon mot – эффектных изречений, которыми снабжают их спичрайтеры. Работая над этой книгой, я с грустью думаю, что мне бы пригодился такой подсказчик. Правда, тогда бы он стал соавтором…
Но разве плохо, если книга получилась лучше или по крайней мере занимательнее? Так ли уж важно читателю общаться только со мной, единственным автором, несущим личную ответственность за каждое написанное слово? Еще недавно подобный вопрос и в голову бы не пришел, но сегодня даже книги создаются усилиями авторских коллективов. Пытаясь разобраться, хорошо это или плохо, мы оказываемся перед сложной проблемой того вида общения, которым является чтение книги. Насколько важно для человека говорить с другим доверительно, один на один, или же его вполне может устроить коллективная беседа? В эпоху Интернета все больше ценится анонимность общения. Как с разговорами в поезде, где проще всего излить душу случайному попутчику, который наверняка выйдет на другой станции.
Исходной точкой моих лирических отступлений стало сравнение с динозавром. Эта роль может носить метафорический характер – я помню минувшие времена. А длинная преамбула предназначалась для того, чтобы похвастаться тем, что в детстве мне посчастливилось вживую увидеть великого поэта. Его стихи уже тогда вошли в школьную программу, и он доживал свой долгий славный век тоже наподобие динозавра, а его седая бородка напоминала об отдаленной эпохе авангарда ранних двадцатых. Тем, кто еще не догадался, подскажу: это Леопольд Стафф. Мне до сих пор слышится звукоподражательное стихотворение “Звенит дождь осенний, звенит монотонно…”, но поистине глубокий след в моем восприятии оставил юношеский томик поэта “Сны о могуществе”. Я долго изучал заглавное стихотворение, где молодой красивый поэт мечтает стать титаном духа, титаном характера. Кто из нас не хотел бы иметь твердый характер и силу, которой не угрожали бы никакие обстоятельства, быть непоколебимым как скала? Титан характера преодолеет любые препятствия, справится с неудачами и собственной слабостью, а заодно поможет в этом и другим. Читая “Сны о могуществе”, я еще не мог знать голливудского героя Рокки – одно из воплощений человека этого типа. Мне бы хотелось обладать таким характером, хотя я бы предпочел не иметь ничего общего с боксом.
Во времена моей молодости много говорилось о работе над собой, о закаливании характера. Сегодня эти понятия не в моде, поскольку, живя в растущем комфорте, люди уделяют больше внимания зависимости человека от обстоятельств и меньше размышляют о свободе. Социология и психология активно исследуют, от каких вещей зависит человек. Мы знаем, что его формируют окружение, семья, общество, но в то же время он ограничен своими генами, тем наследством, от которого нельзя полностью освободиться. Популярная поговорка гласит: “Выше головы не прыгнешь”, и в этом есть известный пессимизм. Конечно, если у человека кривые ноги, он не станет солистом балета; если он унаследовал мышление, не способное к абстрагированию, то в математике себя не проявит, но, с другой стороны, зная свои ограничения, мы можем управлять нашей жизнью и развиваться в выбранном направлении. Характер мы наследуем через гены, однако известно, что человек в состоянии измениться, закалиться, что негативные черты можно сознательно трансформировать так, чтобы, находясь под контролем, они работали на нас.
Человек, знающий себя, всегда будет иметь превосходство над тем, кто себя не изучил. Впрочем, тот, кто пассивно констатирует свои качества и воспринимает их как приговор, поступает неумно. Любой характер можно изменить: или исправить, или испортить. Человеческая жизнь – это постоянное движение, ведь мы живем во времени и пространстве. И поэтому можно сказать, что мы непрерывно растем либо мельчаем. Никто не стоит на месте, и никому не известно простое объективное мерило для сравнения людей. Согласно христианскому учению, человек должен воздерживаться от суждений и не вправе помогать Господу Богу, который будет вершить (или все время вершит) над нами Страшный суд. Но даже если все мы разные и несравнимые, то для себя можем сопоставлять: я сегодня, я вчера и я завтра.
На съемочной площадке “Структуры кристалла”, 1968 г.
Основная движущая сила человека – желание становиться лучше. К сожалению, мы склонны понимать это поверхностно и стремимся продемонстрировать другим, что добились чего-либо в большем объеме, чем окружающие. Процесс борьбы за то, чтобы быть лучшим, – извечный двигатель мирового развития. Чаще всего люди хотят обогащаться не ради самих богатств, а чтобы другие знали, что у них денег больше и, следовательно, они лучше. Мы хотим быть красивее остальных, хвастаемся даже здоровьем, что, как правило, не наша заслуга, и при этом забываем: нужно стараться быть лучше, прежде всего, самих себя. Ковать характер. Преодолевать препятствия, которые еще вчера были непреодолимы. Делать усилия, еще вчера казавшиеся невозможными. Сдерживать свои негативные наклонности и т. д.
Я начал с динозавров, подавляющих нас своими размерами. Этим огромным рептилиям наша планета казалась меньше, чем нам. А для муравьев она больше. С их точки зрения, Земля так огромна, как для нас был бы, скажем, Юпитер. Духовная мера тоже относительна. То, что одному дается легко, другой приобретает упорным трудом. Вспыльчивый человек гордится собой, если не убил, хотя очень хотел, а робкий переживает триумф, впервые отважившись поздороваться с другим человеком. Полагаю, что всем должны сниться сны о могуществе в соответствии с индивидуальными возможностями. Грезить надо не о том, чтобы стать вторым Рембо, а о том, чтобы побороть свою вчерашнюю слабость.
Динозавры вымерли, когда изменился климат, и вся их адаптация оказалась ни к чему, поскольку на планете то ли поднялась температура, то ли облака закрыли солнце и не смогла вырасти трава, которой питались эти существа. Человек когда-нибудь тоже, несомненно, исчезнет с лица Земли, и, честно говоря, я подозреваю, что остальные представители живой природы вздохнут с облегчением. Это полезно повторять себе, когда мы поддаемся коллективной иллюзии, что наша жизнь кем-то гарантирована. Верующие в Создателя знают: Он предрек наш конец. Может ли человечество само приблизить этот конец по вине одного или многих? Страшно даже задумываться. А если мы не зададим этот вопрос, сможем ли жить беззаботно?
В завершение главы вернусь к “Снам о могуществе”. Человек мужественный смело смотрит вперед, даже если видит опасность, угрозу. Невротик опускает глаза, трусит и погибает. У динозавров не было вариантов – они должны были вымереть. Человечеству пока еще предоставлен некий выбор. Сможем ли мы что-нибудь сделать, если наша планета столкнется с астероидом? Не знаю. Сами по себе, индивидуально, перед лицом разного рода опасностей и вызовов мы в состоянии проявить большую отвагу, мужество, стойкость. Кто-то утверждает, что все эти достоинства – обман, а мы – заложники обстоятельств, то есть над каждым висит приговор “ты должен быть таким”, но тогда жизнь действительно не имеет смысла. Я убежден, эта точка зрения ошибочна. Кстати, почему мы в XXI веке с такой легкостью верим в то, что у человека нет шансов стать лучше? Почему нам кажется, что сексуальный инстинкт, например, обуздать невозможно, но при этом агрессию, также врожденную, удастся преодолеть путем правильного воспитания? Ведь это нелогично, как и многие другие суждения, которые мы постоянно повторяем. Есть ли в моих рассуждениях противоречия? Безусловно, и так будет всегда, но если я замечаю, что сам себе противоречу, стараюсь корректировать и совершенствовать свои взгляды.