Легкие крылья порхнули над Тырковым, оставив на лице едва ощутимое колыхание воздуха. Затем послышалось беззаботное «пили-пили-пили-пили».
«Никак синица в карамо залетела? — отвлекся от тяжких мыслей он. — Ну точно. Ее голосишко… Ишь как старается, сердечная — чуть не на девять ладов. Будто и лесу, на солнечном прииске, а не в земляном солькупском дому!»
Тырков поискал птаху глазами. Ага, вон она где пристроилась — на священном столбе па-парге. Снизу вверх по его гладкой поверхности текли отсветы домашнего очага-шонгаля. Достигнув литых тарелок с суровыми ликами Хотал-эквы, солнечного божества, Этпос-ойки, лунного божества, и Най-эквы, огненного божества, отсветы эти превращались в пересекающиеся медно-желто-белые сполохи. Над ними-то и облюбовала себе местечко любопытная птаха.
Тырков присмотрелся: ну точно, синица. Грудка у нее пышная, в зеленый цвет, хвост долгий, подвижный, сама белощекая; в пере на крыльях много черни, зато темечко почему-то голубенькое, как у лазоревки, и клюв с легким загибом, будто у пищухи. Или это так обманчива дымная полутьма под бревенчатым перекрытием жилой ямы? Перекрытие положено вровень с землей, оттого и свисают с него тонкие ниточки корней — проросли на стыках. Ледяная пластина, закрывающая оконную продушину, изгрязнилась — менять пора. Застоявшийся воздух напитан запахом прелой земли, оленьих шкур, вяленой рыбы и застарелой копоти. В его вязкой переливчатой пелене тельце синицы похоже на зеленый светлячок… Нет, на солнечный луч. Остяки называют его ильсат — то, что оживляет. А что оживляет человека? — Ясное дело, солнце. И неважно, какому он богу молится, лишь бы это был светлый, животворящий, единый бог, и не было у него в товарищах полуночного властителя — месяца. Он не дает жизни. Это владыка ночи, сна, смерти.
Тырков невольно глянул на ту из украсивших священный столб тарелок, которая запечатлела воображаемый лик Этпос-ойки, и жалеючи вздохнул. Остяки, как дети, не уразумели пока несовместности света и тьмы, а потому до сих пор пребывают в идольстве и кумирстве. Пробовал Тырков объяснить им, что гнетет их не только дремучий болотный север, но и лунные начала в их душе. Услышав про луну, болота, мраки, они радостно кивали головами. Ну что ты с ними будешь делать? Не навязывать же им свои понятия силой? Надо ждать. Вырастут же они когда-нибудь из детского недомыслия. Еще дед Тыркова, покойный ныне Елистрат Синица, любил говаривать: «Когда душа дозреет, тогда и дело сделается». И прибавлял поучительно: «Кнута в оглоблю не заложишь. Стало быть, терпение запрягай и доброе слово. На них тебе всяк родня будет!»
Кто-кто, а уж дединька Елистрат истину эту своим примером доказал. За грехи предков своих при рождении он корявое тело получил — спинка горбоватая, кожа дряблая, как у иссохшейся репы, волосья дыбом во все стороны торчат — хоть примасливай их, хоть режь под корень. Другой бы на его месте обиженным вырос, мстительным, нелюдимым, а он — нет. Улыбчивый, ласковый, полетный. А златоуст — каких на тысячу и один не сыщется. Как учнет разговоры говорить, шутки-прибаутки всякие, наставления, былички, хитромудрия или успокоения, совсем другой человек. Краше его в тот час никого и на свете нет. Распушит перышки, приосанится, хвост задорно вскинет, как эта вот залетная птаха, и свои «пили-пили» на разные лады давай источать. Потому, видать, и нарекли его Синицей, а не Горбачом или Репой, или еще как-нибудь.
«Синица… — мысленно повторил Тырков. — И как это я сразу-то не сообразил, что за крылышки надо мной пропорхнули? Видит Бог, это душа дединьки Елистрата попроведать меня надумала. Кому же еще?»
Он вспомнил поверье солькупов, де душа человека после его смерти становится птицей. До того, как вселиться в новорожденного, она живет на дереве душ, летает, где хочет. И название у нее не простое: душа-птица, душа-имя или четвертая душа.
«Тьфу ты! — остановил себя Тырков. — Но я-то не новорожденный! И не соль-куп вовсе! Ко мне эти придумки не относятся… Хотя как сказать. Кто не умирал от самострельной стрелы, тому не понять, как это заново на свет народиться…»
«Русийские люди по-другому мыслят, — тут же возразил он самому себе. — Что Богом дано, им и возьмется. Коли потребуется Создателю, он безо всяких там птиц души вместе с именами переселит. Да и зачем новому старое?.. Опять же не в обычай русиянам души умерших по счету раскладывать, где из них вторая, а где четвертая. Душа на то и душа, чтобы единой быть. Божеской! Мир от двоедушия и троедушия стонет, потому как оно страшнее чумы и холеры. Иное дело Душа-человек. У такого грешное тело ни совесть не съест, ни прямоту, ни добролюбие. Вот как у дединьки Елистрата, вечная ему память».
Тепло стало на сердце у Тыркова, покойно. Вспомнился ему легкий неугомонный прародитель, а заодно тучные стада коров, лошадей, овец, при которых он в перегонщиках ходил. Очень уж любил дединька животных, жалел их, не понукал зазря, хоть и путником при них обретался. Бывал счастлив, когда стадо шло не на убой к городским мясникам, а просто перемещалось с места на место или закупалось на штучные торги. Тут уж его душа пела, наружу рвалась, общения просила.
А как дединька церковный звон любил! До умопомрачения. Любил, когда церкви народом захлебывались. Знал всех пономарей в Новогородских, Белгородских, Важских, Новосильских, Смединских и прочих землях. Утром, чуть свет, лез с ними на колокольню, чтобы полюбоваться, как от первого удара черти с земной тверди полетят в преисподнюю. Заработанные в нутах копейки налево и направо раздавал — всякому, кого гнула бедность. А уж коли попросит который из деревенских священников на погорелую или порушенную временем церкву денег собрать, так расстарается, что непременно оживет, украсится она, станет самой звонкоголосой в округе! Умел быть заодно и погонялой, и прошаком, и посыльным, и дорожным писчиком и еще Бог знает кем. Это споначалу девки на него жалеючи глядели, как на перехожего каженика, дурачка деревенского, а уж после стали виться подле, как пчелы у цветочных середышей. Одна из них — Маюта — отбила его себе в мужья да и нарожала от сердца семь сыновей, девять дочерей — и никто из них от хворей и несчастья не помер, хотя смерть вокруг детишек нещадно косила. Сумел дединька превозмочь судьбу, неласковую к нему с ранних лет.
К тому времени, как заневестилась старшая дочь его Аннушка, у вологодского тыркаса средней руки Авдея Тырыкуши сын Фома первую бороду отрастил. Елистрат с Авдеем крепко не ладили, зато дети их по любви сошлись. Не захотел Фома отцовское дело наследовать, подался в казаки, благо надобность в них завсегда есть. Так вот и откатилось яблоко от яблони. Сгладились его бока, сгладилось родовое имя. Фома стал писаться сыном Тырковым. И Василей Тырковым пишется, но по натуре своей он куда как ближе к Елистрату Синице.
Бывало возьмет дединька внука с собою в перегон и давай беседовать. Всё, говорит, примечай, где какие люди живут, как меж собой изъясняются, близки ли к Богу или дьяволу в рот заглядывают. В каждом слове указка есть, кто из какой местности или из какого там народа будет. Взять, к примеру, заглавное слово — церковь. Одни выговаривают его, как надо, другие с перековыркой — тщерковь. Вот и смекай себе: этот из Вязников будет или откуда-то с Оки. Только там тщеркают. А дальше — за Окой, почитай, до Нижнего Новгорода, привыкли молвить черква. В Пскове, у Ладоги, на Вологде, или под Москвой чаще услышишь черковь. Ну а уж владимирский житель или там переяславский будет и чвакать и цекать. Из церкви он непременно сделает цчеркву. Вроде бы ничего особенного, а ты уже знаешь — из каких краев человек. Ну и заводи с ним беседу сообразно его отчинным интересам. Ежели это коренной северец, с ним лучше поминать Спаса или Николу Угодника, покровителя странствующих, бедных и страждущих, Зосиму с Савватеем. которые Соловецкий монастырь основали, Кирилла Белозерского или Тихвинскую Богоматерь. Выходцы из серединной Русии, где много оврагов, мелких водоемов и скотных выпасов, охотней на священномучеников Параскеву-Пятницу и Власия откликнутся, а уж которые с Киевской Руси идут, тем краше всего святой пророк Илия и София — Премудрость Слова Божия. Правильно учнешь разговор, с пользою и кончишь. Потому как приветливый да понятливый, да боголюбивый не чином берет, не мошной, а умным подходом. У него своя власть — знание. А уж коли к знанию приложить усердие вкупе с терпением, совсем ладно будет.
Как-то раз на глазах Тыркова приключилась такая история. Гнали нутники стадо племенных коров для Борисоглебского монастыря, что на Ушне-реке, а в пути к ним муромские перекупщики подкатились. Дали перегонному шишке изрядный посул, он и соблазнился. А еще тем соблазнился, что не надо будет платить пошлину на Торговой стороне — по четыре копейки с московского рубля. Но жадность наказуема. Кто-то донес про ту сделку в Муром, и полетела оттуда за нутниками погоня. Увидел шишка, что дело плохо, и шасть в кусты. Бросил свою артель на волю случая. А муромские досмотрщики начет ей предъявили — за нарушение таможенных правил. Тут-то и выступил вперед Елистрат Синица: «Добро пожаловать, служивые! Сколько вору ни воровать, а виселицы не миновать. Хватай нас! Не поделом, так помелом. Верно я говорю, братцы?» Озадачились померщики: ты чего это плетешь, горбатый? А он, глазом не моргнув, дальше спрашивает: первую половину вора изловили, а вторую когда изловите? (перекупщиков, значит). Ведь ежели есть одна половина, должна быть и другая?.. Те на него с руганью, а он к ним с улыбкой. Притчу о ногах, которые по вине неразумной головы в беду попали, поведал. И тут же на нутников ее перевел: де коли шишка от наемщины сбег, не дав расчету, то и вина вместе с ним сбежала. Фьюить! Ее надо ловить, а не тень бесплотную. На нутниках прямой вины нет, стало быть, под наказание они не попадают, понеже сами в горькой обиде. Словом, праведный гнев муромских тамгачей незаметно на милость перевел. На том и разошлись. А ведь могла артель голой до нитки остаться. После того случая хотели нутники Елистрата Синицу своим шишкой сделать, но он не взялся. Рад бы, говорит, сердцем, да душа не принимает. Мне Богом назначено среди вас обретаться, снизу, а не сверху. Здесь понадсадней, зато и повольней. А коли надо будет новому шишке от своего горбатенького ума что присоветовать, так я это с превеликой охотой…
А какой дединька Елистрат былинник был, какой сказочник! И благоверная его — Маюта — тем же отличалась. Сказея из сказей. Как учнут они в очередь баять, да петь, да смутки и баламутки изрекать, заслушаешься. То сладко на душе, то озноб по коже пробирает, то смех из нутра сам собой сыплется — попробуй остановить.
На тех побайках Тырков и вырос. Много дорог прошло перед ним, много людей, и от каждого в памяти что-то осталось. Сказки дединьки Елистрата приложились к ним, расцветили незабываемо. Глубже других запала в душу сказка о богатыре и чудище. Всяк ее знает, да на свой манер. А сказывается в ней об огнедышащем змее, который навалился прилетать в чужую страну за легкой добычей. Пресытившись даровым златом и серебром, потребовал на похотение себе самую распрекрасную и добронравную из девиц того несчастного царства-государства. Тут-то и объявился бесстрашный богатырь, стал биться с чудищем и на земле и в облаках — не на жизнь, а на смерть. Одолел-таки злодея. Освободил девицу. А с ней вместе и народную душу освободил, потому как самое красивое и бесценное у народа — общая душа.
Много богатырей билось за девицу, а Тырков из всех одного выбрал — святого великомученика Георгия Победоносца, а проще говоря, Егория Храброго. В русийских землях, по свидетельству дединьки Елистрата, Егорий появился еще в те поры, когда по ним ни пеш человек не прохаживал, ни конный не проезживал, а в темных дремучих лесах да в горах высоких, да в морях глубоких и реках широких обитали всякие звери лютые и рогатые, рыбы прожорливые и стада змеиные. Вот и стал Егорий всеволием Божьим, делами и молитвами своими, вещим словом устраивать землю светлорусскую, утверждать в ней веру крещеную, защищать ее ото всякого зла и завоевания. От него-то, Егория-змееборца, и пошли славные киевские богатыри — Волх Всеславович, Святогор, Микула Селянинович, Илья Муромец, Добрыня Никитич, Олеша Попович со товарищи, а от дракона — Скимен-зверь, Идол Скорпионович, Жидовин, Змей Горыныч, его сын Тугарин Змеевич, ну и конечно, Кощей Бессмертный. Без него-то как?
Широка Русия, но человеческий мир намного шире. Давно ли Сибирь Москве незнаемым местом казалась? А ныне вот она — вокруг неизмеримо раскинулась. Но это первая Сибирь. За ней далеко простирается вторая, а уж за второй — третья. Там и есть Гилянское море. Еще в древние поры — по былинкам дединьки Елистрата — доходил туда завоевательный царь Македон, ружье там свое спрятал и колокол. Насчет ружья Тырков дединьке не поверил — какие ружья у древних царей? А вот колокол — пожалуй. Интересно бы найти… От того царя Македона, через византийские да греческие руки, и достались Москве ключи от востока, а с ними вместе — белый клобук Вселенской церкви и шапка Мономаха.
Нынешней зимой, незадолго до Касьяна немилостивого, проезжал по Тобольской Сибири иноземный человек — из калмыцких земель по царской грамоте к себе в датские земли возвращался. Против выездной грамоты оказалось у него четыре лишних холопа — два калмычонка и два остячонка. Озадачились казаки таможенной службы: как быть? Все ж таки датский подданный, не своим чета. Решили письменному голове доложить — ему лучше знать, лишние или не лишние у проезжего мальцы. Оказалось, иноземец по рождению евреин, а у калмыков в священниках служил. Во многих землях успел побывать, во многих языках сведом. Калмычонков из степи вез как своих кулутов — рабов, значит. А остячонков к ним уже на Сибири прикупил. Вот и купчая крепость, извольте взглянуть (это у них так в европах привыкли — одного человека будто многих навеличивать).
Заинтересовался Тырков купчей. Дателем в ней некто Антипа указан. Уж не тот ли это черный поп Антипа, что явился на Обь место для Никольского монастыря искать, да так все найти не может? Худая слава за ним тянется: сам греховен, а других к очищению зовет… Иноземец подтвердил: остячонков ему и верно черноризник продал. Божье дело…
Тыркову аж сердце сперло: как так божье? — Дьявольское! Полуночное! Нечестивое! Христов воин не тот, кто крест на себя надел и божьим служителем нарекся, а тот, кто несет людям дружелюбе и успокоение. Это надо же: собрались два перевертыша, русийский и датский, неискренне своих богов почитающие, и устроили позорную распродажу кулутов. Святотатцы! Нелюди!
Однако воли своему гневу Тырков не дал: не гоже письменному голове перед лукавым иноземцем из приличий выходить. Пусть видит, что власть в Русии справедлива и требовательна, не взирая на лица. Составил он строгую государеву бумагу, де калмычоиков и остячонков у датского послужильца тот час забрать, а ему из казны выплатить за них кабальные деньги, сколько положено. Не удержавшись, прибавил изустно: государь наш Борис Федорович наперед всего повелел в сибирском царстве никаких пленных людей послам и посланникам иных стран в покуп не давать и за рубеж не вываживать, а которым сие повеление не ведомо, упреждать всяким образом, а которые не послушают, с тех спрашивать сурово.
По недавней отписке Нечая Федорова такая грамота от государя давно подготовлена, у царского дьяка Сутупова лежит. Стало быть, Тырков вправе сослаться на нее — ну хотя бы для того, чтобы осадить надменного иноземца. Ишь как он смоленой бровью недоверчиво шевельнул, де не может такого быть, понеже везде на Русии смута и воровство.
Тырков в ответ свои брови насупил: а ты проверь!
Не стал иноземец судьбу испытывать, взял казенные деньги и двинулся поскорее дальше. Уже из Верхотурья прислал он Тыркову издевательскую бумагу в два слова: шелап потешный. Над этими словами намалевана была малая царская корона в три разноцветных зубца: по краям белый и черный, а посредине зеленый — с крыльями и медвежьей лапой на нем. Лапой шелапа. Шелап этот, по верованиям обских людей, был когда-то сыном верхнего бога Нуми-Торума и жил с ним на белых небесах. Став взрослым, захотел сын занять место отца и восстал на него. Рассердился Нуми-Торум и сбросил негодника на зеленую землю. Там шелап оброс мхом, который потом превратился в теплую шкуру, отрастил когти, чтобы проворно лазить по деревьям и удачно охотиться, устроил себе берлогу и стал хозяином тайги. Одни его Консыг-ойкой зовут, что значит Когтистый Старик, верят, что прежде он человеком был, дал людям огонь и лук, чтобы от врагов и холода обороняться. Другие его страшатся, потому что бог Подземного мира Куль-отыр, желая досадить Нуми-Торуму, сделал медведя главным своим духом и вместе с латтарыт йеретя, покойницкими страшилищами, поставил охранять вход в преисподнюю. Есть остяки, которые у себя в жилищах из малых медвежат больших выращивают, ласково называя их Ман Иямы — Мой Сын. А потом охотятся с Ман Иямы на лесных медведей… На шаманском посохе Тама-иры изображен Крылатый Медведь. Жители соседнего стойбища называют себя людьми медвежьего рода коркыль-тамдыр. И все это тоже шелап — Шелап многолицый.
Тырков сразу понял суть издевательского послания иноземца. Шелап потешный — это, разумеется, он, письменный голова большого сибирского воеводства. Но головы-то у него и нет. Ведь дурацкий колпак в виде царской короны напялен неизвестно на что. У короны три разноцветных зубца. Разве не читается в них насмешка над святой православной троицей? Вот де, полюбуйтесь — Отец, Сын и Святой Дух, но в образе идольского богочеловекозверя, соединившего верхний, средний и нижний миры первобытных сибирцев. Так же первобытен и сам Тырков — русийский медведь на сибирской ярмарке…
С детства Тырков на потешных медведей с жалостью глядел: этакая глыбища, а позволяет себя на цепи по торгам водить, в ямной клетке на боярских дворах для развлечения знатных людей держать. Однако дединька Елистрат разъяснил внуку, что медведь не только смелость, силу, стойкость олицетворяет, но и ленность, жестокость, похоть превеликую, вот и тянет человека над ним свою власть показать, удаль и молодечество. Хвалить такое нельзя, но и ругать не след. Понимать надо. В народе ничего зря не делается. Всё свой особый смысл имеет.
В первый год своей сибирской службы попал Тырков к кодским остякам на парры — праздник убитого медведя. О как благодарили они Когтистого Старика за то, что он дал им себя убить, как угощали, подкладывая к безжизненной морде оленье мясо, лучшую рыбу и соты диких пчел, о как клялись в любви, повторяя: тебя убил тот, кто пришел и хочет кушать, а нам не надо — мы добрые. Тут же сидел герой праздника — удачливый охотник. То и дело поднимал он себе на лоб ремешок с носом и губами убитого им зверя — боялся, как бы Когтистый Старик не узнал его.
В тот раз остяки показались Тыркову отъявленными притворщиками. Убили медведя, а вид сделали, что в гости его пригласили. Освежевали, а будто шубу с дорогого гостя помогли снять. Съели, а словно за праздничным столом вместе посидели. В довершение ко всему медвежьи кости в лесу развесили. Тырков спросил: зачем? Ему ответили: чтобы кости новой плотью облеклись и стали новым шелапом.
Позже Тырков встречал в тайге особые знаки: их-курр. Они назывались тень медведя и указывали на место, где охотник пригласил к себе в гости Когтистого Старика или Когтистую Старуху с детенышами. Их-курр обозначались крестом. Душа-тень никак не обозначалась. За ней следовала душа-птица. Она тоже никак не обозначалась. Разве все можно понять и верно изобразить? Глядя на те знаки, Тырков вдруг осознал, что не притворством живут остяки, а волшебными сказками. Просто сказки эти на суровой земле, как цветы, тускло вырастают. Главное в них — вера, что ничто в жизни не исчезает бесследно, все повторяется, пусть и в новом облике. Того же медведя взять. Благодаря ему люди обрели целительную силу и выносливость, породнились с Нуми-Торумом… Человек, которого задрал шелап, по общему мнению, грешник. Недостойными делами своими он прогневил небесного бога, и тот послал ему земное отмщение.
Вот и Тырков, получив от иноземца зловредную бумагу, вдруг почувствовал в себе медведя. Вспышка ярости ослепила его. Кабы проезжий гость на ту пору под рукой оказался, выдернул бы его Тырков из крытых саней, как морковь из насыпной грядки, да и шмякнул оземь. Только мокрое место от него и осталось бы.
Но тут вспомнилась Тыркову сказка про царя-медведя, про то, как подкараулил он, в колодце сидючи, человеческого царя, высунулся и цап за бороду. Очень успокоила эта сказка Тыркова. Небось, кто-нибудь вот так же подкараулит в дороге датского иноземца, сграбастает в кулак и проучит его за всех обиженных и обсмеянных.
За первой сказкой тот час пришла другая — как медведь поймал тетерку, а лиса у него спрашивает: откуда ветер дует? Ему бы сказать: с севера, от этого зубы теснее смыкаются, а он, простая душа, возьми и ответь: с запада. Пасть у него от таких слов и раззявилась, добыча из нее и вылетела. Вот и у Тыркова так: привык говорить, что есть, а не как выгодней. Рядовые казаки и простодушные сибирцы его за это уважают, а которые при власти, да при богачестве шибко сердятся. Сказали бы они богу прямое слово, да черта боятся, сделали бы доброе дело, да худое покуда не доделано…
Синица на священном столбе па-парге вдруг забеспокоилась, глянула вглубь карамо одним, потом другим глазом-бусинкой, сделала несколько испуганных прыжков. И вовремя. В то место, где она только что сидела, с ноющим свистом вонзилась стрела. Она была вполовину меньше обычной, но имела острый наконечник и орлиное оперение. Сразу видно, охотничья.
Тырков глянул в ту сторону, откуда прилетела стрела, и увидел мальчонку лет пяти. Он был одет в шкурки оленьих телят. Волосы у него кружком стрижены, лицо круглое, как луна, щелочки глаз к бровям убегают. Досадуя на свой промах, мальчонка закладывал в лук вторую стрелу.
— Тя мас, - поспешил остановить его Тырков.
По тот упрямо вскинул лук:
— Хоседем-боам, - объяснил он свое упрямство.
Теперь понятно. Маленький соль-куп из глухариного рода сэнгыль-тамдыр думает, что в зеленогрудой птахе прячется носительница зла Хоседем. Вот и решил убить ее. А Тыркову синица напомнила светлый образ дединьки Елистрата, его немеркнущую душу… И так бывает: в одном и том же разные люди противоположное видят.
— Чаптам, — улыбнулся Тырков, не без труда отыскав нужное слово. — Сказка, говорю. Понимаешь: чап-там! А ты настоящий богатырь. Да-а! По-вашему это будет… сенг-ира. Ну так вот, ты сенг-ира и есть. Согласен?
Мальчонка ответно улыбнулся. Он догадался, о чем ему говорит больной русиянин.
— Значит, договорились… А ну-ка, покажи мне свое оружие, — Тырков призывно махнул рукой. — Не бойся! Ежели Бабы Яги не испугался, то я тебе и вовсе не страшен.
Сам того не заметив, он назвал Хоседем-Боам более привычно для русского слуха — Бабой Ягой. А ведь и правда Баба Яга! С мужем на небе не ужилась, сбросил он ее вниз, как Нуми-Торум своего Шелапа. Вот и напускает она на людей болезни, порчу, непогоду, пожирает их души. Бр-р-р!
У каждого народа своя Баба Яга есть. У обских татаровей — Сары Чэч или Желтая Дева, у казанских — Шурале или Су Анасы, у ногаев — Албаслы, у бухаретян — Мартук… До того уродлива эта Яга, что старые груди ей приходится закидывать за спину, чтобы не путаться в них. На руках у нее острые когти, на ногах — копыта или птичьи стопы, а через пустую спину видны все ее вонючие внутренности. Русийская Баба Яга но сравнению с ними просто красавица. И душ людских она не пожирает, только над плотью властвует…
Тем временем мальчонка подошел к ложу Тыркова и доверчиво протянул ему лук.
— А ну-ка, посмотрим, — Тырков бережно принял оружие из его рук. — И лук у тебя, Сенг-ира, богатырский! Для настоящего охотника сделан. Мал да удал!
Лук и правда был сделан на славу: основа склеена из гнутых полос березы и кедрового дерева, сверху обтянута тонкими полосами вываренной бересты; тетива из крапивы и тончайших берестяных перевивок натянута так туго, что звенит. Древко у стрелы еловое, наконечник острый, как игла, с зазубренными концами. Только таким и можно Страшную Старуху просечь…
Не удержавшись, Тырков погладил мальчонку по жестким волосам с начавшей нарастать на затылок косицей. Детские годы быстротечны: сперва — сосунок, потом — стригунок, дальше — бегунок, еще дальше — игрунок, а там и в хомут пора! Вот и у остяцких сынков от колыбели до охотничьей тропы одна забава — взрослым подражать. Коли заплачет во сне, лук ему для успокоения кладут или обрывок аркана, де подрастет, научится набрасывать на оленей. А еще всякие погремушки подвешивают, чтобы злых духов отпугивать. Ему охотником быть, вот пусть и учится!
Мальчонка доверчиво замер под рукой Тыркова.
— Ах ты, Мужичок-с-Ноготок, расчувствовался он. — Будем считать, что Хоседем ты уже победил. И лук у тебя богатырский. И сам ты Большой Князь. Марг-кок. Верно? Теперь давай придумаем какую-нито игру, чтобы и тебе и мне занятно было. Ну хоть бы в прятании. Я закрою глаза, скажу: раз, два, три… десять, а ты тем временем найдешь себе утайку… Нет, лучше в носы… А?
Но поиграть в носы им не удалось. В тебыне раздались громкие голоса. Затем вылетела дверь, обитая оленьими шкурами, — чуть с кожаных петель не сорвалась. Качнулся свет в очаге, побежал по наклонно поставленным стенам — чуль-мат. В карамо сделалось свежо, шумно.
— Это я, Василей Фомич! — торжествующе объявил Семка Паламошный. — Разреши войти на короткое слово?
— Так ты уже вошел!
— И верно, — деланно удивился стремянной. — Я-то и не заметил, — он не спеша отер шапкой разгоряченное лицо. — А здравие у тебя какое нынче, Василей Фомич? Позволяет?
— Позволяет, Семка, позволяет!.. Ты лучше сразу скажи: словил Евдюшку Лыка али нет?
— Сам что ли не видишь? — даже обиделся Семка. — Притащил, как козла на веревке! За дверью дожидается.
— Ну так сюда веди!
— Это я мигом!
Семка втолкнул в карамо упирающегося Лыка. Тот был невелик ростом, но крепко сбит. Малица на груди порвана, накидная шапка-пришивка на левое ухо вздета. Видно, раззадорился Семка Паламошный, осаживая его, помял в сердцах, чтоб не топорщился. И правильно сделал.
Волос у Евдюшки редкий, с рыжим отливом. На щеках гроздья слипшихся конопушек. Борода куцая. Сквозь нее просвечивают два больших зуба. Ну бобер и бобер. А глазки маленькие, красные, будто он в воде до задыха сидел.
Испугался красноглазого Лыка мальчонка, хотел убежать.
— Сиди, — успокоил его Тырков. — Больше этот дух болотный ни тебя, ни твоих старших не тронет.
— Смотри, не прообещайся, — ухмыльнулся Лык.
Тырков на его ухмылку и внимания не обратил.
— А ты говорил, не встретимся, Евдей Ермесович. Прошибся маленько. Жгуча крапива родится, да во щах уварится.
— Погоди, Василей Фомич, еще кукушка не прилетела, — огрызнулся Лык. — Русийский час долог.
— Нешто ты к русийскому часу отношение имеешь? Ай-ай!
— А што?
— А то! Иноверцев за людей не считаешь, де тебе с ними всё дозволено. Окончательно совесть потерял. Ну нет. Настоящий русиец всяким бывает — грехов на нем много, это да, но то его от других отличает, что он всем народам брат, а не указчик. Со всеми во Христе — и с безверами, и с кумирниками, и с мухаметянами, и с прочими… Коли не уразумеешь этого, так и загниешь в затмении своем, ни к чему доброму свои награбленные богатства приложить не сумеешь и родной души в мире не встретишь.
— Это не твоя забота.
— В том-то и дело, что моя. Ведь мы с тобой как-никак от одной земли, от одного славянства. Рядом, почитай, живем… Торчишь в глазу, как заноза…
— Давай разойдемся, — хихикнул Лык. — Сибирь-то большая… Не пожалеешь.
— Я тебе об одном, ты мне об другом, — Тырков устало откинулся на подголовник. — Ну и ладно. Поговорили и будя. Завтра чуть свет в Тоболеск тронемся.
— Куда спешить-то, Василей Фомич? — удивился Семка. — Подбодрился бы хорошенько, заживил рану. Я тем временем Евдюшку на привязи подержу, вкупе с охотничьим медведем. Пусть осознает, каково на людей самострелы ставить, кривды над сибирцами несмышлеными творить… Он только на других смел, а сам бздюх известный. Его пощекоти, он и заслюнявится… Ишь как морду кривит! Будто ему в зад лягуху запихали…
— Я сказал! — не дал ему выговориться Тырков. — Завтра же выступаем, — и перевел взгляд на священный столб па-парге.
Синицы там уже не было.