Царский день начинается рано. Едва ударят к заутрене колокола Ивана Великого, а вслед за ними от храма к храму поплывут, усиливаясь, торжественные звоны, открываются главные ворота Кремля — Фроловские. Первыми въезжают в них думные бояре — зимой санно, в теплые поры на верхах. За ними устремляется дворянская знать и четвертные дьяки, а уж потом все прочие кремлевские послужильцы. Еще на арочном мосту, переброшенном через охранный ров с кирпичными бастионами, каждый обнажает чело и начинает класть на себя перстные кресты. Так повелось еще с тех пор, когда стояла тут церква во имя святых Фрола и Лавра, украшенная иконой Спаса Нерукотворного. А как церквы не стало, взошла та икона на Фроловские ворота. Спас на ней иззапечатлен в полный рост: одна рука благословляюще поднята, другая держит раскрытое Евангелие; под правой дланью преклонил колени преподобный Сергий Радонежский, под левою — преподобный Варлаам Хутынский, а над плечами Спаса воспарило по крылатому серафиму. И такой от него животворящий свет разливается, что даже иноверцы тут в благоговение впадают. О христианах и говорить нечего — всякий раз они испытывают перед иконой невольный трепет, всякий раз вспоминают, что Кремль — один из столпов царства господня и здесь хранится ключ к его русийским землям.
Вот и ныне так. Москва еще не вылупилась из ночных потемков, не угасли на небе тусклые звезды, не откликнулись еще на глас Ивана Великого колокола трехъярусной Фроловской башни, а Спас уже засиял, срывая шапки с царедворцев, стабунившихся на Пожаре перед мостом. Отблески многих факелов упали на него, вот он и засиял. А кажется, будто это икона божья сама явила новорожденный свет.
Скинул перед ним шапку и Нечай Федоров — по душе скинул, а не по привычке. Как один денек не похож на другой, утро на вечер, лето на зиму, так Спас встречающий не похож на Спаса провожающего. Широко открыты его глаза. Они словно спрашивают: с чем пожаловал в царское место? с добром — проходи! со злом — возвернись!
Жаль, не все замечают этот взгляд. Под самые ворота подкатила карста князя Василия Ивановича Шуйского, большого думного боярина. Рядом остановилась украшенная куньими хвостами и родовым знаком карета другого князя и большого думного боярина Василия Васильевича Голицына. Ни тот, ни другой даже не выглянули из своих экипажей, будто не они при Спасе, а он при них.
Едва стражники распахнули ворота, обе кареты разом выперли на мост и, зацепляя одна другую, поволоклись рядом под высокий свод проездной башни. До того обуяла бояр гордыня, что князь князю дороги не уступит. Ну как же — за плечами одного царственный род Рюриковичей, за плечами другого — не менее царственный род Патрикеевых. Каждый мнит себя первым искателем престола. А ведь в Думе им под Годуновым сидеть, его указы приговаривать, его государевы заботы разделять! Ну какие они помощники, ежели тлеет у них в груди злобная зависть к выборному царю?
«Еще бы карету князя Мстиславского, Гедеминовича литовского сюда, — мелькнула насмешливая мысль. — Они бы друг дружку в ров непременно покидали… Аки кукушонки, занесенные яйцами в чужое гнездо…»
И представилась Нечаю несуразная картина: вздыбились на мосту золоченые повозки и посыпались из них в мутную воду знаменитейшие бояре. На каждом драгоценные одежды, нацепное золото и толстый слой белил. Ухнули на дно да так на нем и остались…
Покривился Нечай: шутка это, никому он зла не желает. А если по справедливости рассудить, то бояре, которые к царскому месту примериваются, с Годуновым ни в какое сравнение не идут. Не тот ум, не та хватка, не та речь. Благообразны, дородны, родовиты — только и всего. Далеко им до Бориса Федоровича по всем статьям, ох далеко. Нет у них на счету таких достохвальных дел, как у него. Нет и не будет. А коли нет, нечего и зявиться. Царь давно Думу не собирает, ни одному из бояр не верит, сам-один все дела решает. А они всё ездят и ездят. Хоть и без него думным кругом посидеть, зато в Большом царском дворце. Манит их туда, мочи нет. Особо сейчас, когда объявился за стенами русийскими Димитрий-самозванец…
Дождавшись своей очереди, Нечай тронул рукой возницу: поезжай!
Спас встретил его осеняющим крестом. А с другой стороны Фроловских ворот проводила его всевидящим взором иконописная богоматерь. Небольшой срубец из кедра затенял ее сына, изображенного здесь же, великих святителей московских Петра и Алексея, да и ее лик тоже. Остались только глаза — огромные, излучающие любовь и печаль неизъяснимую. В них отражалось брезжущее утро, позолота рядом стоящего Вознесенского монастыря и мощеная камнем дорога, убегающая в Ивановскую площадь.
Еще раз перекрестившись, Нечай надел шапку и вернулся мыслью к распрям кремлевским.
«Но и царю не след до своих ближних бояр опускаться, — подумалось ему, — Местью отвечать на завистную злобу и поносную лжу, источаемую тайно, всеобщим неверием на криводушие соперников. Ведь царское место не токмо на силе стоит, но и на высоте духа. А коли нет этой высоты, можно и в царях, но не царем быть…»
Эта догадка поразила его. Сам того не желая, он вдруг нашел выражение своим давним сомнениям.
В Писании сказано: есть правда Божия и правда человеческая. Человеческих правд много, а Божия одна. По ней и должен соизмерять себя каждый, а государь в первую голову. Ведь он доверенное лицо всевышнего. С одной стороны — властелин, с другой — пастырь. Власть ему не в усладу дадена, а для соединения людей на общей пользе и сострадательности. Но так уж вышло: не сумел Годунов превозмочь свои человеческие правды, истратился на них, пропалывая сорняки на кремлевском поле, а Божию правду донести до русиян ни сил, ни здоровья не достало. Вот и порвались между ними внутренние связи. Еще больше порвались, чем при Иоанне Грозном. Всяк замкнулся на себе, на своей выгоде или на своем выживании. Все со всеми пришли в раздоры. А волчьей стае этой надо. Маленькая она, недружная, готовая до смерти меж собой перегрызться. Ежели собрать против нее хоть малую часть обиженных, враз хвосты подожмет. Токмо где они, эти обиженные? Почто не хотят за себя постоять? Почему разрешают рвать себя по-живому?.. А стая вот она — в золоченых каретах по Кремлю разъезжает, Спасу не кланяется, на царя Бориса жадные зубы точит. Не свои зубы. Зачем? На это у них Самозванец есть, да псеюхи, жадные до поживы, да воровские казаки с Литовской, Слободской и Северской Украйн. Земские оседлые люди на разбой не пойдут, а беглые да опальные, да бродячие рады чужим поживиться. Им токмо повод дай: де идем воцарять природного государя, сокрушать алчных, помогать сирым! А по пути заодно с поместниками братьев своих крестьян изничтожат и разграбят, забыв, что сами вчера крестьянами были и труждались на всяких попутных ремеслах. Под горячую руку чего не натворишь? Задорное дело! А потом Русии многие леты беду расхлебывать.
Нечай чувствовал: великая погибель на страну надвигается и имя ей — самозванство. Дело даже не в Юшке Отрепьеве, не в его притязаниях на царский престол, а в том затмении умов, которое уже случилось. Голод расшатал страну. Люди забыли Бога. Бог отвернулся от людей. Вызрела подлая измена. Сверху вызрела, из Кремля. А царь Борис не мудрым объединительством на нее ответил, не усилением отеческих начал, а круговым неверием, опалою по доносам и чужеглядством. Сам дал повод для худой молвы. Вот и прицепили недруги к той молве вороха небылиц, раздули их до небес. Теперь Лжедмитрия раздувают, будто жабу болотную. Ежели не остановить их, развалят вконец Русию, отдадут в чужие руки и в чужие веры.
А как остановить-то?
Пробовал Нечай остеречь государя, чтобы не доверялся он дворцовым дьякам тако ж, как и большим боярам. В особенности — Афанасию Власьеву. Третьего года отличился Власьев на посольском деле с канцлером Великого княжества литовского Львом Сапегой. Канцлер явился на Москву послом Речи Посполитой, дабы навязать Русии иезуитскую унию, по которой бы восточная церковь соединилась с западной, как соединяются хлоп и поместник. Но Власьев ту унию умело отвел: Москва не Киев; не гоже папской вере над православной ставиться На Украинской Руси униатство к добру не привело, и у нас оно бед наделать может. Вместо унии повернул Власьев переговоры к перемирию на двадцать лет. Умно всё устроил — и послов ублаготворил успешным приездом, и царю Борису во всём угодил.
Однако через бывшего служителя Посольского двора Зануду Твердохлебова открылась Нечаю недавно другая сторона того посольства — тайная. Отринув униатство, Власьев признал, что по части разумного управления первые страны Европы, в том числе Речь Посполитая, далеко превзошли Русию; многие кремлевские чиноначальники это понимают и готовы иметь полезные для обеих сторон связи с иезуитами, польскими магнатами, сеймом и королем Сигизмундом. Лев Сапега на это ответил, что рад слышать честные речи. Со своей стороны он пообещал любую помощь, дабы русийская корона венчала голову, склонную к европейским порядкам. Надо хорошо поискать такую голову, не обязательно среди ближних бояр. Важно найти зацепку и ухватиться за нее… Вскоре после того сговора и побежал за литовский рубеж Юшка Отрепьев…
Кабы не история с Кирилкой, на которой Власьев вдруг сбросил маску отчизнолюба, Нечай навряд бы поверил Зануде Твердохлебову. Очень уж он сер, жалок и нагл одновременно. Ну чистый изветчик. Ныне многие доносами промышляют. И этот не бескорыстно пришел — до ноздрей в долгах. Но выбирать не приходится. Тем более в делах государской важности.
Нечай решил действовать осторожно и расчетливо — через старицу Олену. Она мастерица говорить иносказаниями, провидческими намеками, зреть в прошлое, дабы предсказать будущее. Зачем называть имена и события? Царь их сам назовет, ежели его к ним умело подвести.
На сей раз вышло по-иному. Едва понял царь, куда клонит Олена-старица, переменился в лице, умолк на полуслове, в немой гнев впал. Так ничего и не сказав более, отослал ее прочь досадливым знаком. Об этом Нечаю поведала верная ключница Агафья Констянтинова. А царский дьяк Богдан Сутупов при встрече на другой день сообщил между прочим: де у Судной избы в Кадашах выставлен на правеж за долги некий человечишко рекомый Зануда Твердохлебов; и секут его по голой ноге прутом с утра до вечера; от этого впал он в сильное расстройство, плетет всякие небылицы.
— А я тут при чем? — с деланным равнодушием пожал плечами Нечай.
— Так ведь он на тебя ссылается! Какова наглость, а? — посочувствовал ему Сутупов. — Болтает, будто бы ты ему важным делом обязан, да мало за него дал. Слезно просит за тобой послать. На нем и осталось-то сорок рублев долгу…
— Все-то ты знаешь, Богдан Иванович, обо всём сведом. И во дворце успеваешь, и на Курятном мосту, и в Кадашах. Откуда токмо у тебя время берется?
— Оттуда же, откуда у тебя, Нечай Федорович. Одним мирром мазаны, да покуда с разных сторон. Вот я и жду, когда сойдемся по-хорошему.
— Ну жди, жди, — уперся в него твердым взглядом Нечай. — Я не против.
— И на том благодарствую… Разрешил. Но я об том печалюсь, как бы не застал тебя мороз в летнем платье. Не зря говорится: по привету ответ, но заслуге почет.
— А еще говорится, — подхватил Нечай, — На суде Божьем право пойдет направо, а криво налево.
— Трудно их разделить будет. Одно с другим всегда вместе, — Сутупов сокрушенно вздохнул. — Ладно, Нечай Федорович, забудь про Кадаши. Будто про них и речи не было. Еще раз я тебе свое доброхотство покажу…
Очень уж он легко отступился. С чего бы это?
Стал Нечай думать, с чего, да так и не смог докопаться. Перекинулся мыслью на Зануду Твердохлебова, еще больше голова заболела. Очень уж крепко узелок завязан: один конец в руках у Богдана Сутупова, другой оборван и запутан. Выкупить Зануду из долга — свою с ним связь подтвердить, на старицу Олену тень бросить; оставить на правеже — не по совести, убрать — безбожно. Хватит с Нечая и умысла против доказного языка Лучки Копытина. Слава Богу, не он повинен в его смерти. Случай помог…
И вдруг новый случай: на другой день после того, как поговорил с Нечаем царский дьяк, не стало Зануды Твердохлебова. Стоял он босой у Судной избы, скулил от боли, холода и голода, а потом вдруг упал замертво, и отлетела его душа в неведомые дали.
Как тут не понять, кто его на тот свет отправил? Конечное дело, Сутупов, за спиной у которого Власьев маячит. Хоть и нет его на Москве, а будто есть. Это он Сутупова на облавной охоте оставил. Сибирь для них лакомый кус. Без Нечая с ней в одночасье не справиться, хоть Власьев и первый дьяк на Казанском дворе. Ключи-то от приказа у второго. Его словом, его связями, его знатьем многое можно повернуть. Вот и кружат около, тесня на свою сторону. Юшка Отрепьев еще не окреп как следует, не пошел захватом на Русию. Стало быть, время терпит. А царь, за которого Нечай насмерть решил стоять, не защита ему. И себе не защита.
Вот положение — хуже некуда: Годунов как след не царюет, и без него сейчас Русии погибель и разграбление.
Одно успокоило Нечая: пока Лжедмитрий далеко, его не тронут. А погонять погоняют. Загон-то крепкий.
Ну что ж, пусть гоняют. Из любого загона выход есть. Умереть сего дня — страшно, а когда-нибудь — ничего. Никто живой предела своего не изведал. Надо искать выход. Искать! искать! искать!
Годунов слеп — не на тех свирепые опалы кладет. Истинные враги Отечества у него под боком. Открыть ему глаза ни них — значит спасти Русию. Но через кого открыть-то? Старицу Олену Годунов прогнал. Четверной дьяк для него — мелкая сошка. Да и не подпустят теперь Нечая к царю. Остается царевич Федор, любимый сын и наследник Годунова. Он сам привлек Нечая к составлению сибирской ландкарты. Велел приходить запросто. На сбор и рисование нужных листов положил четыре недели. Это ли не подарок судьбы?
Нечай отправился во дворец ранее назначенного срока, но сперва переговорил с племянником князя Тояна Мамыком, новым стремянным царевича. От него узнал час, когда наследник будет один. Всё складывалось наилучшим образом. И надо же такому случиться — в последний момент явился стряпчий Вельяминов, всё такой же молодцеватый и норовистый, забрал у Нечая чертежные листы и сам понес их Федору Борисовичу. Через время вернулся и объявил, что ныне царевич у государя на беседах, а потому принять его не сможет. Просил пожаловать в другой раз.
Нечай пожаловал. И снова отговорка: царевич и его сестра Ксения берут урок у австрийского музыканта, а после намечена загородная прогулка. В третий раз объясняться с Нечаем вышел Богдан Сутупов.
— Чертежи ты изготовил добрые, Нечай Федорович, — рассыпался в похвалах он. — Царевич ими премного доволен. И государь тебе одобрение высказал. Уж как он ни строг, а справедлив еще более. Будет тебе за усердие жалованное слово, а когда, точно не могу знать, — и, не удержавшись, подъел: — Ты жди, жди… Тебя позовут, — а у самого чертики в глазах пляшут: не жди и не надейся, пока по добру к нам не перекинулся.
Вот тогда-то и вспомнил Нечай ученого шведа Петрея де Эрлезунду, по словам которого главная сибирская река Обь вытекает из Китайского озера, а Грустинская крепость на плавежной реке Ташме — это Эуштинский городок князя Тояна на реке Тоом. Царевич называл Эрлезунду Петрейшем, советовал взять себе в помощники. Нечай не взял. И зря. Теперь немчин мог бы пригодиться. Перво-наперво он грамотей, в хорографии сведом и в других науках, которые можно к Сибири приложить. К тому же протестант, что при замыслах Нечая немаловажно. Русию Петреиш не очень-то жалует, но и с католиками у него мира нет. А самозванцы — сплошь католики. Одни по вере, другие по склонности и делам своим. Стало быть, Нечай и Петреиш отчасти союзники. Еще больше они осоюзятся, коли приласкать ученого шведа соболями и чернобурыми лисами. Этот язык для многих самый убедительный и понятный. Надо только в подарках не скупиться.
Протестантов ныне в кремлевском дворце куда больше, чем папистов. Это тако ж немаловажно. Одних лекарей при царе шесть. Мало им лютеранской кирхи в Немецкой слободе на Кукуе, выстроили еще реформатскую церковь на Москве. Разгуливают по Кремлю, как у себя дома, а Годунов им во всём потакает. Злятся на это ближние дьяки, а поделать ничего не могут: время не приспело.
Пришлось укреплять знакомство с Петреишем, терпеливо выслушивать ущипливые, полные скрытого оговора пересказы европейских книг, в которых писано о Сибири.
Начал Петреиш с небылиц, будто внутри земного пояса, что отделяет Сибирь от Русии, за железными воротами сидят четырехглазые чудовища со свисающими до плеч ушами. Тело у них обросло звериной шерстью, голос напоминает шипение змеи или свист полуночной птицы. Давным-давно дошел сюда, до пределов земли, великий герой Зу-л-карнайн и воздвиг непроходимую стену, чтобы оградить прочие народы от этих чудовищ. На севере полуночного царства раскинулась Страна Мраков. Там всегда темно. Нет ни солнца, ни луны. Люди живут под землей, а наверху только рыбу, соболей и горностаев ловят. Очень они от этого богаты. Из светлых земель набегают к ним татары на жеребых кобылах. Жеребят они оставляют в порубежье, дабы кобылы сами нашли обратный путь. Ведь назад им придется идти с тяжелой поклажей из награбленного.
К востоку от северного края Каменных гор лежит Сибирское Лукоморье, инако говоря, Земля в излучине Студеного моря. Тамошние люди не менее чудовинны. Одни обросли шерстью от макушки до пят, другие выглядят по-собачьи, у третьих голова и вовсе из живота начинается. Морозы там столь свирепые, что всадник к седлу примерзает. Много лежачих людей или стоячих у дерева. Точно мертвые спят они всю зиму. Извергаемая из ноздрей сопля превращается в сосульку. Умерев в конце грудня, они оживают как ни в чем ни бывало на другой год в конце цветеня. А еще они меж собой друг друга едят, за что их прозывают самоедами. Вверх же по Оби самоеды ходят поподземлею день и ночь с огнями и выходят на озеро возле беспосадного града. Немало в том краю и вовсе диких человеков, которые ступают по снегу босой ногою, и след у них таков, как у ребенка.
Иные из небылиц, изреченных Петреишем, перешли в европейские книги из русийского дорожника. Нечай это сразу понял. А про великого героя Зу-л-карнайна он от своего толмача Тевки Аблина слышал. Про каменных чудовищ, запертых за стеной с железными воротами тоже. Имя им — Йаджудж и Маджудж. Они упоминаются в Коране, как распространители нечестия. И это хваленая западная ученость — всякие домыслы с серьезным видом излагать?
Пробовал Нечай объяснить Петреишу, отчего сибирцы кажутся зверовидными. Оттого, что рубашки из звериных шкур делают, заодно с шапками. Внизу навешивают длинноволосые хвосты. Обутки у них тоже меховые. Издали посмотреть — непонятно кто. Или кафтаны взять. Когда холодно, сибирцы их на голову напяливают, а длинные рукава свешивают, чтобы согреться. Ну чем не безголовые чудища, у которых глаза из груди зрят? Всему свое объяснение есть. Чтобы зимой от ураганного ветра уцелеть, прокапывают они под снегом ходы и перебираются спокойно из жилища в жилище. А кажется, будто наверх не поднимаются, в земле спят. И самоеды — имя неверное. Они друг друга не пожирают вовсе, понеже у них в достатке оленьего и другого мяса.
Петреиш слушал его вполуха, кривя тонкие подкрашенные губы. Небылицы ему более по сердцу. Он уже привык к ним. Перестраиваться всегда трудно. Да и неохота.
Присмотревшись к ученому шведу, Нечай понял, что в задуманном деле он плохой помощник. Очень уж заносчив, ядовит в шутейских и поругательских намеках. Самозванца всерьез не воспринимает. Говорит, перевирая русийское присловье: не малюй черта, всё равно не боюся. И смеется. С Нечаем и его подъячими смел, зато во дворце лишнего слова нс скажет. Наобещать может многое, подношение возьмет, а дела не сделает. Вот и связывайся с ним!
А Петреишу понравилось ходить в Казанский приказ. Нечай не жаден. За пересказ монгольских хождений итальянского бывальца Марко Поло, в которых о Сибири сказано малым краешком, он его связкой соболей одарил. За сведения из записок австрийского посла Сигизмунда Герберштейна, зоркого и, судя по всему, уважительного наблюдателя, Нечай к соболям в придачу выдал Петреишу икряную осетрицу, за истории англичанина Ричарда Джонсона и стихи о Сибири его земляка Вильяма Уарнера — мягкую рухлядь и кадь сибирских орехов. А ныне Петреиш обещал явиться, дабы изложить наблюдения неких Стефана Бёрра, Иоганна Балка и Джильса Флетчера.
Да вот и ученый швед, легок на помине!
— Дай руку, Нечаевич, — высунулся из своего экипажа Эрлезунда. — Поздорову ли встал?
— Слава Богу, поздорову. А ты?
— И я поздорову!
— С утром тебя!
— И тебя с утром!
Шапка на Петреише круглая, легкая, налобник над крючковатым носом серебристо пушится, кафтан подпоясан на животе, а не на чреслах, как принято в Московии. Сразу видно: хорошо ему при царе Борисе, сытно, вольготно. Научился в русийской бане с веником париться, а не соскабливать с себя месячную грязь, как делают его сородичи, привык к роскоши и довольству, однако не перестал считать Русию варварской страной. Собирается написать о ней книгу. Но какова она будет? Скорее всего повторная за другими европейцами, полная всяких предрассудков и сомнительных повестей.
— Ныне мне у тебя не попутно! — горделиво сообщил Нечаю Петреиш. — Потому к его светлости, царевичу Федору Борисовичу зван.
— Большая честь! — с почтением откликнулся Нечай и, не раздумывая, добавил: — У меня с царевичем тож важные дела. Ты сам помнишь, как он мне дозволение давал — приходить к нему простым обычаем. Я прихожу, а меня не допускают. Пожалуйся ему на это, скажи: по сибирской ландкарте я сам хочу у него быть. Скажешь?
— И какая мне от этого польза? — остро глянул на него Петреиш.
— Сорок соболей. Наилучших!
— И два сорока белок! — согласился ученый швед.
— Будь по-твоему. Коли позовет наследник, отплачусь. Всенепременно.
Настроение у Нечая заметно улучшилось. Обещание — еще не дело, но уже надежда. Без нее как без солнца, которое и за тучами греет.
Мимо промчались коробчатые сани с золотистым верхом. Борта у короба расписные, а передок украшен чернобурой лисой-крестовкой.
— О-о-о-о! — почтительно глянул вослед Петреиш. — Как это у вас говорят: мужик богатый берет деньги лопатой.
— Гребет деньги… — поправил его Нечай.
Он сразу узнал сани Богдана Сутупова. Вот уж истинно мужик: решил перещеголять Шуйского и Голицына. Сам худорожден, хоть и царский дьяк, а мнит себя князем. На всё позолоченное падок, на всё расписное, а того понять не может, что лисица, хоть и с крестом по хребту и лопаткам, лукавство и хитрость олицетворяет, пронырливость и пролазчивость.
Петреиш тоже лиса изрядная. Поэтому и восхитился экипажем Сутупова, а больше того самим ездоком. Добавил с двусмысленной усмешкой:
— При казне ныне Богдан Иванович.
— При какой такой казне? — не понял Нечай.
Петреиш и разобъяснил: не сегодня, так завтра Богдан Сутупов в Северские города отъедет — с государевым денежным жалованьем для тамошних служилых людей.
Эта новость оглушила Нечая: да что это с царем делается? Нешто он вовсе ослеп? Нашел кого в Северские земли посылать. Там ведь шатость великая, помутнение умов в пользу самозванца Гришки Отрепьева. А Богдан Сутупов его ярый приверженец. Кабы худа не вышло. Ну как государевы деньги супротив его же и повернет? Вот беда-то. И не остановишь его никак — руки связаны.
— Прощевай пока! — приподнял круглую шапку всезнающий Петреиш. — Сделаю как ты просишь, — и укатил вслед за Сутуповым.
«А может это и к лучшему, — раздумался Нечай. — Власьев из Копенгагена не скоро возвернется. Любит он в заграницах пожить, потому как там он русийским вице-канцлером выступает — для значимости посольства… И Сутупов вот-вот из Москвы убудет. Тоже, видать, надолго. Руки-то у меня и развяжутся. Зачем мне тогда посредничество Петреиша, этого чужеземного соглядатая? Сам к Годунову доступ найду, чтобы от внутренних врагов остеречь. Всенепременно найду…»
Нечай остановился на высоких ступенях приказа, потянул носом вешние запахи, наплывающие издалека. Вот и кончается пролетье. Скоро грянет настоящее тепло. Двадцать первый день. По Святому писанию именно этим днем Бог сотворил от небытия в бытие первозванного человека, родоначальника Адама. На земле ростепель, в небе ростепель и на душе вдруг растеплело. Отчего — никто не знает. Наверное, от надежды, которую всё же оставил разговор с Петреишем. А еще от каждодневных дел, которые ждут. Они трудны, но и радостны вместе с тем. Шутка ли, ворочать Сибирью, чуять, как она устраивается, несмотря ни на что, прирастает новыми крепостьми, слободами, плотбищами, дорогами, раздвигая Русию. Государевым именем, да его, Нечая Федорова, стараниями.
Где-то в Верхотурье уже должен объявиться обоз Поступинского. Долгонько от него вестей нет. Всё ли хорошо там? Здоров ли сын Кирилка? Следит ли за ним Баженка Констянтинов? Парню сейчас дружеский догляд нужен. На перепутье он. Многое в его жизни зависит от этого похода… А еще надо спросить у Алешки Шапилова, отправил ли он грамоту в Тюмень тамошнему голове Безобразову, чтобы не замешкался с хлебными и военными запасами для ставления Томского города…
Задумавшись, Нечай и не заметил, как на ступень ниже остановился монах в скуфейчатой шапке и потертой рясе. Он терпеливо ждал, когда четвертной дьяк обратит на него свое внимание. Потом вдруг открыл сухую, будто из дерева выточенную ладонь с длинными пальцами. В ней лежала медная гривенка. Та самая, которую Нечай отправил через приказ Патриаршего двора в Межигорский монастырь — памятный знак Баженки Констянтинова. Вот он и вернулся… А то из Осифова монастыря пришли неотрадные вести, будто невеста Баженки и ее отец затерялись на Северской Украине.
— Добрались, отче? — полуспросил, полуутвердил Нечай, догадавшись обо всем без слов.
— Добрались, сыне мой, — гулко отозвался монах. — Господь довел. Днем святой мученицы Дарии на Волоке были. Обросимы при монастыре остались, а я но делам в Чудов монастырь иду. По пути к тебе завернул.
— Как имя твое, отче?
— В иноках Фалалеем наречен.
— Спаси тебя Бог на добром деле, Фалалей. Поднимись ко мне великодушно. Хочу тебя послушать и почестить. Очень ты меня ныне утешил.