Очнулась Даренка в коморе, похожей на преисподнюю. Вокруг тьма кромешная. Воздух вонький, застойный, с гарью. Но хуже всего — мертвая тишина. Такая бывает глубоко под землей. Или под водой. Даренка тонула однажды в Трубище, помнит, как ей тогда уши заложило. Вот и сейчас в них глухая боль.
Первое, что пришло Даренке на память — злые руки. Они хватали ее, душили, выкручивали. По-собачьи скалилась нагайка с ножом в черене. У нее не было обличья, только оскал. Разве может быть обличье у нелюди? Рядом плясали возы и деревья. Мелькнула длиннохвостая плеть. Раздвоенным жалом она впилась в закатное солнце, и солнце погасло. Но перед этим оно улыбнулось таткиной виноватой надтреснутой улыбкой.
И тут Даренка вспомнила. Был шлях, был обоз, был дозорный разъезд. Однорукий полусотник Нагайка — или как его там? — искал лазутчика с литовской стороны. И ведь нашел. Того или нет, пока не ясно. Зато покуражился вволю. Сила-то на его стороне. Начал с Параски — она-де укрывательница. Оголил бедолаху перед всеми. Спасибо, старец Фалалей за нее вступился, не то иссекли бы сестрицу ни за что, ни про что. А после настал Даренкин черед. Закрыла она татку собой. Других-то защитников у него нет, потому как бобыль. За это Даренку и оглоушили. До сих пор голова медным звоном полна.
— Батичку, — с надеждой позвала она. — Ти тут чи ни?
В ответ пугающее безмолвие.
— А ще будь-хто е?
Снова молчание.
— Невже я ув ним склепи одна?
— Одна-а-а… — откликнулись стены.
И правда склеп. Тесный, беспросветный, удушливый.
Даренка ощупала под собою кутник. Соломенная подстилка на нем до того слежалась, что стала похожа на истертую подошву. Стены собраны из обугленных бревен, чтобы тлен их не брал. А может, сруб обожгли после, когда в нем вязнистали сидеть?.. Или вместе с ними…
Даренка отогнала от себя жуткое предположение. Не о том ей надо думать сейчас. Не о том!
Она заставила себя встать и, придерживаясь за осыпающиеся трухой бревна, двинулась от стены к стене. Неожиданно вперилась лицом в холодные железа. Они свисали из-под потолка. Потрогала — цепь. Сверху — кольцо, вмурованное в камень, снизу — деревянные колодки. Значит, страхи ее не напрасны: склеп-то пыточный.
— Ой же ж, мамочки мои! — вырвался из груди скулящий плач. — И що за халепа на мою бидолашнюю голову? Пани скубутся, а нам страждати… Зовсим пропала…
Но плачем делу не поможешь. Кое-как успокоившись, пошла дальше. Вот и дверь. Скобы на ней нет, ухватиться не за что. Слепилась с косяком, не оставив ни щелочки!
Даренка стукнула в тесовую запону. Она отозвалась глухо, будто отсырела. Стукнула сильней, звука не прибавилось. В такую хоть ногами колоти, не то что кулаками…
Отчаявшись достучаться до стражников, Даренка бессильно присела на корточки. Будто в холодную воду, опустила оббитые руки в текучую колоземицу. До нее не сразу дошло, что она сочится из-под двери. А вместе с нею зыбкий, едва различимый свет.
От волнения у Даренки во рту пересохло. Она сунула пальцы под створу. Не лезут. Повела ими в одну, потом в другую сторону. Нашла едва ощутимый выступ. Потянула за него… И произошло чудо: дверь легко отворилась.
Глазам открылся едва различимый спуск. Даренка заглянула туда. Земляные ступени делали крутой поворот. Оттуда и тек тусклый свет. А еще доносились приглушенные голоса.
Даренка их сразу узнала: один тихий, круглый, с жиночьими подголосками — таткин; другой басовитый, рокочущий, как с амвона, — старца Фалалея.
Не помня себя от радости, Даренка бросилась к ним. На повороте не удержалась, упала. Хорошо, задом, а не передом. Так и въехала в нижнюю камору, встрепанная, перепачканная сажей от обугленных стен, не похожая на саму себя. Будто ведьмачка, только без помела. Подхватилась с полу и ну целовать татку:
— Ой ти мий ридненький… батичку… сердцевий ти мий… нещасливий… Як я по тоби стужилась, и сказати не можу.
Потом припала к руке старца Фалалея:
— И по тоби стужилась, отче… Ти и справди божий чоловик… Спасиби тоби!
— И тоби спасиби, — Фалалей поцеловал ее в голову, потом поднял с поклона и обнял, как родную, — Велику спробу ти видержала, дочка. Вид отця свого не збочувала. Отак и будь!
На лице его кровянел след кнута. Значит, не остановила старца угроза полусотника, не усмирился он, принял свой крест.
И Даренка примет!
От этой мысли ей стало легко-легко.
— А я схаменулась, никого немае, — поглядывая на глиняный светец с кривобокой лучиной, беспечно стала рассказывать она. — Темно, хоч в око стрель! Почала шукать, а ви ось де. И свитло у вас. И дихати с чем.
— Це я винний, — опечалился татка. — Прости мене, доненько. Недобачив.
Оказывается, Даренка уже приходила в себя. Морозило ее сильно — зуб на зуб не попадал. Вот татка и отнес ее наверх. Там теплее. Огня зажигать не стал, потому как темничка глухая, дыму выходить из нее некуда. Подождал, пока Даренке не полегчает, и решил потом спуститься к панотцу Фалалею. Дверь притворил, чтобы не потревожить ее балачкою, а того не сообразил, что она испугаться может. Вот дурень старый! Сперва делает, а потом думает.
— Ничого, батичку, я не злякалась, — поспешила успокоить его Даренка. — Усе добре пишло. Не кори себе, будь ласка.
— Ну тоди ладно, — повеселел татка. — На ось тоби хлибця, доненько. Иж, щоб сили взялись.
Краюшка была черствая, обкусанная, но Даренке она показалась белым коржем. Ее можно разом сжевать, а можно сосать долго, как цукерку.
Даренка решила растянуть удовольствие.
На какое-то время ей показалось, что все страхи миновали.
Рядом татка и старец Фалалей. Втроем они придумают, как из этого узилища выбраться. Обязательно придумают! Не век же им здесь томиться.
Нижняя темничка показалась ей повыше, попросторней. И кутник в ней срублен из угла в угол. И стены не обуглены. И цепей нет. И главное — разомкнулась могильная темень.
Огонек лучины напоминал цыпленка, который проклюнул яйцо изнутри, а выбраться из него не может. Сил нет. Вот и вихляется он из стороны в сторону, вот и выкидывает из скорлупы влажную, широко раззявленную, грязно-желтую головенку.
Взять бы его на руки, обсушить своим дыханием, да ведь погаснет от такой заботы. Что тогда?
Не дожидаясь, пока догорит лучина, татка стал отщепывать новую. А полено-то не сосновое, как надо, а березовое, в печи на выпаренное, на солнце не досушенное. И резать его нечем. Разве что руками драть?
Так татка и сделал. Оцарапался, силясь, озанозился, а лучин-таки нащепал! Тускло они горят, дымно, но ведь горят.
— Ты усе можеш, — похвалила отца Даренка. — 3 тобой ни ув якой хурдиги не страх, — и стала выспрашивать, что случилось после того, как она из памяти выпала.
— А ничого и не сталося, — потух татка. — Зараз нас усих схопили, привезли ув Чернигив та и заперли по коморах. Гриця Куйку мают бити на майдани до смерти. Якщо не закатуют до тей поры. А нам як пощастить.
Словно подтверждая его слова, откуда-то издалека донесся задушенный человеческий вопль. Он то угасал, то вспыхивал, как лучина, скрючившаяся в закопченном светце. Догорит она, и погаснет чья-то обессиленная в борьбе за себя жизнь. И ничего от этого не изменится — ни здесь, в хурдиге, ни за ее стенами. Люди не заметят этой потери, только дьявол, который молодеет от посеянного им зла.
Даренка отвернулась от огня, стиснула ладонями уши и долго сидела так, ничего не видя и не слыша, а когда отомкнула, хлынули в нее просветляющие слова молитвы от всех скорбей:
— …воздвигни нас з глубини гриховной, избави вид глада, губительства, вид болгуза и потопа, вид огня и меча, вид напрасной смерти…
Это старец Фалалей просил у Пресвятой Богородицы, заступницы за всех убогих, больных, грешных, обиженных, дать мира, здравия, просветления рабам божиим Павлусю и Дарии Обросимам. Для себя он ничего не просил, ибо его стезя — послушание воле божьей, воплощенной в православии. Оно дано человекам, чтобы спасти их от нового развращения и нового потопа, который будет речься Апокалипсис. Не всякий, кто носит крест, носит в себе Иисуса Христа. Не каждый, кто облачен в темные ризы, истинно послужник божий и по смерти удостоится шестого ангельского лика Господств. Но всякий, кто готов повторить подвиг Спасителя в земной жизни и служить токмо добру, стяжает себе имя православного христианина. Его путь тернист, но и светел, аки путь солнечного луча, упадающего на землю из-за беспросветных туч. Настанет срок, и тучи рассеются, и воскреснет к праведной жизни всё угнетенное тьмой алчности и безверия, насилия и властолюбия, и воспылает правда господня, все разные пути пересекутся в ней и снова станут лучами одного неугасимого Светила.
Даренка не заметила, где кончилась молитва и началась проповедь. Трубный голос старца легко заглушал леденящие сердце звуки, которыми, будто кровью, пропитаны стены вокруг. Он укреплял пошатнувшийся было дух, успокаивал своей силой и убежденностью.
Ни за ней, ни за таткой нет вины. Но тогда почему они здесь? Почему рядом с ними старец Фалалей? Ведь он подсуден лишь монастырским владыкам. Его нельзя держать в одной келье с мирянкой. Не по закону это…
Но кто сейчас слушается закона?! Всякий власть имущий хочет иметь еще больше. Всякий преступающий дозволенное мнит себя выше царя и Бога. Остальным остается тяжкий крест.
Ну что же, пусть будет крест. Бог по силам его налагает, по силам и искупление дает…
Нет ничего томительней тюремного сидения. Вот-вот придут за тобой або за ближним твоим, уведут неведомо куда, сотворят неведомо что. Время остановилось. День заменила ночь. Мир сузился до спотыкающегося огонька лучины. Зато открылась душа для чистосердечных бесед с Богом и друг с другом.
Наверстывая упущенное, татка вновь приступил с вопросами к старцу Фалалею. На этот раз захотелось ему узнать, чем отличаются паписты от лютеров, правда ли, что меж ними смертельная война и не пожрет ли она их обоюдно, расчистив путь православию в другие христианские страны?
Даренка почувствовала гордость за татку. Спрашивать можно по-разному: знаючи и наобум, лишь бы спросить. Татка спросил знаючи. Вон как внимательно глянул на него старец Фалалей, не ожидал, видать, от хлопа такого интереса к распрям в христианском мире.
Это для Даренки все ереси на одно лицо, а татке непременно знать надо, которая из них к чему клонит и откуда взялась. Такой уж он любомудрый.
И поведал ему старец Фалалей о германском монахе Лютере, который отправился в святой город Рим, дабы укрепиться в благочестии, но узрел там осиное гнездо церковных любостяжателей. Грехи они отпускали по бумагам, называемым индульгенциями. И бралась за те бумаги мзда, как за товар на торжищах. Мзда же бралась со священника за ставление и многие другие услуги. Воспечалился Лютер великою печалью, узрев храмы, потерявшие евангельскую чистоту и простоту, распри лжепастырей с королевской властью и народом, царебожие папы, поднявшего себя над решениями собора. И учал Лютер вселюдно доказывать их неистинность и стяжатетьство…
— Як Нил Сорский! — не утерпев, подсказал татка. — Против осифлянив…
— Не зовсим так, — мягко осадил его старец и повел рассказ дальше.
Дабы исправить пороки и укрепить добродетели римско- католической церкви, призвал Лютер запретить продажи индульгенций, подвести папу под собор и жить, во всём опираясь на единую веру, исподаренную небесным милосердием…
Тут татка одобрительно закивал, явно становясь на сторону Лютера. Но не долго длилось его согласие. Услышав, что еще предложил Лютер, он раздосадовано плюнул и перекрестился.
А предложил Лютер отринуть почитание святых, дабы не корыстилась церковь на этом почитании, из семи таинств оставить четыре, убрать из храмов все пышное, отвлекающее от прямого богослужения, а церковь разделить по числу народов и отдать в руки государей этих народов. Мало того, дать право каждому верующему свободно толковать Святое Писание.
— Це як же ж так? — поразился татка. — Без панотцив?
Старец уточнил: без Святого предания. Учение веры и законы Божьи принесли в мир апостолы Спасителя нашего Иисуса Христа. Они передавали их из уст в уста. Храмы прихождения и молитв появились позже. В них и родилось письменное Слово. Так можно ли отрывать Святое Писание от Святого предания, огонь от светильника, а сокровища хранить без сокровищницы? Не задует ли ветер сомнения священное пламя веры? Не станут ли беспризорные сокровища легкой добычей разбойников с большой дороги? Не осквернится ли верующий безверием, если не будет ему никакого призора? Христианин перестанет быть христианином, когда своя справа затемняет ему очи, обращенные к Богу. За для своего личного преуспеяния он готов копаться в Святом писании, подобно свиняке, ищущей желуди плотского ублажения, а не истины. Что выберет он? Ну конечно же то, что оправдывает его деяния. Ведь до чего дошел в своих исправлениях Лютер? — Нарушив обет безбрачия, он женился ни инокине. А это двойной грех, ибо не только себя совратил он, но и девицу, посвятившую себя Господу. Гордыня его обуяла, самоправие и уземленность. Иначе не упал бы он с вершин боголюбия в пропасть богобория…
Серые щеки старца заполыхали праведным гневом, брови вскинулись, нос заострился. Однако не дал он воли своему непомерному голосу, усмирил в себе.
Даренка уже привыкла, что старец Фалалей в делах веры премного сведущ. Но откуда ему знать, каковы они в Риме или в Германии, что именно изрек Лютер против папистов и чем это кончилось? Может статься, сам бывал в тех странах, або из новописанных книг вычитал. Но скорее всего слышал от иноземцев. Нынче, сказывают, от них на Руси отбоя нет.
Впилась Даренка очами в старца, губу от усердия прикусила. Мысли ее перелетели от монаха Лютера к инокине, которую он совратил. Узнать бы, каких она лет? Уж не даренкиных ли? И что ее в монастырь толкнуло — жизнь надсадная или любовь несчастная?.. А тут на ее голову перезрелый монах со своими искушениями. Заморочил голову непорочной деве, аки змей ветхозаветный, вот она и пала. Жаль бедолаху, ой как жалко-то…
Думая о своем, Даренка продолжала внимать старцу. И увиделись ей костры особого церковного суда папистов, зовомого в латинских языцех святой инквизицией, услышались вопли из пыточных застенков доминиканских монахов, главных вершителей римско-католического правосудия. В них перемалывались и сжигались еретики разного толка, колдуны, ведьмы, новые христиане, инако говоря, иудеи, обращенные в христианскую веру, а после обвиненные в тайном молитвенном служении своему богу Иегове. Для чего обращенные? А чтобы отобрать у них нажитые ростами и другими бесчестными способами богатства. Огонь устрашения объял наизнатнейшие города западных стран, вверг многие народы в стон и ужас. Со времен Лютера и его последователя франка Кальвина на костры инквизиции потащили их сторонников, зовомых протестантами и реформатами. А потом устроили Варфоломеевскую ночь — ночь всеобщей расправы и убиения. Не умеющий доказать свою правоту словом и похвальным примером всегда прибегает к насилию.
Даренка верила и не верила старцу. Да разве может быть такое в почтенных странах? Их всегда в пример русийским народам ставят — де и богатые, и просвещенные, и боголюбивые. А выходит, у них неуладу не меньше.
Многое не понимала Даренка. Ну как это можно — христианам жечь христиан? Ведь Иисус Христос один и учение у него одно. Он к любви призывает, а не к ненависти. Не дай Бог, явится завтра новый Лютер и обвинят его во всех смертных грехах. Будто не сам он злом на зло отвечал…
А у татки своя догадка выскочила: де было у кого поучиться царю москальскому Иоанну Грозному. У папистов! Они у себя особых монахов для расправ завели, и он опричный монастырь устроил. Там суд и здесь суд. Назва у них разная, а крови с той и с другой стороны сверх всякой меры…
Вскинул на него удивленные глаза старец Фалалей: а ведь и верно, есть сличье. Однако у царя Иоанна монахи были поддельные — из бояр да престольных дворян, переодетых в рясы. И чины монастырские они себе не по-братски брали, и жили в злобе…
Даренка стала уставать от множества незнакомых слов, трудных имен и понятий, а татке хоть бы что. Разохотился, осмелел. При монахе о монахах без должного почтения говорит. Будто еретик какой. Других темница немтырями делает, а ему язык развязала.
И старец Фалалей осторожность потерял. Речет, как знает и как думает. Это ли не еретичество? Услышал бы его архимандрит Межигорский, небось, не похвалил бы. О настоятеле обоза Диомиде и говорить нечего, он еще на Черниговском шляхе от Фалалея отрекся.
Много узнала Даренка ныне, ой много. Будто в бездонную криницу заглянула. А там вселенские страсти кипят. Жутко ей стало, голова кругом пошла, а уйти некуда. Да и зачем уходить? Сперва любовь нежданная ей мир раздвинула, а теперь дорога и тюрьма.
Спохватилась Даренка: на месте ли медная гривенка, присланная Баженкой? Не сорвали ли ее дозорные казаки в суматохе? Полапала себя по груди: слава Богу, цела! Вот она, под срачицей — теплая, ласковая, незаменимая. Надо будет ее переховать, пока не поздно.
Стала думать, куда лучше перепрятать. В темничке — опасно. В любой час заберут Даренку отсюда и прощай гривенка. На себе держать плохо. Коли попадется допытчик под вид однорукого полусотника Нагайки, с ног до головы велит обшарить. Для таких ничего зазорного нет. Им бы только хватать, заголять, бить. Одна надежда на старца Фалалея. Всё ж таки монах, доверенное лицо Межигорского архимандрита. Его под горячую руку забрали. Долго держать не посмеют, передадут на суд здешнему владыке. Вот и спасется гривенка. А через нее, может статься, и они с таткой.
В мыслях всё хорошо выходило. Осталось передать гривенку старцу.
Но не так-то это просто. Сбивать его с речи нельзя. А разговор у них с таткой затеялся долгий — не видно ему ни конца ни края. Придется ждать и слушать. Слушать и ждать.
Глаза у Даренки начали слипаться. Она незаметно пересунулась в угол, приклонила голову к стене, поджала ноги. Голоса беседчиков звучали всё тише. Старец Фалалей продолжал объяснять татке, почему война между папистами и лютерами не на пользу православию. А потому, что у каждой страны свои люди, свои обычаи, свои занятия и всё другое. Какова в них жизнь, таково и вероисповедание. У италийцев, испанцев, франков або у тех же поляков, к примеру, нрав от природы пылкий, выспренный. Они склонны к торжественному богослужению — среди величия настенных росписей, небесной музыки и богатых одеяний. От земных щедрот в них телесные силы бунтуют. Вот и церковь у них такая — римско- католическая. Иное дело английцы, шведы, голланды и прочие германцы, живущие к северу. В них больше ума и деловитости, чем праздности и уявы. Они более строги, неприхотливы, хозяйственны. А всё это и есть в протестантских верах. Что до православия, то в нем сердце и ум изначально равноправны. Их союз скреплен духом братства и человеколюбия, который идет не от земных управителей, а от царя небесного. Оттого и не ходят православные люди в крестовые походы, не навязывают другим народам постыдные унии, не ждут выгоды от войны меж иноземных христиан, дабы укрепиться на их месте. Им бы у себя на Руси истинно божий порядок навести…
Даренке хотелось дослушать вещего старца. Очень уж он высоко мыслит. Но сонница оказалась сильней. Она расслабила ее и уронила на кутник. Бережно уронила, жалеючи. Еще и таткиной гуней прибросила, чтобы согреть. Ласково шепнула: спи, доненько, спи…
Она и заснула. Да так сладко и крепко, будто у себя в Трубищах.
Проснулась — кто-то ее за плечо трясет: вставай зараз… да вставай же… тикать треба…
Куда бежать? зачем?
Натянула Даренка на голову гуню, спряталась у себя в гнездышке, авось отвяжутся.
Нет, снова трясут.
Кое-как пришла в себя. Протерла глаза. Батюшки-светы, примнился ей… кто б вы думали?.. Трохим-Цапеня! Стоит рядом с таткой, лицо нутром шапки утирает. Будто после трудов тяжких. Поймав Даренкин взгляд, весь так и засветился.
А Даренка насупилась:
— Що воно за один?
— Да це ж Трохим Бодячонок! — склонился над нею татка. — Знайшов нас, щоб до помочи стати. Бачиш, видкрил нам двер знадвору. Ходим скорише!
Дверь и правда была открыта. Через нее затекал в темничку свежий воздух. Он звал на волю.
— Ходим! — с готовностью подхватилась Даренка. — Хоч би там що було! — и протянула Трохиму руку, безоглядно, как в детстве.
Он радостно сжал ее долонь. Еще и заколысал. Тоже, как в детстве.
— А ти, панотец, чом не встаеш? — натягивая гуню на себя, спросил татка. — Бильше такого випадка не буде!
— Не я сюди сив, не я видциля и тикати маю! — с неожиданным самолюбием ответил старец и добавил участливо: — А вам треба до монастиря йти. Найдить там ризничего Палемона. Вин вас пригощуе и заступниитво дасть и слидом за нашим обозом з попутним пошле! Йому усе про мене доповидаете: де я и як я сюди попав. Он зрозумие, що дияти. Но зараз краще вам буде на посади укриття пошукать. Втрьох ви до монастиря не досягните. Нехай одинак крадется, а двийко його тихцем ждуть. Добре?
— Добре, отче правий. Отак и зробимо.
— Тоди ось вам гроши, щоб було за схову заплатити, — старец вложил в руку татки несколько серебряных монет. — Заприть мене знов, як було, — и с чувством перекрестил каждого: — С Богом, дити мои. Ступайте!
За дверью беглецов обступил мрак крытого перехода. Пока Трохим и татка возились с запорами, Даренка пыталась понять, куда он ведет.
Ее бил озноб.
«Скорише! Ну скорише ж! — мысленно торопила она. — Чому возитесь?»
Вдруг в нее толкнулось что-то живое.
Полапала Даренка — и обмерла от ужаса: рядом стоял карлик и шумно сопел. У него была голова величиной с изрядный гарбуз, а на том гарбузе — слюнявые губы. Такие слюнявые, что она сразу поняла: это призрак. Он явился, чтобы помешать им.
Ну уж нет! Даренка решительно отпихнула его от себя:
— Геть видциля, нечиста сила!
— От дура! — зло ругнулся в ответ призрак. — Ослепла чи що?
Голосок у него детский, простуженный.
— Це Лавронька Сопля! — вставился меж ними Трохим. — Проводир мий. Вин ще хлопчик, Дася. Не штовхаи його.
— Темно тут, — повинилась Даренка, — Звиняй, хлопчик, не пизнала.
— Ладно, — примирительно засопел Лавронька. — Пошли што ли?
— Вже можно.
И заспешили они за Лавронькой на свет, который брезжил в конце перехода. На полпути остановились. Даренка не сразу сообразила, зачем. Оказывается, здесь начинался потайной лаз. Лавронька исчез в нем, будто сквозь землю провалился. Следом пал на колени Трохим.
— Ось як треба лизти! — он поднял руки над головой и тоже унырнул под стену.
Даренка нащупала углубление, сунулась в него и поползла, осыпая на себя комья земли.
Лаз был тесный, сырой, похожий на кротовую нору. В нем пахло гнилью и псиной. С одной стороны его затыкал Трохим, с другой татка. Задыхаясь, Даренка проталкивалась вперед. Скорей бы выбраться из этой ловушки! Моченьки больше нет…
Наконец лаз ототкнулся. В глаза брызнул утренний свет. Даренка подставила ему лицо. Неужели выползла?
Трохим помог ей подняться, потом выволок татку.
Обессиленные, грязные, они принялись озирать место, где оказались. Судя по всему, у осадного двора черниговского воеводы Кашина-Оболенского. Двор лежал по ту сторону каменной стены. По эту начинался посад. К нему вела протоптанная между зольных куч, пожухлой прошлогодней травы и всякого мотлоха тропинка.
— Шо пялишься? — дернул Лавронька за полу Трохима. — Помогай краще, — и принялся забрасывать лаз старыми ветками и травой.
На вид ему лет десять-двенадцать. Голова круглая, но не такая большая, как показалось в темном переходе. Лицо смышленое, взгляд острый. Если бы не большой нос с потеками, очень даже приглядный хлопчик. И одет не в обноски. Справно одет.
Трохим с готовностью подчинился Лавроньке. Вот так и в Трубищах он с дитчатми возился. Всё, что они ни скажут, делал. Зато и дитчата отвечали ему тем же.
Управившись с лазом, пошептались Лавронька с Трохимом, да и объявили Обросимам: надо разделиться. Дальше Даренка пускай с Лавронькой идет, а татка с Трохимом. Нельзя, чтобы их вместе видели.
Дальнейшее запомнилось Даренке смутно. Едва поспевая за Лавронькой, она шла вдоль плетеных горож, або проныривала в них, перебегала через огороды, пряталась в тупичках или под старыми липами. Ее облаивали собаки, на нее шипели гуси, от нее шарахались глупые курки. Лавронька окликал собак, и они смолкали. Гуси и курки сами успокаивались. Выходили хозяева посмотреть, что за шум, но поздно: нарушители спокойствия успевали скрыться. Встречные попадались редко. В такой час домашних забот полон рот.
На задах одного из дворищ стояла кривобокая халупа. В нее и привел Даренку Лавронька-проводир. Объяснил, мешая москальские и украинские слова, де тут выделывает овчины Степка Кушнир, да заболел он нынче, крепко заболел. Осталась его кушнярня без призору. Никто сюда не заглядывает. Надежное место. Сколько дней надо, столько и сидеть можно.
Лавронька по-хозяйски достал из печки уголек, зажег лучину. После темницы кушнярня показалась Дарение панским домом. В ней было тепло и чисто. От стен веяло кисловатым запахом выделанных кож, зольным щелоком и корой берез, ив, осин, из которых делается дубильная толча.
— Тут вода, — Лавронька указал на кожаную посудину с дужкой. — Смойся, а то страшней черта стала.
— Та я итак страхиття… замурза…
— Не. Трохим говорил, шо ты красуня.
— Якщо так, злий мене на руки…
Умылась Даренка, причипурилась, спрашивает Лавроньку:
— А тепер як?
— Всем девкам девка! — по-взрослому похвалил он. — Да не по моим годам.
— Ничого. Найдется и по твоим.
А татки с Трохимом всё нет и нет. Забеспокоилась Даренка: где же они? Кабы не попались на пустяке. Но Лавронька успокоил ее:
— Щас будут. А мне иттить треба. Коли в обед не приду, вечером ждите. Поисть принесу.
— Спасиби, Лавронька. Ти добрий хлопчик.
— Трохиму своему поспасибуй, — хлюпнул тот носом. — Это он добрый, — и скрылся за дверью.
Вскоре после этого явились Трохим с таткой. И начались расспросы: каким ветром занесло Бодячонка в Чернигов, откуда он узнал, в каком склепе держат Обросимов и как нашел путь к ним?
Всё оказалось до удивления просто. На четвертый день сыромасленной недели проходили мимо Трубищ лабори, увидели посреди хутора пепелище да и позвали с собой Трохима. По их словам, погорельцам ныне хорошую милостыню подают. Чем больше милостыня, тем дальше от хаты подающего пожар. А у Трохима свое на уме — Даренку догнать. Не сказался он ни братьям, ни матери, отправился с лаборями. Из Остера они прямо на Чернигов пошли. Потому и оказались там раньше Межигорского обоза. Стал Трохим обоз поджидать. Пока ждал, подружился с посадскими хлопченятами. Они ему на кушнярню и указали, чтоб было где голову приклонить на ночь. А как узнал Трохим, что схватили Даренку и ее отца дозорные казаки, то и выведал через тех же хлопченят, куда их упрятали. Лавронька Сопля — сынишка тюремного стражника. Старшие при нем без опаски говорят, а потому он все обо всём знает. Тайные ходы-выходы тоже. Вот и привел. Трохим ему за это всю свою погорельскую милостыню отдал. Не жалко. Если Даренка скажет, он для нее еще больше соберет.
Дрогнуло у Даренки сердце: святая простота! Все думают, что Трохим не при уме, а он вон чего сумел сделать — десяти умникам такое не по силам. Взрослые со взрослыми воюют, друг друга перехитряют, но против детской поруки им не устоять. Потому что она от Бога. Вот и святая простота у Трохима от Бога. Это Он его сюда привел. Значит, судьба…
Не удержалась, погладила Даренка Трохима по щеке, как сестра брата младшего, а он затрепетал весь, засветился да и говорит:
— Пусте! Я ще не так можу, Дася. Я для тебе усе можу, — и вынимает откуда-то сверху, с полицы, шматок сала, две луковки, полкаравая и кипу яиц. — Ти ж, мабуть, голодуча?
— Та ми обидва зголоднили, — напомнил о себе татка. — Дай, синку, яечко. Не сила бильше терпити.
Он выпил одно, второе, третье и лишь тогда опомнился, пошучивать начал:
— Як молодим бував, то сорок яец зьидав, а тепер хамелю-хамелю и насилу пятьдесят умелю…
Вскоре от припасов Трохима и крошки не осталось, но к вечеру Лавронька Сопля притащил кошик объедков с отцовского стола. Вместе с ним явился юнак, одетый в рубище. Он был бос, нечесан, прыщав. Ну юрод и юрод.
Заметив опаску в глазах Обросимов, Лавронька поспешил успокоить: это служка с монастырской поварни, монах будущий; такие уж испытания он на себя положил — рубить дрова, носить воду, терпеть холод и нужду во всём. Никто вернее, чем он, к ризничему Палемону не проведет Обросимов.
— А ти видкиля об тим Палемоне знаеш? — удивился татка.
— Я всё знаю, — выпятил грудь Лавронька. — Ухи е… Тебе об нем монах говорил, — и вдруг прищурился хитро: — Ты его гроши часом не потерял?
— Ни, хлопчик, — поняв намек, забренчал монетами татка.
— Ось вони! Усим достатньо буде.
— Тады поладим…
В монастырь татка решил отправиться немедля. Надо спешить, пока удача не отвернулась. Заночевать и там можно.
Юнак пожал плечами: а почему нет? Неба над головой много…
Вскоре после их ухода засобирался и Лавронька.
— Бывайте, — солидно простился он с Даренкой и Трохимом.
— Сон вам в руку!
Но сон долго не шел. Только теперь Даренка по-настоящему поняла, что сделал для них с таткой Трохим. Явился, как добрый молодец, чтобы вызволить их из темницы. Так он ей предан, так предан, что и словами не выразить. Тут самое холодное сердце растопится. О даренкином и говорить нечего.
Дрогнуло оно, размягчилось, о неньке с сестрами затосковало. Где они сей час? Какие горькие мысли их терзают? Впали, наверное, сиротинушки в жгучую скорбь и темное отчаяние. Кабы можно было им отсюда знак подать, успокоить и ободрить. А то ведь море слезонек прольют в неизвестности, испечалятся вконец…
Не заметила, как у самой слезы хлынули, да так обильно, что стала она от них захлебываться.
Подсел к ней на лавку Трохим, принялся успокаивать. Сам большой, сильный, а слова у него детские, бесхитростные. И репкой от него пахнет, как от параскиного Нестирки. Гладит ее, к груди бережно прижимает.
— А ти навищо матинку и браттив бросив? — сглатывая слезы, начала выговаривать ему Даренка, — Вони ж слаби и недужи. Як без тебе им жити, ти подумав? Ах, Трохимок, Трохимок. Ты вже вирос, а усе як маля.
— Тебе хотив бачить, Дася. Дуже хотив!
Ну что ты с ним будешь делать? Ее хотел видеть…
— Горюшко ти мое, — увещевающе прильнула к нему Даренка. — На всяко хотиння е терпиння. Дай мени слово, Трохимок, що зараз до хати вернешся. Христом Богом прошу, дай. Якщо я тебе мила, завтра простимся до загального ладу. Добре?
— Не знаю, Дася. Ничого не знаю. Мене до тебе тягне, аж сили немае. Чуеш, як дрожу?
Волнение Трохима передалось ей. Она слышала, как хутко стучит рядом его верное по-детски привязчивое сердце, она ощущала тепло его по-мужски твердых и ласковых рук, она чувствовала свою вину перед ним и его семьей, а еще беспредельную благодарность за счастливое спасение, за то, что он есть на белом свете, такой вот добрый, несуразный, неудачливый. Ей хотелось успокоить его, пожалеть, по-сестрински приласкать. Взрослые сторонятся его, смотрят, как на дурачка, и только детишки да она понимают его.
Бедный Трохимок, несчастный… замечательный…
Она продолжала уговаривать его вернуться в Трубищи, ведь он — единственная опора тяжело больным братьям и престарелой матери.
Он затаенно слушал ее, целуя в волосы, потом в лоб, сначала робко, потом всё смелей и смелей. Вот он положил долонь ей на грудь, и она набухла, вот стал клонить на лавку.
— Ти що здумав? — испугалась она, — Не треба, Трохимок, не треба…
И тогда зашептал он:
— Я усе зроблю, як ти скажеш… Усе… Завтра… Тильки не жени мене, Дася… Сляжемся на прощания, а?
И столько в его голосе было мольбы, столько простодушной откровенности, что она уступила…
Потом они лежали рядом, думая каждый о своем.
Даренка пробовала оправдаться перед Баженкой, мысленно просила у него прощения, умоляла понять, что Трохимок не соперник ему. Безвинных грехов не бывает, это правда, но как быть с невольными? С таким, как этот…
Ее вновь душили слезы.
А Трохим вдруг спросил со смешком:
— Знаеш хто вашу хату тоди запалив?.. Я и запалив! Мати мене послала. Каже: горбатого виправить могила, а упертого пожежа. Я не хотив, Дася, дуже не хотив, та з ней не посперечаеш. Ось я в свий саж вогонь теж и покидав. Нехай усе равно буде. Правильно я зробив?
Даренка сжалась, как от удара. Эх, тетка Мелася, тетка Мелася… И Трохим хорош. Ей показалось, что он за минувшие после пожара дни просветлился, мужчиной стал, а он как был, так и остался Трохимом-козленком.
А, может, это и к лучшему? Кто знает…