Вместе с монастырским обозом отправился в путь и старец Фалалей. Согласно дорожному уставу Межигорской общины ему полагалась отдельная бричка и корма на себя, возчика и лошадь. Но он переложил их на дачи другим обозным людям и теперь поспешал рядом с тяжело нагруженными возами ничем не обремененный, легкий. Радовался февралю-бокогрею, весеннему щебету неумолчных птах, опьяняюще сладким запахам пробуждающейся земли. Притомившись, усаживался на задок оказавшейся рядом подводы и, по-дитячьи свесив ноги, продолжал любоваться прозрачными пока дубравами, хвойными лесами, вплотную подступающими к шляху, луговыми низинками, на которых голубели разливные полесские озера.
Питался Фалалей, как апостолы, несущие в мир учение Христово: то угощение одного попутчика примет, то с другим небогатую трапезу разделит. Да и много ли ему надо? Краечек сыра, кусочек хлеба або блинок, испеченный к сыро-масляной неделе. Запьет родниковой водой из криницы, вот и сыт.
Настоятель обоза старец Диомид, полнотелый, осанистый, явно тяготился таким простомонашеским поведением Фалалея. Не раз зазывал он его к себе в сделанную на польский лад двуконную дышловую колымагу с кожаным верхом, чтобы угостить более сытной и лакомой пищей, побеседовать о делах, не столько духовных, сколько мирских, но Фалалей с мягким упорством уклонялся от такой чести. Каждому от бога назначена своя келья, ответствовал он. Его келья — под открытым небом, среди простых людей, ибо сказано в писании, что при гласе Архангела и трубе Божией сойдет оттуда сам Господь и мертвые во Христе воскреснут прежде, а потом и мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда с Господом будем.
Когда Фалалей оказывался возле брички Обросимов, Павлусь передавал вожжи своей Меласе и выпрыгивал на обочину, чтобы побеседовать с божьим человеком. Он слушал его проповеди и размышления с тем завороженным вниманием, на которое способны только дети. Потом сам исповедовался в прегрешениях своих.
Наблюдая за ними, Даренка вдруг заметила, что они удивительно похожи. Оба просты и доверчивы. Многотрудная жизнь не ожесточила их, напротив, сделала добрей и совестливей.
Голоса старца и татки то удалялись, то приближались, и тогда Даренка вся превращалась в слух. Интересно же ей узнать, в чем грешен ее батичка.
А вот в чем. Оказывается, до Трубищ была у него другая, не ведомая ей жизнь. В парубках хлопствовал он с батьками своими на хуторе Горошек, что притулился под городом Фастовом. А владел тем хутором пан Васенцевич. Добрый был пан. Если и кривдил, то без перехлеста, не то что другие. Уходя в мир иной, завещал он часть своих земель православному Спасо-Преображенскому Межигорскому монастырю, хотя сам держался папской веры. Сказывали, был он в дальнем родстве с Межигорским келарем, потому и сделал такую отписку. Уж лучше бы не делал! Стала она поперек горла братии Фастовского монастыря бернардинов. За оскорбление, которое нанес им своим предпочтением пан Васенцевич, решили они расправиться с православными жителями Горошека. Да не руками единоверцев, а руками украинских хлопов с бернардинских земель. Настращали они их всяко, посулили вознаградить щедро, для верности напоили паленкой, дали в руки топорки, луки, рогатины, сабельки. И учалось среди бела дня дикое побоище. На том побоище напал на Павлуся Обросиму такой же, как он сам, хлопец. Тычет перед собой рогатиной, будто сено вилами ворошит. Совсем спьянився дурник, слюни на губах развесил. Отобрал у него Павлусь рогатину, а тут переодетый бернардин набежал. Защищаясь от него, крутанулся Павлусь да и проткнул хлопцу грудь чуть пониже нательного крестика. Навсегда врезался ему в память этот восьмиконечный деревянный крестик с побеленными краями. А еще удивленная улыбка на губастом лице. Хлопец будто спрашивал: неужели ты убил меня, Павлусь? Зачем? Ведь я только вид делал, что воюю с тобой. Как и ты, я сын православного хлопа. Ты мог оказаться на моем месте и впасть в грех слабодушия. Но ты оказался на своем и совершил грех братоубийства. Теперь на тебе два греха — мой и твой. По силам ли тебе нести их?..
Поначалу татка об этом не задумывался, не до того было. Спасаясь от бернардинов, подался он к сечевикам, да не по душе пришлась ему буйная казацкая вольница. Стал он искать дело тихое, где до нужного времени пересидеть можно. Тут и подвернулся ему наемщик из Черкас — набирал он охотников на рыбные ловли. Уход у него дальний, уловистый — на пороге Звонец. Другого такого беглому хлопу и не сыскать. Обрадовался татка, наладился жить у воды, промышляя сетками и крюками. Но хозяину этого показалось мало. Велел он ему в запрудных перетоках еще и колодки на бобров ставить. Погнался за легкой прибылью, но одно забыл: рыба — существо немое, бесчувственное, а бобер умен зело, трудолюбив, страдателен. Не у всякого рука на него поднимется. У татки не поднялась. Вот и подался он из рыбных ловщиков в гребцы на Таванский перевоз. Переплавлял через Днепр товары, идущие из Киева в Крымское ханство до Кафы, а из Кафы опять в Киев. Встретил он там инока из Межигорского монастыря, открылся ему, вот как сейчас старцу Фалалею. Тот и позвал его с собою назад, на обительские земли, помог устроиться в Трубищах. Но и поныне терзают татку воспоминания о том злосчастном дне, когда положил он себе на душу сразу два греха. За один из них наполовину задернулся у него правый глаз. Знать бы за какой грех, легче было б…
Выслушав невеселую таткину историю, Фалалей обнадежил его: страдания, принятые за православную веру, зачтутся ему. Еще он сказал, что смирение перед Богом похвально есть, ибо объединяет людей в добре и святолюбии, но смирение перед воровским сборищем, которое напустили на Горошек бернардины, самогубительно. А коли так, нет на татке вины, ибо не нападал он, а защищался. И глаз ему застят не столько грехи, сколько тщета выйти за круг потреб живота нашего. Но это ничего, ибо и здоровым глазом большинству людей не узреть того, что доступно внутреннему оку. Да возрадуется каждый, имеющий его…
Не всё поняла Даренка из вразумлений старца Фалалея, очень уж они местами мудрены, но главное уяснила: татка ее не столько грешен, сколько совестлив, оттого и наговаривает на себя много лишнего. И душа у него зрячая, и смирение не слепое.
Подивилась Даренка такой прозорливости Фалалея. И за татку порадовалась: не всякому похвальное слово от святых отцов выпадает. Может, меньше будет теперь казниться за кровь, пролитую когда-то.
В другой раз татка спросил, приходилось ли Фалалею бывать на Московской Руси. Узнав, что приходилось, и не единожды, начал выведывать, что там да как, не будет ли им притыку от сторожевых людей на порубежье, чем встретят их Северско-Черниговские земли — миром или войною, что за монастырь ждет их на Волоке Ламском и в честь какого Осифа получил он свою назву.
Фалалей отвечал обстоятельно, с охотой. По его словам выходило, что Московия весьма велика, но малолюдна. Вокруг царь-града обсажена она крепкими городами и сельбищами, зато с севера пустовата. Морозы там лютые. Болота смердящие. Комары жгучие. Коренные люди ко всему приспособились, а русиянам туго приходится. Тут не очень-то расплодишься. С запада москалей другие сильные государства подпирают, вот они и стали вырастать к востоку. Через Казанскую Татарию и Каменную Югру в Сибирь шагнули. Но и там народу не густо. А на южных украинах степь — от Волги до Дона. Дикое поле. А в поле том беглые люди со всех русийских концов рядом с ордынцами по ножу ходят, разор терпят — и от крымских мурз, и от султанской туретчины, и от воровских черкасов, которые повадились на Муравском шляхе торговые караваны перехватывать. Мало-помалу смирилась с беглыми Москва, стала возле них свои сторожевые крепости и станицы ставить. На первый ряд крепко опоясалась. Теперь на второй и на третий надо. А раз так, даровал царь всем, кто похочет промышлять его государевым делом и земли неустроенные стеречь, ответные свободы. С того и учалась Слободская украина. Приходят на нее охочие люди, распахивают деревнюабо на безлесном месте соху настраивают. Из них да из дикопольцев добрые казаки-хлебопашцы получились…
Много бед у Москвы ныне, все и не счесть. Бояре да дворяне меж собой власть делят, а нижнему люду от этого только горе и слезы. Но и то, слава Богу, что она под одною царской рукой лежит, своею верой укрепляется, а не рассечена по живому, аки Русь Украинская. Вот уже тридцать пять лет, как Великое княжество Литовское соединилось с польским королевством в Речь Посполитую. Теперь в Киевских пределах сидит литва с ляхами напополам, в Подолии, на Волыни и в дальнем Полесье також, по ту сторону Карпат — мадьяры, при Черном море турки, на Северной Буковине молдавы, а в Галичине и на дальней Волыни — опять ляхи. Ни у одного из народов, известных старцу Фалалею, нет такого неисчислимого полчища дворян, как у них. Многие сами себе дворянство присвоили. У иного шляхтича ни гроша в капшуке, зато ведет он себя с превеликою пихой. Чужая земля для него лакомый кусочек. А еще жиды повсюду насели. Через шинки правят, ростами разоряют, владельческие закладные и прочие бумаги подделывают, всякие другие мошенства творят. Повсюду они главные торговщики, прокатчики и заушники. Имения промотавшейся шляхты под себя берут, многие села и православные церкви. Теперь при всякой требе христианской надо им хорошую цену дать. Без выгоды для себя ключей церковных и веревок колокольных они не дадут. Хулят и попирают безмерно христианское учение, в нетвердых душах ереси возжигают. Вот уж воистину вселенские побродяги и притчи во языцах, хотящие прибрать всё под себя. Всюду, куда оком ни кинь, чужеуправство и безбожие. До чего дошло: справецправославной галицкой епархии назначается митрополитом киевским, но при согласии львовского католического архиепископа. А сверх того надо подтверждение польского круля получить. Межвластие губит православную веру, на которой Украинская Русь держится. А это пострашнее московских бед…
Даренка слушала и не узнавала Фалалея. Тот ли это смиренный старец, что привез Обросимам медную гривенку? В словах переменился, голосом закипел. Говорит без боязни то, о чем другие и помыслить не смеют. И кому говорит? Простому хлопу! Будто и от него что-то зависит.
Страшно стало Даренке: обоз еще на литовской стороне, а тут такие речи… У дороги тоже уши есть. Но и дослушать тоже хочется. Очень уж Фалалей широко захватывает. С ним, как на крыльях высоко в небе. Внизу бездна — дух пересекается. Но стоит превозмочь себя, вся Русь с ее неспокойными украинами откроется, все нити, незримо соединяющие их.
Если верить старцу, больших помех обозу на порубежье не ожидается, ибо у литвы с Москвою на двадцать два года заключен пососедский мир. Правда, с русийской стороны появилось много застав. Обыскивают возы с хлебом, ищут подметные грамоты от беглого царевича Димитрия. Но монастырские обозы пропускают безо всяких препятствий. Так что опасаться не стоит. Главное добраться до Почепа на Судости-реке, а еще лучше до Карачева и Болхова. Оттуда дорога на Волок Ламский поспокойнее будет.
С особой охотой пустился Фалалей изъяснять татке, кто такой Осиф Волоколамский. Оно и понятно. Сам черноризник. Ему ли не знать все тонкости монашеского жительства, его апостолов и святых отцов?
В миру Осифу было имя Иван. А происходил он из дворянского рода волоколамских Саниных. Сызмала пел в церковном хоре. Семи лет знал Псалтирь, восьми обучился чтению божественных книг. Был строг к себе и другим. Не терпел сквернословия, кощунства и смеха безчинного. Предназначение свое осознал рано. Когда ему минуло двадцать годов, решил уйти в иноческое безмолвие. На постриге в тверском Саввином монастыре нарекли его Иосифом. Но не задержался он там, перешел в Боровскую обитель под Москвой к преподобному старцу Пафнутию. Сей игумен был суров зело, требовал послушания без рассуждения. Иосиф с готовностью следовал ему, а по смерти Пафнутия стал его преемником. Хотел он вернуть братию к древним преданиям, когда всё было общее, устав соблюдался незыблемо, крепкое питие полностью запрещалось, как и вхождение в обитель женоты и отрочат. Но воспротивилась братия. И тогда отправился Иосиф по заволжским монастырям, дабы взять лучшее у них в устав истинного монашества. Ходил он, скрывая свой сан игуменский, с охотой брался за всякие черные службы. А когда вернулся в родные края, дал ему великий князь Борис Васильевич Волоцкий, единокровный брат Ивана Третьего Московского, землю и средства на возведение своей обители. Среди первых пострижников оказалось у него немало именитых бояр, которые пришли с земельными и денежными вкладами. Но в своем покаянном горении они были равны с простой чадью. На возведении монастырской церкви, еще деревянной, игумен носил тяжелые бревна вместе с князем Волоцким. Оттого и стали называть его Осифом Волоцким. Но и Волоколамским тоже.
Так отчелюбив был, что еще при Пафнутии Боровском престарелого отца к себе в келью взял и пятнадцать лет ходил за ним. Мать свою также высочайше чтил, но по строжайшему уставу, который он ввел у себя в Волоколамской обители, отказался видеться с ней и после того, как она постриглась в монахини.
Осифом Волоцким писаны «Сказание об отцах монастырей русских», «Духовная грамота» и послание епископам против ереси жидовствующих под именем «Просветителя». В тех посланиях он требовал лютой казни еретикам, сурового отмщения грешникам, а раскаявшимся пожизненного заточения в темницу. Зело крут был. Но и щедродушен. В голодные годы широко открывал житницы монастыря нищим, мимоходным и пострадавшим от неурожаев людям. До семи сот человек на дню кормилось от его милостей. До пятидесяти сирот содержал он в монастырском приюте. И от волоцких землевладельцев требовал всяческих помог и послаблений крестьянам-тяжателям. Не токмо в черные, но и во все остальные поры. Пропадет ли у кого коса, лошадь або корова, всем восполнит потерю. Иначе какую дань может дать со своего поля пахарь, не имеющий чем дело делать? Как он прокормит свою семью? Чем великой Московии сослужит?
Нынешний монастырь хоть и носит имя Осифа, не так строг и самоограничителен, как сто лет назад. Много под ним тучных земель и крестьянских дворов. С давних пор тянется спор среди поборников старых и новых правил, допустимо ли пустынникам и затворникам иметь свои села. Подвиги иноческой жизни требуют от черной братии кормиться своим рукоделием. Осиф Волоцкий соглашался с нестяжателями, но вопрошал: если у монастырей сел не будет, то как честному и благородному человеку постричься? Если не будет честных старцев и благородных, вера поколеблется. Мнение Осифа и его сторонников возобладало…
Очень удивился татка, узнав, что не только цари, природный и самозванный, не только паны боярского и дворянского звания готовы Русию в раскол ввергнуть. Нет мира среди христиан всякого толка — папистов, евангелистов, христовщинников. А хуже того, зреет раскол у православной монашеской братии. Давно зреет. Еще с тех пор, как преподобный Осиф Волоколамский выступил с обличениями против преподобного Нила Сорского, де все Писания божественны, а не токмо своевольно избранные; исходящий из страха божьего ближе к истинному благочинию, нежели умывающийся слезами любви; уставное благочестие и благотворительное стяжание скрепляют братию, а полное безвластие и тяжательная бедность разобщают; монастыри должны жить не сами по себе, а под крепким царским попечительством, как и вся Русийская церковь. Без этого Московии не укрепить…
Спохватился Фалалей, что много лишнего наговорил, беседуя с таткой, да не так-то просто от него отлипнуть. Покорный-то он покорный, но и въедливый. Интересно ему узнать, за каким из преподобных правда — за Сорским или Полоцким, к кому из них старец сам склоняется душою.
Уклончиво ответил на это Фалалей, де и за тем и за другим немало верного. Если нестяжатели еще ярче истинный огонь православия возжгли, души русиян братским светом укрепили, то осифляне способствовали воцарению Москвы на русийском престоле, самодержавной верой ее облекли. И то и другое предопределено свыше. Но то, что сегодня умножает силы, завтра слабостью может обернуться. Православие тем и велико, что в нем нет избранных.
Из этого Даренка заключила, что нестяжатели старцу всё- таки ближе.
А ей? А татке? Вот и думай теперь…
В четверг на сыро-масляной неделе обоз вышел к Десне. На схидцах ее высокого берега, там, где в Десну вливается живоструйный Остер, раскинулся город с той же назвой. Даренка много о нем слышала — и богат, и пышен, и торговит, а нынче самой довелось увидеть.
Остер приближался медленно, всё вырастая и ширясь, а над его горделивыми будивлями, похожими на киевские, всё восходила и просветлялась златоверхая Михайловская церковь.
Захваченная этим необычным зрелищем, Даренка и внимания не обратила на церквушку у деревянных ворот. Зато татка заметил:
— Отут ще Власьив день святуют, — сказал он неньке. — Дивись, Меласю, яка череда коровец.
Подивилась и Даренка. Перед церковью теснилось коровье стадо, а почтенный поп кропил их святою водой.
И представилось Даренке, что на самой высокой будивле Остера сидит святой мученик Власий. Когда он был отшельником и обитал в пустыне, приходили к нему дикие звери. В час молитвы он благословлял их, возлагая на них руки свои, яко на человеков. А когда был в затворе Севостийском, пришла к нему убогая вдовица со слезами на глазах и пожаловалась, что волк ее единственного вепреца задрал. И ответил ей Власий: «Отдастся тебе вепрец жив и невредим». Едва изрек он эти слова, явился волк и принес вепреца, цела и невредима. Возрадовалась вдова, увидев скотолюбие Власия, его неколебимое постоянство в добре и вере. И заклала она своего вепреца, сварила голову и ноги, сдобрила семенами и плодами, которые нашла по своей бедачности, зажгла свечу и отправилась к темницу к затворнику. Припала она к его ногам, моля принять и вкусить ее приношение. Воздав хвалу Богу, вкусил святой Власий с того блюда и наказал: «Жено, сим образом по все лета память мою совершай и не оскудеет в дому твоем ничтоже из потребных». С тех пор и святуется день великомученика Власия, покровителя домашнего скота. В честь него коров называют власиевками. Ведь они для любой хатницысамая большая подспора и отрада.
Улыбнулась Даренка и тут же опечалилась, вспомнив свою корову. Удоистей ее в Трубищах не сыскать! А какая она умная да ласковая! Всё понимает, только сказать не умеет. А собака!.. Версты две за бричкой бежала, всё не могла поверить, что Обросимы ее бросают. Потом повернула к своим цуценятам. А куры? А гуска? Лелечко-леле, всех жалко, силушки нет.
Внезапно возы перестали скрипеть. Обоз остановился. Полетели тревожные голоса:
— Задля чого стоим?
— Хто зна. Кажуть, на власиевок недуга напала.
Так оно и оказалось. От Остера до Ковпыт гуляла коровья смерть.
Не на шутку перепугался настоятель обоза старец Диомид, решил идти на Чернигов кружным путем — через Моравск…
Вместе с дорогой поменялся у татки и собеседник. Старец Фалалей стал обходить его, а коли не получится, замрет лицом к шляху и ждет, пока прогромыхает мимо него семейная бричка Обросимов. Расхотелось ему откровенничать с въедливым попутчиком, вот и вся причина. Мало ли что под настроение выболтнуть можно?
А тут откуда ни возьмись калика перехожий. Спросил, куда обоз следует, хлебца у татки позычил — вот тебе и новый знакомый. Если по разговору судить, родом он вышел из полещуков, а видом самый что ни на есть подоляк: роста среднего, голова круглая, нос бульбою, назади длинные волосья — хоч косу заплетай. И свита на нем серая, и шитье на рубахе красное, и постолы кроены в обтяжку. Ничего приметного в нем нет. Глянешь и не запомнишь. А зовут Грицем Куйкой.
И снова шагают по обочине два беседчика. Гапке с Химкою не до них — своими пересудами заняты. Параска, покормив грудью Нестирку, долго люляет его на руках. Потом, сонного укладывает в скрыню и, привалившись к ней, сама утомленно закрывает глаза. Ненька то и дело хлопает вожжами. Не в ее силах удержать татку возле себя. Вот и сердится, характер показывает. А ему хоть бы что. Шагает себе, не зная усталости.
Поначалу Куйка и татка о погоде говорили, о ценах и видах на урожай. Потом Куйка поведал, откуда и куда путь держит, а татка ему в ответ о себе все без утайки выложил. Оба остались довольны друг другом. Еще и пошутили: вот-де пришел Великий Пост с чистым понедельником, назва ему — Вытрясай блины, а Куйке с таткой и вытрясать нечего — жизнь приучила их поститься, не только в пишне свято, но и между ними.
— А кажуть, — вдруг вспомнил татка, — Що ув тим роки бачили у чкркасив царенку Димитрю, який вид москальского господаря на наший Вукраине поховался. Мов цей царенок Димитря ув Великий пост на козацким кружале мясо ив. Хиба ж це православна людина?
— Брешуть! — решительно осек его Куйка. — Ось тоби криж, брешуть! — и, перекрестившись истово, добавил: — Я краще знаю.
— А ну послухаемо…
И затеялся у них разговор о беглом царевиче Димитрии. По словам Куйки, мешал царский хлопец худородному Бориске Годунову на трон сесть, тот и замыслил умертвить его. Да прошибся в нужный час, не того на небо отправил. Тринадцать лет с тех пор минуло. Вырос царенок. Чтобы живот свой спасти, в монастырь удалился. Да шила в торбе не сховати. Превелико умен, истов в вере христовой и на письмо церковное способен оказался. За то и попал на Москву в Чудов монастырь, чуть ли не в логово самозванца Бориски. Там и попал на глаза его людям. Пришлось царевичу поспешать вон. Решил идти в святые земли ко гробу господню, дабы вразумиться и укрепиться в невольном иночестве своем. Путь его лежал через Киев. Не ведая, кто перед ним, приютил его игумен Печерского монастыря, да возблагодарит его Бог за похвальное деяние! Однако душевные и телесные потрясения так источили царевича Димитрия, что он слег в горячке. Чувствуя близкую погибель, открылся он настоятелю Киево- Печерскому, и сразу ему полегчало. А все потому, что свыше царевичу вразумление пришло, де ждет его трон, на котором отец его Иоанн Васильевич Грозный сидел, а после кроткий брат Федор Иоаннович. Некому стало о народе русийском радеть, некому бояр да дворян да их прихлебников на воровстве и властолюбии уличить, на место поставить, некому остановить бедствия, голод, разбои и бесстыдства кромешные, которые обуяли могучую допреж державу. И восстал тогда царевич Димитрий со смертного одра, изреча: дай, Боже, мне сил и умения на Христово дело; иду остановить в народе своем бесовский заколот! Вот как оно было! Не по своей воле сошел царевич Димитрий с прежней стези, а дабы исполнить предназначение свое. В разных землях успел он побывать, заявляя о своих правах. Сейчас в Речи Посполитой. Там его истинность подтвердили многие достоименитые москали. Силы у восходящего царя с каждым днем множатся. Был он и у черкас, это правда, но не для скверны, а для просветления. Мог ли он скоромничать с казаками в Великий Пост, собирая под свои знамена православных?
— Ни, — согласился с паломником татка, — Позаочи усе що хоч сказати можливо, — он умолк, обдумывая услышанное. — Виходе, цар у москалв в поганий?
— Ще який поганий! — подтвердил Куйка, и ну лаять московского царя. Послушать его, так других таких вурдалаков-господарей и на свете не было.
— А панотец Фалалей друге кажеть, — вдруг вспомнил татка. — Погане дило, коли господари скубутся. Краще бути пид однею царской рукой. Тоди усим целище буде.
— Ось и треба, щоб Димитрий тею рукой став! — ловко подхватил его слова Куйка. — Вона у його добрячая. Иншесидиги усим пид рукою зломиснего щупака Бориски…
Поначалу татка возражал, де не хлопское это дело — в царские дела мешаться. Чем меньше знаешь, тем легче жить. Хоть и под щупаком, зато без всеобщего людоубийства. Но Куйка сумел-таки убедить его, что без двобия между самозванным царем Бориской и чистородным царевичем Димитрием мира и процветания Московской Руси не будет.
— Мабуть, и справди кажеш, — поддался на его резоны татка. — До милосердного царя и Бог милостив. Нехай буде Димитрий, якщо вин родовий цар.
Как будто в его власти выбирать царей на державу…
Как и предрек старец Фалалей, порубежные заставы обоз миновал безо всяких помех. В Моравске монастырский купщик выгодно продал четыре воза отборной пшеницы, а взамен наторговал всякой всячины, которая в изобилии оседает в таких вот перекладных торговых городах. Здесь можно задешево купить драгоценные каменья из Индии и Аравии, золотошвейные ткани и ковры из Персии, ладон, шафран, фимиам и многие другие диковины. Всё это есть и в Киеве, да по уставу Межигорского монастыря община может вывозить на дальние и ближние ярмарки лишь то, что произведено в ее землях. Однако в уставе нет запрета прикупать в пути заморские товары. Вот игумен обоза Диомид и решил явиться на Волок Ламский не только с пшеницей, медом, воском, маслом, кожами, красильной пылью, но и с изделиями чужестранцев. А поскольку Великий Пост не время для ярмарок, нашел через своего купщика тайные пути к моравским купцам. Главное для него с прибылью в Межигорскую обитель вернуться, а на чем та прибыль взята, владыка не спросит. Монастырский келарь уже стар. Вот и целит Диомид на его место.
Обозным людям тоже хорошо: можно отоспаться, похлебать горяченького, смыть с себя дорожную грязь. И лошадям роздых. У них впереди еще сотни верст.
Пока обоз двигался к Моравску, Гриц Куйка не отставал от брички Обросимов, а в Моравске исчез, слова не сказав. Был и нет его.
Даренка обрадовалась: ну наконец-то отцепился от татки этот чертобрех! Совсем голову ему задурил. Слава Богу, никто их речи не подслушал да не заявил на них донос.
Но радость ее продолжалась не долго.
Верст за пять до Чернигова нагнал обоз одинокого странника. На нем был потертый армяк, собачья шапка и замызганные лапти. В правой руке дорожный посох, в левой — лямка заплечной торбы.
Дождавшись, когда бричка Обросимов поравнялась с ним, странник спросил:
— Як ся маеш, Павлусь?
— Ба! Старый знаёмый! — не без труда узнал его татка и добавил с неприязнью: — Иш виридився, мов индик черниговский!
— А ти ув Чернигови хоч раз був? — не обиделся на него Гриц Куйка. — Видкиля тоби знати, яка виглядка у черниговских индикив? Краше ходи до мене. Побалакаем.
Не сразу, но выманил-таки татку из брички. По словам Куйки, он и не думал никуда исчезать. Так получилось. Встретил на майдане у церкви знакомого чумака, который пригнал из Кочубеева маджи с солью. Разговорились. Хлебнули горилки. Решили побаниться. Там Куйке одяг и подменили. Не станешь же вертаться в обоз в чужом армяке? Вот и отправился он дальше сам собою.
Отмяк татка, поверил Грицю. Снова зашагали они рядом. Да не долго на этот раз теревенькали. Откуда ни возьмись, набежал дозорный разъезд черниговского воеводы Кашина-Оболенского. Ни слова не говоря, спешились казаки и ну сгонять обозных людей в одно место. А там однорукий полусотник нетерпеливо похаживает, короткой татарской плетью играет. Она у него толстая, круглая, без спуска, а в черене — нож. Его по оголовку чеканной рукоятки видать.
Сунулся было к полусотнику обозный игумен Диомид, но тот на его проезжие бумаги и глядеть не стал.
— Отсядь, старче, не мешай сыск делать! Знаю я, как эти грамотки пишутся. Живые глаза зорче мертвых буковок, как думаешь? Вот мы сейчас через них и пропустим твоих людишек.
По его знаку привели казаки прекрасную лицом, но грубую телесами молодку, поставили рядом со своим грозным начальником. Потом притащили истерзанного старика с веревкой на шее. Он ничего вокруг не видел, только плеть в любовно сжимающей ее руке.
— Не на меня пялься, пес шелудивый! — ожег его взглядом полусотник. — На них! — он ткнул нагайкой в сторону стабунившихся обозников. — Коли до вечера не изловим израдцев, пеняй на себя! — обратным движением он хватил плетью молодку: — И ты, дура-баба, зри! Умела упустить вора, умей и сыскать. Не то выжму я тебя до ребрышков, усолю, как воблу.
— Ежели тебя самого… до тех пор… не усолят, — едва ворочая синими губами, вымолвила та. — Оченно ты… на расправу… жаден… Князь Кашин… за такое не пожалует.
— Ничего, как-нибудь оправдаюсь, — ухмыльнулся полусотник. — Я за него руку положил, — и скомандовал: — На-чи-най!
Казаки вытолкнули вперед одного возчика, потом другого, третьего. Доказные послухи ощупывали каждого воспаленными глазами, переглядывались, отрицательно качали головами.
Дожидаясь своей очереди, Павлусь Обросима поинтересовался у молоденького казака:
— Будь ласка, почесний пане, выдновидай мени, шо за людив ви шукаете?
Казак не сразу сообразил, кого этот монастырский мужичонка навеличивает почтенным господином, а когда понял, исполнился собственной важности. А что? Для служилых он, может, и правда, Ванька-На-Побегушках, а для этого трухлявца самый что ни на есть Пане-Казак.
Помолчав для порядка, он уронил вполголоса:
— Лазутчиков с литовского верху ловим. От самозванца-расстриги на Донец крадутся… Но это не твоего ума дело. Понял?
— Ще б не зрозумити, — подтвердил Обросима. — Тильки яки серед нас лазутчики? Отже хоч на мий жиночий гатунокподивися…
Он оглянулся на свое семейство, а там посередке пристроился Гриц Куйка, да не сам по себе, а с Нестиркою на руках. Колысает его, будто сыночка. Когда он успел перенять его у Параски, Обросима и не заметил. Да и не в том печаль. Другое худо: за женские спины решил спрятаться Гриц, ребенка безвинного под дурную нагайку готов подставить. Честный калика так не поступит. А может он и не странник вовсе?
Засомневался Обросима, ан поздно: того, что сделано, назад не воротишь.
— Ось я и кажу, пане казак, — поспешил закруглиться он. — Воно б добре на нас думати, та некуди не годиться.
На его счастье казак на Куйку и внимания не обратил.
— А ну-ка, ступайте на дозор! — велел он. — Да поживее.
И они прошли без помех — сперва мимо старика и молодки, потом мимо грозного полусотника.
Оглянувшись на опасное место, Куйка не удержался и слепил шутку:
— Торох-горох, вимолотили — квасоля!
А у самого губы дрожат и лоб в холодной испарине.
Рано обрадовался Куйка. Пропустив обозных людей через доказных послухов, полусотник велел настоятелю Диомиду:
— Теперь ты гляди, старче! Нет ли чужих в твоем стаде? Хорошенько гляди, не прокинься по глупости. Сдается мне, не одни овцы здесь, — и вдруг погрозил пустым рукавом: — Ну?! Показывай! Потом поздно будет!
Вздрогнул Диомид, словно от удара, и повел перстами в сторону помертвевшего Куйки. А тот притиснул к себе Нестирку и не выпускает. Едва отцепили.
— Чей щенок? — рявкнул полусотник.
— Мий! — с надеждой воззрилась на него Параска. — Нехай вернуть мени мого синочку. Вин же плаче.
— Всыпать ей пять плетей! Чтобы впредь не давала дитя в чужие руки… А этого приблуду обыскать. Посмотрим, что за зверь попался.
Молоденький пан-казак бросился протряхивать Куйку. Пусть другие бабу в плети берут. С него и обыска за глаза хватит.
Однако нашелся охотник и на кнутобойство. Притулил он Параску к придорожному дубу, стянул петлей руки за стволом, задрал запаску. Долго примеривался, зато и ожег со всей силы. Но не Параску, а старца Фалалея. Никто и не заметил, как он успел под плеть подставиться.
— Ваш отец диавол! — зарокотал старец своим громоподобным голосом. — И ви хотити сповнювати похити витця вашего… Бьете матерь пестующую и незаступную. Навищо бьете?
Опешили казаки, смотрят на старца с испугом. А он снял путы с рук Параски и встал на ее место с высоко поднятым крестом:
— Сим крижем Иисус Христос поборював диавола и спас усих нас вид вечной смерти. Помолимось же йому, братие, очистимось вид грехив наших. Повторяйте за мной: К Тебе, Владико Человеколюбче, прибегаю, и на дила Твоя подвизаюся Милосердием Твоим. И Молюся Тоби: помози ми на увсякое вримя, и диавольскаго поспешения, и спаси мя, и введи ув царство Твое вечное…
— Не мешай, монах! — первым опомнился полусотник. — Дела наши не злей меча, коим охраняется престол московский. Царь от Бога, а мы от царя. Им ведомы грехи наши.
— Слово е меч господен, — возразил ему Фалалей. — Им и казни!
— Диавол також словом силен. Хочешь убедиться? А давай! — заядло предложил полусотник. Он подозвал молодого досмотрщика, того самого, которого Обросима павеличил паном-казаком. — Объяви-ка борзо, что успел сыскать на догляде.
— Два рубля с гривною в серебре, — не без гордости за свою расторопность начал перечислять тот. — Да три на десять литовских гроша ценою пять на шестьдесят русийских копеек в серебре же, да один шеляг порубанный надвое. Он его в лаптинах прятал.
— Все слыхали? — обвел взглядом обозников полусотник.
— Усе, — посыпались в ответ нестройные голоса.
— А перед вами прикинулся убогим странником. Ну так вот. Кто поможет уличить его в тайных умыслах противу законного государя нашего Бориса Федоровича, немедля получит третью долю.
— Я допомогу! — выступил вперед возчик с хлебной маджи, которая шла следом за бричкой Обросимов.
Полусотник торжествующе зыркнул на Фалалея и велел обознику:
— Выкладывай, что знаешь, и получай мзду. Да побыстрей у меня!
— Я зараз! — суетливо зачастил тот. — Дуже оцей чоловик Куйка на царя харкав. А самозванця Митрю до небис похвалив.
— Перед тобой?
— Ни. Перед Павлусем Обросимой.
— Это который?
— А ось цей, — указал обозник. — А це його дочка, — кивнул он на Параску, которая дала сынишке грудь, чтобы хоть как- то успокоить его.
— Продолжай.
— От я и кажу. Обидва биля моей маджи ступали, та й балакали миж собой. Ось я и чув.
— Обросима тоже харкал?
— Ни памятаю.
— А ты вспомни! — в голосе полусотника плеснулась угроза.
— Мабуть, трохи було. Той скаже, а вин довирчий, возьме теж и повторяе.
— Почему сразу не донес? Выходит, ты с ними заодно?
— Ни, вельможний пан, ни! У мени ув думках завжди цар!
— Всегда, говоришь? Вот мы сей час и проверим, — полусотник мигнул кнутобою: — Отдай-ка ему свою плеть.
— Смилуйся, добродию, — попятился за возы доносчик. — Не можу… Це не мое дило.
— Ах не твое?! А слушать поносные речи на царя? Ну нет, любезный, я своих посулов не меняю. Третья доля твоя! Но после того, как воздашь… своею рукою… за слышанные обиды. Не то сам на правеж станешь! Бери плеть, кому говорю!
И обозник взял.
Посмеиваясь, казаки сорвали верхнюю одежду с Гриця Куйки, поворотили его зябкой костлявой спиной к доносчику.
— Этому клади десять плетей! — распорядился полусотник. — Да на совесть, чтобы не пришлось переделывать.
Вздулась на спине Куйки окровавленная синюха. Рядом легла вторая, третья…
— Ну что, монах, убедился? — торжествующе осклабился царский дозорщик. — Слово есть меч не токмо господен, но и диаволов!
— Ти не словом божиим ув душу цього бедолахи вийшов, — спокойно возразил ему Фалалей. — Ти його грошами купив, а потим страхом скрючив. Бо и сам такий.
— Какой это такой?
— За царя силуешь та соби слугуешь! — смело договорил старец. — Тоби байдуже, хто цар, лишь би самому влаштовуватися под його силой. Якщо не вин переможник буде, и ти перевернется.
— Прикуси язык, черный ворон! — недобро усмехнулся полусотник. — Ишь, раскаркался. Второй раз терплю твои дерзости. Не доводи до третьего. Образумься, пока ряса твоя за тебя заступается.
— Пресвятая Троице, — елейно вставился между ними настоятель Диомид. — Помилуй нас, Господи, очисти грехи наша; Владико, прости беззакония наша; Святий, посети и исцели немощи наша, — имени Твоего ради…
— Господи, помилуй! — вместе с ними забожился и доносчик. — Не треба мени никакой доли! Бис попутав.
— Господи, помилуй, — заключил старец Фалалей.
— Может, и помилует, да не всех, — стрельнул хвостом нагайки полусотник. — Ну да ладно. Погутарили и будет. Некогда мне тут ваши амини слушать, — и велел казакам: — Берите лазутчика вместе с этим пологлазым! На дознании пригодится. Добрый ныне улов. А?
— Добрый! — поддакнули те. — Похвалит воевода!
Даренка не сразу сообразила, о каком пологлазом речь, но когда казаки подступили к татке, закрыла его собой, как старец Фалалей давеча заслонил Параску.
— Не хапайте батечку! — не своим голосом закричала она. — Вин ни ув чом не винний! Не дам його никому, хоч рижти!
Ее пробовали отпихнуть, но не тут-то было. Она сопротивлялась с той отчаянной решимостью, которую рождают страх и любовь. Без татки семья пропадет. Не одолеть ей дальней дороги, не найти другой такой мягкой, но надежной скрепы.
Даренка кусалась, царапалась, хватала казаков за бороды.
— Иш звитяжци, - бормотала она. — 3 дивчею боротися та й з мирним чоловиком. Знайшли ворогив де их немае…
— Што вы там копаетесь? — озлился полусотник. — Тащите обоих! Там разберемся.
Ободренный его командой, один из казаков ударил Даренку донышком кулака в лоб над переносицей. Несильно ударил, но умеючи. Так оглушают животину опытные скотобои, чтобы потом без помех за нож взяться.
Дрогнуло над Даренкой солнечное небо, перевернулось. И наступила долгая томительная темнота. Темнота, похожая на смерть.