Обоз Поступинского объявился на Верхотурье ни раньше ни позже, а именно в день святой мученицы Дарьи. Для кого- то это обычный день, а для Баженки Констянтинова особенный. Ведь его люби-мене тоже Дарией зовут. И она нынче тоже в мученичестве пребывает. Только мученичество ее не в телесном самопопрании, помогающем постичь неизглаголенные тайны духа, не в подвиге кроткой любви к людям и зверям, и птицам, и всем тварям божиим, а в претерпении выпавших на ее долю тягот и невзгод большой дороги.
Тот, кто хаживал от одной русийской украины к другой, да не в мирные поры, а в смутное время, тот ведает, почем фунт лиха. Не всякому мужику-бывальцу по силам большая дорога, а тут три дивчи с маляткой, да старые Обросимы, завзятые селюки-домоседы. Каково им в неизвестность с обжитого места идти?
Однако судьба не спрашивает, кому что по силам и по желаниям. Она дает и требует исполнения. Баженке дала православную веру и неколебимую верность ей, а еще Даренку и Сибирь. Обросимов привязала к нему через Даренку. По своей что ли охоте он за собою их тащиться обрек? — По воле Всевышнего! А коли так, радоваться надо, за испытания благодарить, понимать и твердо принимать их.
Даренка принимает. Впервые он это почувствовал на седьмом переходе — от Устюга Великого до Соли Вычегодской, стольного града купцов Строгановых. Вдруг ни с того, ни с сего сжало тревогой сердце. За нее сжало, за Даренку. Будто кто- то шепнул: в беде твоя суженая, в большой беде…
В тот день обоз и двух поприщ не сделал, хотя допреж проходил и по три. А сбил его с хода такой случай. Не знамо почему, свернул Климушка Костромитин с санного наката в поле и угодил в заметенную снегом ямину. А там еще не обгрызенные зверем мертвецы торчат. Вытянули на свет крайнего — батюшки-светы! — на нем только рваная исподняя рубаха, тело под ней искровавлено, а на изъеденном солью лице синие кричащие глаза застекленели. У двух других вместо ступней и вовсе клочья обгорелого мяса.
Ко всему притерпелись казаки, всякого навидались, но тут и их прошибло.
— Опять строгановские прикащики лютуют, — набычился и без того вечно хмурый Левонтий Толкачев. — Мало им цепных колод да земляных нор, исповадились на цренах неугодников палачить. Вживе на каленое железо ставят.
— Да-а-а, — сокрушенно подхватил Иевлейка Карбышев. — И я про цренный правеж слыхивал! Сказывают, будто Семена- то Аникиевича, прежнего Строганова, того… дубьем по голове… наповал… за это самое…
— За это, не за это, поди проверь. Многие варницкие люди на него тогда всколыбались. Досадил потому. Уж я-то знаю, — в груди у Толкачева проснулся хриплый застарелый кашель. — Хлебанул рассольного духа вволюшку. Досе продышаться не могу… Кхы-ы, кхы-ы-ы, кхы-ы-ы… Тут бы милость к увечным да вдовым да беглым от хозяина — с трудом подавив кашель, продолжал он. — Ничего бы, и не было. И-еех! — Толкачев в сердцах махнул рукой и умолк так же внезапно, как разговорился.
— Что было-то? — прицепился к нему Кирилка Федоров. — Досказывай, коли взялся.
Толкачев косо глянул на него. После обозного головы Кирилка — второй значимый человек в походе. Не по делам — Поступинский и без дьяка привык управляться, а по сыновнему родству с четвертным дьяком Нечаем Федоровым. Тут хочешь не хочешь, а держаться с ним надо почтительно, отвечать не мешкая, разъяснять непонятное вразумительно. Однако до почитания юный отпрыск, по мнению Толкачева, пока не дорос: ведет себя, как на развеселительной прогулке, ни в чем не осведомлен, зато почудить и зазря поиграть силушкой горазд.
— Что? Что? — передразнил юного дьяка казак. — Досадил, говорю. Думал, в крепости его не достанут.
— В какой крепости? В воеводской? — опять спросил Кирилка.
— Зачем? У Строгановых своя не хуже. На Никольской стороне, как раз за Солонихой-речкой. Сам увидишь, когда в Соль Вычегодскую прибудем. Ворота лубовые, железом оббитые. На стенах — стрельцы и пушки. Всё честь по чести… Кхы- ы, кхы-ы-ы-ы… Не жил, а царствовал. Совсем оглядку потерял. Ну а людишки варницкие терпели-терпели, да не вытерпели. Кто-то в сполошный колокол ударил. Оно и учалось. Приступом ворота вышибли. И не стало Семена Аникиевича. Вечная ему память… Теперича, видать, его племяш озорует, Никитка Григорьевич. Больше некому. Ежели не его волей эти смерти сделались… кхы-ы, кхы-ы-ы-ы-и… то его попущением.
Я так себе размышляю. А знать наперед ничего не могу. Не волен.
— Тогда мы с Поступинским дознаемся! — самонадеянно заявил Кирилка. — Клади их на возы, ребята.
— Клади, клади! — подхватил команду Фотьбойка Астраханцев и, подыгрывая уже казакам, заобъяснял: — Землица тута смерзлась. Ее не раздолбишь. Да и не положено нам неизвестных ухоранивать. Пущай вычегодские стараются. Инако нам придется.
— Цыть ты, трёпало перекатное! — досадливо осадил его Федька Бардаков. — Не твово ума дело.
Все взгляды скрестились на Поступинском: а что скажет обозный голова?
— Без дознания хоронить не мочно, — коротко молвил он. — Предъявим Строгановым, — и добавил чуть слышно, скорее для Кирилки, нежели для остальных: — Сговорчивей будут.
Баженку покоробило от этих слов. Перед лицом мученической смерти не о том надо думать, как половчей выбить у Строгановых людей и харч для Томского ставления… На небо — крыл нет, а в землю путь близок… Смерть не всё возьмет, только плоть… Злому — смерть, а доброму — воскресение… Никому не ведом час Страшного суда. Вот об чем помнить следует, ибо все смертны, и смерды, и владыки… Солнце хоть и слепит, да на него во все глаза глянуть можно, а попробуй из себя на смерть взглянуть. Особенно на такую…
Баженке вспомнился доказной язык Лучка Копытин, за которым он охотился на Курятном мосту, его юное замученное лицо на грязном снегу, а сверху воронье застящее небо. Для Лучки смерть пришла, как избавление. А для этих?
Но больнее всего была мысль о Даренке. В какую беду она- то попала? Достанет ли ей сил справиться с напастью?.. А может, с соблазнами? Ведь бывает и подневольные перемены…
Пока он предавался разбродным мыслям, казаки уложили мертвых на ближний воз.
— Гляди-кось, только теперь заметил Фотьбойка Астраханцев. — А у этого глаза отверсты. Никак попутчика себе выглядывает? — и перекрестился истово. — Чур меня!
Следом за ними стали креститься остальные.
— Может, и выглядывает, — подал голос Ивашка Згибнев.
— Да не у нас в обозе. Мы все без урону до места дойдем.
От его успокоительных слов приунывшие было казаки взбодрились. Ивашка Ясновидец зря не скажет. Ему дано наперед видеть. Он это уже не раз доказал. Даст Бог, и ныне не прошибется.
— А скажи, Иване, — обступили его товарищи, — К чему бы это на нашем пути мертвецы взялись? Поди, к худу?
— К искуплению! — коротко ответил тот. — Живому нет могилы, токмо совесть и доброе дело. А мы на доброе путь держим.
— И верно! — заудивлялись его прозорливости казаки. — Земля зимою мертвеет, а человек совестью… Родиться на смерть, а помирать на воскресение… Без смертушки живота не оценить…
Згибнев тем временем снял нательные кресты с мучеников, завернул в просмоленную тряпицу и передал обозному голове:
— Коли сыщутся убивцы-то, вели надеть на них эти крыжики. Да чтоб подольше не снимали. Они сами их изведут, — потом дал совет вознице: — А тебе бы коня лучше перепрячь. Покойников увезешь, смерть тут оставишь.
И снова заудивлялись его здравомыслию казаки: казнить, оказывается, можно и мертвым крестом, а от напасти уберечься простой перепряжкой. Всяк это знает, да не всяк исполняет.
В довершение ко всему достал Ивашка Ясновидец из дорожной сумы косыню, разорвал натрое и вложил каждому мертвецу в руки по лоскуту. Пускай им будет чем отереть лица во время Страшного суда. Вот уж и правда, заботник христов.
— А мне что скажешь? — подошел к Згибневу Баженка Констянтинов. — Не о себе забочусь, о тех, кто за мной следует. Ты знаешь, о ком. Чует сердце, во тьме они, а что за тьма, в толк не возьму.
— Тьма — путь к свету, — не замедлил с ответом Ивашка Ясновидец. — Не претерпев ее, света не возлюбишь, — и вдруг ляпнул не к месту: — Пусти бабу в рай, она и корову за собой приведет, и мальца, чтоб из той коровы молоко пил.
Заулыбались казаки, услышав такое. Ну и Згибнев! Урезал Констянтинова острым словцом. Приклеил ему непонятно с чего райскую бабу с коровой и ребятенком, как будто рай — простои деревенский двор с будними заботами. Однако в улыбках этих не было неуважения к Баженке. Напротив, заинтересованная приглядка, ревнивое ожидание. Непонятный он для служилых человек: ходит в десятниках, а десяток себе всё не набирает. С казаками и ямскими охотниками не чинится, перед обозным головой и дьяком Кириллом Федоровым не заискивает, Куземку Куркина, от которого к нему чуть не весь десяток перебежать готов, не хает, с Тояном Эрмашетовым по-татарски говорить старается, хоть и не свычен. Скачет, как все на верхах, хоть и кровавят у него на морозном ветру обожженные еще на Москве губы. Зря слова не скажет, а послушать других горазд. И не обидчив. Другой бы на его месте от шутки Згибнева в неудовольствие пришел, а он на-ко, лицом потеплел. Спрашивает, будто меньший у старшего:
— Значит, по-твоему во тьме они долго не пробудут?
— Выходит што так.
— А до места вцеле досягнут?
— Не сомневайся, — уверил его Ивашка Ясновидец.
— Слава те Господи! — поглупев от радости, Баженка благодарно тронул его за локоть. — С коровой я понимаю: это присказка. А малец откуда?
— Тебе лучше знать.
— С неба свалится, — прыснул Фотьбойка Астраханцев. — От святого духа… — и захлебнулся на полуслове.
Это дюжий Петрушка Брагин поднял его за шиворот, как кутенка, потелепал из стороны в сторону и вновь поставил.
— В другой раз пинка дам, — пообещал он. — Штоб не лез не в свои разговоры.
Баженка на их возню и внимания не обратил. Ему увиделась медовая трава в дубраве за Трубищами, стыдливо жаркая Даренка, ее тугое лучезарное тело… А он-то, дурень, спрашивает, откуда малец возьмется. Оттуда и возьмется.
Ну и денек выдался: сперва оскал мученической смерти, потом видения ликующей жизни, а впереди обещанные, но пока далекие надежды. До них еще мчать и мчать…
В Соли-на-Вычегде обоз застрял на три дня. А всё потому, что Кирилка Федоров заявил Строгановым: пока не дознаюсь, на какой варнице мертвят людей на цренах, с места не стронусь! С другим бы допросчиком они и разговаривать не стали, отмахнулись, как от досадливой мухи, уполномочие свыше потребовали, а тут, на-ко тебе, сын сибирского управителя. С ним не поспоришь. А ну как опалится родитель за неуступку, начнет чинить препятствия в делах, подведомых Москве? Ведь это не царь югорским воеводам да лучшим тамошним людям грамоты пишет — Нечай Федоров. Ссориться с ним — себе в лицо плевать.
Однако не сразу покорился сольвычегодский Строганов, а после того только, как настырный Кирилка выставил мертвых на опознание посадским людям, пообещав каждому тайну свидетельства и посильную награду. Много сыскалось обиженных прижимками местных властителей, ох много! Не сговариваясь, указали они: этот, который с открытыми глазами помер, не кто иной как Савка Унадышев — качальщик рассоливных труб с Успенской варницы, а двое других — повар и подварок с Троицкой. С неделю назад встретились они меж собой в тутошнем кабаке, выпили крепко и понесли хульные речи против Никиты Григорьевича и Максима Яковлевича, другого Строганова, Соликамского. Задели и покойного Семена Аникиевича. С хмельных-то глаз чего не скажешь? За то их и схватили. Оська, сынок Упадышева, да Саломатов Омелька из Ямской слободы, да меньшак Саломатов именем Степка, а с ними еще человека три-четыре пошли к Троицкому прикащику о милости для непутевых просить, так их тоже схватили и упрятали невесть куда.
Поняв, что запираться бесполезно, Никита Строганов притворно вознегодовал. А ведомо ли Кириле Нечаевичу, заявил он, что хульные речи этой сволоты направлены были главным делом против законного царя Бориса Федоровича Годунова? Ему в пику они самозванца Димитрия всяко хвалили и возвеличивали. Не стерпел троицкий прикащик такого надругательства над царским именем, не удержал праведного гнева, самовольство проявил. Хотел о других злоумышленниках допытаться. За что и наказан будет. Но по сути его упрекнуть не в чем. Воры, вставшие против справедливого царя, иного обращения не заслуживают. Место им в яме придорожной, как собакам бешеным, без погребения.
Однако и Кирилка не лыком шит. Оставил он с Никитой Григорьевичем обозного голову Поступинского да сольвычегодского воеводу, да Тояна Эрмашетова и просил до своего возвращения никуда со двора не отлучаться и никого с посылками вовне не отправлять, а сам вместе с Баженкой нагрянул к троицкому прикащику. Так-де и так: я — полномочный сын четвертного дьяка Нечая Федорова, имею спросить без уверток — за что Савку Упадышева и его сображников умучил? Тот и признался: за то, что хозяев без удержу лаяли.
— А еще кого? — спросил Кирилка.
— Больше никого. Их токмо…
Вот тебе и вся недолга. Пришлось Строганову против воли признать лжесвидетельство, выдать на расправу троицкого приказчика и его подручных, а Оську Упадышева, Саломатовых и других, безвинно схваченных и уже пытанных в варницком застенке, немедля освободить.
Воевода у Федорова-младшего кисло спросил: какого наказания по его мнению заслуживают самоуправщики? Кирилка, не моргнув глазом, выпалил присуду Ивашки Ясновидца: надеть каждому ошейник с мертвым крестом от убиенного и не велеть снимать до будущей весны. А еще немедля отправить на погост — рыть могилы. Пусть все видят и знают, что расплата за содеянное зло на чины не смотрит.
Обрадовался Строганов такому малому запросу, закивал согласно, де справедливо рассудил Кирила Нечаевич — не в мести правда, а в силе креста взыскующего; не тот мертвый, кто в смерть вошел, а тот, кто живучи, душу потерял; ее спасать надо. Не стал раздумывать и воевода: быть посему!
Однако рано обрадовались соливычегодские властители. Копая могилу, один из убивцев в расстройстве руки на себя наложил. Донял-таки его мертвый крест.
И полетела по округе молва о молодом московском справедливце, который не убоялся самого Никиты Григорьевича Строганова с его безмерной властью, простым словом правды злосердие его приспешников против этих же приспешников и повернул.
С тех трех дней в Соли Вычегодской Кирилку будто подменили: был недорослем, прохлаждающимся в обозе, стал полноценным дьяком, способным на многие распорядительные дела. Отцовский наказ запоздало вспомнил — делать подробную запись дороги. Не единожды ему Баженка о том наказе напоминал, да всё без толку. A тут на тебе, развел Кирилка чернила, гусиное перо заострил и ну вырисовывать на чистом листе домишки — один над другим — лесенкой вправо. Потом приделал нижнему рядок церковных маковок и обнес крепкой стеной. Следующим двум прималевал по два куполка. На четвертый поставил букву ять с крестиком, на пятый — веди. Шестой и седьмой оставил в начальном виде, а поверх восьмого изобразил рожу с раздвоенным языком. Такие же языки, но ни к чему не приставленные, разбросал по листу меж простыми и церковными домишками, соединил их цепочками набродных следов.
Баженка исподтишка наблюдал за Кирилкой, радуясь, что потянуло парня к писчему занятию. Пускай вычерчивает что ни попадя, наобум, лишь бы с места стронулся…
Хотя почему наобум? Присмотревшись, Баженка с удивлением понял, что Федоров-младший набрасывает чертеж дороги. Ну точно! Разновеликими домишками обозначил он грады от Москвы до Соли Вычегодской: Переяславль-Залесский, Ростов, Ярославль (это над ним ять поставил), Вологду (веди), Тотьму, Устюг Великий. Рожа с раздвоенным языком легла на вотчинную крепость Никиты Строганова, лжесловного истязателя. Восемь городов, семь переходов, и все на север поднимаются, то крутой, то пологой лестницей. А не приставленные ни к чему языки — скорее всего реки: справа Волга с притоками, слева — Двина с Вычегдой.
Лиха беда начало. Где прикинут чертеж, там должна появиться вскоре и подлинная роспись дороги. Всему свое время.
Вот и для Баженки те три дня в Соли-на-Вычегде переломными оказались. Он будто тяжелую хворобу перенес — с лица спал, телом ослаб, душой истомился. Губы у него не просто растрескались, а сякнущим гноем пошли. Ни похарчеваться толком, ни слова сказать, ни сну предаться — сосущая боль изнутри тянет и тянет. А как выступили по землям зырян до ихнего Кайгорода, губы у Баженки сами собой подсохли, в глазах прояснилось, отлегла постоянная тревога. Значит, Даренка снова к Москве следует. В руках у него один конец дальней дороги, у нее — другой. Остановиться бы, подождать, когда они сойдутся, да ведь никакая дорога на месте не стоит. Катится она себе вперед и катится, как река бессонная, как жизнь неостановимая. Из Трубищ через две Руси к Москве — верстами, из Соли-на-Вычегде через Кайгород к Соли-на-Каме — зырянскими чумкасами, в каждой из которых, считай, по пяти русийских верст.
Оттуда путь прежде на север поворачивал, к Чердыни, затем поднимался на Каменный пояс по белой реке Вишере, переваливал на черную реку Лозьму, чтобы спуститься но ней до Тавды и вместе с Тавдою впасть в Тобол, текущий уже но Сибирской Татарии. Переходы дальние, трудные, не в меру опасные. Вот и пришла из Москвы грамота, чтобы послали Никита и Максим Строгановы охочих людей поискать более короткий и легкий путь на Югру, Это еще при блаженном царе Федоре Иоанновиче было, девять лет тому назад.
Не сразу сыскалась нужная дорога. А время не терпит. Немирные вогулы стали чинить препятствия на пути из Вишеры в Тавду. Пришлось укреплять его Лозьминским городком. Поставили его в устье реки Ивдель, что впадает в Лозьму, сделали на ней первое в этом краю плотбище и пошли оттуда теснить пелымского князя Аблегерима. На месте его городка Таборы поставили свой Пелым. А там до Тоболеска и Тюмени рукой подать.
Меж тем посадский человек Артюшка Бабинов проведал-таки более удобный путь за Камень — из Соли Камской на юго- восток к черной реке Туре. Он оказался на треть короче, а это для Москвы большая выгода. В награду за усердие велели Строгановы тому же Артюшке набрать сколько надо будет для дела гулящих людей, спешно расчистить дорогу, навести переправы, сделать пологие спуски и подъемы. Пока Бабинов исполнял их наказ, чердынский воевода Сарыч Шестоков, тот самый, что ведает ныне на Москве Ямским приказом, выбрал удобное место для Верхотурского города, чтобы закрепить за Русией это направление. Ему приглянулся неприступный утёс на месте чуцкого городища Неромкарра, мимо которого ни конный, ни санный незаметно не проследует. Лучшего места для крепости трудно сыскать.
Как только устроилась Бабинова дорога, запустела Вишеро-Тавдинская. Не надобным сделался Лозьминский городок. Однако и бросить его без пользы жалко. Один выход — разобрать на бревнышки да и сплавить в Пелымь. Так и сделали.
А Бабинов за старания свои получил добрую вотчину, чин сына боярского и стал прозываться не просто Артюшкой, а Артемием Сафроновичем. Во какие возвышения удачливым людям случаются…
Обо всем этом поведали Баженке и другим обозным людям словоохотливые казаки Федька Бардаков и Иевлейка Карбышев. Оказывается, Федька строил, а потом разбирал и сплавлял на Пелымь Лозьминский городок. Иевлейка начинал свою службу с Верхотурья. А Фотьбойка Астраханцев присовокупил к их рассказам попутную историю про Верхтагильского воеводу Рюму Языкова и его большого казанского кота- людоеда. По словам Фотьбойки, Верхтагильская крепость устроена была допреж зачатия и поставления Лозьминского и Верхотурского городков и так же, как Лозьминская, потом брошена. Но это не суть. Речь о воеводе. Незавидный он был, в летах немалых. Спать любил страсть как. Служба идет, а он завалится себе в мягкие постели и дрыхнет без задних ног. Рядом с ним кот — лохматый, здоровущий такой. Глаза узкие, морда разбойная. Урчит, будто мыша заглотил. Ну словом, басурманское отродье! Как-то раз непонятно с чего взбесился этот котище да и переяде спящему воеводе горло. Ну чисто зверь дикий. Изгрыз Рюму до неузнавания. Вот и доверяй после этого казанским и прочим домашним любимцам…
Тут узкоглазый Фотьбойка выразительно глянул в сторону Тояна Эрмашетова, де, этот сибирец также ненадежен, как котище покойного воеводы Языкова. Но десятник Куземка Куркин строго пресек своего подначального:
— Не тебе языком блудить, не нам бы твои речи слушать. На себя сперва погляди!
— А чё я такого сказал? — заоправдывался Фотьбойка. — Подумаешь…
Тоян на него и внимания не обратил. Стоит ли намекам Фотьбойки значение придавать, коли казаки его в расчет не берут? Лучше расспросить Федьку Бардакова — ту ли он Лозьминскую крепость строил да раскатывал, где прежде Василей Тырков служил? Федька охотно подтвердил: ту. И оказалось, что нынешний тобольский письменный голова, старый Тоянов доброжелатель, как и Артемий Бабинов, под счастливой звездой родился. Был рядовым казаком, а стал звон кем!
Федька говорил о Тыркове с уважением, без зависти, простодушно посмеиваясь над своей непутевостью. Тырков, почитай, давно в полковниках, а Бардаков кем был, тем и остался. У каждой птицы свой шесток, свои крылья. Ничего не поделаешь, ежели у Федьки они куцые.
На самом-то деле и не плох Бардаков, и трудовит, и покладист, да к хмелю пристрастен. Он его, как тот казанский кот Рюму Языкова, безжалостно заедает. Хорошо хоть не до смерти…
Как ни странно, но именно история с незадачливым верхтагильским воеводой легла в первую дорожную запись Кирилки Федорова. А дальше побежали на бумагу разные сведения. О том, к примеру, что страна Сибирская отлежит от Москвы на сто с лишним поприщ, а путь по ней за Солью Камской называется Бабинова дорога. И движется та дорога промеж седых гор, досязающих до облак кедрами и другими игольчатыми и листвичими древесами своими. Те горы обильны зверьем, угодным на снедение и одеяние человекам. Еще есть олень, лось, заяц, таушкан, бобер, лисица, выдра, россомаха, горностай, песец, белка и многоразличные птицы. Вокруг дебрь плодовитая. Здешние люди живут кочевьем, грамоты и веры у них нет, а молятся они кумирам своим, приносят жертвы человеческие и молят истуканов подать всякие милости в дому и в охоте. Питаются же рыбою и сохатым зверем. Есть рыба харьюз, таймень и белая кроме леща да головля, а красной рыбы никакой нет…
От общих рассуждений Кирилка перешел к именным росписям. Сперва назвал пустынные верховья Яйвы и Чикмана, потом вывел Бабинову дорогу на Косьву, там, где в нее вливается Тулунок. По северному берегу Косьвы, мимо поселения Ростес, добрался к притоку Косьвы Кырье. Особо описал Павдинский камень на одноименной реке и небольшое селение с первым таможенным караулом. Там устроен был гостиный двор для привоза и отвоза купецких товаров, торговое место для менов с татарами и вогуличами. Второй караул располагался на Ляле, иначе говоря, на Каменной реке. По обе стороны возвышались нескончаемые скалы, из расщелин которых лезли ввысь цепкие ели и березы. Они напоминали темные заснеженные тучи. А под ногами — звенящая пустота, в которую жутко и весело заглядывать. Крикнешь, Ляля аукнется, засмеется, загремит. Близко она и вместе с тем неисповедимо далеко.
Ямские люди Саломатовы, которых Поступинский забрал с собой из Соли Вычегодской, оказались отменными певцами. Как заведут дорожную, сердце замирает. Голоса у них сильные, раздольные, с горы на гору перекатываются, под нависшими глыбами замирают, сливаясь с серебристым журчанием воды.
Запев ведет отец, Омелька Саломатов, а Степка заливисто подхватывает:
Затем их голоса сливаются:
Тут отец умолкает, давая Степке досказать свое:
Он о своей любимке поет, а будто о Баженкиной. И снова щемит сердце: Даренка, Даренка, где же ты? Что с тобой? Поджившие губы незаметно начинают вышептывать обращенную к ней песню:
Голос крепнет, разворачивается, и вот уже две песни летят над Бабиновой дорогой.
Саломатовы выводят:
Баженка ведет свою линию:
А Тоян Эрмашетов, затосковав о родимой Эуште, о семье, о детях, разразился долгим гортанным звуком, напоминавшим песню без слов.
И вот уже весь обоз движется, внимая раздольному напеву дороги. Заслушались, опустили поводья возчики. Расправили плечи верховые казаки. А Кирилка Федоров, не удержавшись, выпрыгнул из саней на обочину и пошел рядом с главными запевщиками. Откуда знать парню, что Омелька Саломатов чуть не родня ему? Это его сестру, Палашку, отец до сих пор в сердце держит. Стало быть, и Кирилке она не чужая…
Третий и главный таможенный караул устроен был на Верхотурье. К нему обоз подошел пополудни на Дарью-Засори Проруби, или Грязную Прорубницу. Так прозвали в народе святую мученицу Дарью, на день которой по многим русийским местам учиняются оттепели. Радуясь теплу, бабы спешат стирать белье. Топчется возле полыней водопойный скот, приходят утолить жажду дикие звери. Вот и грязнится снег, осыпается серой кашей подтаявший лед, поднимаются в берегах водоемы.
А на реках, вдоль которых пролегла Бабинова дорога, под мостами через горные потоки, буераки, грязные места (их Кирилка от Соли Камской насчитал в свой дорожник семь на тридесять) нет ни грязных, ни чистых прорубей. Здесь святая мученица Дарья отмечена серебряным журчанием вешних вод, близким солнцем и холодным дыханием бесконечных гор.
Верхотурье показалось издалека. Возведенное на скалистом утесе, оно приковывало взгляд оголовком срубной соборной церквы Живоначальной Троицы и острожным частоколом, за которым смутно угадывались три задние сторожевые башни и строения воеводского и служилого дворов. Сразу видно, в остроге тесно, повернуться негде. Зато привольно раскинулся на овражистых спусках к Туре посад с гостиным и татарским двором, жилецкая и ямщицкая слободы, вольно поставленные избы и амбары. Чем ближе придвигался город, тем явственнее становился Кремль на Троицком камне, его подгородная часть, прорезанная руслами Калачика, Свияги и Дернейки, а дальше недостроенный монастырь во имя святого Николы Чудотворца, самого почитаемого северными русиянами святого.
Верхотурский воевода Неудача Плещеев встретил начальных людей обоза неприветливо. С порога объявил Поступинскому: сменных коней нет, кормов мало, Троицкая церква в холоде стоит, так что службы поп Леонтий отведет в съезжей избе. И казаков на ставление Томского города верстать не из кого. Были гулящие людишки, много было, да сейчас все разобраны. Которые в Тюмень и на Тару по московским грамотам посланы, а которых Артемий Бабинов под себя забрал.
— Бабинов? — заинтересованно переспросил Кирилка. — Он тут?
— А где ему еще быть? — удивился Неудача Плещеев. — Ему дьяком Федоровым писано верхотурскую дорогу чистить да починивать… — тут воевода досадливо всхрапнул. — Куда починиватъ-то? Грязная Дарья шутить не любит. Нешто нельзя было прочного тепла дождаться? Ну чистая глупота, ей-Богу.
— Это ты про чью глупоту речёшь? — хищно оскалился Кирилка.
— Отсядь, чернильная душа! Не с тобой глаголю…
— Погоди, воевода, не горячись, — не дал ему договорить Поступинский. — От Казанского приказа до Верхотурья не ближний свет. Вот и писано Бабинову с упреждением на доставку. Так я говорю, Кирила Нечаевич?
Тот самолюбиво поджал губы.
Плещеев озадаченно вперил в обозного дьяка придвинутые к широкой переносице темно-вишневые изрядно выкаченные глаза. Мысли в голове у него ворочались тяжело, неповоротливо. Он в толк не мог взять, с чего это Поступинский так навеличивает своего буквоеда. Не по чинам тому в отчестве быть. Всяк сверчок знай свой шесток!
Но Поступинский вкрадчиво продолжал:
— На месте оно, понятно, видней. Кто же спорит? Однако были на Артемия Софроновича челобитные, будто он до времени дорожных починщиков у себя в вотчине держит. А ты о глупоте говоришь… Да Нечай Федорович при мне сыну наказывал, чтобы он ко всему попутному присматривался, а коли что не так, поправлял.
Лишь теперь Неудача Плещеев сообразил, что за обозный дьяк у Поступинского. Мясистые щеки его обвисли, глаза спрятались за полуопущенными веками.
— Коли так, с Бабиновым и говорите, — хрипло отрубил он. — Я тут при чем?
Плещеев был упрям, слов своих назад не брал, но к концу разговора заметно переменился: обещал подумать и о сменных конях, и о кормах, более того, предложил Поступинскому и Федорову-сыну остановиться у него на остроге.
— Благодарствую, — самолюбиво отказался Кирилка. — Не пристало обозным людям в воеводских хоромах почивать. С нас и постоялого двора хватит. Лучше ты меня с Бабиновым сведи. Много я о нем наслышан. Сделаешь?
— Сделаю! — заверил его Неудача Плещеев.
Обещание свое он выполнил, но как? Подстроил встречу Кирилке с Бабиновым в бане гостиного двора. Бабинов на полке веником хлестался, когда Кирилка с Баженкою на соседний лежак взлезли. А там такой крутой жар повис, что ноздри обжигает. Кирилка сглупа холодной водой оплеснулся, его еще больше печь учало. Поначалу крепился он, бил себя веником с пяток до макушки, потом не сдюжил, выскочил передохнуть в предбанник, выдул жбан холодного кваса. А когда к нему присоединился Кирилка, принялся ругать баню, и воеводу Плещеева, и намозолившего уши Артюшку Бабинова, который гулящих верхотурских людей под себя взял. И невдомек ему, что Бабинов рядом сидит, слушает его поносные речи, ухмыляется себе в лопатистую бороду.
Лицо у него угольником: скулы в стороны торчат, а лоб с висков ужат и под спутанною шапкою ржаных волос абы как засунут. Тело невидное, зато ручищи огромные и ноги мосластые, как у изработанного коня.
Заметив ухмылку на роже неутомимого парщика, Кирилка вскипел:
— Ну чего скалишься? Отвел душу и ступай с Богом. Не мешай людям меж собой беседовать.
— Да как мне не скалиться, ежели ты меня беззазорно выбрехиваешь? — ласково сощурился тот. — Бабинов я, Артемий Софронович… А ты, как я понимаю, тот самый справедливец, что в Соли Вычегодской Никиту Григорьевича на место поставил. Теперь за меня решил взяться. Похвально… А впрочем, я тебе и сам помогу, — и не давая Кирилке опомниться, начал отчитываться: — Людишек у меня семь десятков. Два на Салде мостовой лес готовят. Один в Благовещенской слободе. Там земля подсохла, можно спуски делать. Два на воеводском дворе амбары прирубливают и другими изделиями до поры заняты. Один на Павдинском камне. Ну а последний я еще толком и не собрал. Уговор был, а дела никакого. Так что ты на мою вотчину не греши. Для себя выгоды у меня никакой, токмо убытки. Не всякая челобитная для пользы пишется, бывают и с умыслом. Больше я тебе ничего не скажу, а ты проверь…
Умно повернул разговор Бабинов, без обид и неприязней. Сразу видно, уступчивый человек, свойский, добротворный. С таким легко поладить.
После бани выпили новые знакомые крепкого меду и совсем подружились. А на другой день сунулся Кирилка к Бабинову со своим дорожником — де почитай на досуге, не спутал ли я чего-нито по своему неполному знанию. И оказалось, что Бабинов совсем грамоты не ведает. Не привел Господь учиться письменному слову и числу. Да и зачем, коли у него для этого грамотей есть? Хотел позвать грамотея, но Федоров-сын сам взялся ему дорожник читать.
Много неточных мест оказалось в записях у Кирилки, но Бабинов хитромудр: прежде чем указать на ошибку, непременно похвалит за наблюдательность и живой интерес к дороге.
Пока они разбирали кирилкины росписи, Баженка набрал себе наконец казачий десяток. Он вдруг понял: дальше тянуть некуда. День святой мученицы Дарьи — рубеж, за которым начинается новая жизнь. И для него, и для Кирилки. Теперь, когда Федоров-сын за ум взялся, заботливая тень Баженки ему не очень-то и нужна. Пора по-настоящему за службу браться.
Первым Баженка позвал к себе под начало Ивашку Згибнева. Ясновидец ему ой как нужен будет. И силач под вид Петрушки Брагина. И миротворец Иевлейка Карбышев. И молчун трудяга Левонтий Толкачев. И песельники Саломатовы. И безотказный Климушка Костромитин. И закаменевший сердцем, но не озлобившийся Оська Упадышев. Еще двух казаков Кирилка приглядел в Верхотурье. Васька Боленинов понравился ему любовью к коням. Сам он родом с реки Болы, прежде служил на Москве в стрельцах, потом на Лялинском карауле в дозорщиках. Да прискучило ему стоять на одном месте. Вот и решил податься на Томское ставление. А с ним увязался Пешко Кожевников, Соликамский житель, застрявший по своим делам в Верхотурье. У него тот же, что и у Боленинова интерес: новые земли повидать, себя в новом деле показать.
Два переменных дня пролетели незаметно. Утром третьего обоз двинулся дальше. Неудача Плещеев сказал на прощанье:
— Путь вам чистый через наши ворота. Спасибо, что не застряли.
— Какие ворота? — не понял Кирилка.
— А эти вот, — воевода вычертил у себя над головой круг, объединяя Троицкий утес с постройками Верхотурского города. — В Сибирскую сторону.
Кирилка поразился: а и впрямь сибирские ворота. Перевальный проход из Европы в Азию. Незримая черта. Радугой повисла она над Бабиновой дорогой. А сбоку от нее буднично стоял сам Бабинов.
— Кланяйтесь нашим, как увидите своих, — добавил он к прощальным словам воеводы. — Счастливо до места добраться. Даст Бог, свидимся еще.
А Баженке казалось, что это не Бабинов напутствует его, а Никола-Чудотворец, заступник ото всех бед и несчастий, хранитель на суше и на водах, а стало быть, покровитель дороги.