Письменный голова Василей Тырков лежал в боли. Она жгла его, то притупляясь, то вновь вскипая. Еще сильней жгла досада, да не на кого-нибудь стороннего, а на себя самого. Дернула же его нелегкая с пути, указанного всевидящим Тама-ирой свернуть, вот и подставился под настороженные на крупного зверя самобои. Стрела, прилетевшая с одной стороны, срезала ему ступенькой опадок бороды, зато с другой — точно в грудь ножевым наконечником угодила. Хорошо, сердце не тронула, а то бы не вернуться Тыркову с обыска к ясачным и промышленным людям Салымской, Варилымской и Кондинской волостишек.
Тырков сам на этот обыск напросился. Так уж вышло. Взыграла душа от лихоимств промысловой артели Евдюшки Лыка, а того более от двоедушия большого сибирского воеводы Андрея Васильевича Голицына. Ведь этот негодь Евдюшка прежде у Голицына в дворовых послужильцах обретался. Верток был, угодлив, вот и выпросил себе недалекое от Тоболеска место, богатое пушным зверем. Набрал себе в помощь промысловщиков, поставил в стороне от тамошних остяков зимовые избушки, да и завел свою охоту. Поначалу хорошо с соседями ладил, а потом пошли на него жалобы, де самоуправствует не в меру — за уговорную черту ловцов посылает. А те и рады стараться — чужие ловушки пустошат, чужих женок к себе на постель без спроса емлют. Дальше- больше: стал Евдюшка Лык к государевой казне подбираться. Дело простое — ясак-то у ясачных людей по счету берется: с семейного мужика десять соболей, с холостого пять, со старого — вовсе ничего. А уж каков соболь по цене, решают приемщики Тобольского ясачного двора. За хорошего зверя могут и пять и десять среднехудых шкурок зачесть. Вот и смекнул Евдюшка Лык: а что, ежели хорошую рухлядь еще в остяцких чумах к рукам прибирать? Северный народишко доверчив: угости его винным лихачом, тусклое зеркальце подари, горсть бисера, другую какую безделицу, он и потеряет голову. Тут его за живое и бери, де будем как братья: мой соболь — твой соболь, твой соболь — мой соболь, давай меняться! А коли заартачится, можно припугнуть его именем большого сибирского воеводы, который Евдюшку Лыка сюда прислал, де князю Голицыну лучше знать, какой соболь кому положен. Что до приемщиков Ясачного двора, то они за изрядный посул и не на такую подмену глаза закроют. Пойди проверь потом, как плутовские скорохваты царскую ложку в рот себе проносили.
Тобольский дьяк Василей Панов не раз об этом Голицыну доносил: челобитчики-то из обиженных волостишек к нему идут. Сказывал и Тырков, да что толку? Разбушуется князь, как варево на большом огне, слюной забрызжет: ах воры! ах разбойники! раскрести их матерь блядную! засеку! разгоню! шули-котовы-яйца повырываю! самих под ясак поставлю! злыдари! шушваль поганая! упыри болотные!.. А на другой день и не вспомнит о своих угрозах. Недосуг ему. У большого воеводы дел невпроворот, одно другого поспешней. Это и обождать может.
Так бы оно и тянулось, кабы не прискорбный случай на нижнем Иртыше в становище Куль-Пугль. Пришел туда Евдюшка Лык за легкой добычей, а шаман Кабырла облачился в свои пестрые одежды и ну в бубен стучать да завывать по- идольски. Верхнему светлому божеству Нуми-Торуму на бесчинства русов пожаловался, с духами среднего мира снесся, а через них с богиней земли Колташ-эквой, затем воззвал к богу Подземного мира Куль-отыру, прося напустить на Лыка и его подручных самых злых духов преисподней, наказать всех примерно и второй жизни не дать — за плохую первую.
Посмеялся Лык над прыжками и причитаниями Кабырлы, но когда растолмачили ему, чего ради затеял старый кутапытыпыль купсвою песенную пляску, крепко осердился и велел сорвать с него нагрудник с побрякушками, сломать колотушку, а бубен продырявить. Вот де я каков — никаких духов не боюсь, никаким богам не подвластен. Но у остяков так: ежели умирает седьмой, самый большой и самый вещий бубен, умирает и шаман. А Кабырла не просто кутапытыпыль куп был, а прославленный вэркы. Кто он без седьмого бубна? Вмиг угас священный огонь в нем. Упал Кабырла лицом вниз, как подстреленная птица, и хлынула из него кровь. Много крови. Перевернули промысловщики шамана на спину — что такое? — горло у Кабырлы перерезано, а руки пусты. Зато у Лыка с поясного ножа кровь на белый снег каплет. Не вынимал его вроде из влагалища, а будто вынимал. Прямо чертовщина какая-то. Вот и возбудились остяки, стрелу с шайтанамигрозятся Тобольску прислать, коли большой сибирский воевода не накажет обидчиков сурово.
Услышав такое, налился Голицын дурной кровью: как? угрожать мне? резать стрелу для измены государю? оговаривать моих людей? идольские отродья! истуканщики косоглазые! песье дерьмо! забыли кто над кем? на красную черевухунабиваются! раздавлю аки червей вонючих, с землей сровняю!..
Воеводский дьяк Василей Панов смиренно ему поддакивал. Не в его правилах князю перечить. Как скажет, так и верно.
Иное дело Василей Тырков. Набычился строптиво, рассеченной ноздрей осудительно дернул. Его с толку напускным гневом не собьешь. Он сразу понял: лукавствует Голицын, шумом хочет разговор в сторону увести, на остяках свой неправый гнев сорвать.
Сцепились они глазами — кто кого? Тут-то и понял Тырков, что нетверд Голицын в гневе своем: зубы по-волчьи скалит, а сам готов хвостом примирительно подвильнуть. Лишь бы Тырков ему тем же ответил. Ведь он к воеводе с другим делом явился: о посыле в Теренинскую, Чойскую и другие среднеиртышские волости доложить. За тот посыл его можно щедро наградить, а можно и без внимания оставить.
«Ну?! — растеклась но лицу князя просительная улыбка. — Выбирай, Василей!»
А что выбирать-то? Тырков не за наградой в татары ходил, а затем, чтобы на месте разобраться, которые из их князей слово, данное Москве, не держат, к киргизам из-за русийских неустройств готовы откачнуться, ясак хитрят не платить и другие недружества делают. Сумел Тырков все тугие узлы миром распутать, согласие с татарами найти и укрепить. С полным ясаком назад возвернулся. За что тогда и жаловать, коли не за такую службу?
Молчание затянулось.
— А ты, Василей, чего ноздрями дергаешь? — первым не выдержал немого единоборства Голицын. — Али слово какое чешется? — и вдруг заобижался: — Ты вот ко мне с уместными вестями пришел, а соименник твой Васька Панов с худыми. И не впервой ужо. Хоть бы ты его наставил, как надо с сибирцами середину держать, от своих людишек при этом не отступаясь. Скажи здраво! Ну?
— Пожду, однако, Андрей Васильевич, — разлепил тяжелые губы Тырков. — Не моего ума дело при большом сибирском воеводе наставления давать. Хоть бы и Ваське твоему Панову. Да и ты покуда об Евдюшке ни единого слова не молвил. Будто не он всему виной!
Щекастое лицо Голицына сделалось серым, дырчатым, как речной песок.
— Дойдет очередь и до Евдюшки… У каждого своя вина… Я о другом реку — об умной середине.
— И я об том же, Андрей Васильевич. Только у середины два конца. Ежели не с того начать, не то и получится. Я так себе понимаю. А ты?
— Не забывайся, письменный голова! — снова вспыхнул Голицын. — Знай свое место! Не я у тебя под вопросами, а ты у меня! — и тише добавил: — Вижу, приустал ты с дороги. Плохо соображаешь. Ступай, отдохни, авось полегчает.
Тырков не шелохнулся. Ему стало жаль Голицына: это уже не тот князь, что запрошлым летом прибыл из Москвы на сибирское воеводство. Тот справедлив был, распорядителен, о делах устроительных всечасно пекся, умел подначальных людей уместным словом разжечь, а этот чванлив, ругателен, двоедушен. Почему так? — Да потому, что скоро ему восвояси отправляться. Два года — срок быстротечный, надо успеть и послужить, и покормиться. Вот и хватает Голицын напоследок все, что может, не тяготясь совестью. Наверстывает упущенное. Не до воеводских забот ему теперь, не до русийской чести.
Мздоимствует, через подставных заворуев сибирцев грабит. Ему с ними больше не жить. А Тыркову и другим служилым людям тут оставаться, вкупе с остяками и прочими иноплеменными народами общий порядок строить. Объясни им потом, что Евдюшка Лык и его всевластный покровитель — еще не Русия…
— Ступай, говорю! — нетерпеливо махнул рукой Голицын. — Мы с дьяком сами как-нито разберемся.
— Гонишь? — усмехнулся Тырков. — А ежели я в обыск себя назову?.. На месте, небось, видней, что к чему.
— В какой еще такой обыск? — опешил Голицын. — Выдумал тоже: из седла в седло. Ты и в баньке-то еще не был. Так? И с женочкой своей не перенежился. А? Отдохни сперва… Или забыл, что у рвения обратная сторона есть: сиречь скорохватство? Я ведь и на него подумать могу.
— Думай, Андрей Васильевич, твоя воля, но в обыск пусти!
— Час от часу не легче. Да что с тобой, Василей Фомич? Не узнаю, ей-Богу.
— А то, что ложка дегтя бочку меда портит. И эта ложка с твоего двора вышла. Коли я так подумал, другие меж собой об том же вслух скажут. Хорошее скоро забывается, а плохое долго помнится. Не оставляй его после себя.
— Загадками говоришь…
Голицын помял воздух пальцами, прикидывая, как быть с дерзким письменным головой. И вдруг сообразил: а никак! Пусть едет! Тотчас! С глаз долой! Сам напросился! На тех же лошадях, которыми в южные земли ходил! С теми же казаками! Евдюшка хоть и Лык, да не лыком шит. Небось, давно в потайном месте схоронился. Ищи его теперь свищи но дремучим северным лесам. А и сыщется, не беда: за большим сибирским воеводой главный присуд. Он казнит, он же и милует. Авось ни до того, ни до другого дело не дойдет. Пока суд да пересуд, князь Голицын к Москве отъедет, там его никакими челобитными не достанешь. На место первого тобольского воеводы другой боярин сядет. Вот он пусть и решает, на чем остановиться.
— …Ну да ладно! — заключил Голицын, радуясь, что может обвести Тыркова вокруг пальца, — Убедил! А потому отправляю тебя в Куль-Пугль, Василей! Неотложно! Сперва уличения собери, да чтоб веские были. А вдруг шаман этот Кабырла сам себя жизни лишил? Это одно дело. Ежели Евдюшка помог — другое. Надо, чтобы все по установлениям государевым было, а не как покажется.
— А потом? — нетерпеливо перебил его Тырков.
— А потом словишь виновных и в Тоболеск притащишь. Но без самоправства! Выставим их на общее посрамление.
— Словлю! — эхом откликнулся Тырков.
— То-то, братец, — приземистый Голицын покровительственно вскинул руку на его высокое плечо и пообещал:
— Вернешься, пожалую тебя за оба посыла сразу! Ты хоть и колюч, Василей, но ревнив к службе премного. По душе мне это.
Воеводская рука мешала Тыркову. И что за причуда такая у малорослых вельмож — снисходительно опираться на своих более гораздых телом послужильцев? Будто к земле хотят пригнуть, унизить перед собою.
— Благодарствую, Андрей Васильевич, — осторожно высвободил плечо Тырков. — Все исполню, как ты велел, — и, не удержавшись, снова пообещал: — Будет вор Евдюшка перед твои очи!
Потом, уже на воеводском крыльце, пожалел о своем хвастовстве. Зачем гусей дразнить? Перемолчал бы лучше, не показывая норова. Дело само за себя скажет…
Остынув немного на крепком морозце, велел стремянному Семке Паламошному собирать отпущенных на отдых казаков.
Семка и глазом не моргнул: собирать, так собирать. Эка невидаль: с дороги в дорогу. Сидя жить, чина не нажить, а на посылах, может, и обломится. Он парень молодой, езжалый, своим домом покуда не обзавелся. Где постелят, там и ладно; куда пошлют, туда и дорога. Все ему интересно, все внове. Дважды переспрашивать сказанное не привык. Взлетел на коня, сверкнул удалыми глазами и умчался исполнять веленое.
В Куль-Пугль Тырков решил идти по левому берегу Иртыша — через Вачиерские и Карабинские земли местных татар. Там больше продувных мест с мелким снегом и спасительными проходами в завалах, которые наделали упавшие от старости и бурь деревья.
Уже на остяцкой стороне встретились отряду Тыркова семь оленьих упряжек. На самой нарядной мужской ездовой нарте кем-ухол восседал старик в белом гусе с шаманским посохом в руках. По его знаку упряжки остановились.
Тырков спрыгнул с коня и почтительно приблизился к нарте старика.
— Пычавола, карыс нумсанг хонняхо, — сказал он то немногое, что твердо запомнилось ему из прежних общений с остяками.
— Пычавола, руть-эква-пырыщ, — далекая улыбка тронула тонкие, похожие на трещину губы старика. — На понты парымын эты номы кзыта.
Посох был выточен из неглы, закрасневшей от времени, как начищенная медь. Сверху его украшал крылатый медведь, в лапах которого замер объятый им человек, ниже — безголовые существа, уподобившиеся лягушкам, еще ниже — шу — змея.
Есть язык слов, есть язык изображений. Во втором языке Тырков покуда не тверд, но такие простые изъяснения, как на посохе, ему понятны. От совокупления крылатого медведя с человеком рождается шаман, его дар проникать в каждый из трех миров, общаться с добрыми и вредоносными духами, помогать людям преодолевать трудности их дальнего пути. Безголовые существа, уподобленные лягушкам, — это умирающие и оживающие в другом облике души предков и вместе с тем — знак единства жизни и смерти, света и тьмы, изобилия и голода, женского и мужского начал, а змея шу, которой никто и никогда из северных людей не видел, охраняет душу-тень во время ее путешествия в Патлан — Страну Мертвых.
Остяцкий народ невелик числом, но живет во многих местах по Оби и ее притокам. Есть в нем хонды-хо, считающие своими предками женщину-медведицу и женщину-зайчиху, Пор и Мось, есть соль-куп, числящие себя людьми Лимбыль-орла, Кассыль-кедровки и Сэнгиль-глухаря; есть кет, ведущие свою родословную по Богдэденг-кукушке и Кэнтанденг-орлу; есть много других, связанных с ними звериных и птичьих людей. У каждого рода — свой шаман. У каждого шамана — свой посох, у каждого посоха — свои украшения.
Тырков уже слышал о посохе с крылатым медведем и змеей шу. Им владеет большой шаман Тама-ира из соль-купов медвежьего рода коркыль-тамдыр. Одно время шаман этот жил в Сургутском остроге и там обучился изъясняться по-русийски.
— Рад тебя видеть, почтенный Тама-ира! — решил проверить свою догадку Тырков. — Куда оленей направляешь?
— Куль-Пугль, — не удивился его обращению старик. — Мат нунам плантентам.
Тырков непонятливо наморщил лоб.
— Великий Тама-ира бубен оживлять будет, — подсказал проводник Сырка.
Шаман кивнул.
— Ты куда путь держишь? — в свою очередь спросил он.
— И я в Куль-Пугль. Вместе поедем… — Тырков назвал себя, стал объяснять, зачем ему занадобилось в Куль-Пугль, но Тама-ира перебил его:
— Нунат чары унта.
И снова помог Сырка:
— Великий Тама-ира слышит голос бубна.
Ничто вокруг не нарушало живой тишины, лишь дыхание коней и оленей да щебет птах. Значит, шаман услышал призывы бубна, который ему еще предстоит оживить.
— Следуй голосу, который зовет тебя, — отступил от его нарты Тырков. — И пусть поможет тебе нопкыль кок!
Его отряд тронулся вслед за оленьими упряжками Тама- иры.
— Хеть-хеть-хеть-хеть! — поторапливали быков-хоров остяки.
— Но-о-о-о, — вторили им казаки. — Пошевеливай…
В Куль-Пугле жили соль-купы из глухариного рода сэнгиль-тамдыр. Чтобы душа шамана Кабырлы прямым путем достигла Верхнего мира, они поместили его мертвое тело в дупло кедра, который является одним из семи жертвенных деревьев, связывающих небо с землей, закрыли дупло куском коры, а сами стали решать, кто получит новый шаманский бубен — младший сын Кабырлы Юзор или старший из его внуков Кукола. Юзор многому научился у отца, но у него кривой глаз, низкий лоб и нет на затылке завитков, которые бы указывали на его шаманскую избранность. У Куколы завитки есть, и лоб высокий, и взгляд острый, и сон неспокойный, и держится он в стороне от людей, но быть шаманом ему не хочется. Вот и послали старейшины Куль-Пугля за Тама-ирой: пусть рассудит, кому быть шаманом после Кабырлы, и заодно оживит для него бубен. Тем же часом отправлены были челобитчики в Тоболеск с жалобой на Руть курр вертор ики, которые принесли в Куль-Пугль сначала раздоры, потом смерть.
Увидев Тама-иру вместе с людьми большого сибирского воеводы, остяки глухариного рода сингиль-тамдыр ничуть не удивились. Так и должно быть. Тама-ира всё может. Сам пришел. Их привел. Две призывающие стрелы были пущены из Куль-Пугля, в разные стороны улетели, а в ответ вернулась одна, общая. С одной стороны вернулась. Вот каков Тама-ира. Настоящий вэркы!
И Тыркову хорошо. Не пришлось ему делать обыск в Куль- Пугле, Тама-ира всё за него управил. Одним разом. Принародно. Облачившись в пестрые шаманские одежды с нашитыми на них изображениями костяка, сердца и дыхательного горла, затеял он лицедейскую пляску. Там, где случилась смерть старого Кабырлы, затеял.
Камлания, которые Тырков видел прежде, с этим не сравнить. Легким сделался Тама-ира, молодым, стремительным. На глазах вселился в него нунган меркы — ветер бубна. И шаманский бубен другим стал. То на оленя похож, то на селчи коль ротык — шаманскую лодку с семью веслами. Когда Тама-ира на бубне-олене несся, колотушка в его руках гремела и свистела, будто погоняло в руках богатыря, летящего на оленьей упряжке. Когда бубен лодкой Тама-ире служил, колотушка заменяла ему семь весел. Одна сторона ее обклеена шкурой со лба медведя, другая раскрашена в два цвета — синий и красный. Синий напоминал о Верхнем мире, красный — о Подземном.
Разыскав в неведомых далях душу шамана Кабырлы, Тама- ира расспросил обо всем, что случилось в злополучный день и раньше. Потом стал о том же глухариных людей спрашивать. Они простодушно отвечали. Им скрывать нечего. Что видели, то и сказали. О бесчинствах промысловщиков сказали, как умер их вэркы, сказали.
А умер он два раза. Первый, когда чужие люди бубен сломали, второй, когда его мертвое тело на старшего из чужих людей повалилось. Тот испугался, подумал, что разгневанный шаман душить его будет, и ударил снизу ножом в горло. Теперь чужие в тайге прячутся. Сначала возле Кожарыки, потом в заброшенном городище Вош-гира-Вош на берегу Конды. Где сей час, никто не знает.
Задумался Тама-ира, где обидчики, отдал Юзору греть бубен с озябшим голосом, а сам перехватил колотушку за кончик лопатки и подбросил вверх. Перевернулась она в воздухе и упала обклеенной мехом стороной вверх, рукояткой к Стране мраков. Заволновались соль-купы: плохой признак. Второй раз подбросил колотушку Тама-ира, и вновь она мехом вверх упала, а рукояткой к Стране мраков. Еще больше растревожились соль-куны. Третий раз колотушка воткнулась лопаткой в снежный бугорок и стала оседать — рукояткой к Стране света, синей полосой вверх. Вздох облегчения вырвался у жителей Куль-Пугля. Они с надеждой воззрились на Тама-иру: что ему сказала небесная колотушка?
— Унгылсат! — Тама-ира легонько шевельнул подвесками одной руки, — Сельчи шуниль няркыт, — шевельнул подвесками другой, — Илында котат мат.
Это значило: виновные в двух смертях Кабырлы находятся на семиямном болоте около жилища Старухи жизни, прародительницы.
— Айга! Айга! — тревожно закричали соль-купы.
— Где это? — шепотом спросил Тырков у проводника Сырки.
— Два дня пути, — ответил тот, — Ни конь, ни олень туда не пройдет. На лыжах идти надо, с собаками, которые потянут грузовые нарты.
Тем временем Тама-ира снова ударил в бубен, спрашивая у Старухи жизни, прародительницы, не причинили ли ей зла пришедшие люди. Старуха ответила: причинили, но она сильней их. Тогда Тама-ира спросил: в кого она вселит бессмертную душу Кабырлы? Старуха ответила: в младшего сына Юзора Анду. Третий вопрос относился не только к Старухе жизни, прародительнице, но и к душе Кабырлы: для кого Тама-ира должен оживить новый шаманский бубен? Оказалось, для Куколы. Хочет или не хочет старший внук быть кутапытыпыль купом, его дело, а только духи Верхнего мира на него указали.
Разные остяцкие праздники довелось видеть Тыркову, а как оживляется бубен — нет. Интересно бы посмотреть, да вот беда — десять дней смотреть надо. За это время Тама-ира должен Куколе путь в страну предков показать. Далек и опасен этот путь. Есть в нем земля мраков, есть земля, где семь солнц светят, где камень до неба достает. Если Кукола заболеет, Тама-ира его вылечить должен, если потеряет своих духовных помощников, собрать их и домой отвести. В Куль-Пугль они на ожившем бубне вернутся, испытав стужу и жару, боль и радость. Здесь и встретят их кедровые и глухариные кэнира-сыкакы, которые делали для нового шамана его бубен и колотушку.
Но Тыркову от своего задания отвлекаться негоже. Это у соль-купов смерть Кабырлы праздник родила. Для Тыркова она так и осталась смертью. Пока не схвачен Евдюшка Лык, ему не до праздников.
Засобирался дальше обыскной отряд.
Тама-ира поспешность Тыркова одобрил, но остерег, чтобы не ходил он к семиямному болоту через урочище Лока Кэийты. Плохое это место. Ничье. Там злые духи собираются — землю ножом режут, плюют в огонь и нечистые вещи в него бросают. Лучше обойти это место стороной. Трудно будет, зато никакой беды не случится. Еще Тама-ира сказал, что надо переодеть казаков в оленьи шубы, чтобы белый мех с белым снегом сливался, обуть в теплые кисы и тоноры, чтобы ногам было жарко, поставить на лыжи-тангыш, подбитые мехом выдры, чтобы не утонуть в сугробах, а когда придут к жилищу Старухи жизни, прародительницы, и освободят семиямное болото от плохих людей, пусть поставят столб и прикрепят к нему три связки стрел. Одну на месте головы, другие на месте рук. Верхние стрелы пусть украсят шапкой, сшитой из красных и синих клиньев, нижние пусть обернут пестрыми лоскутьями. Это будет Хонт-торум, богатырь. Если люди большого сибирского воеводы его сделают, а не соль-купы, Старухе жизни, прародительницы, приятно будет, а вместе с ней и обскому народу.
— Среди ста вэркы возвышается твоя голова, — благодарно откликнулся Тырков. — Обещаю идти по следу твоих мудрых слов, — и заключил с чувством: — Макка туащ, Тама-ира.
Он знал, что приглашение к себе остяки ценят, как высшее проявление дружбы.
Всё складывалось наилучшим образом. Один день в Куль- Пугле можно было за пять зачесть. Это и подвело Тыркова. Захотелось ему с той же стремительностью дело закончить. Да очень уж непролазным обходной путь к семиямному болоту оказался. Громады неохватных кедров, сосен и пихтаря застили небо. Порой они стояли так кучно, что не каждый меж ними просунется. Но особо досаждал палый лес. Он сбивал с ног лыжи, вонзался из-под снега острыми сучьями. Его надо было перелазить, волоча за собой нарты и связку путающихся в постромках собак.
Зароптали казаки, де лучше идти лесным середышем. Тогда и свернул Тырков с обходного пути под убойные стрелы…
Что было потом? — Потом была темнота. Тыркова долго несли. Временами он приходил в сознание и пытался вспомнить, где он, что с ним. Но вспомнить не мог. Очнулся на белой оленьей шкуре. Пахло прелой землей, дымом и травами. Что- то пестрое, переливчатое двигалось перед ним. Знакомые движения, знакомый голос, знакомый предмет, похожий на весло. С одной стороны он обтянут мехом, с другой размалеван красным и синим. Да это же капшит — шаманская колотушка! Вот она прикоснулась к ране, исчезла и вновь появилась. Теперь уже кончик лопасти лег на голову Тыркова. А вот и сам шаман. Ну конечно же, это Тама-ира. Приехал к сородичам оживлять бубен, а пришлось еще и Тыркова оживлять. Так тоже бывает: одному шаману — две смерти, другому — два оживления.
Эти мысли и вернули Тыркова к жизни. Когда человек видит, но не понимает, он умер; когда начал понимать, самое худшее уже позади.
Тырков понимал: касаясь его раны колотушкой, Тама-ира извлекает из нее злых духов, проникших глубоко в тело на кончике коварной стрелы. Касаясь головы, водворяет в нее вылетевшую душу. Нелегко было Тама-ире обнаружить беглянку — далеко улетела.
Почувствовав, что душа вернулась к нему, Тырков облегченно уснул. Проснувшись, спросил: где Семка Паламошный? Ему ответили: повел казаков дальше — Евдюшку Лыка ловить.
Ай да Семка! Не побоялся на себя команду взять…
Ну и слава Богу!
Стал Тырков рассуждать сам с собой: остяки в урочище Лока Кэийты ходить боятся, значит, самострелы не ими ставлены. Евдюшкой Лыком, не иначе. Интересно знать, на лося или на людей? Ежели на людей, то ведомо Евдюшке, что по его следу дознатчики вышли. И кто их ведет, ведомо. Вот супостат…
Гневаясь на Евдюшку, Тырков и себя не забывал. Ведь не зря говорят: каков промысел, такова и добыча.