Съезжая изба Тобольского воеводства рублена в две клети. В одной разместилась писчая братия под началом подьячего Ивана Хапугина, в другой — большой сибирский дьяк Нечай Федоров. У каждой клети своя крыльцовая дверь. Третья соединяет избу изнутри.

— Звал ли, Нечай Федорович? — отворил ее со стороны общей палаты письменный голова Василей Тырков.

— Тссс! — осек его громкоголосие Федоров. — Умри покуда!

Он стоял в глубине просторного хоромца у распахнутого на Троицкую площадь окна. Никого рядом с ним не было.

Тырков недоуменно замер: чего ж тогда умирать? Однако недоумения своего не выказал. Тссс — так тссс…

Ожидая, когда Федоров вспомнит о нем, Тырков уже более внимательно оглядел хоромец. Все в нем просто и просторно. Посредине — добела выскобленный стол, на нем стопка деловых бумаг, серебряный каламарь с чернилами и пучок писчих перьев в берестяном стакане. По бокам стола — широкие лавки, обитые синим сукном. На стенах искусно рисованные ландкарты Сибири и Московии. По одну сторону от двери — печь, украшенная зелеными изразцами, по другую — решетчатый одежник с крюками из меди. В красном углу икона Спаса Вседержителя.

Повернувшись к ней, Тырков осенил себя размашистым крестом.

Федоров по-прежнему безмолвствовал.

«Ну и пусть, — рассудил Тырков. — Стало быть, важная мысль ему в голову залетела. Боится ее потерять. Даже в лице переменился. Посмотреть, так сам на себя не похож».

Федоров и впрямь преобразился. Ласковое майское солнце смыло рябинки с его серого болезненного лица, распушило окладистую бороду и редеющие волосы, наполнило синевой подслеповатые глаза, устремленные куда-то ввысь, за окно, в поднебесные дали. И читалась в них вовсе не отрешенность озабоченного государскими делами человека, а скорее озорное любопытство пожилого дитяти.

Тыркова тоже любопытство прошибло: «И чего ему там увиделось?»

Неслышно ступая, он перебрался за спину худого долговязого Федорова и проследил за его взглядом.

Ну вот, все и разъяснилось. Наискосок, на шпиле воеводского терема, примостился большой пестрый дятел. Его красное встопорщенное верховым ветром подбрюшье полыхало в желтых солнечных лучах. Короткий хвост слился с потемневшим от жары и влаги древком шпиля. Голова настороженно поворачивалась то вниз, то вверх. Выждав несколько мгновений, дятел пустил короткую дробь, затем другую — уже подлиннее и позамысловатей. А третья у него и вовсе трелью прозвучала — самому искусному барабанщику на зависть.

«Заядлый птах, — уважительно подумал Тырков. — И как его только сюда занесло? Тобольск, чай, не в тайге поставлен, а на высоком Чукманском мысу. Здесь поживиться особо нечем. Да и людновато…»

«Хотя, — набежала следующая мысль, — дятлы зря не летают. Не иначе как шашели в теремном дереве завелись. Шпиль точно менять надо. Заодно и верха перебрать».

А дятел знай себе барабанит.

А Федоров знай себе глядит.

Тут Тыркова и осенило: «Так они же родня! Не случайно Нечая Федоровича к этому краснопузику потянуло. Ведь что такое дятел? Это прежде всего несокрушимая голова и бесконечное усердие. У других от такого усердия голова бы отпала, а у них только крепчает».

Кому как не Тыркову истинную натуру Нечая Федорова знать? Ведь судьба их не сейчас свела, а зимой далекого, как эхо, но не стершегося и до сих пор из памяти сто третьего года . Нечай в те поры одним из подьячих Посольского приказа был, а Тырков — конным казаком сибирской крепости Пелым. Может, и не сошлись бы они близко, не задержи тогда приказной заворуй Мотяш Мыльник жалованье пелымским казакам, пригнавшим в Москву ясачный обоз с пушниной, а заодно плененного Тырковым на бою сына немирного вогульского князьца Аблегерима Таганая. Положенные казакам деньги Мыльник успел в росты пустить, а им стал завирать, что деньги те в приходную книгу по недосмотру верхних чинов не записаны, стало быть, и по расходной статье пройти не могут. Надо сперва нужной записи добиться.

После, когда выяснилось, что все это наглая увертка, Мыльник без зазрения совести на других приказных стал вину перекладывать: это-де они у него из короба с казенкой деньги без отписок брали, с них и спросить следует. А те руками разводят: какие отписки? какие деньги? Или того нахальней: отписки и впрямь были, да мы их потеряли, теперь и не вспомнить, какие в них суммы значились. Ну, словом, круговая порука. А казаки тем временем вконец прожились, голодовать стали. Тут-то Нечай Федоров и показал себя. Казакам он харчами по-братски помог, а сам злоупотреблениями Мыльника и других крючкотворов занялся. На том случае не только казаки, но и высшее начальство Нечая Федорова заметило, а заметив, отправило в Сибирь обзор югорским и сибирским делам делать, предложения по их улучшению составлять, опыта набираться. Следуя через Пелым, новоиспеченный поверщик Тыркова с собой в Тюмень и Тобольск взял, а оттуда в Березов, Сургут, Тару. Сначала давал лишь сопроводительские поручения, а когда узнал, что Тырков грамоту самоуком постиг, стал доверять ему разборку деловых бумаг, по душам на всякие отвлеченные темы беседовать. Вот и привыкли они друг к дружке, натурами сошлись. Звал его Федоров с собою в Москву, да не захотел Тырков менять вольные просторы на кремлевский муравейник. Не по нему, знать, приказная служба. На том и распрощались.

Не раз после Тырков ругал себя за то, что не последовал за Федоровым в царь-город. В Сибири ведь тоже служба не сахар. Даже если дослужишься до чина сына боярского , как Тырков за поимку Таганая Аблегиримова и прочие заслуги дослужился, легче не станет. Воеводы, дьяки и головы здесь каждые два года меняются. Есть среди них государского склада люди, но и временщиков немало. У них одна забота — побольше для себя и своего прожорливого семейства от несметных сибирских богатств урвать. Эти за версту чуют, кто в их ряды затесался — природный дворянин или казацкий выскочка под вид Тыркова. Ни Божии, ни человеческие законы им не писаны. Берут себе все, что плохо лежит, а больше того у служилых и ясачных людей вымогают. Терпеть их неправды мочи нет. Тырков и не терпит. За то на него всякие неприятности и сыплются.

Москва всем городам мать — белокаменная, златоглавая, хлебосольная, словоохотливая. В ней каждый день праздник. Не зря же люди в нее со всего света стремятся. Но главное, Нечай Федоров в ней большим человеком стал — вторым дьяком приказа Казанского и Мещерского дворца, к которому сибирские дела из Посольского приказа перешли. За его спиной, как за каменной стеной. Он тоже наверх из низов выбился. Не мешало бы у него выдержке и уму-разуму поучиться, опыт жизни перенять.

Однако время переменчиво. Нынче Москва — скопище людских бедствий. Год назад, чтобы подавить восстание ее жителей, наемники польского наместника Александра Гонсевского холодной рукой выжгли город. Вконец порушенный и разграбленный, он и сегодня, по словам очевидцев, не поднялся еще из руин. А Нечай Федоров вот он — за дятлом завороженно наблюдает, будто более важных дел у него в помине нет. И Тырков рядом. Словно не расставались.

А ведь не померкло еще в памяти то время, когда Москва казалась им столпом вселенной — так она была светла, нарядна и могущественна. Поляки, шведы и прочие иноземцы вели себя на ее улицах чинно, как и подобает гостям. Приезжие из российских глубинок ломали шапки перед кремлевским златоглавием. Торговые площади кипели многолюдием, а посады умелой и слаженной работой. Никто тогда и подумать не мог, что всего через три года это великолепие станет стремительно гаснуть, помрачаться, приходить в упадок. Толчком к сокрушению всего и вся стали неостановимые дожди и ранние морозы, обрушившиеся на Русию летом сто десятого года . Они сгубили урожай на корню. Не вызрели хлеба и на следующее лето. Сибирские воеводства голод тогда обошел, зато много народу на московской стороне выкосил. И все из-за того, что перекупщики, о Боге забыв, цены на зерно до небес подняли. Голод ожесточил низы, стал рушить опоры, которые поддерживали порядок в государстве. Народ возопил о справедливом государе. А кремлевские верхи вместо того, чтобы подставить плечи под закачавшиеся опоры, стали их раскачивать. Вкупе с польским магнатом Юрием Мнишеком сотворили они из беглого чернеца Гришки Отрепьева лжецаря Дмитрия, помогли ему с войском разбойных казаков и польских наемников войти в ослабевшую от голода и духовной разладицы Москву. Так вот и выросла из природного бедствия кровавая русская смута. Она охватила все сословия, и нет ей ни конца ни края.

У всего своя мера. Расстояния принято измерять локтями, саженями, верстами; время — годами, веками, тысячелетиями, а чем измерить глубину смуты, затмившей Русию?

Тыркову и пало в голову: царями, лжецарями и прочими самозванцами, вот чем. А их столько за минувшие годы сменилось, что считать — пальцев на руках не хватит. Перво-наперво два выборных царя — Борис Годунов и Василий Шуйский. Да два лжецаря — тайный католик Гришка Отрепьев и тайный иудей Богдашка Шкловский, более известный как Тушинский вор. Да с десяток самозванцев помельче — Илейка Коровин-Муромец, что царевичем Петром Федоровичем назвался, Иван-Август, Лаврентий, Осиновик, Клементий, Савелий, Симеон, Ерошка, Гаврилка и Мартинка. Но эти все больше на казачьих окраинах и в степных уездах царскими наследниками себя выставляли. Ныне во Пскове еще один Лжедмитрий сидит — московский дьякон Матюшка Веревкин, он же бродячий торговец ножами Сидорка. Трудно понять, кто страной правит, — семь думных бояр , взявших власть в свои руки, или поляки, предательски запущенные ими в Кремль, или бунташный люд, в любом самозванце готовый узреть доброго государя, или земское ополчение, созданное людьми разных сословий, чтобы очистить наконец Московию от польских и литовских наемников и служить тому государю, который будет наречен на престол всем народом. Яркой звездой полыхнул на российском небосводе один из троеначальников этого ополчения — рязанский дворянин Прокопий Ляпунов, но подлая клевета и подметные грамотки навели на него руку казаков-убийц. А два других вождя, Иван Заруцкий и Дмитрий Трубецкой, признали царем псковского вора Матюшку-Сидорку, но при этом поспешили ударить челом липовой государыне Марине Мнишек и ее «вороненку», сыну Тушинского вора, Ивану. Затмение умов до того дошло, что сначала Москва, а за ней многие другие города за глаза присягнули шестнадцатилетнему польскому королевичу Владиславу, а взятый шведами Великий Новгород готов стать под его ровесника, шведского принца Карлуса Филиппа. Из-за их спин к русской короне тянут загребущие руки польский король Сигизмунд Третий и его троюродный брат Густав Адольф, сменивший на шведском троне недавно скончавшегося короля Карла Девятого. Не дай бог никому дожить до такого столпотворения! Но, слава богу, остались еще на Руси и пастыри, и ратники, и пахари, и строители, верящие, что она непременно воспрянет. Для этого осталось сделать еще одно — последнее усилие. Но как? Когда? Какими силами?

Нечай Федоров уверен: скоро. Качнулся маятник в одну сторону, докачнется и до другой. За царские согрешения Бог всю землю казнит, а что народ скажет, тому так и быть. Надо только, чтобы сапог с лаптем на святом деле сошелся, а дворянин с мужиком. Чтобы забыли они взаимные обиды хотя бы до тех пор, пока Русия вновь обретет самостояние, очистится от чужестранцев. Тут либо петля надвое, либо шея прочь.

Согрешения законных государей и их подручников Федорову лучше других ведомы. Но когда Афанасий Власьев, с которым они не один год в приказе Казанского и Мещерского дворца вместе дьячили, склонял его предаться Лжедмитрию — Гришке Отрепьеву, настежь распахнуть перед ним и его польскими приспешниками сибирские закрома, Нечай ответил: «Это так же невозможно, как окропить водой с земли колокольню Ивана Великого на Ивановской площади в Кремле». За то и угодил в опалу, двора и вотчины лишился, был пытан на дыбе и выброшен калечным в чистом поле на волю судьбы. Более года скрывался у добрых людей, телесные и душевные раны залечивал. Лишь при Василии Шуйском о нем вспомнили, но в первые дьяки Казанского приказа так и не вернули. Слишком хлопотно. В таком разе вместе с должностью, заслуженной еще при Борисе Годунове, двор и вотчину ему возвращать надо, новыми угодьями за верность престолу жаловать. Не проще ли отправить в Сибирь покормиться, а там видно будет. Вот и расписали Федорова первым дьяком в Тобольск. Ведь Тобольск, считай, сибирская Москва. Все тамошние крепости ему подчиняются. А коли так, то для красоты слога тобольский дьяк может писаться большим сибирским дьяком. Все остальное от его хватки зависит. Сумеет поставить себя выше других — Бог в помощь, не сумеет — сам виноват.

Федоров сумел. Кого мытьем, а кого и катаньем заставил с собой считаться. Иван Хапугин и такие, как он, за это его недолюбливают, другие уважительно зовут запрягальщиком. Точнее не скажешь: запрягальщик…

Занятый своими мыслями, Тырков не заметил, как дятел перелетел на конек чердачного полога соседней домины. Зато заметил Федоров. Передвинувшись ближе к окну, он загородил его головой и плечами.

Тырков хотел было последовать за ним, но тут Федоров, не оборачиваясь, глухо спросил:

— О чем думаешь, Василей Фомич?

— Прожитое, что пролитое — не воротишь, — задумчиво откликнулся Тырков. — А мы с тобой немало пролили…

— Не жалей, — посоветовал Федоров. — Жизнь на месте не стоит. Ее и не захочешь, а прольешь. Было бы за ради чего, — и деловито уселся на ближнюю лавку. — Разговор у нас нынче особый будет. Для разгона почитай-ка грамоту, что гонец из Ярославля примчал, а я покуда в затылке почешу.

Шутка у него такая — для красного словца.

Усевшись медведем по другую сторону стола, Тырков развернул послание и, перепрыгивая с пятого на десятое, пробежал начальные строки: «Бояре и окольничие, и Дмитрий Пожарский, и стольники, и дворяне большие, и стряпчие, и жильцы, и головы, и дети боярские всех городов, и Казанского государства князья, мурзы и татары, и разных городов стрельцы, пушкари и всякие служилые и жилецкие люди челом бьют…»

Так, понятно. Заглянул в конец. Первым к посланию руку приложил боярин Василий Морозов, затем князь Владимир Долгорукий, третьим — окольничий Семен Головин, четвертым — князь Иван Одоевский… Подпись самого Пожарского шла десятой. Он же расписался за «выборного человека всею землею, в Козьмино место Минина». Дальше шло еще более тридцати росчерков.

Ну вот теперь и в середину грамоты заглянуть можно, туда, где ее суть после перечисления московских бедствий изложена:

«…Ныне мы, Нижнего Новгорода всякие люди, сославшись со всеми городами понизовыми и поволжскими, собравшись со многими ратными людьми, видя Московскому государству конечное разоренье, прося у Бога милости, идем все головами своими на помощь Московскому государству. Да и к нам же приехали в Нижний из Арзамаса смоляне, дрогобужане, вятчане и других многих городов дворяне и дети боярские; и мы, всякие люди Нижнего Новгорода, посоветовавшись между собою, приговорили животы свои и домы с ними разделить, две части от имений своих или пятую деньгу со всех доходов им в жалованье и помогу дать и выбрали ратным воеводой князя Дмитрия Михайловича Пожарского-Стародубского, а при нем казначеем посадского человека Козьму Минина Сухорукого. Также пришли к нам коломничи, рязанцы и служилые люди украинских городов, а еще добрые казаки и стрельцы, которые сидели в Москве в осаде с царем Василием; все получили жалованье. И вот лета 7120 февраля в 23 день на Великий пост выступили мы, городов всякие люди, в Балахну, и в Юрьевец, и в Решму, и в Кинешму, и в Кострому, а теперь стоим в Ярославле, дабы к Москве идти вскоре, учинив перед тем крепкий совет, как нам в нынешнее лихолетье быть небезгосударными. Сами знаете, как теперь тяжко стоять без государя против общих врагов, польских, литовских и немецких людей и русских воров, которые новую кровь начинают. А как нам без государя о великих государских и земских делах с окрестными государями ссылаться? Так по всемирному своему совету пожаловать бы вам прислать к нам в Ярославль из всяких чинов людей человека по два, и с ними совет свой отписать, за своими руками. Как будем все понизовые и верховые города в сходе вместе, мы всею землею выберем на Московское государство, кого нам Бог даст. Еще при жизни своей новый страстотерпец святейший кир Гермоген, Патриарх всея Руси, умученный ныне голодом в Чудовом монастыре, стоя перед смертью, великий столп, твердый алмаз и крепкий воин Христов сказал: «Да будут благословенны те, которые идут для очищения Московского государства, а вы, окаянные московские изменники, будете прокляты». Пусть его слова будут повсюду слышны, как он завещал нам: «Мужайтесь и вооружайтесь! Время, время пришло! Время в деле показать подвиг и на страдание идти смело! Опояшемся оружием телесным и духовным!» Вот и помогите нам опоясаться. Сами ведь знаете, что всякому большому делу и казна не меньше нужна, а неразоренных своими и чужими лжехристями мест, откуда ссуду взять можно либо доброхотную денежную помощь получить, мало осталось; где ее взять, коли не в монастырях, да не у отчизнолюбивых торговых людей, да не у вас на Сибири? Того ради просим вас, господа и други, помогите сделать так, чтобы войско наше от скудости не разошлось, но выросло и укрепилось, а как, даст Бог, из Московского государства окаянных изгоним да своим государем жить учнем, то он велит те деньги вам сполна заплатить. Поспешайте только с посылом казны, а тако ж выборных и ратных людей нам в сход, ибо дело у нас край спешное и никаких отлагательств не терпящее…»

— Я готов! — отложив прочитанные листы, глянул на Федорова Тырков.

— Чего «готов-то»? — удивленно воззрился на него тот. — Я ведь еще и не сказал ничего.

— А что говорить? Все и так ясно: мужайтесь и вооружайтесь! Между прочим, толки о нижегородском ополчении среди служилых людей не первый день идут. То один, то другой меня спрашивает: как бы в него поверстаться? А вы с воеводой Катыревым да с воеводой Нащокиным такие разговоры запретили, будто их и нет. Небось и эту грамоту под сукно засунете?

— Эту не засунем, — твердо пообещал Федоров. — Более того, тебя и охочих казаков под твоим началом пошлем в Ярославль с помощью Пожарскому. Дело за малым: саму помощь, не мешкав, собрать. С того и начни. Тут воеводы и я — тебе первые помощники.

— И Катырев? — засомневался Тырков, помня, что первый тобольский воевода князь Иван Катырев-Ростовский сослан в Сибирь за то, что в тяжкое для отчизны время склонился на сторону Тушинского вора Лжедмитрия Второго, да и к Дмитрию Пожарскому, судя по его высказываниям, душой не лежит.

— И Катырев! — подтвердил Нечай Федоров. — Время учит. Вместе с этой грамотой Иван Михайлович письмейце от князя Пожарского получил. Писано оно с глазу на глаз, без дьяка. Что в нем, не знаю, но только приметил я, что, его читаючи, Катырев и один, и другой раз слезу смахнул. Похоже, их с давних пор что-то связывает. Не обязательно дружба. Но я по себе знаю, что и недружба с годами может в согласие перерасти. Мой тебе совет, Василей Фомич: не косись на Катырева, что он прежде с самозванцами путался. Этим многие именитые люди грешны. Ты на его сегодняшние дела и помыслы погляди. Мало ли он хорошего успел сделать?

— Поживем — увидим, — заупрямился Тырков. — Время покуда терпит.

— Опять же такое себе на ум возьми, — будто и не заметил его строптивости большой сибирский дьяк. — Вместо двух лет мы с Катыревым уже пятый год на Тобольском воеводстве сидим, перемены себе ждем. А ее все нет и нет. Седьмочисленным боярам на Москве не до нас. Они в цари польского Владислава ждут. Трубецкой с Заруцким для нас не указ. Остается Совет всей земли, что собрал в Ярославле князь Пожарский. Только его людям мы готовы сибирские дела сдать, только в его стан отъехать. Вот об чем другая забота у тебя будет. Уразумел?

— Ясней некуда, — кивнул Тырков. — А чего это Пожарский через Ярославль на Москву вздумал идти? Нешто короче пути нет?

— Будто сам не знаешь?

— Знать-то знаю, да от тебя услышать хочу: туда ли думаю?

— Туда, туда, — усмехнулся в бороду Нечай Федоров и, не оборачиваясь, повел большим пальцем за спину, где висела ландкарта Московии. — Перво-то-наперво он свою рать с замосковскими и рязанскими силами в Суздале хотел соединить, да Заруцкий опередил. Его атаманы Андрей Просовецкий с братом Иваном Суздаль и Владимир заняли. Вроде бы то и другое ополчение от чужого и своего дурна Московское государство очистить поднялись. Тут бы и стать им плечом в плечо, так нет же. Заруцкий во всем свою выгоду ищет. То с тушинским самозванцем путался, то с псковским начал. Теперь сынчишку польской девки Маринки царевичем объявить готов, а себя его попечителем. Про смерть Ляпунова и другие неправды в его стане я уж и не говорю. Оттого и решил Пожарский в прямую вражду с ним не вступать, через Ярославль его обойти. Опять же в землях Великого Новгорода шведы застряли, а Ярославль — ключ ко всему замосковскому краю… Это ли ты ожидал от меня услышать?

— Это самое, Нечай Федорович. Одними глазами глядим.

— Ну и ладно… А теперь на эту копеечку взгляни, — выложил на стол серебряную монету Федоров. — Может, она тебе что-нибудь подскажет.

На монете был изображен всадник с копьем. Из-за этого копья ходовые торговые серебрушки когда-то и назвали копейной деньгой, а ныне называют попросту копейкой.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересованно принялся разглядывать монету Тырков.

Давно он такой искусной чеканки не видел. Сама копейка в ноготь шириной, но всадник на ней изображен во всех подробностях. Кафтан, перетянутый широким поясом, удачно подчеркивает линии его литого, ладно скроенного тела, высокие сапоги перехвачены у колен и щиколоток, за плечами трепещет походный плащ. При желании можно рассмотреть не только нос и бороду всадника, но и его взгляд, исполненный богатырства. Столь же зримо выбит конь. Вон как нетерпеливо перебирает он резвыми копытами. Попона под седлом украшена скорее всего драгоценным камнем — лалом. Это середина солнечного круга, в который вписаны всадник и его скакун. Копье делит круг надвое. Под его острием, направленным вниз, помещаются обычно начальные буквы того города, где выбита копейка.

На монете, явленной Федоровым, отчеканены прописная буква с, а следом — заглавные Я и Р. А это без труда читается как Ярославль.

«Оно бы конечно… — подумалось Тыркову. — Ярославль издавна славится мастерами-серебряниками. Но даже самому опытному из ярославских умельцев меньше чем за месяц маточник с двусторонним изображением копейной деньги не изготовить. Оттиснуть с него чеканы — дело попроще, но и оно времени требует. Как же тогда князь Пожарский успел прямо с похода Денежный двор в Ярославле устроить и, не переведя дыхания, изготовить эту вот копейку? Не упала же она ему с неба…»

Тут взгляды Тыркова и Федорова встретились.

«Ну что, Василей Фомич, — спрашивали глаза Федорова. — Задал я тебе задачку?»

«Не спеши радоваться, Нечай Федорович, — ответили глаза Тыркова. — Дай подумать. А сам покуда у себя в затылке почеши. Благое занятие».

Усмехнулся Федоров, а Тырков ему в ответ улыбнулся.

«Но могло же и так статься, что маточник либо чеканы с него вовсе не в Ярославле сработаны, — рассудил про себя он. — В Ярославле их лишь в дело запустили. А изготовлены они, скажем, в Москве. Только там ныне и остались мастера-маточники наивысшего умения. Новгородские и псковские с ними ни в какое сравнение не идут… Но ежели моя догадка верна, спрашивается: как сумел резчик Московского Денежного двора, за работой которого дозирают скорые на расправу поляки, выточить и вынести столь тонко излаженный образец?»

Лишь однажды случилось Тыркову побывать на государевом Денежном дворе, да и то в спокойные для Русии годы. Расположен он не где-нибудь, а под Боровицкой башней Кремля. Место с виду приглядное. Высокий тын напоминает кремлевские стены, караульные избы смотрятся сторожевыми башенками. У подножья берегового склона неторопливо движет свои чистые воды серебристая Москва-река. Все вокруг чинно и красочно. Но стоит ступить за обитые железом тесовые ворота, краски меркнут. Строения за тыном все больше серые, прокопченные. Посреди двора навес и столы, крытые кожей. Мимо этих столов никто из мастерских не выйдет. Здесь обыскивали догола. У артельного старосты и целовальников каждая копейка, каждая кроха серебра и даже угар на строгом учете. Устройства для изготовления копеечных денег, такие как маточник и чеканы, — тем более. Вынести их с государева двора в те поры считалось великим грехом. А ныне, когда на том же дворе чеканятся монеты с именем недоцаря Владислава Жигимонтовича, так и не принявшего пока православия, это стало бы великой доблестью. В дни испытаний ум заостряется. Тогда и невозможное становится возможным».

Тырков перевернул копейку лицевой стороной и прочитал надпись: «Царь и великий князь Федор Иванович всея Руси».

Все правильно. Сыновья Иоанна Грозного, Федор и Дмитрий — последние стебли его корня. Бездетный Федор сидел на царстве четырнадцать лет, а малолетний Дмитрий так и не сумел перенять у него трон: трагический случай оборвал его жизнь в Угличе. Вот и пришлось Земскому собору усаживать на царство выборного государя Бориса Годунова. А выборный государь — отнюдь не то же самое, что природный. Коли страна в беспорядок или бедственное состояние впадет, против него и воспалиться можно. Не случайно в первые годы своего правления Борис Годунов продолжал монеты на имя усопшего Федора Иоанновича чеканить и, лишь набрав силу, сам на них стал писаться. Именно на разном отношении людей к царю выборному и природному построил свою бесчестную игру Гришка Отрепьев. Ему первому пришло на ум назваться счастливо восставшим из мертвых царевичем Дмитрием. А дальше уже само это имя проложило ему путь в Кремль. Но Гришка Отрепьев и прочие самозванцы за годы Смуты светлое имя царственного отрока кровью замазали, алчностью ненасытной, чужеверием, а имя блаженного Федора Иоанновича и до сих пор окружено ореолом святости. Потому-то и решил князь Пожарский отбить его на монетах своего ополчения. Этим он как бы хочет сказать: вернемся к старым, истинным, проверенным временем порядкам, а Бог укажет нам истинного царя.

Осмотрев монету с обеих сторон, Тырков взвесил ее на ладони. Не легкая, но и не тяжелая — в самый раз. Это Тушинский вор Богдашка Шкловский, а за ним и псковский Лжедмитрий-Матюшка-Сидорка принялись отбивать монеты не только из серебра, но и из золота, да не в четыре полушки весом, а больше. Смотрите-де, как мы богаты и в то же время бережливы. На одну золотую копейку столько же материала уходит, сколько на десять серебряных. После того золотые копейки чеканились и на Московском Денежном дворе. Но Пожарский остался верен серебряной, не порченной новым весом. Каждую мелочь учел…

— Ну и как, подсказала? — поторопил Тыркова с ответом Нечай Федоров.

«О чем это он? — не сразу понял Тырков. — Ах да, о копейке». А вслух подтвердил:

— Еще бы. Не копейка, а целое послание. Шлите-де нам не только мягкую рухлядь, сборные рубли, гривны, алтыны, но и всякое серебро для Денежного двора. На сей счет у меня кой-какие соображения уже промелькнули. Осталось их обмозговать.

— Вот и мозгуй, Василей Фомич. Но не дольше завтрашнего утра. Ты у меня за сбор серебра отвечать будешь. Начни с Катырева. Он обещал почин сделать. Заодно людей в отряд себе набирай. Из них потом лучших в Совет Пожарскому дадим. Я тем временем мягкой рухлядью займусь. А Хапугина с его подручниками пятую деньгу с пожитков, промыслов и торговых дел тобольских жителей собирать поставлю. Хорошо бы, конечное дело, и с прочих сибирских городов добровольные вклады взять — с тех хотя бы, через которые путь твой ляжет. Разумею, Тюмень, Туринский острог, Верхотурье. Да и Пелым успеет навстречу выйти, коли воевода того захочет… Как бы там ни было, а грамоты наперед я нынче по тем крепостям отправлю. Вот и видно будет, у кого какая совесть — за отчину ты живешь или за свою копейку.

— Так я пойду? — понял его последние слова как конец разговора Тырков.

— Ступай, конечно, — кивнул Федоров. — Но сперва ответь, об чем ты еще думал, глядя на ярославскую копейку? Ведь думал, я знаю.

— Все не обскажешь, Нечай Федорович. Да и не к чему. Догадки, они и есть догадки. А суть проста: князь Пожарский этой копейкой себя и свое ополчение разом на первое место поставил. Есть у него верные люди и в Москве, и в Ярославле, и повсюду. Он и сам не догадывается, сколько. Коли так дело и дальше пойдет, ярославская копейка скоро и новгородскую, и псковскую, и московскую перешибет.

— И я думаю, что перешибет, — согласился Федоров. — У Пожарского рука легкая. Бери грамоту и ступай. Копейку тоже захвати. С нею любой разговор наглядней будет. Завтра особый день — Святая Троица. Вот и радуйся, что тебе именно она на зачин святого дела придется. Зеленые Святки не каждый день бывают.