Нечай Федоров банил ноги в отваре овсяной соломы. Боже, хорошо-то как! Ломота в ступнях заметно поутихла, тело наполнилось приятной истомой, лоб с редкими уже сивыми кудерьками прошибла испарина. Самое время молитву сотворить.

У иконы святого великомученика и целителя Пантелеймона горели две свечи. Остальные Нечай велел задуть. Ни к чему в горнице лишний свет — чай не за праздничным столом. Хворая собака и та на время в нору уползает. А тут человек!

Нечай подобрал полы широкого домашнего халата, в который можно двоим таким упрятаться, и велел ключнице Агафье Констянтиновой, маленькой кривобокой смирянке в темных одеждах, подлить в лохань горячей воды. Пока та управлялась с банькой, он через силу выцедил ковш целебного кваса. Сказал ворчливо:

— Прошлый раз щавелем в нос шибало. Нонче вроде как черной княжихой смородит…

— А завтрим днем, — тоненьким детским голоском подхватила Агафья, — Я тебе яблочный изготовлю. На свеколке. Да. Противное зелье лучше сладкой болезни. Вот так-то, милостивец мой.

Не ее это дело — воду в лохани менять, на то комнатные девки есть; ее забота — за припасами смотреть, за прислугою, за тем, чтобы Нечаиха домашними делами не очень-то себя утруждала, да вот поди ж ты, стоит хозяину домой возвернуться, ни на шаг от него не отстает. Все при нем да при нем, будто привязанная. Было дело, он ее, приблудную, пожалел, в дом взял, а после, заметив сметку и старание, приспешную доверил — пускай стряпней ведает. Дальше — больше. Отдал ей под начало погреба, прачечную, людскую, комнаты в избе для соседей. И ни разу кривобокостью не попрекнул, прежней ее нищеты не вспомнил. Точно она всегда при богатом доме жила. Вот Агафья и старается. До самой Олены-старицы добралась, вызнала у нее, как хозяину пособить. Мало того, заказала богомазу икону святого Пантелеймона-мученика, нашла для нее место в дальней горнице и венками из ромеи украсила. Для одних ромея — цветок-моргун, для других пуповка или воловьи-очи, для третьих — блохомор, и только Агафья величает ее ласково голубою ромашкой. С той же душой она выговаривает имя юродивой Олены-старицы. Казалось бы, какая тут связь? Олена, хоть и пользует царя Бориса, страшна из себя, корява.

Зубов нет, глаза подернуты пленкой, точно у птицы ночной. Какая уж тут ромея — засохший блохомор, куда ни шло. Но в том-то и дело, что всякий раз, когда Агафья заводит лечебную парилку, оживают не только голубые ромашки вокруг иконы, но и сам святой Пантелеймон. Вот как сейчас. А вместе с ними обретает иной, пусть и не видимый для прочих образ царская юродка.

— Зелье-то и впрямь противное, — стряхнул капли с крыльчатых бровей и утиного носа Нечай, — Ты бы в него меду подмешала, что ли?

— Како матушка Олена велела, тако я и делаю, — заупрямилась ключница, потом, посомневавшись, добавила: — lie такие, как ты, отец родной, терпят. О-о-о! — она благоговейно вскинула вверх свои огромные круглые очи. — Перед костоломом все равны, и верхние, и нижние.

— Это как тебя надо понимать, Агафья?

— А тако и понимай, Нечай Федорович, — притушила свой легкий девичий голосок ключница. — Один свет, одни и болезни.

Нечая как огнем обожгло. Выходит, у царя Бориса тоже костолом. Никогда прежде Агафья этого не поминала, а тут вдруг на тебе. Проговорилась или кто-то подучил разведать, как мнит себя царский приказной? Нынче поклёпщики в почете. За хороший донос не только из холопства выйти можно, но и поместьишко получить. Перед такой ценой даже самая верная псина заюлить может. Вот хотя бы и Агафья.

— Говори да не заговаривайся! — на всякий случай осек ее Нечай.

— Како скажешь, тако и сделаю, — смирянка снова стала смирянкой. — Мы люди темные, не знаем, в чем грех, в чем спасение. Тебе, батюшка, видней, где начать, а где перемолчать.

— То-то у меня, — Нечай пошевелил пальцами, похожими на клешни брошенного в кипяток рака.

Ему вдруг привиделось, что это не он, Нечайка Федоров, второй дьяк приказа Казанского и Мещерского дворца, сибирский управщик, нежит свои болящие плюсны в парной лохани, а сам царь Борис Федорович Годунов, великий князь всея Русии; что не Агашка Констянтинова, верная ключница, хлопочет подле, а юродивая Олена-старица, богом посланная вещунья. От этого видения сутуловатые плечи Нечая сами собой расправились в крыльцах, долговязое, не по-дьячески костлявое тело приосанилось, большой рот, закругленный книзу, выровнялся, натянув под глаза подушечки щек, короткие брови поднялись.

В следующий миг Нечай спохватился:

«Эко меня расквасило. Нет чтобы самому подумать, бабу слушаю. Ну при чем тут Олена-старица, ежели не она, а немец Кремер царев костолом лечит? Он да еще эти лекаришки-аптекари, англичанин Френчгам да голландец Клаузенд. У них одно на уме — промывание сделать, пиявки поставить, кровь пустить да пилюльку с выхухолью дать. А о слове задушевном, провидческом, о врачебном вине с истертым порохом, луком и чесноком, о баньке с целебными трапами у них и понятия нету. В красные одежды рядятся, а тела под ними подолгу не моют, в сальности держат, точно самоеды или вогуличи. Как тут не гаснуть царю от таких врачевателей?»

Нечаю припомнилось, как третьего года царь Борис совсем плох стал, так плох, что с постели подняться не мог. Пошли по Москве слухи, один хуже другого. Испугались думные бояре, кабы чего не вышло, стали упрашивать царя: покажись народу! А он бы и рад показаться, да мочи нет. Но боярам, когда приспичит, и это не беда. Велели уложить царя в носилки и нести из Кремля на люди — в Казанский собор. Пусть там отстоит вечернюю службу! Одно только и спасло тогда царя Бориса: Кремера с ним у носилок не было. Лютеранцам вход в православный храм заказан. А юродивая старица Олена, никому не известная, как раз на паперти сидела. Подала она царю знак — он голову поднял, шепнула сокровенное слово — на локоть оперся, а когда его в собор внесли — и вовсе приободрился. С тех пор государев двор открыт для нее. Для иноземных лекарей — тоже. Так и воюют.

За окном скрипел мороз-ломонос, шебуршала сухая белесая темь. Ни один живой звук не проникал в горницу, будто и не Москва вокруг, а ночное заснеженное ноле.

Мысли Нечая стали путаться. Он всхрапнул — то ли наяву, то ли в дремной одури.

Где-то вдалеке едва различимо забренчал колоколен. Вроде бы на крыльцовых воротах… Ну точно!

— Кого это еще нелегкая принесла? — втрепенулся Нечай. — Нешто опять Кирилка позднит? Ужо я ему…

— Не возводи на сына напраслину, — порхнул в ответ голосок Агафьи. — Дома он. Начальные буквы на листах красит, как ты велел.

— Ну тогда постояльцы. И чего им надо рыскать по ночам, ума не приложу. Не у себя чай, в соседях.

— Не бери в голову, сердечный. Я им скажу.

— Да уж скажи, Агафья, скажи. Особо незванным. Расплодились, мочи нет.

— Так ведь и без соседей нельзя, батюшка мой, — рассудила Агафья. — Тебе по кремлевскому чину не мене боярина держать их положено. Вот они и летят, что пчелы на цветень.

— Ладно, Агаша, коли так. Пусть живут. Там разберемся.

Почувствовав на себе ожидающий взгляд святого Пантелеймона, Нечай вымел из-за полы халата русую кустистую бороду, расправил ее на груди и просительно сложил руки:

— О великий угодниче Христов, страстотерпче и врачу многомилостивый, призри благосердием и услыши нас грешных, перед святою твоею иконою усердно молящихся, испроси нам у Господа Бога оставление грехов и прегрешений наших, исцели болезни душевныя и телесныя…

— …К тебе же прибегаем, — серебристо подхватила Агафья. — Яко дадеся ти благодать молитися за ны и целити всякий недуг и всяку болезнь…

Два голоса, один тяжелый, басовитый, другой легкий, ангельский, слились воедино, будто пламень свечей у иконы великомученика Пантелеймона.

Беззвучно отворилась дверь. Из-за нее вопрошающе высунулся дворовый человек Оверя. Ключница сделала ему знак, чтобы не метался.

— …Даруй убо всем нам святыми молитвами твоима здравие и благомощие души и тела, преспеяние веры и благочестия и вся к житию временному и ко спасению потребная, — то поднимались ввысь дружно, то упадали вниз два голоса, — Яко да сподобившиеся тобою великих и богатых милостей, прославим тя и подателя всех благ, дивнаго во святых Бога нашего, Отца и Сына и Святаго Духа, во веки веков.

Оверя едва дождался конца молитвы. Не смея подать голос, он качнул дверью воздух. Огоньки свечей дрогнули, расплющились.

— Ну кто там еще? — недовольно поворотился к нему Нечай.

— Оне-с, — захлебнулся на полусловае Оверя. — Самолично!

— Кто оно? Говори толком!

— Я и говорю: Власьев Афанасий Иванович.

Теперь пришло время захлебнуться Нечаю. Вот уж кого не ожидал он у себя в неурочный час — думного дьяка.

— Велели по-свойски, в чем есть, — уже смелее досказал Оверя, — Куда сопроводить?

— Куда же еще? В белую!

— Слушаюсь! — дворовый исчез.

Нечай вынул из лохани ноги.

Агафья тотчас подхватила их и давай сушить. Руки у нее быстрые, умелые, так и летят. Упрятали стопы в пуховые надевки, потом в крытые белкой босовики.

Нечай тем временем утер рябоватое лицо, отряхнул волосы. Его так и подмывало вскочить, заторопиться, но он сдержал себя.

«Не прошен пожаловал, не взыщи за ожидание, Афанасий Иванович, — мысленно перенесся он к Власьеву. — Не я к тебе с приездом, а ты ко мне. Интересно, зачем?»

Среди кремлевских приказных Власьев — заметная фигура. Перво-наперво, дьяк Посольского приказа, да не какой-нито, а по особым поручениям. Еще при блаженном царе Федоре Иоанновиче замечен был умением распутывать, а коли надо, запутывать самые щекотливые дела. В заграницах показал себя поворотистым, гораздым на иноземные языки, знающим всякие потребные для сношений с тамошними сановниками увертки. За то и пожалован в думные дьяки. С тех пор он больше при боярах да при лучших дворянах обретается, вкупе с ними пособляет царю государеву думу думать, государево дело делать. При Борисе Федоровиче, сменившем на троне своего блаженного зятя, Власьев возвысился еще больше. Велел ему Годунов, не оставляючи Посольского приказа, ведать Казанским. Много на Москве приказов, да главных четыре: Посольский, Разрядный, Поместный и Казанский. Так что у Власьева теперь необъятная сила. Одной ногой он в европы вхож, тень другой протянулась аж в Сибирь за Камень. Правду сказать, не тянет его к казанским, мещерским, астраханским и сибирским делам, но знает он их изрядно. Разум у него цепкий. Другому все разжуй да в рот положи, а Власьев что надо, сам слету хватает и до ума доводит. В приказе бывает наскоками, зато в боярской думе докладывает так, будто с Казанского двора не вылазит. Опять же Нечай у него под рукой. Есть на кого текущее переложить, не опасаясь подвоха. Пятый уже год они в товарищах дьячат, но приятельства меж ними не было и нет. Иной раз за столом сиживали, но без гульбы и хмельного панибратства, будто на посольском приеме. Привыкли видеться только в приказных стенах. И вдруг в гости пожаловал, не оповестив заранее! Ничего хорошего это не сулит…

Переодеваться Нечай не стал. Велел комнатной девке подать легкую упадающую до пят шубу из соболей. Набросил ее поверх влажного халата, запахнулся потесней. Сам же Власьев велел ему идти в чем есть. Так пусть не взыщет!