Тем временем, миновав Тюмень и Туринский острог, дружина Василия Тыркова двинулась к Верхотурью.

Во всех этих крепостях сидели на воеводстве сородичи злосчастного царя Бориса Годунова — в Тюмени Матвей Михайлович, в Туринске Иван Никитич, в Верхотурье Степан Степанович. Первый и третий Годуновы прежде думными боярами были и купались в лучах своей знатности, а второй так и застрял в московских дворянах. По сравнению с ними это не больше, чем серый воробышек. Еще один высокоименитый боярин, в прошлом кравчий, Иван Михайлович Годунов правил в стороне от Сибирского тракта в полынь-городе Пелыме. Однако с месяц назад наскочил на него другой серый воробышек — Федор Алексеевич Годунов: я-де послан тебе на смену вождями московского ополчения Дмитрием Трубецким и Иваном Заруцким! Тот ему в ответ: меня на Пелым природный государь Василий Иванович Шуйский посадил, а потому негоже мне с места сходить, пока другой избранник на царство не повенчается; но коли так вышло, оставайся у меня гостем, Федька, только в воеводские дела не лезь!

«Ах, так! — взвился ставленник Трубецкого и Заруцкого, — Это мы еще поглядим, кто у кого в гостях! Хоть ты и высоко летал, Иван Михайлович, да, видать, отлетался. И Федькой меня больше не кличь, не то сам Ванькой станешь! Не посмотрю, что ты в кравчих был, влет срежу!»

Словом, нашла коса на камень. А разбираться в этой заварухе кому? Не Москве же. Там поляки с седьмочисленными боярами хозяйничают, под Москвой казацкие таборы Трубецкого и Заруцкого. А ближняя власть в Тобольске находится. Вот и пришлось Годуновым свои челобитные большому сибирскому воеводе Ивану Катыреву слать: рассуди, дескать, нас по мудрости своей, иначе мы за последствия не ручаемся. А Катырев дьяку своему Нечаю Федорову разбираться с Годуновыми поручил, но так, чтобы Ивана Михайловича с воеводского места не сгонять и с Федором Годуновым при этом не разругаться. Мало ли как судьба повернется. Ветры-то нынче на Руси в разные стороны дуют. Не дай бог между ними оказаться — голову вместе с шапкой снесут.

Тех же Годуновых взять. При царе Борисе они столько земель и власти нахватали, что казалось, конца и края их всесилию не будет. Но от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Стоило на Москве Лжедмитрию Гришке Отрепьеву воцариться, все Годуновы разом угодили в опалу. Одних это сблизило, других, напротив, перессорило. Одни больше потеряли, другие меньше. Пережив многие гонения, бывшие царедворцы мало-помалу стали восстанавливать свое положение. Наиболее удачливые из них оказались на службе в Сибири. Здесь не только отличиться можно, но и покормиться вволю, и Смутное время в относительной безопасности пересидеть.

Радоваться бы Годуновым, что так для них дело повернулось, поддерживать друг друга во всем, не чинясь былым положением, а они меж собой свару затеяли, чье воеводское место выше. Матвей Михайлович себя рядом с большим сибирским воеводой Иваном Катыревым ставит, ведь Тюмень — первый город , срубленный за Камнем. Не зря его в деловых бумагах поначалу Старой Сибирью называли, а Тобольск — Новою. Значит, и заслуг у него не меньше. Остальные сибирские города — последыши, с первыми их равнять не следует. Степан Степанович на этот счет иного мнения придерживается. На втором после Тобольска месте он числит Верхотурье. Без него в Сибирь ни войти, ни выйти. Не зря его сибирскими воротами зовут. При них большая государева таможня через свои заставы все торговые и прочие потоки процеживает. Иван Никитич на это самолюбиво огрызается: «Все сибирские воеводства равны, понеже одному делу служат». А Иван Михайлович на том стоит, что не стоило бы Тюмени и Верхотурью перед Пелымом выставляться, ибо на нем весь сибирский север держится.

Дальше — больше. Посчитавшись степенями своего воеводства, Годуновы и степенями родства принялись считаться: кто из них от братьев и сестер царя Бориса прямую линию ведет, а кто от сестер и братьев его деда и бабки, кто больше от Лжедмитрия Гришки Отрепьева пострадал, а кто с самозванцем в это время якшался, у кого какие вины и заслуги при Тушинском воре нажиты и как это на их судьбу повлияло. Стоит одному неосторожное слово в запальчивости обронить, другой, узнав об этом из третьих или четвертых уст, в обиду впадает: иная-де родня хуже горькой редьки; держаться за нее — себе дороже; и дальше в том же духе. С глазу на глаз они редко видятся, вот и норовят вклеить в текущую переписку какую-нибудь издевку. Один ущипливо заметит: на чужой-де лавке легче сидится, чем на твоей, родственничек! Другой его тут же отбреет: у меня теперь своя лавка не хуже, но я тебя на нее не зову…

Замаялся Нечай Федоров отношения между родичами-соперниками улаживать. А тут на Пелым еще один Годунов заявился. Вот уж и впрямь пятое колесо у телеги. Легко Катыреву расплывчатые указания давать: разберись-де с Иваном и Федором по-умному, ни того, ни другого при этом не оттолкнув, против тобольского началия не настроив, а как это сделать, да еще на расстоянии, даже не намекнул.

Однако Нечай Федоров и не такие узлы привык распутывать. Первым делом он в Тюмень, Туринск и Верхотурье именные грамоты отправил. В них, после принятых в таких случаях славословий, говорилось:

«…И тебе бы, господине (имя рек), встретить нашего походного воеводу Василея Тыркова хлебом-солью и готовыми ночлегами, понеже идет он не на погулянье бездельное, а в подмогу Совету всей земли и князю Димитрию Пожарскому, ставшему ныне с нижегородским ополчением на ярославском дворе для скопа сил и животов . И собрать бы тебе, не мешкав, серебро, зипуны и прочие доброхотные вклады, и людей с Васильем отрядить, сколько сможется. Ведь ты, воевода, человек царского корени, а посему больше других должен понимать, что дело о жизни и царстве идет, что руский народ быть без государя не привык и не может, как не может он терпеть нашествие нечестивых жидов-поляков с литвою и наемными иноземцами, раззорение нашей веры православной. И помыслить бы тебе (имя рек), о том, что лишь торжество руского оружия вернет тебя в царь-город Москву, покажет, что в буреломное время слез и бедствий не изродились семена рода Годуновых, что крепки они меж собой и людьми, поелику сибирская служба важна и почетна. И помнить бы тебе, воеводе, что всякий из нас должен свое малое посильное дело так делать, чтобы от этого большое засветилось и напитало Русию волей и силой, аки солнце животворящее. И порадеть бы тебе со всеми вместе на благо отеческое!».

То же самое Нечай Федоров написал пелымскому воеводе Ивану Михайловичу Годунову, но с таким дополнением:

«Хоть и не близко ты к Верхотурью-городу обретаешься, господине, а все ближе на треть, чем твой туринский сокровник Иван Никитин. Ну и решай, чем ты других Годуновых плоше. От мудрости слово так поставлено: коли большая дорога к тебе не прилегла, ты к ней приляг. Захочешь нижегородскому ополчению помочь — успеешь! Быть тебе, как и прежде, на воеводском месте в Пелыми. С тем же гонцом отдельное послание Федору Алексееву сыну Годунову отправлено. Писано в нем, чтобы твоего места не домогался. Прочее он сам тебе изглаголит, ежели глупота ему ум не затмит. На ваше здравомыслие и досужество уповаем. Да будет посему…».

А Федору Годунову большой сибирский дьяк за подписью Ивана Катырева такую отповедь дал:

«Это похвально, соискатель, что в пору междоусобной брани ты оказался в стане тех, кто под Москвой польских людей и их приспешников крепкой осадой осадил, но как быть, если веры началию этого стана не стало? Ведь по всем городам от них грамоты шли, чтобы без Совета всей земли государя не выбирать, псковскому лжецарю Сидорке крест не целовать, малолетнему отпрыску паньи Маринки, прижитому от Тушинского вора Богдашки, не прямить. Но они, свое честное слово не сдержав, страдниками божиими себя явили. Много на них и других неправд, разбоев и похищений. Вот и скажи по совести, как тебя, радетеля за прирожденного христианского государя, угораздило от них ярлык на пелымское воеводство принять и со своим сродственником тяжбу затеять? Ведь сам знаешь, что две головы на одной шее не растут. Опомнись, пока не поздно, с Иваном Михайловичем с души на душу объяснись, понеже он не враг тебе, а ты ему; а когда сызнова породнитесь, либо в Тоболеск к нам на службу явись, либо с Васильем Тырковым к князю Пожарскому в Ярославль ступай. К нему нынче весь народ повернулся. Вот и ты повернись, подспорником в деле соединения московских таборов с нижегородским ополчением будь; тогда тебе дорога не токмо на Пелым, но и куда повыше ляжет. И помни: лишь благоразумие в словах и поступках к благоденствию и благостоянию ведет…».

Перед тем как отправить эти грамоты, Нечай Федоров Василию Тыркову их показал. Пусть знает, что ему от Годуновых ждать, пусть на любой поворот в отношениях с ними настроится, особенно с Федором…

От Тобольска до Верхотурья путь неблизкий. Но это смотря какой мерой считать. Можно верстами: кружным путем через Тюмень их без малого пять сотен наберется. Можно поприщами, иначе говоря, суточными переходами по двадцать верст каждый: их получится около двадцати пяти. Но бывалые обозники проходят это расстояние за шестнадцать дней. Само собой, день на день у них не приходится. Ведь если проезжая полоса более или менее чищена, ямины на ней засыпаны, мосты через реки и речушки исправны, а сама она по равнинным местам следует, вот как от Тобольска до Тюмени, то не диво и за пять дней десять поприщ отмахать. А попробуй столь же быстро идти, когда дорога в гору повернет, начнет рыскать по каменьям и заломам из пней, хвороста и бурелома, то приближаясь к реке Туре, извивами стекающей с югорского хребта, то удаляясь от нее, вот как от Тюмени до Туринского острога. Тут больше одного поприща за день не каждый обоз одолеет, а тот лишь, что опытный голова ведет.

Василию Тыркову опыта не занимать. Он Сибирь вдоль и поперек исходил и изъездил, а уж на Сибирском тракте ему хоть глаза завязывай — не оступится, не заблудится, через самое опасное место возы, словно по чистополью, проведет.

Однако в совершенстве знать дорогу — полдела. Не менее важно так людей расставить, чтобы каждый знал свое место и дело.

Конечно, таких разбоев, как в Московской Русии, на Сибири нет, но и здесь порой налеты на обозы случаются. Стоит сойтись на каком-нибудь глухом перекрестке двум-трем беглым душегубам, тотчас начинает собираться вокруг них ватага из ссыльных и гулящих людей. Сделав несколько удачных пограблений, она дружно рассыпается, чтобы так же нежданно возникнуть в другом месте. Нападает она чаще всего вроссыпь, с разных сторон, хватает все, что под руку попадет. Каждый заботится лишь о своей поживе, спасает лишь свою шкуру. Сброд он и есть сброд — от него больше переполоха, чем урона. Но и переполох на походе чреват потерянным временем, сбитым настроением и ненужными пересудами.

Чтобы оберечь от дорожных шишей возы с упрятанными в брусяные днища серебряными слитками, Тырков поставил пообок цепочки конных казаков и пеших посадников, вперед выслал конный разъезд Стехи Устюжанина, а замкнул строй охранным десятком Треньки Вершинина. Еще один десяток возглавил тележник Харлам Гришаков по прозвищу Лымарь. Чуть какой воз захромает, он со своими людьми тут как тут — на этом колесо проворно сменит, на том ходовую часть починит. А за коней на походе велено отвечать крещеному татарину Ивашке Текешеву и близнецам Игнашке и Карпушке, сыновьям кузнеца Тивы Куроеда.

Все до мелочей предусмотрел Василей Тырков, одно из вида выпустил: походный стяг. Спохватился уже перед самым отходом из Тобольска. Но тут ему на выручку атаманы старой ермаковской сотни Гаврила Иванов и Третьяк Юрлов пришли. На Троицкой площади прилюдно вручили они ему расписную хоругвь. На левой ее стороне изображен святой Дмитрий Солунский, небесный покровитель Дмитрия Донского. Своим острым копьем он пронзает золотоордынского хана Мамая. А на правой стороне писан архангел Михаил, покровитель воинов. Он вострубил к небесным силам, призывая их на помощь русскому оружию. Солунский сидит на земном коне, архистратиг — на небесном, с распахнутыми в полете крыльями. Лик одного обращен вперед, лик другого — назад. Одного венчает золотой нимб, другого — государская корона. С такой точно хоругвью большой казачий атаман Ермак Тимофеевич вернул Русии ее сестру Сибирь. Еще при царе Иоанне Грозном, спасаясь от домоганий бухарского Кучум-хана, приняла она русийское подданство, но не смогла Москва тогда уберечь Сибирь от ордынцев. Девятнадцать лет пришлось ей жить под пятой Кучума, лишь затем пришло освобождение…

— Так пусть же напоминает это знамя, — сказал на прощанье Гаврила Иванов, — те незабываемые годы, когда русский дух Сибирью воспрянул! Верю: воспрянет он и теперь. Другой враг у Москвы ныне, но сердце-то у нас в груди одно. Одно на всех и освобождение будет!..

Хранить и воздымать заветный стяг выпало Ольше Лукьянову и Савоське Бородину, самым дюжим из ермачат. Оба статные, русоголовые, выносливые. Им будто на роду написано знаменщиками быть.

Великое дело — ермакова хоругвь. Казалось бы, всего-то кусок струящейся по ветру материйки, а гляди, какая могучая сила в нем заключена — шаг сам собой тверже делается, дыхание ровней, душа полетней. Чувствуя это, подлаживаются под мерное движение кони. Даже скрипы колес становятся мягче.

Не менее важна в пути общая песня. Давно замечено: она дорогу коротает. Однако не всякий походник сильным и раздольным голосом наделен, а только избранные. Остальные душой за ними тянутся, стараясь украсить напев своими далеко не всегда стройными и приятными подголосиями. И не важно тогда, кто как поет, а важно, что каждый про усталость забывает и всем своим существом начинает чувствовать, что новые силы обрел.

Поначалу Василей Тырков в песенные дела своей дружины не вмешивался — другие заботы его занимали. Потом вдруг стал замечать, что певуны у него не так расставлены: в конце обоза густо, в середине пусто, а тем, кто впереди, задора и выдумки не хватает. Вроде бы голосисты, а подпевать им не тянет. Наверное, потому, что каждый своим песенным даром упивается, о товарищах по дружине забывая. Вот и решил Тырков растянуть певунов по всему строю — через три воза на четвертый, чтобы песня ровно по строю текла, всю дружину собой разом обнимая. Так больше лада будет. А впереди, сразу за ермаковой хоругвью, двух наилучших запевал поставил. Пускай других за собой ведут.

Уже на переходе из Тобольска до Тюмени стало ясно, кому головными запевалами быть. Ну, конечно, Михалке Смывалову и Микеше Вестимову. У Михалки голос серебром рассыпается, у Микеши — медью звенит. Один к бодрящим песням склонен, другой к задушевным. Один матерый мужик, другой молодяга. Но именно эта непохожесть их и объединяет.

Кто таков Микеша, всем ведомо: сын Вестима Устьянина, зять Василея Тыркова — высокий чернобровый казак, не привыкший себя вперед выставлять. А Михалка Смывалов — человек пришлый. Его Тренька Вершинин, следуя на посылках из Томского города в Тобольск, где-то возле Тары подобрал, а когда Тырков Треньку к себе в дружину взял, и Смывалов тут оказался. Родом он из Беломорья — с реки Пинеги; сиротой в кабале у монастырского рыбника вырос; сбежал от него в Устюг Великий, плотничал там на судострое, потом качальщиком варницы в Соли-Вычегодской был и много еще где спину гнул, пока не потянуло его гулящим бытом в Сибирь — вольного воздуха хлебнуть, спину хоть немного распрямить.

Однако, глядя на Михалку, не скажешь, что судьба его очень уж замучила. Напротив, взгляд его ясен и улыбчив, будто вся его жизнь из шуток-прибауток и погуляний состоит. Вот и свой переход из десятка Треньки Вершинина, замыкающего обоз, в головные запевалы Смывалов улыбкой сопроводил:

— Не мной сказано: последние будут первыми! Так оно и вышло. Жаль только, что первее первых на свете не бывает…

Михалка с Микешей без труда общий язык нашли. Всего за один день они не только спелись, но и старые песни на новый лад переиначивать стали, да так, что заслушаешься.

Из-за леса, леса синего, Из-за рек лукоморских с озерьями, Изо славного города из Тоболеского Путь-дорога к Москве нарождается. Через лешие места она торена. Потом насквозь, как рубаха, пропитана. Лютым холодом она проморожена. Ярым солнышком она разукрашена. Высота ли, высота поднебесная. Красота ли, красота придорожная. Широко раздолье по всей земле. Не насмотришься им, не надышишься…

Заслышав ту песню, завидев ермакову хоругвь, встречные обозники спешат посторониться, а угнездившиеся на новых землях крестьяне-переведенцы снимают шапки и почтительно смотрят вослед, пытаясь угадать, что это за воинство такое и куда оно путь держит. Сходятся на том, что кроме бусурман сибирских есть бусурмане московские и заморские. На них тоже, видать, укорот приспел.

Встретить дружину Тыркова у Тюмени, напоить-накормить с дороги, разместить на ночлег у Ямской слободы под раскидными пологами первый тюменский воевода Матвей Годунов перепоручил своему напарнику, второму тюменскому воеводе Федору Боборыкину. Ему же велел Тыркова к себе в хоромы на вечернюю трапезу звать. Но Тырков отказался: негоже-де мне от своих людей отлучаться да и недосуг — ночь коротка, перекушу наспех да спать лягу, уж не обессудь…

А про себя при этом подумал: «Раньше ты меня, боярин, у порога стоймя держал, худородство мое всяко подчеркивал. Ну так и не взыщи. Притомился я нынче, чтобы с тобою праздное застолье разделять. Спасибо и на том, что встретить распорядился. Коли так дело в Туринске и Верхотурье пойдет, дней за двенадцать Сибирь проскочим».

Но вышло, за тринадцать. Первая задержка на реке Узнице вышла. Это приток Туры. Здесь переправу размыло, пришлось подходящий брод искать. А там один из возов на камнях опрокинулся. Конь биться стал да и перешиб копытом спину зазевавшемуся дружиннику. Едва живого доставили его в Туринскую слободу. Хорошо, там знахарь оказался. Оставил он пострадавшего у себя за щедрое вознаграждение, обещал выходить к тому времени, когда дружина назад возвращаться будет.

А в Туринском остроге пожар случился. И произошло это не раньше и не позже того вечернего часа, когда головная часть дружины, проследовав через Ямскую слободу мимо Спасской церкви, на мост через речку Лахомку вступила. За нею на горе высилась сама крепость. И вдруг над той ее частью, что обращена к Туре, в клубах черного дыма вскинулось розовое пламя.

Не успел Тырков распоряжение походникам дать, как из строя под началом быстроумного Афанасия Александрова, сына Черкасова, вынеслась шестерка конных ермачат. Вслед им Тырков отправил десяток конных казаков Стехи Устюжанина.

Уже в стенах острога они поняли, что горят амбары, поставленные на береговом уступе, и, вооружившись невесть откуда взявшимися крючьями и пехлами, вместе с туринцами стали разваливать и скидывать вниз стреляющие огнем бревна. Бревна сшибались, переворачивались в воздухе, отскакивали от выступов крутого склона и, шипя, падали в темные воды Туры. Со стороны посмотреть, захватывающее зрелище: будто кто-то невидимый в сумерках жрение языческое сотворяет. Тут и не захочешь, а вспомнишь, что прежде на этой горе находилось остяцкое городище Епанчин. По нему и теперь Туринский острог нередко Епанчином называют.

Пришлось на отдых дружине остаток ночи и утренние часы дать.

Невелик Туринский острог, вдвое меньше и малолюдней Тюмени, однако, получив грамоту из Тобольска, Иван Годунов успел пять ратников в ополчение выкликнуть и полтора воза добровольных вкладов собрать — столько же, сколько выставил Матвей Годунов. Днем, провожая дружину Тыркова, туринский воевода, будто ненароком, обронил:

— От хвастливой курицы да худые яйца…

Тырков понял, о ком речь — ну, конечно, о Матвее Годунове, однако промолчал, зная, куда разговоры на эту тему могут завести.

— Была бы у меня под рукой Тюмень, разве б я столько дал? — не унимался туринский воевода. — Да ты сам сравни, Василей Фомич.

— Уже сравнил, Иван Никитич, можешь не сомневаться. Лично о тебе у меня мнение самое похвальное. О других говорить не будем. На святом деле грешно считаться. Лучше давай вспомним былое. Как-никак, а служишь ты в том самом месте, где у Ермака первая стычка с сибирцами вышла. Я тут в уме прикинул, когда это сталось, и вышло у меня ровно тридцать лет тому. Вроде бы много, а будто вчера.

— Да-а-а, — неопределенно протянул туринский воевода. — Вчера — не сегодня. Что было, то прошло. Всего не упомнишь, Василей Фомич, да и не к чему вроде.

— Кому как, — не согласился с ним Тырков. — Ты человек московский. А московские люди, заметил я, беглым взглядом вокруг привыкли смотреть. Отслужат свое и поминай как звали. Зачем им знать о каком-то Ермаке или еще о чем-то бывшем и далеком? Но мы-то здесь остаемся, Иван Никитич. Здесь! А если едем куда, непременно возвращаемся. Так что прощай и помни: без Ермака ни Туринска, ни тебя самого здесь бы не было.

Будто подслушав их разговор, Микеша Вестимов завел песню, которую любили певать в своем кругу казаки старой ермаковской сотни. К нему тотчас подстроился Михалка Смывалов. Слов он явно не знал, но иные из них подхватывал по догадке:

Как по белым по рекам подымалися Удальцы-молодцы ермаковские На Земной на Пояс по большой воде На резвЫх на лодках на коломенках. На ту сторону они перехаживали. С-под небес на Сибирь они поглядывали. — Ну-ка где там засел Змей Горынович, Старый хан Кучум, что Сибирь пленил?..

С этой песней и продолжила путь дружина Василия Тыркова. С каждым шагом песня крепла, становилась шире, многозвучней:

Как по черным по рекам спускалися На резвых на лодках на коломенках Удальцы-молодцы ермаковские, Чтоб Сибирь опять к Москве прилепить. Не успел тут змей-Кучум и глазом сморгнуть, Как они на него все насыпались, Отрубили ему враз-то буйну голову, А другие от них он едва унес…

Кто через Камень в Сибирь хаживал, тот знает, что белыми реками здешние жители называют те из них, которые на его западных склонах зарождаются и несут свои воды в Московскую Русь, а черными — восточные, текущие в Русь Сибирскую. В пору большой воды белые реки чуть не до истоков глубокими становятся, судоходными. Перебираясь с одной на другую, можно до поднебесных вершин добраться и, сделав там пешую переволоку, по черным рекам спуститься в чащобы лукоморские. Вот большой атаман Ермак Тимофеевич со своей дружиной и совершил стремительный бросок за Камень. Воспользовавшись временем осенних дождей, он сначала вверх по белой реке Чусовой и ее притоку Серебрянке поднялся, затем посуху переволок струги к Жаровле, а дальше по черным рекам Баранче, Тагилу и Туре домчал до Тобола. Он знал, что еще весной Кучум-хан отправил старшего сына Алея грабить Чусовские городки в пермских землях и дал ему для этого лучшую часть своего войска — закаленных в боевых походах уланов, а при себе оставил лишь вспомогательные отряды юртовских татар и остяков. С Тобола Ермак повернул струги на Иртыш, где находилась главная крепость Сибирского ханства, Искер, и там, у мыса Потчеваш, обратил его защитников в бегство. Однако уже на четвертый день после этого сражения сибирцы стали возвращаться в свои жилища и вести с Ермаком переговоры о том, как им вернуться за спину Москвы.

Обо всем этом, но по-былинному кратко и рассказывала песня о сибирском взятии, с которой дружина Василия Тыркова выступила из Туринска. А ермакова хоругвь, плывущая впереди, напоминала о том, что Искер был взят не когда-нибудь, а 26 октября 7091 года — на день памяти святого Дмитрия Солунского.

Словно продолжая эту песню, на переходе до Верхотурья родилась другая — о нынешнем сибирском ополчении:

Как у нас-то было на святой Руси. На святой Руси Смута сделалась. Смута смутная, подколодная. Лжецари на Москву литву навели. Про беду про ту всей Земле слыхать. Сам собою и припев к ней сложился: Издалеча-далеча, из Тоболеска, Из сибирской и-ех из украины!

Под такой припев и шаг бодрей становится, и дорога ровней, и небо выше.

Вострубила труба тут серебряна: «Что, ребятушки, призадумались, Призадумались, прикручинились? Не пора ли взашей нам чуженинов гнать, Под крыло идти к князь-Пожарскому?»

Дождавшись, когда их черед настанет, походники с чувством подхватывают:

Издалеча-далеча, из Тоболеска, Из сибирской и-ех из украины.

А Микеша Вестимов и Михалка Смывалов песенное повествование дальше ведут:

То не гуси, братцы, и не лебеди Со лугов, озер подымалися — Подымалися добры молодцы, Добры молодцы, все люди вольные, Люди вольные, православные…

Сергушка Шемелин, стременной Тыркова, раньше других торопится выкрикнуть:

Издалеча-далеча, из Тоболеска, Из сибирской и-ех из украины!!

Голос у него звучный, но непесенный. Однако на косые взгляды товарищей Сергушка и внимания не обращает, так высоко душа его воспарила.

Поначалу песня имела три запева с припевом, но где-то между Салдинской слободой и Верхотурьем она стала заметно длинней:

Тут и вышло вперед знамя ратное, Знамя ратное, ермаковское, Атаманами сбереженное. Повело оно в путь за три волока Против смутчиков и наемников Издалеча-далеча, из Тоболеска, Из сибирской и-ех из украины! Впереди-то, поглянь, воеводушка. На борзом коне он поезживает. Молодцов своих он подбадривает: «Вы шагайте по торной дороженьке, Поспешайте на дело на отчизное»… Издалеча-далеча, из Тоболеска, Из сибирской и-ех из украины!

Верхотурье срублено в излучине реки Туры на скалистом утесе. С одной стороны его подрезает речушка Свияга, с другой — Дернейка. По кромке утеса со стороны Туры и Свияги постенно слеплены казенные избы и угловые башни. Со стороны Дернейки к городу примыкает Жилецкая слобода с острожным частоколом. И лишь та часть Верхотурья, что не защищена реками, обнесена рвом и двойными бревенчатыми стенами с земляной засыпкой. Город венчает соборная церковь Во имя Живоначальной Троицы, потому и утес принято величать Троицким камнем. А в Жилецкой слободе поставлена церковь Во имя Воскрешения Христова.

Взору тех, кто следует в Верхотурье из Сибири, открываются сначала купола Воскресенской церкви и лишь затем — Троицкое златоглавие. Они словно в небеса, лежащие на лесистом склоне, врезаны.

Еще издали Тырков заметил людей в рясах, степенно шествующих к дороге через пригородную чистину. Первой его мыслью было: «Странствующие монахи». Однако, приглядевшись, он заметил впереди невеликого ростом, припадающего на левую ногу, но еще крепкого телом Иону Пошехонца. Стало быть, это не случайные путники, а старцы Никольского монастыря, вышедшие его дружину встречать.

Лишь теперь он вспомнил, что Нечай Федоров заодно с верхотурским воеводой Степаном Годуновым собирался и монастырского игумена Иону о предстоящем походе оповестить. Но с Ионой Тырков рассчитывал встретиться во вторую очередь. Ведь на первом месте у него дела службы, а их положено с воеводой решать. Стало быть, что-то случилось, раз Степан Годунов свое место Ионе уступил.

Спрыгнув с коня, Тырков передал поводья Сергушке Шемелину и поспешил навстречу старцам. Шел и радовался новой встрече с Ионой…

Познакомились они одиннадцать лет назад. Тырков, в ту пору присланный в Верхотурье таможенные неполадки расследовать, стал свидетелем распри тогдашнего воеводы Ивана Вяземского с черным попом Ионой Пошехонцем. Иона дал обет построить рядом с Троицким камнем монастырь Во имя Николы Чудотворца, но Вяземский запретил ему и его споспешникам брать для постройки храма и келий близкий к городу казенный лес. Препирательства меж ними кончились тем, что воевода строптивого попа в темницу запер и велел не кормить три дня, а Тыркову, вступившемуся за Иону, в сердцах бросил: «В другой раз не будет меня всяко лаять… Да и то сказать: поп со всего возьмет, а с попа ничего не возьмешь. Это как?». Однако к вечеру того же дня он упрямца из затвора выпустил. Иона тут же челобитную на имя царя Бориса Годунова написал да побоялся с воеводским посыльным ее в Москву отправлять: не дойдет ведь, Вяземский ее мимо себя вряд ли пропустит. Вот и обратился к Тыркову: помоги!..

На добром деле почему и не помочь? Тырков челобитие Ионы с верным человеком прямо в руки Нечая Федорова переправил, ведь такие дела от имени государя в ту пору именно он, второй дьяк приказа Казанского и Мещерского дворца, решал. Ответ из Москвы последовал скорый и твердый: «Лесу на построй Никольской обители столько дать, сколько на то потребно будет, понеже сибирская земля им премного богата, а православными монастырями нищенствует».

Получив такое указание, Вяземский ухмыльнулся: «Здесь не сказано, что лес я тебе должен давать мирской дачей, Иона, так что пиши казне заемное обязательство. Задолжаешься, вмиг сговорчивей станешь». Пришлось Ионе кабальную запись на себя делать. Зато монастырь на глазах расти стал, крепкой стеной от придорожной суеты отгородился, церквой, рубленой, как принято в поволжском Пошехонье, украсился.

Сменивший на воеводстве Вяземского Неудача Плещеев взялся было долг с Ионы сыскивать, а тот гол как сокол. Одно и осталось: в долговую темницу его засадить. И снова Тырков, по делам через Верхотурье следовавший, из затвора его вызволил. Более того, убедил Иону самому с челобитьем в Москву поспешить. И снова Нечай Федоров ему поспособствовал: именем царя Бориса заемный лес монастырю списал, Ионе и дьячку государево жалованье положил, еще и церковное строение с собою дал. С тех пор Иона Пошехонец и Василей Тырков сблизились настолько, насколько могут сблизиться люди, живущие в разных городах, но единые в стремлениях и помыслах…

Вот и сейчас, сойдясь под стенами Жилецкой слободы, они замерли, всматриваясь друг в друга, разговаривая глазами, будто вдруг дар речи потеряли. Первым спохватился Иона. Оборотившись к иконе Николая Чудотворца, которую нес молодой чернец, он с чувством возгласил:

— О всеблагой отче Николае, пастырю и учителю всех, верой притекающих к твоему заступлению! Перед твоею иконою здравствуем прибытчикам, идущим на дело, которое само себя хвалит. Молитвами твоими отжени от них усталость, испроси им у Христа Бога нашего твердости и терпения, от всяких бед и скорбей избавления, научи подвигам добрым подвизаться, удостой покровительства своего и от всех злых и бедственных обстояний огради, подаждь согласие и дерзновение ныне и во веки веков!

Затем старец осенил Тыркова большим медным крестом и уже будничным, но по-отечески теплым голосом добавил:

— Рад зреть тебя и твою дружину, державец. Добро пожаловать в нашу обитель на постояние и молитву. Се с воеводой нашим Стефаном Стефаниевичем согласовано.

Поцеловав крест, Тырков ответил:

— И я рад тебя видеть, отче. Спасибо, что со всей душою встречаешь. Дай тебе Бог всего в честь и в радость.

В это время знаменщик Ольша Лукьянов, покинув строй, встал рядом с чернецом, держащим икону, и все увидели, как встретились святые образы Дмитрия Солунского и архангела Михаила со светлым образом Николы Чудотворца.

Сам собою сложился порядок дальнейшего движения: впереди чернец и знаменщик, за ними игумен и походный воевода, следом старцы, головные запевалы и все остальные ополченцы-обозники. Путь их лежал вдоль Жилецкой слободы к отрогам Троицкого камня, где кончалась Туринская дорога и начиналась Соликамская. Там и утвердился недостроенный еще монастырь Во имя Николы Чудотворца. Его высокие стены острием вклинились между берегом Свияги и еще одного притока Туры-Калачика.

Как у нас-то было на святой Руси. На святой Руси Смута сделалась… —

взвились над дорогой звучные голоса Михалки Смывалова и Микеши Вестимова. Дождавшись припева, походники привычно грянули:

Издалеча-далеча, из Тоболеска, Из сибирской и-ех из украины!

Через проездные ворота Жилецкой слободы вышли к дороге несколько любопытствующих стариков и женщин с ребятишками. Сколько мимо обозов езживало, сколько всяких людей хаживало, а такое шествие им видеть раньше не доводилось. Будет о чем потом поговорить. Счастливцы…

Воспользовавшись тем, что их никто не слышит, Тырков спросил у Ионы:

— Сам-то Степан Годунов где?

— Прихворнул малость. Но дело и без него делается. Не беспокойся.

— А о пелымских воеводах что скажешь?

— Федор здесь, тебя дожидается.

— С пустыми руками пришел?

— Считай, что с пустыми.

— Как он тебе поглянулся?

— И так, и сяк. Речь слышна, да сердца не видно.

— Какова же речь?

— И шьет, и порет, и лощит, и плющит.

— Что делать собирается?

— С тобою идти, но далеко ли, не сказывает. Думаю, до развилка, сам знаешь, до которого. Так что полагаться на него не советую.

— Понимаю, отче. Нанесла же его нелегкая на мою голову! Ну да ничего. Как-нибудь оттерплюсь…

Вскоре показались монастырские строения. Миновав Святые ворота, дружина втянулась на просторное подворье. Уместив на нем возы, коневщики отогнали лошадей за ограду. Там до самой береговой линии Калачика простерлась поросшая молодой травой низина. На ней они и оставили пастись стреноженных коней. А караулить их выпало Ивашке Текешеву с двумя помощниками.

Хлебосольные старцы сделали все, чтобы дружина после трех дальних переходов душой и телом в их обители отдохнула. А душой лучше всего отдыхается в Божием храме. Только здесь можно почувствовать всю красоту и целительность общей молитвы, набраться сил на следующие переходы.

Вечернюю службу в Никольском храме Тырков отстоял вместе со всеми, а утреннюю ему перебил Федор Годунов. Явившись в монастырь, он стал обиды Тыркову высказывать:

— Почто до сих пор в воеводской избе не побывал? Или думаешь, она за тобой ходить станет? Ошибаешься! Всякая служба свой порядок знает!

В ответ Тырков лишь плечами пожал, всем своим видом показывая, что не с того Годунов разговор начал.

Поняв это, тот стал о своем назначении в Пелым рассказывать, о грамоте, которую получил от большого сибирского воеводы Ивана Катырева, о своей готовности присоединиться к дружине.

Тырков слушал его по-прежнему молча, отстраненно, чувствуя, что Годунов чего-то не договаривает. Не выдержав, спросил:

— Говори прямо, Федор Алексеевич, в чем твоя забота?

Споткнувшись о его пристальный взгляд, Годунов голову вскинул:

— Коли мы дальше вместе идем, не худо бы нам обо всем сразу договориться!

Голова у него заметно сплющена: лоб длинный, нос длинный, подбородок тоже длинный. Борода на нем торчит, как метла на черене. Волосы горшком стрижены. Уши тонкие, заостренные. Видом не вышел да и умом, похоже, не блещет, а ведет себя, как гонорный пан. Вот что делает с людьми царское имя.

— Ну так и договаривайся, — нахмурился Тырков. — Вот он я.

— Ладно, Василей Фомич, слушай! Я как-никак московский дворянин, литву и поляков бил, родословие царское имею. И прислан сюда, заметь, полномочной властью. А у тебя всего чин сына боярского, хоть ты весь в заслугах. Вот и посуди: гоже ли мне на походе ниже тебя быть?

— А как тебе мыслится?

— Вровень!

— Вровень, так вровень, — не стал спорить Тырков. — Лишь бы ты без моего согласия ничего не решал. Ни-че-го! Такое у меня будет условие.

Его уступчивость озадачила Федора Годунова. Уж не подвох ли какой у сына боярского на уме?

— А ты сговорчивый, Василей Фомич. Глядишь, и поладим…

Провожать дружину высыпало все Верхотурье. На этот раз ермакову хоругвь выпало нести Савоське Бородину. Шаг у него веский, спокойный. И лишь заалевшие щеки выдавали его волнение.

Глядя на хоругвь, Тырков устремился мыслями вперед — в ярославский стан князя Пожарского, а оттуда прямым ходом к Москве. Ему вдруг увиделось, как вместе с другими стягами нижегородского ополчения хоругвь эта победно вступает в Кремль, а вместе с ней вступает в него вся служилая, посадская, крестьянская и ясачная Сибирь.

Рядом с Тырковым на мышастом жеребце трусил его нежеланный соначальник Федор Годунов. Он тоже смотрел на ермакову хоругвь, но пустыми глазами. Его уязвляло то, что приходится покидать Сибирь не солоно хлебавши. Хорошо, хоть походным воеводой, а не отставным искателем воеводского места. Годунов прикидывал, что ему выгодней — к Трубецкому и Заруцкому при первом же удобном случае вернуться или и впрямь на сторону Пожарского перейти? И не находил ответа.

Сибирь осталась у них за спиной. Но они еще вернутся в нее: Тырков в Томск — первым воеводой, Федор Годунов в Пелым — на место своего сородича Ивана Михайловича, а тот — первым воеводой в Тару. Вместе с ними получит назначение Иван Биркин, тот самый, что хотел стать вровень с Дмитрием Пожарским, утаил часть казны нижегородского ополчения, но потом ее лишился. Ему доведется воеводствовать сначала в Березове, затем в Мангазее. Не зря говорится: пути Господни неисповедимы.