Лошади бежали надсадно. Впалые бока их взмокли, спутанные гривы заиндевели, с желтых губ на укатанную твердь осыпались хлопья пены.
Проводник головных саней, не усидев на облучке, взлез на упряжную и теперь правил с седла, подгоняя ее тычками пяточных желез и шалыми криками. По его примеру стали перебираться наверха и другие возчики. Пересвистываются, кричат невесть что, лошадей нещадно настегивают. До Москвы остался один перегон, а там расчет, отдых, сладкие девки. Как тут не ошалеть?
Еще поутру приоделись проводники, приосанились. Шапки на них все больше вишневые, с пухом, зипуны лазоревые астрадинные, на бумажных кушаках бычьи рожки. Ножи в богатых покрышках. Такими ножами не только шорничать, столоваться сподручно, и деревья рубить, и поединки держать. Сразу видно — послуги государевы, крестьянская знать, что кормится не пашней, а ямщиной, не ближним светом, а дальней гоньбой.
В черед с ними охранные казаки скачут, одни впереди, другие сзади. Тоже принарядились, отличия надели. У самых бывалых на рукаве шубного кафтана или на лихо заломленной шапке малая золотая деньга с изображением святого Георгия Победоносца, покровителя лошадей и храбросердных воинов, посверкивает. Такие монеты не всяк на себе носить может, а только отмеченные за особые заслуги на государевом поспешанье.
Чуть ли не на версту растянулся обоз. Издали он напоминает войско, идущее из похода с богатой добычей.
Да так оно отчасти и есть. Чего только не упрятано в санях под двойными рогожами — связки отборных соболей, горностаев, бобров, лисиц, белок, мешки с осетром, нельмой, стерлядью и другими сибирскими чудорыбицами, корзины из корней кедра с живой и сушеной ягодой, туеса с целительными кореньями и орехами. Все это взято на ясачном дворе Тобольского воеводства.
Было время, когда русияне ходили в данниках у ордынцев и других воистых народов. У них-то и переняли они ясачество, но не слепо переняли, а по правилу: что взял одной рукой, отдай другой.
За дань сибиряне получили подданство, а значит и защиту от былых недругов, новое самостояние и сожитие с Москвой. Те, кто принял это сожитие, сами в Тоболеск и другие воеводские города ясак везут. Там и ночлеги для них расписаны, и почести, и подарки лучшим людям. Хочешь торговать — торгуй, хочешь землю пахать — вставай за плуг наравне с государевыми крестьянами, из ясачных переходи в тяглые, в казаки поступай — в татарскую сотню, или неси подводнуюповинность. Отныне ты русиянин, зависимый, как и все, от единого престола, слитый с ним, как безмерно малое с безмерно большим.
Но есть и неплательщики. К ним по ясак и ходят служилые люди, чтобы на месте взыскать. Добытое ими тоже легло в общую казну, и не разобрать теперь, что в ней получено от подданных по согласию, а что доправлено у непокорных силою.
В середине обоза, роняя тягучее ржание, частит пятерка рысистых кологривых коней. Кабы не клади впереди и сзади да не стены снега, скрепленные изнутри ветками придорожных кустов, они давно рассыпались бы по хмурому ополью. Тесно им, томительно идти вот так, скопом, налегке, хочется бега, простора. Особенно нетерпелив горбоносый жеребец. Шерсть у него матово-черная, с рыжими подпалинами вокруг глаз и в паху, грива веером, как хвост у токующего глухаря. Покусывает на бегу желто-золотистую кобылицу с черными чулочками на длинных ногах.
Казаки вроде и не глядят на табунок, не думают о нем, другим заняты, да разве забыть им, что лошади под ними вконец загнаны, а рядом бодрые, незаезженные кони три месяца с лишним впусте идут? Пересесть бы на них, погарцевать на караковом жеребке или на буланой кобылице, или на том вон гнедом красавце, отливающем красной медью, насладиться настоящей ездой. Ведь без доброго скакуна истый казак не казак, а пешая баба. Даже если оденется не хуже боярина и вместо одного золотого Георгия трех нацепит, все равно баба. Конь — это небо, без которого земля, как ноги без головы, за него ничего не жаль, даже кабалу на себя дать. Из кабалы выкупиться можно, а без коня хоть ложись и помирай.
Когда из Тобольского города выступали, коней вчетверо больше было. Их да клади, да владетеля этих кладей Тояна Эрмашетова в попутье с казенным обозом сам воевода, князь Андрей Голицын поставил. Ставя, наказывал одной подорожной грамотой идти, одною сторожою стеречься, понеже начальный татарин с дальней реки Томы не куда-нибудь, а к самому государю с поклонным делом спешит. За него с приставов спрос особый.
Однако ж дорога дальняя, изъездчивая. Не для нее кони с ходом. От них только раздоры и зависть.
Вот и с тояновыми коньми так. Пока табунок вцеле шел, казаки на него не зарились. Каждый помнил наказ воеводы: беречи аки соболью казну. И вдруг на тебе: на одной из верхотурских постав забили тояновы люди угожего конька и ну есть.
— Это что же такое деется, православные? — первым всполошился конный казак Куземка Куркин. — Мы тута на дохлягах волочимся, а у них добрые кони заместо мяса бегают. Да разъюдыт твою деревню на десятой версте! Ну не срамота ли?
— Срамота, срамота! — радостно подхватил его ругательные загибы Фотьбойка Астраханцев. — Как есть срамота! Одно слово, татаре! — сам он темнолиц, узкоглаз, кривоног, навроде ордынца, да ведь со стороны себя не видать. — Айда, служилые, с басурманами разберемся!
Куземка и Фотьбойка — известные крикуны. Стоит одному бузу затеять, другой тут как тут.
— Виданное ли дело, такого коня на корм пускать? — вылупил глаза Куземка. — Креста на них нету!
— Айда, служилые! — вторил ему Астраханцев. — Спрос с Тоянки учиним!
На них, как на снежный ком, намоталось еще с десяток казаков, охотчих до гама. Подступили они к Тояну с руганью. А впереди всех Куземка:
— Пошто не спросился на нашем обозном кругу, коноед? Я бы тебе своего на убой дал или какого другого. Нашли бы замену.
— Нашли бы! — запереглядывались казаки. — Как не найти!
Всяк из них знает: это споначалу, на свежих силах, дорога сама собою катится, будто саночки-малеваночки, и кони по ней резво бегут, а после, поустав да пораздрязгнув на бесконечных взъемах и заносах, пообмерзнув на стылых ветрах, с легкого шага сбиваются, превращаясь без подмен на ямских станах в загнанных меринов. Вот как у бестолкового Куземки Куркина.
Он ведь о коне своем мало печется, гонит где ни попало, с поту не обтирает. Как тому с такого догляда не охрометь?
Для себя старается Куземка, а будто для содорожников. Надумал свои загвоздки на Тояне решить. Ни с того, ни с сего учал ему пенять, де рано он на свежатину перешел, кормился бы пока проезжей грамотой, а то ведь за Солью-Камской да за Пелымом, сказывают, совсем голодно стало, вот и подождал бы до тех мест. Так распалился, что угрозы из него наружу полезли: коли не пособит Тоян охранным попутчикам с коньми, завтра, в худую минуту, они ему також не помощники.
— Не обороним и все тут! — воинственно подтвердил Фотьбойка Астраханцев. — Так и знай!
Терпеливо выслушав их, Тоян приложил руку к груди.
— Пербэц кет, - попросил он Фотьбойку, а Куркину протянул горячее, с огня, мясо, вздетое на прут: — Кода… Янибеш…
Тот в растерянности взял прут, озадаченно оглянулся на столпившихся за спиной казаков:
— Братцы, чего это он сказал-то?
— Чего, чего, — последовал ответ. — А того и сказал, что по- нашему не кумекает.
— Не может такого быть! Поди, прихитряется?
— А ты проверь! — лопнули от смеха тугие щеки десятника Гриши Батошкова. — Ну-ка! — он выступил вперед и весело хлопнул Куземку по спине. — Умора и только! Ты этому коноеду свое толкуешь, а он тебе за это кус конины. Ха-ха-ха- ха-а-ааа! — Батошков поперхнулся от полноты чувств и едва договорил: — Нашли конский язык!
Дружно захохотали казаки его десятка. Одни, чтобы угодить начальному человеку, другие, радуясь острому словцу, которое, бывает, и с самодовольной губы сорвется. К ним присоединились остальные. Целый день маялись на верхах, почему теперь и не развеселиться.
— Конский язык! — громче всех заливался Фотьбойка, легко перестроившись с Куземки на Гришу. — Это же надо так сказать. Ну потешил! Жаль, татарин нас не разумеет, а то бы хватила его кондрашка.
Тоян понимал, а где не понимал, догадывался — по выражению лиц, по перепадам голосов, по недвусмысленным телодвижениям. Но вида не показывал. Пусть думают, что без толмача он — немтырь. Так легче уцелеть в чужой стороне среди чужих людей.
— Потешились и будя, — спохватился десятник Гриша Батошков. — Где толмач-то?
— А фирс его знает!
— Сыскать, не медля, — отстранив Куземку, Батошков шагнул к Тояну. — А ты покуда конину православным не суй, ешь сам со своим Мухаметкой.
Тоян сощурился под лисьей шапкой, запоминая обиду, но недовольства не выказал. Легко шагнув в сторону от большого костра, он остановился у вясел с полузаледенелой шкурой забитого коня. Провел ладонью по клейменому месту. Коротко бросил:
— Ат!
Служилые тотчас окружили его, принялись разглядывать знак, на который он указал.
— Гляди-ко, тута и впрямь коняка выжжен. Ат по-ихнему, — удивился Куземка. — Это, видать, у их племя такое… — потом спохватился: — Ну и что из этого? Видим, что коняка. Объясняй дальше! — тотчас подстроился к нему Фотьбойка Астраханцев.
— Да не тяни ты коня за хвост, говори толком, косоглазый.
— Тамга, — запоминая и эту обиду, пояснил Тоян, затем указал на буланую кобылицу, согревающую себя бегом в небольшом загоне. — Алтын курас!
— Вот фирс мороженный, говорит, а ни шиша не понятно!
Тут-то и подоспел толмач.
Для начала служилые спросили его, что есть Алтын Курас?
Тот и огорошил:
— Петух это! Золотой Петух!
— Как так?
— А так!
— Не брешешь?
— Ей-бо! — перекрестился толмач и ну завирать, будто азиятские люди петуху молятся. Потому и слетел с языка князьца необычный кур, глашатай утра, супецкий заправщик, а самый что ни на есть золотой петух. Курас по-ихнему вроде как солнце и огонь, ему самых храбрых и зорких седоковуподобляют.
Кинулись казаки к загону, чтобы посмотреть, какая тамга оттиснута на буланой кобылице, да всполошился, заходил кругами табунок, грозя снести огородку.
Однако ж исхитрился Куземка Куркин глянуть и на тамгу кобылицы, и на тамгу каракового жеребка, который ее в пути обхаживал. Объявил громко:
— У этих в клейме золотой петух! Соображаете, черти плешивые?
Замерли казаки, онемели на полуслове. О, Господи! Сколько раз глядели они на тояновых коней, а того не видели, что разными знаками они мечены. С двух шагов и там и там окольцованный крест видится, а ежели вплотную ступить, на одном ат вздыбленный, на другом — курас в солнечном круге. Вот у него крылья, вытянутая под солнечный небосклон голова, вот упершиеся в земную чашу ноги.
Дав казакам осознать эту разницу, Тоян зачерпнул ладонями воздух и бросил его в котел. Таким же образом подхватил он издали тамгу с буланой кобылицы и бережно выплеснул в сторону Москвы.
Яснее и толмач не разобъяснит: одни кони — кормовые, другие — поклонные. Ими Тоян хочет бить челом русийскому государю.
— И много у тебя кормовых коней? — спросил невесть откуда взявшийся обозный голова, человек литовского списка Иван Поступинский.
Тоян дважды махнул растопыренной пятерней, потом сложил щепоть из трех пальцев.
— Три на десять, — кивнул Поступинский. — Мой тебе совет, князь: не забывай, что мы к Москве во товарищах идем. У тебя свои товары, у нас свои. А вместе мы односумы и друг другу помощники. Так, нет?
— Гусь свинье не товарищ, — зашептал весело Фотьбойка, но встретив грозный взгляд обозного головы, осекся.
— Умный товарищ — половина дороги, — продолжал Поступинский, — В другой раз, любезный, как захочется тебе конины, со мной снесись. Авось, найдемся, как с пользой и полюбовно дело решить. А теперь, — поворотился он к десятнику Грише Батошкову: — Командуй всем разойтись. Ишь, самосуд устроили!
Улыбка враз слезла с круглых, как у бурундука, щек Гриши.
— Живо-живо! — тотчас подстроился под Поступинского Фотьбойка, — Раскатываемся по своим углам, служилые. Позявали глазами и будет!..
Тогда и узнал Тоян, что товар и товарищ — близкие для русиян слова, но товар — наживное дело, а товарищ — вечное. Без него пуста и погибельна дальняя дорога. Оно снимает прежние обиды, делает чужих людей своими.
Тоян испытал это на себе. Ему думалось: никогда не простит он человека, оскорбившего нечестивым словом пророка Мухаммеда, и тех, кто потешался над ним, Тояном, тоже не простит. Но вышло по-другому…
За Солью-Камской, как пообещал Куземка Куркин, и впрямь пошли голодные земли. Ямщики и скотники со многих станов поубегали, мосты и отводы давно не чинены, указных знаков почти нет. Извозные лошади не то что под гору, но и по чистополью едва-едва тащатся. На иных санях клади в пятнадцать и в шестнадцать пудов положены. А у Тояна самые тяжелые не более десяти.
Не стал испытывать судьбу Тоян. Подумав хорошенько, сам предложил обозным заправщикам поменять надсаженных лошадей на своих неутомимых атов, а лишние клади с казенных саней к себе взял.
— Вот это по-нашему! — одобрили его уступки служилые. — Понятливый татарин попался. С таким и кашу варить можно…
На другой день в темном заснеженном леске подстерегла обоз разбойная ватага. Высыпав из сугробов с рогатинами в руках, ринулась она на проводников с дикими воплями. Пока казаки и стрельцы отбивались у казенных возов, самые хваткие из нападавших прорвались через Тояна с его немногими людьми к испуганному табунку и ну разгонять коней в разные стороны. Кабы не подоспел вовремя казачий десяток Гриши Батошкова, кабы не сбил Куземка Куркин своим хромоногим мерином грабежного заводилу, не уцелеть табунку.
На радостях Тоян заменил коня и Куземке.
— Ну вот, — будто красная девица, зарделся тот, — Теперь мы с тобой прямые товарищи. У нас ведь как? Не изведан — друг, а изведан — два. Ты изведал меня, я изведал тебя. Были встречники, станем потаковщиками. А?
— Так, так, — заулыбался Тоян и не без труда выговорил: — Аферин тебе, Кузем-Курки.
— И тебе аферин… А теперь скажи, к слову, чего это такое?
— Хо-ро-шо!
— Гляди-ко, вмиг русийскому слову обучился…
На Пелымском стане казацкие начальные люди устроили совет: какой дорогой дальше идти — ближней или дальней? Тояна тоже позвали: он теперь заметный человек в обозе, да и подорожная грамота на всех одна. Еще позвали старшего над повозчиками.
Обозный голова Поступинский доложил: по росписи надо следовать через Яренск, Великий Устюг, Вологду, Ярославль. Это северный путь; хоть и дальний, зато накатанный. Да вот беда — обсели его нынче грабежники, не пройти по нему, не проехать. А рисковать государевой собольей казной не можно. Остается летняя дорога — через Казань, Нижний Новгород, Владимир. Тут много короче, но ямские дворы закрыты, ездовые полосы не накатаны, легко можно завязнуть в снегах или забраться на такие отшибы, что назад не выберешься. Ежели спросить: какая из дорог лучше, то надо прямо ответить: обе хуже…
Тоян слушал торопливый шепоток толмача со словами Поступинского, а сам с тревогою думал:
«Где я? Зачем я здесь? Разве может защитить Эушту Москва, царство которой раздирают свои Ургень и Эрлик? Не лучше ли повернуть назад, пока не поздно?»
Но ведь старики говорят: спустив стрелу, не пробуй вернуть ее назад — в себя попадешь. Правильно говорят: раньше надо было думать, раньше надо было решать. Кто одолел полгоры, должен одолеть и гору. Нельзя возвращаться в Эушту с пустыми руками. Она сказала: «Синга ак юл!» — «Белой тебе дороги!» Белый — значит счастливый, поднимающийся до того неба, где рядом с Аллахом восседает великий Тенгри. Они ведают судьбами людей, зверей, всего мира. А Тоян ведает судьбами только одного племени. Может ли он обмануть его надежды? Лучше умереть…
— Твое слово, князь, — зашептал толмач, возвращая Тояна с небес на землю. — Какую дорогу выбираешь?
— Казань! — разом обрубил свои сомнения Тоян, а про себя подумал: «Если нельзя вернуться в родные земли, надо идти через земли сородичей. Это и будет самый короткий путь».
Дело решил его голос.
Не раз потом винили его за это проводники и служилые люди. Да и как не винить? Путь по Московской Татарии оказался намного трудней, чем виделось на Пелымском стане. Чего только не хлебнули здесь обозники! Налазились по снежным топям, через буреломы, немерзлись у костров.
Четыре раза отбивались от разбойников, потеряли трое саней и коня, меченого золотым курасом. Потом еще двух, в том числе горбоносого каракового жеребка. Но он через день прибежал следом, как пес, которого увели от хозяина. Словно почувствовал, что четыре коня — не поминок царю, можно дарить только семь, пять или три.
Пять — золотая середина…
Тоян выглянул из войлочной кибитки — отау, лишний раз желая убедиться, что кони на месте. Залюбовался ими. Не зря берег, не зря кормил отборной арпой, не зря укрывал в морозные ночи теплыми попонами. Люди измотались, а скакуны по-прежнему легки и красивы…
— Эй-й-й! Эе-е-е-ей! — издали поприветствовал его разнаряженный Куземка Куркин. — Салом, Тоян-кэллэ!
— Салом, Кузем Курки! — ответно помахал ему Тоян.
— Скоро главный мунцыл! Гой-да!
— Гой-да, — разулыбался Тоян.
Было время, когда казаки считали конину поганым мясом, но голодная дорога быстро их обломала. Терпят теперь, когда Тоян в отместку за прошлое коноедами их зовет. А как иначе! У кого берешь, тому и уступать приходится.
Раньше все служилые люди казались Тояну на одно лицо, а теперь у каждого свое появилось. Многое стало ясно Тояну за время пути. Ну вот, к примеру: в обоз на Москву немало охотников выискалось идти, да начальные люди Тобольского воеводства отобрали тех только, кто задолжался вконец, а посул воеводам дал: тот четверть муки да пуд соли, да самопал, да бочку медового вина; этот — однорядку новую да кафтан камчатный ценою в пятнадцать рублев, а обозный голова — коня калмацкого, серебряный ковш, десять аршин карамзина и три целкача. При удаче все это возвернется сторицей. Много способов есть, как остаться с прибытком. На пути десятки ясачных земель да торгов, где можно дешево купить, дорого продать или обменять с выгодой. Опять же подарки от зависимых людей и попутчиков вроде Тояна. У кого голова на плечах, в накладе не будет. Но главное — Москва. Там в Китай-городе сибирские меха, привезенные на продажу заодно с собольей казной, рыба, орехи нарасхват, деньги сами в кошель сыплются. Вместо съезжей избы — царские приказы, вместо деревянной крепости — белокаменный Кремль. Если поотираться на Казанском дворе, да почелобитничать, как следует, можно и пожалование за службы получить. А нет, так и не надо. Хватит и того, что в царском городе побывал, одним с государем воздухом дышал, заморских людей видел и чудеса всякие. Будет потом что в дальних походах да сибирских караулах вспоминать и другим рассказывать.
Ныне казакам прибытка нет, только убытки. Проезжие грамоты плохо кормят, на богатых прежде торгах пусто, подарков получить не с кого. И на Москву надежды упали: там, сказывают, все через пень-колоду. Сбыть меха можно, но прячучись, низкой ценой. Какие продажи в смутное время? Ограбят тут же, либо крючки государевы такие пошлины да посулы слупят, что лучше бы и не соваться в этот бедлам.
Однако надежда приразжиться в Москве еще многих тешит. На ночевках о ней пересудов больше всего. А еще о начальных людях, хмельном питие и веселых женках.
Как понял Тоян, обозного голову казаки ценят, но не любят. Чужой он для них — разумный командами, но холодный душою. Зато десятника Гришу Батошкова любят, но не ценят. В походе он прост, сметлив, улыбчив, а в остальной жизни — марас. Семья от него плачет, захребетники и соседские люди тоже…
О чем только не передумал Тоян за бесконечную дорогу. Голубое небо — это крыша мира, под которой ежедневно рождается солнце и луна, человек и подобие человека, хорошие духи — кут и вредоносные — ек. Они постоянно враждуют друг с другом, но если бы не было этой войны, не было бы и жизни.
Когда-то, неведомо когда, упало небо на землю, чтобы раздавить ее; земля от этого прогнулась, стала дырявой; земля и небо пришли в расстройство; наверху мгла, внизу прах; звери и люди сбились с пути. Это длилось три года и прекратилось по милости неба.
Три года расстроены московские земля и небо. Так пусть Тенгри и здесь явит свою милость.
Откинувшись на подушки, Тоян часами глядел на небо. Удивительно ему, что в русийском краю оно даже в морозы теплое, не то что в Сибири, а над серой мглою начинается второе небо, легкое, как дымок, высокое, как солнечный путь. Никогда не видел Тоян два неба сразу. На землях Эушты оно всегда было единым…
Далеко осталась Эушта. Даже если стать птицей и подняться на второе небо, ее не сразу увидишь. Надо лететь девяносто семь дней — столько зарубок сделал Тоян на передке своей кибитки. Где по тайге путь шел, он вырезал елку, где через степь — черту, где сходились темный лес и луга — стрелу, где тайга поднималась на югорские камни — ежа, а светлый лес отмечал вилами. Никогда не покидал Тоян своего городка дальше, чем на двадцать зарубок, а тут оказался чуть ли не посреди света. Не вмещает душа таких просторов, одиноко ей в них, тревожно, но и сладостно, ново. Владеть столькими землями может только великий царь. Как он встретит Тояна, допустит ли к себе? Судя по всему, много у него сейчас внезапных бедствий и врагов. Но это понятно: чем больше властелин, тем больше сил приходится отдавать ему для удержания власти.
Дорога нырнула в ложбину, потом выбежала на косогор. Там к ней пристроилась цепочка курных изб с бычьими пузырями на оконцах. От них повеяло угарным дымом, прокисшим теплом.
Откуда-то издали докатился до Тояна чистый, удивительно слаженный колокольный перезвон. Тоян приподнялся, чтобы увидеть, откуда. Не раз уже слышал он такой перезвон в больших и малых русийских городах. Он падал с златоглавых удук уй, которые здесь называют церквями. Иной раз церкви поднимались в чистом поле, вдали от людей, над упрятанной под лед едва приметной речкой.
Странные люди. Зачем им священный дом на пустом месте? Для кого гудят там скованные морозом медные колокола?
Перед Тояном лежала заснеженная гладь, а за нею — едва различимые холмы, припорошенные редким леском, а еще дальше, где небо смыкается с землей, его цепкий взгляд без труда углядел нечто живое. Это нечто напомнило ему муравейник, на котором не видно самих муравьев, но ощутимо их движение.
Налетел поперечный ветерок и унес пение колоколов. Сколько теперь ни вслушивался Тоян в скрип полозьев, перестук копыт, голоса обозников, перезвоны не повторялись. Зато все ясней и ясней впереди разгоралась золотая искорка, похожая на раннюю звезду, все отчетливей становилось под нею живое пятно, напомнившее ему муравейник.
— Москва! — запоздало затрубил в бычий рог головной проводник.
И полетело от саней к саням:
— Москва! Москва! О господи, Микола милостивый, кажись, дохренькали!
В кибитку заглянул возбужденный Фотьбойка Астраханцев.
— Эй, дядя, царя проспишь! — насмешливо крикнул он, свесившись с лошади.
— На-ма? — не понял его Тоян.
— Что, что… Москву, говорю, проспишь, — осклабился Фотьбойка. — Вона, видишь? — он стрельнул плетью вдоль дороги, — А вона Иван Великий! Выше его на земле нету. Зри! Радуйся! Скоро услышишь, как он гудет!
— Алтын Курас? — обрадовался Тоян.
— Дура! Я ж тебе толкую: Иван Великий! По-нашему, колокольня. Ну звонят на ней, звонят! — Фотьбойка задергал рукой, будто раскачивая колокол.
Тоян впился глазами в золотую искорку впереди. Теперь она походила на язычок свечи, который манил к себе издали ровным ласковым светом. А вон и сама свеча. Тоян ясно видел ее тонкое белоснежное тело.
— Алтын Курас! — упрямо повторил он.
Еще в Тобольске, перед отправкой сюда, поведал ему письменный голова Василей Тырков, что Москву Тоян узнает по белой звоннице, которую зовут Иваном Великим. Это потому, что правили Русией четыре Ивана. Первый щедрым был, всегда при себе калиту с серебром носил, чтобы милостыню раздавать рукой неоскудевающей. Зато и прозвали его Иваном Калитой или Иваном Кошелем. Еще был Иван Красный, что значит Красивый, Иван Третий — Собиратель и первый русийский царь Иван Грозный. Они и поставили Москву во главе Русии. А Великим Иван стал, когда нынешний царь Борис Годунов велел поднять восьмиугольный столп из белого камня еще на треть. И взлетела звонница на высоту в тридцать восемь полных сажень. Засверкал, засветился купол. И теперь перезвон Ивана Великого звучит, будто из Поднебесной — за десять верст слыхать. Восточные люди называют его Алтыном Курасом…
Поведал Тырков Тояну по старому знакомству и то, что Великий Иван стоит в царском городе, который именуется Кремлем. Стены у него мощны, зубчаты. По ним повозка проехать может, так они широки. С одной стороны приткнулся к нему торговый Китай-город, срединная крепость, огороженная китами, набитыми камнем. Дальше полукольцом лег Белый город. В нем царские и посадские люди живут. А все прочие — в третьем кольце — Скородоме, который называют еще Земляным или Деревянным городом, потому что снизу его огораживает земляной вал, а поверху — деревянная стена. Еще дальше — узлы сел и слобод. И все они связаны с Кремлем крепкими дорогами. На семи холмах раскинулась Москва. Ниоткуда ее так хорошо не увидеть, как с Ивана Великого. Ни по какому строению так не угадать, как по Великому же Ивану. Главное понять надо: Москва не город, а храм, у которого на одних плечах по многу глав. Коли, не дай Бог, большую собьют, малые останутся. Коли малых не станет, звонница цела. А храмов и звонниц на Русии не счесть. Чтобы до московских добраться, надо остальные свалить…
Замер Тоян, не в силах отвести глаз от белоснежной свечи с золотистым пламенем. А Фотьбойка знай свое талдычит:
— Какой курас? Курас у тебя на клейме сделан. А тут Иван Великий. Нешто он может по-петушиному людей полошить? — и сам удивился: — А поди может…
Это открытие так поразило его, что он умолк, опустил поводья.
Тоян вновь остался один. Откинувшись на жесткие подушки, он припал глазами ко второму небу, где теперь явственно отражалась Москва с ее Иваном Великим.