У каждого свое умение в жизни: один горазд прямое дело делать, другой перехватит его из чужих рук в нужное время да и подаст от себя. Вот как Власьев. Три года назад пробовал Нечай сказывать ему о тобольском посольстве в Томскую эушту, о тамошнем князе Тояне, но Власьев тогда его и слушать не захотел.
— Всему свое время, Нечай Федорович. Приберешь сибирца к рукам, тогда и скажешься. А пока гляди сам, как лучше его на ум поставить.
Не понравился такой разговор Нечаю, да разве запретишь думному дьяку?
Два месяца тому, получив долгожданную весть от Тобольского воеводы, де налажен Тоян ехать с поклоном к Москве, Нечай вновь отправился к Власьеву. С легким сердцем возвестил:
— Хорошая новость, Афанасий Иванович. Тоян-эушта на Москву едет. Сам! Решил, наконец к нам приложиться.
И снова отмахнулся Власьев:
— Не приставай с мелочами, Нечай Федорович! Не об том у меня голова нынче болит. Како явится, тако и рассудим.
— Тогда поздно будет.
— Это почему поздно? — подчерненные брови Власьева соединились в одну толстую гусеницу.
— Тебе лучше знать, какая посольская очередь у государя.
— Так ты его к государю вести намерился?! — по-птичьи склонил голову набок Власьев. — Побойся Бога, Нечай Федорович. По чину ли будет?
— По чину! — глядя ему прямо в глаза, подтвердил Нечай.
— А по-моему, его чин дальше Казанского приказа не идет.
— Не по малости суди, а по важности, Афанасий Иванович. Многие ли сибирцы своих начальных людей к Москве с поклоном посылали?
— Тебе лучше знать. Ты у нас на это поставлен.
— Ну так скажу тебе: после князя Ичигея Алачева, властителя кодских остяков, второй такой заметный, многоплеменный. Но Алачев в светлое для Руси время к Москве приложился, а Тоян в смутное едет. Поверь, Афанасий Иванович, у государя нынче не много радостей. А тут челобитец от коренной Сибири да по своему почину. Грех обойти его выкликанство лишь на Казанском дворе. Ведомо мне, что царь Борис любит Сибирь, понеже важность ее для силы своего трона понимает. Можем ли мы обойти его?
— Пока я первый дьяк на приказе, мне и судить, можем или не можем, — захолодел лицом Власьев. — Тебе б только об азиятцах печься, а я во все стороны зрю. И вижу: нынче у государя тучно с Европы. Оттуда на Русию беды текут, но оттуда же и спасения ждать надобно.
— Это от кого? — не сдержался Нечай. — От лукавых? Они так спасут, что и не подымешься.
— Не знаю, о каких лукавых ты говоришь, Нечай Федорович, а я, — тут Власьев помолчал многозначительно, — …о послах родственных государств, их церковниках и торговых людях думаю.
— Разве Тоян не таков же?
— Сравнил рыбу с водой, а мужика с боярином, — заулыбался Власьев и примирительно добавил: — Не обессудь, ежели что супротив сказал. Не по злу это, а по дружбе. О государе заботясь. О здравии его. О первостепенности государских дел…
И вот теперь, узнав, что царь Борис готов принять Тояна не медля, Власьев укорил Нечая:
— Что же ты меня сразу-то не упредил, друг ситный? Ведь договаривались: как появится твой Тоян, так и рассудим, — и оправдался: — Ты не смотри, что я спорил с тобой. Спор — дело живое. А после-то я, с государем беседуючи, слово о твоем сибирце замолвил. Да! Князь Василий Черкасский свидетель тому. И Богдан Сутупов тако же. Спроси!
— Лишнее это, Афанасий Иванович. Замолвил и спасибо. Я думаю, как лучше дело до конца довести.
— Правильно думаешь. Тут я тебе первый помощник. А поелику время не терпит, ответь-ка мне, Нечай Федорович, сколько и чего привез Тоян в поклон нашему государю?
— Много всего привез. И соболей, и куниц, и бобров добрых, и белок, и степных лисиц, и кожи лосиные. Пять ходовых коней резвых. Изделки сибирские…
— С коньми понятно, — одобрительно кивнул Власьев. — А по мягкой рухляди хотелось бы знать поточнее. Сколько того, сколько другого. Как дороги они по нашим ценам, во что ценят их ганзейские или, скажем, аглицкие купцы.
— Нешто можно челобитные поминки оценивать? — удивился Нечай. — Дареному коню в зубы не смотрят.
— А мы посмотрим! — весело объявил Власьев. — Тояну на пользу, государю на почитание.
— Это како же?
— А тако. Вот послушай…
И поведал Власьев, как в сто третьем году, еще при Федоре Иоанновиче, отправились они с думным дворянином Михайлой Вельяминовым к австрийскому императору Рудольфу, дабы передать ему в помощь против турок государеву меховую казну. В русийских рублях она тянула на 4.5 тысяч, не больше, но Власьев смекнул, как поднять ее премного, ослепив не только Рудольфа и его двор, но и всех иноземцев, оказавшихся на ту пору в Праге. Для начала потребовал Власьев двенадцать лучших палат. Велел своим собольникам разложить там меха с выдумкой: в одной палате горностаев, в другой куниц, в третьей волков, ну и так далее. Что подороже — налицо, враспласт, или на разновысоких вешалах, да не парами, а в однорядку. Зато белок — прямо в коробье, навалом, де это и внимания не стоит… Как глянул Рудольф на такие богатства, так и рот от удивления открыл. Не ожидал он такой великой присылки от русийского государя. Стал спрашивать, где такие чудовинные звери водятся? Отвечали ему Власьев с Вельяминовым: в Конде и Печоре, в Угре и Сибирском царстве, близ Оби великой, от Москвы больше пяти тысяч верст. «А какая им цена, ежели продать?» — заинтересовался Рудольф. Обиделись послы, де мы присланы к цесарскому величеству с дружелюбным делом, а не чтобы казну оценивать; оценивать мы не привыкли и не знаем. Пришлось Рудольфу звать пражских купцов, дабы сами они положили цену мехам. Те поделили соболей на сорта. Трем по их дороговизне так и не сумели найти цену. А всю присылку оценили в четыреста тысяч, считай вдесятеро больше.
— Тако и с Тояном надо дело повернуть, — закончил свой рассказ Власьев. — Сделаем из него большого азиятского челобитчика! Я устрою, чтобы его поминки увидели послы и купцы из западных стран. Чем дороже поклон, тем выше государь. Что скажешь на это Нечай Федорович?
— Слов нет, Афанасий Иванович! Сколько раз являешь ты хитромудрие свое, а я всё не перестаю удивляться. Верно говорят: овому талан, овому два, а у тебя для таланов не хватает потребных карманов.
— Ох и язва ты, — добродушно разулыбался Власьев. — Нет чтобы просто сказать, с увежеством, непременно подковырку всунет. Ну да ладно, мне не привыкать стать.
— Зря не веришь. От чистого сердца говорю. Разве б бесталанный до такого додумался?
— Ну коли так, вернемся к делу. Пока я буду палаты для поклонных мехов вырешать да насчет посольских гостей покумекаю, ты бери собольников и разбирай тояновы поминки. Глядишь, за воскресенье и управимся…
Нечай понимал, что Власьев отодвигает его в сторону. А что сделаешь? Подсказка-то у него и впрямь дельная. От нее всем польза. Обидно вот только, что сам Нечай до такого не додумался. Видать, ум у него не такой закрутки, как у думного дьяка. Нечай в корень привык зреть, а плоды-то на ветках вызревают. Там их Власьев и караулит.
Послушать его, так он государю наивернейший послужилец. Умышляет против него наперед, а сегодня готов вовсю расстараться. Попробуй упреди о таком Годунова, сам как кур во щи попадешь. И не упредить нельзя. Вот положение: знать и молчать.
А выдержка у него какая! Ведет себя так, будто и не было у него с Нечаем разговора в белой комнате, будто не сгибнул после Лучка Копытин, а Богдан Сутупов не по его указке ставит на Нечая петли. Спроси сей час Власьева, любит ли он Бога, ведь ответит, не моргнув глазом: больше всего на свете! Да свет у него какой-то непроглядный. Ослепнуть в нем можно…
— Об чем размечтался, Нечай Федорович? — по-своему истолковал его молчание Власьев. — Како мы с тобою государю услужим? Это на потом оставь. Скажи лучше, не упустил ли я чего?
— Ты и захочешь, да не упустишь, Афанасий Иванович…
На том они и расстались.
Едучи к Тояну в Казанский дворец, Нечай продолжал размышлять, как бы остеречь Годунова от двоедушия думного дьяка. И вдруг его осенило:
«Через старицу Олену! Она божий человек. Ей государь поверит… А к старице Олене послать Агафью Констянтинову. Больше некого».
«Грешно идти к спасению кривыми путями», — тотчас укорил себя Нечай.
«Не грешнее, чем участвовать в измене противу государя и отечества…»
Но успокоения ему эта мысль не дала. И то и другое злостно. Замкнутый круг, из которого по-людски не выбраться.
«А что тогда есть добро, если к нему по-доброму путь закрыт?»
В который раз уже Нечай искал и не находил нужного ответа.
Тоян отвлек его от тягостных метаний. Узнав, с чем пожаловал управитель Сибири, он с охотою стал показывать ему поклонные редкости.
Три сорока соболей из семи оказались столь прекрасны, что Нечай забыл обо всём на свете. Мягкие серебристые меха текли сквозь его пальцы, успокаивая и лаская. От них веяло хвойной утайливостью дремучих лесов, вешним разнотравьем, журчанием ключевой воды, а еще сказкой, таинственной и неизъяснимой, рожденной для человека в любом возрасте. Она не утомляла. Ее хотелось длить и длить.
Чтобы оценить богатства Тояна, Нечаю не надобны были собольники. Он сам изрядно разбирался в мягкой рухляди, но положение при дворе обязывало начальствовать, а не исполнять указанное. Пришлось уступить свое место знатокам- промысловщикам. Нечай даже позавидовал им: счастливые…
Он с нетерпеньем ждал известий от Власьева. Сомнений, что они будут благоприятны для Тоянова посольства, у него не было, однако теплилась надежда, что государь хоть в чем- то обузит несправедливо удачливого думного дьяка. Ведь нельзя все время потакать его умело спрятанному лукавству. Где-то оно должно высунуть свой лисий хвост. Тут бы его и прищемить. Да побольнее!
Прищемил же Годунов своего думного дьяка, хранителя царской печати Василия Яковлевича Щелкалова. Тот к нему тоже с важным делом пришел, этак запросто, в уверенности, что неколебим на своем месте. Годунов его как ни в чем не бывало выслушал, с делом согласился, а уж после, на прощанье, и оглоушил отлучением — от думы, от печати, от своих милостей. Сбросил с небес, как таракана запечного. А ведь сколько лет Василей Щелкалов в паре с братом своим, Андреем Яковлевичем, большим думным дьяком, приказною братиею на Москве ворочал. Могущественнее их со времен Иоанна Грозного, почитай, и не было. Кончился век и того и этого. Отжили свое, отвластвовали, отлукавили. Правду сказать, ум и расчетливость показали, немало дельного сотворили, а еще больше — разладного. Власьев — из той же, из щелкаловской породы.
«Вот бы ему упасть, — замечтался Нечай. — На любом случае да на ровном месте, коли ухабы ему нипочем. Враз бы многие узелки распутались. Жаль, Бог ныне не в ту сторону смотрит. Не до Власьева ему при такой-то смуте…»
Но мечтания воздушны. Согрели чуток и развеялись. Как их и не было. А Власьеву снова удача. Нечай понял это потому, что показ Тояновых поминков государь повелел устроить в Большой Грановитой палате, а челобитие принять по соседству — в Золотой Грановитой же, именуемой при дворе Небесным домом. Не всякий иноземный гость такой чести удостаивается, только высшие сановники королей, цесарей и владык со всего света. А тут на тебе — неведомый малосильный сибирский князец. Стало быть, дело не в нем, решат все, кто хоть немного знаком с придворными раскладами, дело в Казанском приказе, а более того, в его начальном дьяке. Это он стоит за Тояновой спиной. Ему и почет…
Так оно и вышло.
Расстарался Власьев лучше некуда. К тому времени, когда стали собираться к царскому двору приглашенные им иноземцы, вынеслась на Ивановскую площадь пятерка резвых эуштинских коней. На одном из них, управляя остальными, восседал лихой наездник Мамык, племянник Тояна. Голова его увенчана лисьим треухом, легкая шуба подпоясана кожаным поясом с чешуей из железных блях, широкие короткие шаровары заправлены в сапоги из красной кониной розвали.
Гикнул Мамык, подкидываясь вверх, и вот он уже на другом скакуне. Как сумел, не запутавшись, переменить в полете поводья, бог весть, но ведь переменил! Затем другого коня на бегу оседлал, третьего. В улыбке рот ощерил, да кривая она у него, как ордынская сабля.
Остановил в изумлении свою санную карету английский посол Фома Смит. Он уже бывал в Москве с поручениями от своего королевского двора, привык ничему здесь не удивляться, понеже Московия непредсказуемая страна, однако и ему диковинно зреть меж православных храмов скачущего, как у себя по степи, татарина. Мало ли натерпелась Русия от набежчиков, мало ли стонала под игом диких азиятских народов, а ныне с ними непонятно зачем дружится, да еще с вызовом европейским гостям.
Еще больше раздосадованы ганзейские купцы. Прошлым годом домогались они у царя Бориса беспошлинной торговли, казенных ямских лошадей для перевозки своих кладей, такого же строительства гостиных дворов в крупнейших русийских городах и многих других повольностей. Но государь ответил им: будьте как все. Чем вы лучше испанских, французских, литовских, датских и прочих торговщиков? Покупайте себе или делайте своим иждивением гостиные дворы, платите на равных с другими пошлины, заводите свой извоз. Сунулись ныне ганзейцы в Новгород, стали требовать места для строения домов и лавок, а воевода Петр Иванович Буйносов- Ростовский их не пожаловал, стал затяжки творить. Так и не дождавшись от него содействия, отправились купцы кто во Псков потому же делу, а кто на Москву — жаловаться на князя Буйносова. Обидно им видеть после своих злоключений, как приветит Годунов неизвестного Тояна-эушту. Подвинул встречу с европейскими гостями ради его челобития!
Австрийский посол барон Логау сделал вид, что не заметил скачущего Мамыка. Гордо проследовал мимо посланник грузинского царя Александра, прибывший просить за стоящую под ножами турецкого султана Иверию. Но и у них в душе шевельнулось неудовольствие.
На это и рассчитывал Власьев, устроив на Кремле показ поклонных коней Тояна. Умеет он в лицо угодить, а за глаза возбудить недоброе против иномысленного с ним человека любого чина. Сам Власьев останется при этом в стороне, на худой конец подставит вместо себя кого-нибудь другого. Вот хоть бы и Нечая…
Не ведая о том, какие каверзы строит ему думный дьяк, царь Борис любовался удалью Мамыка из протаянного для такого важного дела дворцового окна. Рядом с ним стояли сын Федор и всемогущий дядя Семен Никитич Годунов, царев стольник и окольничий, главный советник по государственным делам. Он хмурился недобро. Не по душе ему скачки на Ивановской площади, да теперь их не отменишь. Поздно узнал. Не портить же венценосному племяннику хорошее настроение. Он нынче по добру встал, с легкой ноги, без костолома, без головных болей. Даже лицом посветлел. Такое с ним нечасто бывает. Пускай порадуется.
— Ишь прыгучий какой! — довольно следил за Мамыком царь. — Так и летает!
— Молод, потому и летает, — разлепил губы Семен Никитич.
— Не токмо, — подал голос царевич Федор. — Умеет летать, вот почему, — и вдруг попросил отца: — Батюшка, оставь при мне этого удальца. Понравился он мне.
— Твоя воля, — с любовью глянул на него Годунов. — Кони должны быть под хозяйской рукой. Коли захочет по своей воле остаться, я не против, велитель мой.
Потом вместе с ближними боярами отправились они в Большую Грановитую палату смотреть поклонных соболей. Тут и пристроился к ним Власьев. Его забота — показывать да ответствовать, коли что непонятно будет.
Снаружи Грановитая палата похожа на белый драгоценный дворец. Стены ее выложены гранеными плитами известняка, окна украшены лепными узорами. Внутри она и того краше. Потолки выкруглены просторными сводами, поставлены на подпорные столбы. Повсюду на них в ярких красках положена история рода человеческого, взятая из библейских писаний. А рядом запечатлена в лицах история отечества. Вот Владимир Великий в царской порфире, вот Ярослав Мудрый, вот Владимир Мономах. А дальше их славные последователи — Юрий Долгорукий, Александр Невский, Дмитрий Донской, Василий Третий, при котором построена Большая Грановитая палата, и так до сегодняшнего государя, Бориса Годунова. При Федоре Иоанновиче он изображен был царствующим шурином и имел на голове шапку мурманку, а на плечах распахнутые золотые одежды. Теперь его венчала двурядная, надстроенная одна над другой шапка Мономаха, а сам он облачен был в ни с чем не сравнимое царское убранство.
Пред вечными очами, глядящими со стен и со сводов, расстелены были в ряд удивительные сибирские меха. В свете сотен ламп и свечей они переливались текучим блеском, удивляли причудливостью цветов и оттенков, легкостью и согласованностью с древним камнем, настенными росписями, с самим устройством Большой Грановитой палаты. На время они стали неотъемлемой ее частью.
Годунов медленно следовал вдоль необычного ковра в глубину далеко уходящей вперед палаты, с интересом разглядывал то одну, то другую диковину. Власьев сопровождал его с ненавязчивыми разъяснениями.
— Иноземцев позвал? — вдруг перебил его Годунов.
— Како сказано, государь. В прихожей дожидаются.
— Ну так зови.
— Кабы не помешали, — замешкался Власьев, уготовивший просмотр для иноземцев без встречи с царем.
— Небось не помешают! Чего в прятки играть?
Власьев хотел было возразить, но Семен Никитич обрубил:
— Веди, Афанасий Иванович! Не заставляй повторять двакожды царское слово.
Пришлось ему подчиниться.
Встреча произошла посреди палаты. Приняв целования и поклоны, Годунов предложил иноземцам:
— Мы здесь сошлись по-простому: без мест. Вот и перемолвимся по-простому. Что скажете на это?
Выслушав своих толмачей, те согласно закивали. Только английский посланник Фома Смит заупрямился.
— Моя страна столь сильна воинством, людским и сухопутным, столь достославна, что все иные государи европейские ищут у нее дружбы, — с достоинством сказал он. — Только одного московского венценосца она видит равной с ней. А посему настоятельно полагаю быть принятым отдельно. Важность дела не позволяет мне говорить о нем без места.
— Сие справедливо, — кивнул Годунов. — Будь по-твоему, — он повернулся к старшему из ганзейских посланцев: — А ты, ратсгер, с чем прибыл?
— С жалобой на новгородского воеводу Буйносова, — ответил ратсгер. — Да будет известно вашему высочеству, что мало ему показалось жалованной грамоты, даденой за царской печатью, ждет он какого-то особенного указа.
— Жалобу принимаю, — Годунов сделал знак своему дьяку Сутупову. — Будет особенный указ князю Буйносову. А како дела во Пскове?
— Не успели узнать.
— Зато я успел. Там вам без промедления дано место на берегу реки Великой, вне города, где был допреж немецкий гостиный двор. Пусть укрепляется прежняя связь Москвы и ее весей с Любеком. Что до пристаней на Северном море, то вы свободно и прибыльно купецтвуете и в Колмогорах и в Архангельском городе. Нынче обещались быть на тех пристанях корабли гамбургские. Чем плохо?
Пришлось ганзейцам жалобу свою сменить благодарностями. Таким же образом разобрал Годунов дела австрийского, грузинского и других посланников. Одним благоволение выказал, другим помощь пообещал, третьим встречные укоры выставил. И всё быстро, умело, со знанием разнородных дел.
В диковинку такое иноземным посланникам, да и Годунову тоже в диковинку. Никогда допреж не приходилось ему принимать их вот так, скопом, при многих толмачах, а тут вдруг само собой вышло.
Он чувствовал себя приподнято. Слова лились сами, как в прежние годы. Замкнутость, изо дня в день теснившая грудь, отвалилась от нее, давая простор еще доцарским вольностям.
— А теперь, — заключил посольскую встречу царь Борис, — Зову всех вместе со мною выслушать челобитие сибирского князя Тояна-эушты. Не возьмите в обиду, что выделил его. Вы у меня не впервой во дворе, дело знаете, пониманием отличны. Зову, понеже числю как доверенных людей. Каково скажете?
И вновь согласно закивали иноземные гости, в том числе и Фома Смит.
— Тогда ответьте, — вновь обратился он к ганзейским посланцам, — каковы по-вашему эти меха?
— О-о-о! — сказал ратсгер.
— О-о-о-о-о-о! — подтвердили остальные.
— С меня и этого довольно, — не стал требовать точного ответа Годунов. — Продолжим, пожалуй, — и величавым шагом направился в Золотую Грановитую палату.
За ним двинулись царевич Федор и окольничий Семен Никитич Годунов, следом на удалении ближние бояре и думные дьяки, а уж потом все прочие во главе с английским и австрийским послами. Они посчитали себя самыми почетными гостями и доверенными людьми русийского государя.
Своды и стены Золотой Грановитой палаты тоже изукрашены росписями. Здесь вживе не только священная и отечественная история, но и виды не похожих один на другой русийских просторов, и свиточные листы, перемалеванные с летописных сводов, и олицетворения времен года. Ну как не узнать в нежной отроковице весну вешнюю, в добром молодце лето красное, в зрелом муже с сосудом в руке осень плодовитую, в убеленном сединами старце зиму студеную? А над ними воспарили четыре ангела с трубами. Это ветры земные, а ежели присмотреться и призадуматься, то и ветры судеб, дующие от Киева до Москвы во все стороны равно.
Годунов взошел на золотой трон, поставленный на пересечении овевающих его сверху судьбоносных ветров. Беседа с послами заметно утомила его, а еще больше долгое стояние на ногах. Он с удовольствием сел, чувствуя как уходит из него живительное возбуждение. Рядом, напружинившись, замер юный Федор Годунов. Как бы хотелось ему, чтобы в эту самую минуту не над отцом, а над ним самим возвисела царская корона с боевыми часами и двухглавым орлом, чтобы не отец, а он оказался вдруг в центре всеобщего внимания.
Дождавшись, когда разойдутся по своим местам ближние бояре и званые гости, Годунов веско пристукнул державным посохом. И тотчас передние двери отворились. Царский гласитель торжественно объявил:
— Томские земли князь Тоян-эушта сын Эрмашетов с поклоном к великому царю всея Русии Борису Федоровичу!
Нечай ввел в палату оробевшего с непривычки Тояна. Навстречу им приветливо разулыбался царевич Федор. Ободряюще глянул и сам государь:
— Подойди, княже. Много наслышан о тебе. Рад увидеться.
Преклонившись, Тоян облобызал царские одежды. В ответ Годунов дружески положил ему руку на плечо:
— Твои поминки, князь, я уже принял и другим показал. Вижу, что прибыл ты с лучшими намерениями. Говори, слушаю тебя.
Тевка Аблин пересказал Тояну царские слова. Тоян благодарно приложил руку к груди и заговорил ответно. Он знал от Нечая, что все решено к его пользе, но ждал, когда царь скажет это своими устами.
И Годунов сказал:
— Даю тебе мое подданство, Тоян-эушта. Тебе и твоему народу. Теперь вы будете за спиной Москвы цельно и неразрывно. И будет у нас в Томи ставлен город со всеми устройствами. А ясаку платить вы не будете никоторого. Кто из вас похочет прямо Москве служить, пусть вступает в казаки на равных с прочими. Кто похочет коньми служить, или охотой, или провожанием — всему рады. Остальным воля вольная. Како жили допреж сего, тако и дальше живите. Дающий крепнет от берущего, а берущий ответно. Будем согласны и сопредельны во всём, без умысла, не считаясь, кто больше, кто меньше. Согласен ли ты дать на этом клятву у себя в Сибири?
— Согласен! — без промедления ответил Тоян.
— На том и порешили, — откинулся на спинку трона Годунов. — Может, какие еще просьбы имеешь, князь? Так ты скажи! Разберем.
Тоян и открылся:
— Хотел бы я, неболикий царь, подняться на священный столп, который называется у вас Иваном Великим.
— Это зачем? — заинтересовался Годунов.
— Москву птичьим глазом увидеть. Чтобы было потом о чем рассказать у себя в эуште.
— Гляди ты, — радостное удивление осветило лицо царя, — Сколько посланцев у меня ни было, а ни один до такой просьбы не додумался. Стало быть, ты, князь, истинно в подданство идешь, коли о таком решил. Любо мне твое желание. А потому выполню его с охотою, — и велел Власьеву: — Сделать лучшим образом!
— Исполню, — поклонился тот.
— Тогда и у меня к тебе, князь, просьба будет, — продолжал Годунов. — Понравился царевичу Федору, наследнику моему, твой наездник. Каким именем зовется?
— Мамык. Племянник мой.
— Племянник? Это хорошо. Лихой джигит. Не оставишь ли ты его при дворе покуда? Хорошо ему будет. Нашему языку обучится, нашим делам и обычаям. А не поглянется на Москве, отпустим назад с почетом и заботой. Како полагаешь?
— Рад слышать такие слова, великий царь. Отвечу с охотой. Эушта говорит: что правая рука у дяди, что левая рука у племянника — обе свои. Отдав русийскому повелителю одну руку, могу ли я не отдать другую?
— И то верно.
У Годунова пересохло горло. Устал от долгих разговоров, переусердствовал. Не в его силах стало выдерживать столь долгие выходы из своих покоев.
Промочив горло квасом, настоенном на корешке хрена, он заключил:
— Прими напоследок мое ответное пожалование, князь. Оно достойно тебя и нашего уговора.
И потекли к Тояну дорогие одежды, ткани, серебряные кубки. Годунов знал, что увидев такое, ганзейские купцы опять скажут «о-о-о-о!» Вот и пусть говорят. Москва она на то и Москва, чтобы даже в шаткое для себя время, при голоде и неустройстве ни на что не скупиться.