Посмотреть, как будут собираться до москалей Обросимы, ободряющее слово им на прощанье сказать, последнюю слезу им во след уронить пришел до клуни весь хутор. Да и как не придти, если сам архимандрит Межигорский за ними своего старца Фалалея прислал?
Немало перебывало в Трубищах старцев. Летом и в уборочную страду они вместе с урядникам за монастырскими хлопами дозирают. Случалось, наезжали чиновные служители, но таких, как Фалалей, хуторяне и не упомнят. Не стар еще, ликом прост, телом сух. Ряса на нем потертая, клобук с одного бока сломан, кожа на лице и руках дубленая. Сразу видно, не затворник, а хожалый монах. А куда и с какими посылками ходит, одному лишь владыке ведомо.
Как увидел его урядник, брюхо подобрал, губы утер и в сторону благонамеренно задыхал. По случаю масленицы он не только блинами уелся, но и горилки через меру хлебнул, да не какой-нибудь пустяшной паленки, а наилучшей оковиты. Вот и расквасился. Закраснел, как буряк, чрево вздулось. Ну бздюх и бздюх, в блескучие шаровары упрятанный. Перед другими старцами урядник себя и не в таком виде являл, а перед Фалалеем явно заробел. В глаза ему угодливо заглядывает, пухлыми ручками гостеприимство плещет. Стало быть, не простой чернец перед ним, а доверенный глас и око архимандрита.
Не с пустыми руками прибыл в Трубищи Фалалей — привез Павлусю Обросиме медную гривенку с образком Божьей Матери.
— Спаси, Господи, и помилуй раб твоих Обросимов, — протянул он гривенку вконец оробевшему Павлусю, — всех православных, и даруй им здравие, душевное и телесное!
Голос у него, с колокольным раскатом. Не голос, а голосище. А грудь узкая, незавидная. Трудно поверить, что это она рождает столь величавые звуки.
— Це мени? — недоверчиво воззрился на Фалалея Павлусь. Левый глаз у него округлился, а правый от волнения совсем под веко ушел.
— Тебе, сине мий, тебе. Не буду казати вид кого, сам зрозумий.
Павлусь старательно наморщил лоб.
Желая помочь ему, Фалалей воздел руки в сторону Межигорского монастыря, потом в сторону царь-города Москвы.
— Велик свит, — сказал он, — велики и тайны его. Прийде час, вони и видкроются.
Пошла гривенка по рукам — от Меласи к ее дочкам. Дошла и до Даренки. Глянула она на нее и ахнула: да это же та святынька, которую Баженок ей перед своим убегом в Москву показывал. Поцеловать просил, чтобы потом ее у сердца носить. Вот и царапинка на верхней створке, да не прямая, а с кривулей.
Радость-то какая! Нашелся Баженка! Он там, там, куда Межигорский старец указал!
Схватила Даренка гривенку, убежала с ней за плетеную горожу, подальше от людей, села на колодину и смотрит.
А вдали гайок синеет. Небо чистое-чистое, без единой хмарки. Хоть бы ветрец повеял, заполыхавшие щеки остудил. На дворе сечень, а ей жарко, мочи нет. И голова кругом идет.
— Прости, отче святий, — заоправдывался Павлусь. — Не можу и сказати, що з ней таке.
— И не треба, — улыбнулся Фалалей. — Всьому свий час. Краще запрягай киня та и поидимо. Али ти як та жинка, що каже: ничого, по дорози запряжем?
— Эге! — обрадовался Павлусь. — Це я зараз, — и побежал выводить из стайни застоявшегося Серка.
Добрый коневщик Павлусь Обросима — быстро со всем управился. И бричка у него ходкая. Вон как поворотил он ее возле черных останков сгоревшей хаты. И верх у брички целый. Только выгорел на солнце, вылинял на дождях, сделался белесым, как сохлая трава.
Пока Павлусь готовил повозку, его жена и старшие дочки вытащили из клуни семейный сундук.
— Куди?! — не на шутку осердился на них Павлусь. — Казано вам руською мовой, що скриню ув дорогу брати не будемо. Дуже громиздка. Вона усе мисто ув брички захопаеть.
Говорит, а сам оттесняет их в клуню. Не на людях же спорить с неслухьянками?
— Мабуть, не захопаеть, — уперла руки в боковины проема маленькая, но цепкая еще Мелася. — А як що миста не буде, пишки почалапаемо! Нам не первина.
Но Павлусь легко вышиб ее плечом в полутьму клуни, курящейся печным дымом, и плотно притворил за собой дверь.
— Цурр на тебе, стара! — топотом ругнулся он. — Знов за свое узялась? Якби потим не пожалкувала. Га?
— А ув чем мени бебехи держати? — зажалобилась она.
— Я вже казав, ув чем. Ув рогожки обгорни та й покладай ув передок брички. Ничого з ними не буде.
— А скриня?
— А скриню я Мотре подарую. Зувсим бедачка стала. Нехай помьятае, як ми колись сусидовали.
— Ось я тоби подарую! — снова возбудилась Мелася. — Ти що, з ума вискочив, дурник? У самого лата на лати, а звирху дирка, так ни, вин ще и подарунки мае давати, як той пан! Никуда я без скрини не зворохнусь, хоч тягни мене живосилом! Де ее возьмеш на чужине?
Долго бы они так перепирались, если бы не Фалалей.
— Блажени кротции, яко тии наследят землю… — отворил он дверь в клуню.
Замерли Обросимы на полуслове, к нему повернулись. Щурятся от слепящего света. Почудилось им вдруг, что это не старец Межигорского монастыря, а сам господь Бог явился к ним с третьей заповедью блаженства. Это его голос, его величавая поступь, его вразумление.
— Блажени милостивии, яко тии помиловани будут, — продолжал Фалалей. — Блажени миротворци, яко тии сынове Божии нарекутся…
Опомнившись, Обросимы так и потянулись к нему:
— Порадей, отче святий, як нам бути з скринею? Чи брати з собою, чи ни?
— Возьмить! — изрек Фалалей. — Кожному птаху свое гнездо миле. А це ваше гнездо, ваша утиха, ваша скарбниця, - с этими словами он перекрестил скрыню. — Вона дух ваш ув дальний дорози согрие. А якщо выймите зверху частину бебехив, буде вам колиска для малого, — он перекрестил Нестирку, гукающего в руках у Параски, — Мьягко ёму там буде, типло и укритно вид недобрих людив. Бог вам на помищь!
Подивились Обросимы его мудрому совету, поставили семейный сундук посреди брички, обложили узлами с двух сторон, и получилась перегородка. Впереди две сиделки, сзади четыре. Как раз для всего семейства.
— А тепер явите свою кротисть, — ласково подсказал Фалалей. — Один перед другим, обидва перед усеми, — и вспомнил шестую заповедь Христа Спасителя: — Блажени чистии сердцем, яко Бога узрят.
Переглянулись Павлусь с Меласей. Как явить кроткость друг к другу, им ведомо, а вот как ко всем остальным — старец не объяснил.
Задумались они, на Параску с надеждой уставились, потом на Химку с Гапкой. Вот же беда…
И тут Павлуся осенило, что он должен делать. Прошения у остающихся попросить, вот что. За все обиды, которые он нанес им вольно или невольно, за глухоту и слепоту свою в делах разных, за пожар, которым наказал его всевышний, а вместе с ним ничем не повинных Бодяков.
Откашлялся Павлусь и вышел на кружало. И раньше-то он перед всеми хуторянами шапку снимал, даже перед детишками, а тут сам Бог велел. Поначалу сильно волновался, слова у него плохо складывались, а потом сердце-то и открылось. Легко стало, полетно. Каждому поклонился, перед каждым повинился, каждого за всё доброе возблагодарил. Особенно Мотрю Бодячиху. А на уряднике споткнулся, не сумел перемочь себя.
— Ни ув чем я перед тобой не гришен, пане, — блыкнул он на него косым взглядом. — Тильки ув тим, що у в думках тебе кляв. Спаси тебе Бог!
— Ти… мене… кляв? — побагровел урядник. — Хлоп вонячий! Ось я з тебе шкуру здеру!
Но Фалалей осадил его:
— Вин вже не ув твоии власти, добродию, — и напомнил девятую заповедь, с которой господь обращался к апостолам и ученикам своим, — Блажени есте, егда поносят вам и ижденути рекут всяк зол глагол, на вы лжуще — Мене ради. Радуйтеся и веселитеся яко мзда ваша многа на небесах.
Пришлось уряднику проглотить гнев свой, а на его место выдавить улыбку.
Прижав дорогую гривенку к груди, вернулась во двор Даренка. Ей тоже есть у кого прощения просить. Вон хоть бы и у Бодяков.
Но ее опередила ненька.
— Якщо не так, не держи на мене серця, Мотря! Що бувае, то минае. А я до тебе усей душой.
От этих слов покачнулась Мотря Бодячиха, за свою бывшую товарку ухватилась, чтобы мимо не упасть. Хотела что-то сказать, да язык не слушается, булькотит в горле.
Обнялись они, стоят, плачут. А на них глядя, и другие хуторянки слезы пустили.
— Оце святий Власий слезоту дав, — опять пошутил Фалалей. — Останний раз приморозок маемо.
— Так, так, — заулыбались хлопы, радуясь, что старец всё видит, всё понимает, вовремя умеет повернуть разговор от женячей печали к чоловичьим заботам. — Приморозок и справди е, а динь теплий.
— Ось-ось перший гром буде. Земля размерзне, тоди и почнемо сияти.
— Скорище би…
Прощание явно затянулось.
— Треба йихати! — вышел из терпения отрезвевший урядник.
Даренка торопливо приблизилась к Трохиму Бодячонку и его братьям:
— Не журитися, родинята. Я вас завжди помнит буду. И ви мене не забувайте!
Чмокнув каждого в щеку, она белкой взлетела на бричку и замахала из-под верха всем, кто оставался.
Трохим Бодячонок тоже замахал. Потом, спохватившись, закрыл свой цилунок ладонью. Глаза у него округлились, как у ребенка, которого наконец-то приласкала суровая ненька. Он ничего не видел кроме Даренки, ее длинной пушистой косы, перекинутой через плечо, ее солнечных губ и дивных очей.
А Даренка ничего не видела кроме дороги, уносящей ее туда, откуда Баженок прислал ей свою заветную гривенку. Ей казалось, что это он, а не Трохим-Цапеня восхищенно глядит на нее, прикрывая цилунок. Он! Он!
И покатилась навстречу ей нестрашная теперь дорога — сперва на подворье Межигорского монастыря, потом в сторону Моравска, который стоит уже на той, на москальской стороне, а оттуда по Черниговскому шляху через Северские земли к Иосифо-Волоколамскому Успенскому монастырю.