Сибирская Татария встретила обоз снеговалом. Утром на Василия Теплого проглянуло было солнце, украшенное алыми приветливыми лучами, но тут же затмилось. Налетел с Камня порывистый ветер, принес липкую снежуру, заляпал ею дорогу от Салдинской слободы до Туринского острога, пообрушивал всюду ломкие ветки с могучих кедров. Пришлось пешим казакам расчищать ездовую полосу от завалов. Взмокли они, по сугробам лазаючи, в смоле вымазались, но к концу второго дня дотащились-таки до острога. Загомонили радостно:
— Ну наконец-то… Хоть и в дырявом Епанчине, а за ночь отогреемся.
Баженке послышалось: в дырявой епанче. Под верхней одеждой то есть, под круглым безрукавным плащом, укрывающим от непогоды. Так умаялись ребятушки, что учали городить невесть что…
Ан нет. Оказалось, рядом с продувной Туринской крепостцой в четыре угла, там, где угнездилась ныне Ямская слобода, стоял прежде татарский юрт князьца Епанчи. Четыре года назад откочевал он в земли своего близкого родича Енбая, но простой люд памятен: вместо Туринского городка нет-нет да и выскочит у него — Епанчин.
«А что, — прикинул Баженка, — Добрая назва. Татарам в ней слышится свое, русиянам свое. Для усталого путника это и впрямь епанча, укрывающая от непогоды, для служилого человека — щит от ногаев и прочих набежчиков, для Москвы — второй шаг в Сибирскую землю, нарицаемую Азией».
В пятнадцатый раз сменив коней, обоз двинулся дальше. Тотчас переменилась и погода. Мокрый снег на глазах затвердел, оставляя на гололеди острые наросты. И запрыгали по ним полозья саней, застучали, спотыкаясь, конские копыта, зашаркали, выискивая ровные места, ноги пеших казаков. Подернулось ледком небо, тонким таким, игольчатым, прозрачным. Будто не к весне дело повернуло, не Благовещением Пресветлой Богородицы отметилось, не благословением божьим на скорое сеяние злаков и съедобных плодов, а назад отхлынуло — ко дню Касьяна немилостивого, того, что собирает остатки времени, по шести часов ежегод, дабы однажды и себе праздник устроить. Он у него один раз на четыре года случается. Ну как тут не впасть в обиду, скупость, завидность? Ну как не скривиться характером?
Ныне именно такой год приспел — касьянов. Не зря старики бают: на что Касьян ни глянет, всё вянет. Люди от него в смуту или оцепенение впадают. Путаются повадки у птиц и зверей. Бушуют небо и воды, воспаляется или черствеет земля. Не случайно же вдруг оторвало Баженку от родной Украины, как лист с ветки, и понесло из теплых южных мест в суровые неизведанные дали. А следом закружило Даренку. Много людей в обозе, и у каждого своя перемена в жизни, своя причина этим годом на Томское ставление идти. Даже тех, кому кажется, что они по своей охоте в путь двинулись, на самом деле преподобный Кассиан (такое у Касьяна настоящее имя) под руку подтолкнул. Вот ведь чудотворцу Николе аж два праздника в году, а Касьяну немилостивому — один в четыре. Потому как Господь приставил его ад сторожить и на отдых не вдруг отпускает. На время отсутствия вместо него охраняют подступы к преисподней двенадцать апостолов. И это Касьяна тяготит не менее, чем его день, такой редкий и вроде бы ненужный.
На самом деле нет на свете ненужных дней. Ненужных святых тоже. Всё предусмотрел Господь — и сладкое, и горькое, тьму и свет, радость и печаль, добро и зло, наказание и искупление. Когда обоз Поступинского на Москву шел, семь разбойных нападений на него было, а на обратном пути — ни одного. Это Касьян немилостивый взял его под свое покровительство. И Кирилку Федорова у Соли Вычегодской на ум наставил — как раз перед своим днем. И Даренке из беды незнаемой вырваться помог. Да и Баженке не только губы, душу подлечил. Слишком она у него переменчивая была, самому себе непонятная, а теперь вроде новым светом зажглась. Вот и выходит: тяжек Касьянов год, взбалмошен, привередлив, но и в нем своя польза есть. Чем глубже в него входишь, тем чаще манит оглянуться назад, сравнить то и это, осмыслить необъемлемость жизни, творящейся вокруг, широту земли и повороты небес.
Над Камнем небеса лежали низко — протяни руку и до облак достанешь. От Верхотурья до Туринского острога заслоняли их хвойные дебри, а после открылся неожиданно ступенчатый окоем. Вышла серебристо-белая Тура из каменистых теснин, уширилась наполовину, легла, петляя, на холмистую равнину. Правый ее берег крут и лесист, левый низок и гол. Самое подходящее место для дороги. Чистить его не надо. Разве что сделать проходы в ольхово-березовых перелесках да ивняковых зарослях, перекинуть мосточки через ручьи и меж болотных озерков. Скоро они разольются на много дней, а пока надежно держат и коней и тяжело груженые сани.
Окрепло, распеленалось солнце. Оно давало мало тепла, зато вволю света. Тура под нею пригрелась, разомлела. Снег осел, зашершавился, как крупитчатая соль. Темный таежный гребень на правобережье засиял радужно, сделался прозрачным. Зазвенел пронизанный легким ветерком воздух, будто под расписной дугой бубенчики ударили. Ну где еще услышишь такой чудный перезвон, где почувствуешь себя таким бесконечно-малым и вместе с тем могучим, поднебесным? Только в Сибирском Лукоморье!
За очередным перелеском укрылось поселение из пяти дворов. Избы крепкие, осанистые, без спешки рубленые. Вдоль дороги до лесного обреза — поля, огороженные плетенкой. Мало ли какой зверь захочет дармовщинкой полакомиться, а тут стоп, дальше хода нет!
Возле дороги тюкал топором простоволосый мужик в распахнутом армячишке. Старая водопойная колода развалилась, так он новую излаживал.
— Бог в помощь, трудилец! — свойски окликнул его Кирилка Федоров. — Как зовомо место сие?
Это ему для дорожной росписи знать надо, да и самому интересно, что за люди за Камнем живут.
— Деревня Борбозина, — мужик почесал нос топорищем. — Она самая!
— Откуда занесло?
— Известно откуда. С Холуя Суздальского присуду.
— А говоришь — Борбозина.
— Верно говорю. Я-то сам Холуев буду… Шумилка Холуев сын. А хозяин-то надо мной Борбозин. Родом он Сысольский, да ныне в детях боярских от Туринского острогу… Може, слыхал?
— Стало быть, ты у него в половниках? — сообразил Кирилка.
— Не я один. Со мною еще два — Микошка Гонобля да Филка Черемной, — подтвердил Холуев. — Обои с Крапивны, — и вставил с похвальбой: — А коли тебе про Первушку Шестопала сказать, так он у меня в половниках.
— Это что же получается: половник у половника?
— Дык почему нет? Мы теперь не на государевой пашне стоим. Не черносошные, да. Как лучше, так и делаемся.
— Значит, местом довольны?
— Грех жалобиться. Земелька, сам видишь, тучная. Да и мы не безрукие. Живем себе, хлеб жуем. Чего и тебе желаем.
— Ну и ладно. Трудись на здравие, Шумилка.
— И ты по здорову ехай, безымян-человек.
Немудреный вроде бы разговор. По это для кого как. Для Кирилки каждое лыко в строку. Ему дорожник надо писать. Будет теперь у него в росписи деревня Борбозина, а может, и этот Шумилка Холуев, выбившийся из черносошных крестьян в белые половинки — со своим подкаблучным Первушкой…
На другой день легла на пути Туринская слобода, широкая, по-дурному раскиданная, с дворами, поставленными на скорую руку. С борбозинскими их не сравнить. И поля здесь плохие, не вычищенные как следует от деревьев. Сразу видно, хозяев мало, всё больше неудельный гулящий люд да мимоезжие ямщики, да сторожа таможенные, да вездесущие уговорщики. Кормежка в слободе хуже некуда. Супец пустой, рыба пыжьян пересолена, кости от нее в горле застревают. Если бы не клюквенный кисель, и вспомнить нечего.
Сибирь одна, да люди в ней разные. Для этих земля — мать родна, для тех — постоялый двор. Пожил, погулял да и покатился дальше. Авось за Турой клад случится или изба- самокормка или еще какая-нибудь удача.
Перебрался через Туру и обоз Поступинского. Потом через полноводную реку Узницу, впадающую в нее. Пополудни достиг Благовещенской слободы. С Туринской ее не сравнить: чистая, ухоженная, степенная. Посреди — церковная избушка с маковкой, какие обычно ставят в поморье. Рядом ключи с родниковой водой, один подле другого. Ложе каждого мхом выстелено. Со временем они белыми стали, затвердели узорчато — будто дорогой горный камень. Сразу видно, люди здесь земельными трудами кормятся, а не шальной проезжей копейкой.
Так и пошло: за справной деревней или слободой непременно захудалая попадется, за государевой пашней — угодья здешних посадских и служилых людей — Липка, Козьминское, Кулаково, а вперемешку с ними татарские поселения-юрты. Они меж собой тоже разнятся, но не так сильно.
У большинства татар жилища низкие, сложены из бревен, а сверху глиной обмазаны. Крыши на них плоские, земляные.
Можно представить, как зазеленеют они через месяц-другой, цветами украсятся. А пока глянуть не на что — стены серые, дверь на лаз похожа, высотой локтя в два, не больше. Чтобы просунуться в нее, надо согнуться в три погибели, а то и на карачки встать. Вместо окон — круглые отверстия. Затыкаются они травой, либо рогожиной, а у иных хитрецов тонкой пластинкой льда, пропускающей свет. Только где наберешься таких ледышек на все время? Для поделки их особого человека надо держать.
Впрочем, для начального татарина это не накладно…
А вот и он сам навстречу идет. Приложил руку к сердцу, приветствует с улыбкой:
— Джолбосен!
Кирилка Федоров ему тоже:
— Джолбосен… А ну-ка, барантаз, покажи свою кибиту.
— Почему не показать? Кель!
Следом за Кирилкой нырнул в дверной проем его неизменный спутник Баженка Констянтинов. Пригляделся и оторопел: в мазанке светло, чисто, просторно. Посредине — каменная печь, у стены — жировые плошки. Дым от них уходит в деревянную трубу и боковые отдушины. Пол выстлан теплым войлоком. На стенах и на широких лавках дорогие бухарские ковры.
— Как зовомо место сие? — привычно спросил Кирилка.
Хозяин не без гордости ответил: Кинырский юрт. Его на Тюменской дороге все знают. Здесь самый большой конный торг, самые большие посевы яровых, самые удачные охотники и самые резвые ямджики.
— Тогда и свое имя скажи, — попросил Кирилка.
— Касьян.
— Вот как?
Переглянулись приятели, об одном и том же, не сговариваясь, подумали. Откуда у татарина столь немилостивое имя? Об такое не хочешь, да запнешься.
— Крещеный? — поинтересовался Баженка.
Вместо ответа Касьян Киныров вытянул из-за ворота обшитого лисой камзола нательный крестик, поцеловал его и снова упрятал на груди.
— И кто тебя окрестил?
— Пир Антипа.
— Это который же?
— Был тут, — с исчерпывающей краткостью ответил хозяин. — Сказал: я принимаю на себя твои грехи!
— Ну и как, принял?
— Он — пир, а ты кто, чтобы спрашивать? — в упор глянул на него хозяин кинырского юрта.
— И все же?
— Он за меня шар пил, я за него кимагу ел. Если ты без головы, спрашивай еще!
Снова переглянулись приятели. Ну и Антипа. Пес в рясе! Святым крестом за дурман-траву расплатился. Как его только земля держит? Святотатец! Мало того, дал простодушному татарину имя Касьяна немилостивого. Посмеялся безнаказанно, свои грехи на него переложить размыслил. А до того ему и дела нет, что он тут не сам от себя, что по нему местные люди о вере православной судить будут, тем паче о святых отцах русийских, де крест для них в цене питейного шара.
— Да! Без головы я! — задетый за живое словами хозяина, Кирилка мотнул башкой, как норовистый конь. — А коли так, скажи-ка, субар, снимал с себя Антипа божий крест и облаченье поповское, когда шар у тебя пил?
Киныров непонимающе пожал плечами:
— Зачем снимать? Он не хатын мне… — и вдруг, понизив голос, с доверительным смешком перевел речь на другое: — Хочешь кыз-ере уштяк? М-м-м-м, — тут он чмокнул сложенные щепоткой пальцы, показывая, каких сладких девушек-рабынь остяцкого роду он может предложить проезжим русиянам, и, не дожидаясь ответа, начал перечислять, что хотел бы взамен: зеркала стенные и бисер, либо ожерелье дутого жемчуга, либо медную и оловянную посуду, либо пуговицы и вату на подбивку военных кафтанов… Всего за пол обычной на них цены…
— Оставь своих девок себе! — перебил его Кирилка. — Мы не для того здесь, чтобы срамиться, — и вышагнул за дверь.
Баженка поспешил за ним.
— Бисмилля! — выкрикнул им вослед Касьян Киныров.
Вот тебе и простодушный татарин. Антипа плох, но и этот новокрещен не лучше. Нашли друг друга.
Настроение у Баженки испортилось: не к добру эта встреча, ох не к добру. А Кирилке хоть бы что. На него вдруг резвость напала. Вскинулся он на коня, дал шпоры и умчался вперед. Потом появился сзади, точно дух перелетный. Обкружил обоз да так, что никто и не заметил, когда. Баженка его с этой стороны ждет, затревожился уже, а он с другой нагоняет. Заметил изумление приятеля и доволен. Зубы скалит, шапка набекрень. То с одним казаком побалясничает, то с другим, а то ямского охотника подзудит, де ползешь аки улитка бессмысленная, вот как надо — и понукнет своей плетью его коня. Не смеют его осадить возчики, бранные слова в бороды вышептывают, де снова задурил обозный дьяк. И какая ему вожжа под хвост попала?
А Кирилке самому невдомек, какая. Ни с того, ни с сего прицепился к Антипке Буйге. Надо же кого-нибудь подразнить, а тут ямщик, по отцу калмык, по матери русиянин, да еще с таким именем… Ему ли в одном ряду с исцелителем зубных болей, слепоты и глухоты, священномучеником Антипой-половодом числиться? Вот и взялся насмешничать, де хоть ты и Антипа, а поглядеть на тебя, челюсти воротит, не Половод ты, а Полозуб… и всё такое прочее.
Буйга в ответ только улыбается. Лицо у него широкое, темное, глаза раскосые, нос картошкой. Бороденка растет плохо, но растет. Молчаливей и безобидней его в обозе нет. Иной день и десяти слов не скажет. Зато старательный на редкость. Сани у него всегда на ходу, конь досмотрен, упряжь крепкая. Кабы все такие возчики были, обозу Поступинского цены б не было.
Кое-как оттер Баженка своим конем коня Кирилки от Антипки Буйги:
— Не трогай человека. Виноват ли он, что ходит по свету другой Антипа?
— Может, и виноват, — хмыкнул Кирилка. — А тебе-то что?
— Удивляюсь.
— А ты не удивляйся! Лучше скажи, дадут ли мне обоз от Тобольского города до Сургута вести? Чем я хуже Поступинского?
Вот и поговори с ним. Баженка ему про одно, Кирилка в ответ про другое. Обоз еще до Тюмени не добрался, а он мыслью уже в Тобольске. Ох и честолюбив парень! Хочется ему напоследок в обозных головах походить. Корежит его что- то изнутри. Будто Касьян немилостивый в него вселился.
А может и такое статься. Ныне ничему удивляться не приходится. Ведь Касьян у ворот ада стоит…
В Тюменском городе Кирилка не сел по своему обычаю за роспись дороги. Едва добравшись до ложа, свернулся калачиком и уснул мертвым сном. А наутро облетела обозников весть: Антипка Буйга сломал ему на руколоме пальцы.
Никто того руколома не видел. Сошлись ночью два супротивника и ну единоборствовать. Сила нашла на силу, ловкость на ловкость. Но один поединничал по-русийски, другой по-азиатски. Вот и остался обозный дьяк без главных пальцев. Для писчего человека это большая беда.
Досталось и Антипке Буйге. Тюменский голова Алексей Безобразов без суда передал его на кнуты палачу, а после велел в тюрьму вбросить.
Вот уж и верно говорится: не изжив года, от Касьяна немилостивого не избавиться. Он там, где его не ждут.