Большие дороги рождаются из малых — это каждый знает. Но не каждому случалось пускаться в путь по дороге, которая на глазах ужимается до проселочной, затем и вовсе до верховой или пешей тропы, уводящей в таежные дебри либо за край солнечного всполья. Но когда ноги начинают спотыкаться на ровном месте, а колеса телег и копыта коней то и дело цепляются за поваленные лесины или комья ссохшейся грязи, тропа вдруг упирается в стоячую стезю. Так принято называть следы телег и подошв, поросшие мелкой бледной травой, едва пробившейся сквозь укатанную до блеска землю. Вид этой стези бодрит, внушая надежду, что где-то поблизости непременно должна быть торная гужевая дорога. Так и есть. Вот она, долгожданная! И уже из нее вырастает широкий, пластом уходящий за окоем торгово-перевалочный тракт, на котором мир снова становится просторным и шумливым.

Именно таким переменчивым путем уже сорок три дня шла сибирская дружина Василия Тыркова. От Верхотурья до Соликамска путь этот лег по дороге, которую еще при блаженном царе Федоре Иоанновиче разведал и проложил через Камень посадский человек Артемий Бабинов. Спасибо ему за то, что все эти годы, не взирая на Смутное время, он со своими людьми исправно чистил и мостил ее, спрямлял косогоры на спусках и подъемах, следил за тем, чтобы ширина проезжей полосы была в полторы, а то и в две сажени.

Большой Бабинову дорогу не назовешь, но и малой тоже. Двести пятьдесят верст блуждает она по горным теснинам — сначала по берегу реки Мостовой, затем пересекает реку Лялю, от нее выходит к сторожевому Павдинскому камню, а оттуда разгонисто устремляется вдоль берега Кырьи к берегам Косьвы, Тулунока, Яйвы и других горных рек и речушек, пока наконец не спустится в подгорье к Соли-Камской.

Немало на этой дороге осыпей и локтей, иными словами, частых поворотов, опасных переправ тоже хватает, зато там, где кони могут ноги изломать, вешки предупредительные поставлены, а через каждые двадцать верст вкопан крытый столб с иконой Спаса Нерукотворного или Николы Чудотворца. Всяк знает присловье: Никола — в путь, Христос — по дорожке. Их святые лики всех спешащих мимо приветят, ободрят и новые силы в душу вложат. Не случайно сибирская дружина эту дорогу всего за шесть дней промахнула.

Дальше Тырков свой ратный обоз через Пермь, Вятку, Котельнич и Кострому намеревался вести. Узнав об этом, Федор Годунов уперся:

— Как хочешь, Василей Фомич, а я тебе на том согласки не дам. Разве ты не знаешь, что на пермских дорогах делается?

— Скажешь, так и узнаю, Федор Алексеевич, — набрался терпения Тырков. — Последний раз я там для сбора денежной казны войску Михайлы Васильевича Скопина-Шуйского был. Года с три назад. А что такое?

— И-и-и-и, — щеки на узком лице Годунова пузырями вздулись и со смешком лопнули. — Был, а спрашиваешь. Там дороги в полный упадок пришли. Беспутица безпролазная. К тому же лишний крюк придется делать. Дорогое время на этом потеряем.

— А нам выбирать особо не из чего. Либо через Пермь идти, либо северным путем — через Соль-Вычегодскую, Устюг Великий и Тотьму с Вологдой. Но это крюк куда дальше пермского. И разбоев на нем больше случается. Ты-то сам, Федор Алексеевич, что предлагаешь?

— А то и предлагаю, чтобы из Соли-Камской прямо на Вятку идти!

— Очень уж опасно через глухие места гусем пускаться. Сам представь: растянется обоз по черному лесу, а разбойные шиши тут как тут. И заблудиться в малоезжих местах проще простого. Время на этом потерять можно куда больше, чем выиграть. Не зря говорится: в объезд, так к обеду, а прямо, так, дай бог, к ночи поспеешь.

— Сказать все можно, Василей Фомич, а только ты мое мнение не отбрасывай! — потребовал Годунов. — Ведь договорились на равных дела решать. А на твою присказку другая есть: волков бояться — в лес не ходить.

— Да я вроде не из пугливых, — сопнул рваной ноздрей Тырков и пообещал: — Ладно, Федор Алексеевич. Но я сперва все же со знающими людьми посоветуюсь, — и отправился к проводнику.

— Это не беда, что прямой дороги до Хлынова нет, — неожиданно для Тыркова поддержал предложение Годунова тот. — Зато перемежных хватает. С одной на другую недолго переступить. Что до разбоев, то они обычно у больших дорог случаются. Там есть чем поживиться. А тут угол тихий. Погостов мало, все больше починки в один-два двора. С них сильно не разживешься. Новоселы-то люди незажиточные. К ним через дебри тащиться — только ноги напрасно бить. Так что особо бояться на этом пути нечего. Там если и бывали стычки, то между соседями, не дальше.

— А где лучше Каму перейти, чтобы на прямой путь, не петляя, стать?

— У Соли-Камской, где же еще? На этой стороне топлива для варки соли перестало хватать, так его теперь из забережья возят. Вот и удлинили там прежнюю дорогу. Плотбище тоже подновили. Переправа надежная, можешь не сомневаться…

Но колесник Харлам Гришаков, с которым Тырков перебеседовал следом, предложил пересечь Каму напротив срубленного на правом ее берегу Усолья. Оттуда-де путь через Орел-городок в Кудымкар и дальше через Вятский погост в Хлынов ляжет. Он короче и наезженней объездных дорог.

Тырков сразу понял, что про Усолье колесник не зря речь завел. Там у него ребятишки-нахлебники, родным отцом брошенные, остались. Вот сердце у него и защемило.

— Не с руки нам через Усолье идти, Харлам, — не стал обнадеживать Гришакова Тырков. — День, а то и поболе на этом потеряем. Ты лучше о запасных тележных колесах подумай. Они нам за Камой при любом разе сгодятся.

— Ну тогда мне самому сбегать в Усолье дозволь! — требовательно попросил Гришаков. — Я мигом обернусь. Край как надо, Василей Фомич.

— Боюсь, не получится. Там тебя за прошлые вины схватить могут. Ты ведь двум государевым послужильцам головы в сердцах расшиб. Так я говорю? А с беглого, сам знаешь, двойной спрос. Потерпи покуда. Я тебе прощенную грамоту за рукой Пожарского обещаю.

— Мне сейчас быть на Усолье приспело! — заупрямился Гришаков. — Устал я голову в кусты прятать. Да и не к чему. Прежние управщики уже поди-ка поменялись. И сам я нынче не тот. Кто теперь меня узнает? Но коли за этим дело стало, могу и скрытнем пойти. Мне только бы на детишков глянуть: как они там? Я кой-чего для них скопил. Вот и отдал бы.

— Я все сказал! — упрямством на упрямство ответил Тырков. — Ты мне рядом нужен, Харлам. Поговорили и будя!

Строптиво полыхнув глазами, Гришаков молча отошел.

«Еще чего доброго своевольничать начнет, — кольнуло Тыркова недоброе предчувствие. — Видишь ли, приспело ему… С виду тихий, а внутри бодаться готов. Вот и толкуй ему про прощенную грамоту. И-эх!».

Не удержавшись, Тырков рукой досадливо махнул.

По-своему истолковав это его движение, к нему тотчас устремился Федор Годунов, издали наблюдавший за переговорами.

— Ну и что тебе знающие люди присоветовали? — спросил он.

— Да то же, что и ты, Федор Алексеевич. Значит, быть по сему! Давай-ка прикинем, как нам за Камой дружину с обозом перестроить. Всякая дорога свой порядок любит.

— Это смотря о каком порядке речь, — насторожился Годунов.

— А вот послушай. Людей у нас собралось за две сотни. И еще соберем! Ну а поскольку именно ты вятским путем идти удумал, кому как не тебе переднюю сотню вести? А я со второй следом пойду. Ты — иголка, я — нитка. Глядишь, и проткнемся.

Мысль поиграть на честолюбии Годунова пришла Тыркову не случайно. Ведь его напарник, как глухарь на токовище, готов упиваться даже видимостью своего главенства. Вот и пусть себе вместе с проводником обозу путь прокладывает. Оглядываться на идущих следом ему недосуг будет. Зато Тырков через верных людей каждый его шаг сумеет проследить. Сзади на походе обзор куда как шире, да и возможностей на помощь Годунову при необходимости подоспеть намного больше.

— Знаменщиков и тобольские возы в середину поставим, — дав Годунову заглотить наживку, деловито продолжил Тырков. — Вместо двух дозорных разъездов сделаем четыре, а то и больше. Добавочные с боков пустим. Связь быструю во все стороны усилим. Остальное в пути утрясется. Что скажешь?

— Толково размыслил, Василей Фомич, по справедливости, — исполнился собственной важности Годунов. — У меня тоже кой-какие соображения будут. Дай только подумать.

— Думай на здоровье, Федор Алексеевич. Время терпит…

Через Каму обоз перебрался на коломенках, переделанных в перевозни с огороженными помостами для коней и грузов.

Уже на другой стороне хватились тележники своего десятника Харлама Гришакова, обежали пристань, спрашивая у походников, не видел ли его кто-нибудь, и, не доискавшись, сообщили о случившемся Тыркову.

«Так я и знал! — мысленно ругнулся он. — Ну Харлам, ну строптивец! Решил меня в дураках оставить… Да и я хорош. Надо было сразу его в Усолье отпустить. Ведь чувствовал, что он в самовольство готов удариться».

А вслух сказал:

— Гришакова я вперед отправил. И нечего тут людей дергать. Ступайте-ка по своим местам, поломошники. Бог в помощь.

Тележники послушно разошлись…

Правый берег Камы намного выше левого. От причала наверх устроен широкий, изрядно разъезженный взвоз. Поднявшись по нему с последними дружинниками, Тырков невольно замер: красота-то какая! Широко разлилась напитанная июльским солнцем могучая Кама. Неспешно катит она свои тяжелые многослойные воды по зеленым просторам, а над ней плещут голубые небесные волны, подернутые белыми гребешками разорванных на мелкие клочья облаков, вьются хлопотливые стрижи и ласточки, парят, высматривая добычу, безобидные на вид беркуты, охотятся за рыбой речные чайки. Воздух напитан множеством запахов, звуков и таких ярких причудливых красок, что душа не в состоянии вместить их все сразу. Ну что за сила у земли и небес, способных сотворить столь разнообразную и насыщенную красоту жизни?! Она ликует и угасает, чтобы тут же возродиться и продолжить свой путь в манящую вечность…

За спиной Тыркова всхрапнул конь. Это стремянной Сергушка Шемелин за ним явился. Передавая поводья, сообщил:

— Воевода Годунов вперед двинулся. Велел и тебе за ним поспешать.

— Ну, коли велел, будем слушаться, — усаживаясь в седло, усмехнулся Тырков. — Наше дело простое: вперед не выдаваться, назад не оставаться.

С того и началась у дружины новая полоса испытаний. Неплохо обустроенный Артемием Бабиновым Соликамский тракт позади остался, а впереди легла та самая переменчивая дорога, которая то ужимается до стоячей стези, то вновь вырастает до проселочной.

Поначалу она шла по гарям, буйно поросшим цветущим разнотравьем, вдоль березовых куртин из тонкоствольного подроста, молодого ильма и осинника, затем втянулась в ельник, перемежающийся с пихтой, лиственницей, а порой и с кедром. Тайга здесь большей частью вырублена. Осталась лишь череда пней с почерневшей щепой да не тронутый дровосеками подлесок — кусты рябины, черемухи, можжевельника. По пням видно, как высоки и стволисты были срубленные ели и пихты — большинство из них одному человеку не обхватить. То там, то здесь попадались следы ям для выжига древесного угля, брошенные шалаши и землянки.

Тырков окрестил этот лес дырявым — так много было в нем непривычных для глаза пустот. Пустоты эти до звона прогреты зыбкими солнечными лучами. Но рядом с ними оставалось еще много влажных и прохладных зарослей, из-под которых змеями выползали на дорогу могучие корни срубленных деревьев. Возы на них, кособочась то в одну, то в другую сторону, со стуком подпрыгивали, путники запинались, а всадники норовили объехать бугристые места стороной.

Чем дальше дружина уходила от Камы, тем меньше попадалось ей встречных возов, груженных древесным углем в рогожных кулях или варочными дровами, бочками с дегтем, пихтовым или скипидарным маслом, корзинами с ягодой и грибами, строевым и поделочным лесом, зато таежное краснолесье становилось все плотнее, выше и сумрачней. Дорога как-то вдруг обезлюдела, превратилась в тропу. Пробираться по ней что пеше, что конно — сущее наказание, ночевать — не лучше. Даже сонная одурь после изнурительно долгого перехода не гасит до конца ночное многозвучье. А вдруг это не барсук норы мелких зверушек вышел зорить, а рысь или волк в поисках легкой добычи рыщет? Не филин ухает, а леший возле ночного стана бродит? Не стебель папоротника-кочедыжника шею щекотнул, а гадюка под бороду залезла? То один походник от подобных видений вскрикнет, застонет или вскочит очумело: «свят! свят! свят!», то другой. Какой уж тут отдых, если на утро голова болит, будто кто-то незримый в ней ковырялся?

Федор Годунов, поначалу бодрый и деятельный, от таких перемен заметно сник, стал придираться к проводнику: так ли он обоз ведет? по той ли дороге? скоро ли белый свет над головой забрезжит?..

К вечеру следующего дня в тайге стали вновь появляться гари и вырубки, а затем и местный житель встретился. Сразу видно, пермяк-охотник: лицо скуластое, глаза светлые, но узковатые, на голове высокая валяная шапка с отворотом, поверх рубахи, выпущенной до колен, наброшена меховая накидка с наплечниками, на поясе нож и сумочка для огнива, в руках посох, похожий на копье.

Переговорив с ним по-пермяцки, проводник успокоил Годунова:

— Правильно идем, воевода. Скоро сельцо Грибищево будет. Там места чистые, просторные. Лес тоже есть, но легкий, сосновый…

Наконец тайга расступилась, и заметно уширившаяся дорога вынырнула на раскорчеванное под рожь, лен и овес поле. Стена золотистых колосьев уходила вдаль к огороженным выпасам для домашней животины, а за ними поднимались на увал крепкие дворы с избой-церквушкой посредине. Это было долгожданное сельцо Грибищево.

Отродясь не видавшие у себя в глуши такого большого обоза, грибищевцы встретили дружину настороженно, если не сказать, боязливо. А тут еще Годунов на них страхи нагнал, потребовав, не мешкая, принять и накормить походников.

Здешний староста, высокий пожилой мужик с непомерно длинными руками и с такой же непомерно узкой грудью, указал место для ночлега, молча поклонился и исчез. Следом попрятались и другие селяне.

— Ах, так?! — разгневался Годунов. — Не хотят по-хорошему, получат по-плохому, — и велел подвернувшемуся под руку дружиннику: — Живо бери людей и ступай за старостой. Хоть из-под земли стервеца добудь! Я ему такое заговение устрою, век помнить будет!

Пока тот, без особого, правда, рвения, приказ Годунова исполнял, Тырков со своей сотней подоспел. Сразу уразумев, что происходит, бросил:

— Горлом изба не рубится, а согласие не делается. Дозволь мне, Федор Алексеевич, с глазу на глаз со старостой перебеседовать. А сам пока ночлегами займись. Так у нас дело лучше заладится.

Оставшись наедине с Тырковым, староста вдруг разговорчивым сделался. Он сразу понял, что этот воевода зря лаять его не будет, а выслушает и, может быть, даже в его положение войдет. А оно не такое уж и завидное. Одно дело, когда в жизнь Грибищева никто зря не вмешивается, другое, когда всяк норовит чужим добром не по правде разжиться. Волостной и уездной власти сверх положенного дай, на государя вдвое отчисли, хотя Москва, по слухам, давно без него живет и ляхам во всем потворствует. А тут еще бездельные казаки набегать повадились. Зимой их ватага в Грибищеве крепко поозоровала. Мед и деготь весь уразбоили, сухие и соленые грибы. Ну это куда ни шло! Так ведь коней чуть не всех забрали, овец и бычков перерезали. Хорошо, бабы коров выплакали. Без коров как же? С тех пор поселяне оправиться от такого разора не могут. Так что угощать проезжих особо нечем. Разве что молоком да птичиной, да огородным овощем. Но их на всех, поди-ка, не хватит. Зажиточных-то людей на селе раз, два и обчелся. Остальные — сироты малые либо старые. С них и взять нечего.

— Да мы брать ничего и не собираемся, — успокоил старосту Тырков. — Нам привет важнее всего другого. Чай, не без своего запаса идем. Но коли молочка или чего свеженького дадите, сполна заплатим.

— Это совсем другое дело! — повеселел староста. — Это мы враз спроворим. Копейка никому лишней не будет.

И тотчас дворы грибищевцев распахнулись. Бабы стали выносить обозникам кто чем богат. Несмотря на поздний час забегали по стану ребятишки. А мужики так за ворота и не вышли. На вопрос Тыркова — почему? — староста ответил:

— На всякий случай. Мало ли что статься может.

— И что, к примеру?

— Опасаются, как бы твои люди их не приневолили. Ведь те казаки, что зорить нас приходили, тоже-ть ополчением представлялись. Будто бы они против зловредных бояр и польского змееныша Владислава за прямого руського царя поднялись. Ну и поверстали у нас трех мужиков. Против силы куда денешься? За главного у них хромец был, именем Чебот, но я бы его скорее Хайлой назвал, до того он горласт и вздорен. Сперва мне этот хромец про какого-то Заруцкого байки плел, потом его писаное полномочие в нос совал. А я сроду грамоте не научен, в московских делах плохо смыслю. Мне лишь бы тут тихо и согласно было. Хорошо, хоть неприбыльных мужиков удалось отдать, а кого поухватистей при себе оставить.

— Хромец, говоришь? — оживился Тырков. — Уж не Пивов ли? Чебот Пивов, а?

— Навроде он. А ты почем знаешь, гсподине?

— Мир тесен. Приходилось в Пермь по делам службы наезжать. Был тут у вас на воеводстве другой Пивов — Петр Васильевич. Дельный человек. Может, помнишь?

— Откуда? У меня на воевод память дюже худая, — скорбно вздохнул староста. — Лучше сразу скажи, куда клонишь?

— А туда и клоню, что Чебот Пивов — племяш Петра Васильевича. И тоже в Пермском крае подвизался.

— Да ну?! — сглотнул слюну староста. — И чего ему тогда рядом с дядей не сиделось? Был бы сыт и пьян, как дети других высоких покровителей.

— Время такое, мил-человек. Великая разруха в умах сделалась. Ну и натура, само собой, наружу вылезла. Хватай, круши, наверх по чужим головам лезь! Этот заворуй двум самозванцам успел послужить. Тогда и охромел. В опалу его сюда сослали, а он пристава порешил и в разбой ударился. Не только станы, города с другими атаманами захватывал.

— Не может такого быть.

— Может. Три года тому, когда я между пермичами и вятичами по сбору казны для князя Скопина-Шуйского посредничал, в Котельниче чуть не полторы тысячи государевых изменников собрались. Четыре сотни из них Чебот Пивов привел. А нынче у него под рукой сколько?

— Человек пятьдесят.

— Негусто. Захирел Чебот, измельчал. По твоим словам выходит, что он нынче за Ивана Заруцкого прячется… Про Заруцкого я тебе так скажу: заслуженный человек, но очень уж ненадежный. Он часть подмосковного ополчения собрал и кремлевских поляков в осаде держит. Но настоящее ополчение сейчас в Ярославле копится. Под князем Дмитрием Пожарским.

— Сроду про такого не слыхал.

— Еще услышишь! Его время впереди.

— А тебя самого как величать?

— Василей Фомин Тырков я. Имя негромкое, но я его стараюсь не марать. Назовись и ты.

— Стафей Долгоруков.

— Ну что же, Стафей, со знакомством нас. Скажи напоследок, куда Чебот Пивов идти собирался?

— Сперва в Малмыж на Вятке, потом куда-то на Унжу… Да ты не заботься, Василей Фомин, на день пути вокруг дороги спокойные.

Но Тырков велел выставить усиленные караулы. Осторожность лишней не бывает.

Как хорошо после сытного ужина испить парного молока и сладкой колодезной водицы и уснуть под высоким звездным небом зная, что завтра дорога наконец-то ляжет по солнечным увалам с легкими сосновыми борами, устланными белым мхом, похожим на ковер, украшенный кустиками вереска, толокнянки, брусники, что у сельца Грибищева с длинноруким старостой Стафеем, который, как и все мирные люди Московского государства, об одном лишь мечтает — о тишине и согласии, его дружина может отдыхать спокойно…

Второй раз через Каму ратный обоз Тыркова переправился у деревушки, которая звалась Завозней, потому что гоняла по канату плоскодонный перевоз сажени четыре в длину и столько же в ширину. Кама здесь намного же, чем у Соли-Камской и заметно медлительней. Оно и понятно. От Завозни до ее истока всего полтораста верст. Отсюда она течет на север, чтобы затем повернуть к Соли-Камской, Перми, Сарапулу и, набрав силу, устремиться к своему устью на Волге.

Людей и коней Тырков решил отправить через Каму вплавь — это им не в тягость, а в радость будет. Кому не охота искупаться, силой и сноровкой с другими померяться, душою встряхнуться? А подводы с грузами, одежду, оружие и тех немногих походников, что с водой не дружат, перевоз тем временем на левый берег по очереди переправлять станет. Вот дело и убыстрится. Одно плохо: от любопытных глаз деревенских жителей не устережешься — почти все дворы к реке выходят.

Вода на песчаных отмелях основательно прогрелась, однако чем глубже в нее погружаешься, тем холоднее становится ее нижнее течение. С берега наплывают медовые запахи лугового приречья, стрекот кузнечиков, пересвисты снующих с места на место зуйков. Высоко всплескиваясь, серебром играет на солнце рыба. А вокруг зеленый гребешок лесов поднебесный купол, как в церкви, подпирает.

Одновременно с дозорным отрядом Стехи Устюжанина Тырков отправил на другой берег перевоз с головными телегами. Дождавшись, когда он вернется, усадил на него еще и Федора Годунова. Пускай распоряжается переправой с той стороны. Так ему и себе спокойней будет.

Один за другим пускались вплавь конные и пешие десятки. Наблюдая за ними, Тырков вдруг с завистью подумал: «Вот бы и мне так. Уж и не помню, когда я в последний раз в воду входил, — и тут же спросил себя: — А кто тебе сейчас-то мешает? Воеводский чин? Возраст? Приличия? Так на них иной раз и плюнуть не грех».

И так ему захотелось ощутить себя молодым, никакими правилами и обязательствами не скованным, что он скинул на руки Сергушке Шемелину шапку, кафтан, сбросил сапоги, отдал меч и велел:

— Снесешь на перевоз. Нам тут больше делать нечего. Скажешь Треньке Вершинину, чтобы все оставшиеся возы одним ходом сумел доставить. Свою одежду тоже сдай и вдогон пускайся.

— Это я мигом! — бросился исполнять его приказание Сергушка.

С конем в поводу Тырков вошел в воду, окунулся с головой, отряхнул по-собачьи волосы и, сам не зная чему, беззаботно рассмеялся.

Конь скосил на него лиловый глаз, оскалил зубы и, тряхнув гривой, тоже рассыпал вокруг себя облачко брызг.

Они плыли не спеша, наслаждаясь привольем, его первозданной красотой и собственной силой.

Уже выходя на берег, Тырков вдруг почувствовал за спиной что-то неладное и обернулся. На противоположном берегу, на причале у Завозни казаки Треньки Вершинина отбивались от оравы невесть откуда взявшихся шишей. Пока одни из налетчиков махали дубьем, другие хватали с возов все, что под скорую руку попадало, третьи разбирали оставшихся у коновязи извозных лошадей.

От досады Тырков ладонью по воде ударил. Надо же так опростоволоситься! Ведь знал, что шиши на переправах обычно тех обозников грабят, которые оказались отрезанными от попутчиков рекой, так нет же, увел основные силы за Каму, оставив горстку дружинников на произвол судьбы.

Не раздумывая, Тырков повернул назад. Следом за ним посыпались в воду скорые на подъем ермачата.

А у Завозни творилось что-то непонятное. Шиши вдруг перестали нападать на обозников. Бросая коней и награбленное, они заметались по берегу. На причале появились новые люди. Вместе с казаками Треньки Вершинина они стали разгонять шишей. А те не очень-то и сопротивлялись. Словно стая вспугнутых птиц, прыснули во все стороны.

Оказалось, это Харлам Гришаков, догоняя обоз, мужиков из Зюздинской волости на помощь привел.

Где находится Зюздинская волость, Тыркову известно. Севернее Завозни верст на триста, а от Усолья и того дальше. Но Тырков привык ничему не удивляться. То, что на первый взгляд несуразным кажется, потом самое простое объяснение находит. Так и здесь вышло.

Еще во времена Иоанна Грозного зюздинцы получили право всякие денежные сборы платить один раз в год по шестидесяти рублей, выбирать у себя в погосте судью — кого между собой излюбят, и жить своей правдой. Но пришли черные времена. Стали к ним из Кай-городка и других мест наезжать посадские и волостные люди, тягло себе в карман править, дворишки грабить, жен и детей бесчестить, а самих кормильцев летом в пашенную пору в напрасных поклепных делах волочить. Совсем житья от них не стало. Вот и отправили зюздинцы выборных людей в Пермь к воеводе. А тот их слушать не стал, ногами затопал, еще и коломенку, на которой они вниз по Каме спустились, на себя отобрал. Пришлось мужикам назад своим ходом тащиться. Когда через Кудымкар шли, опять в расхищение и плен попали. Не зря говорится: «Это не диковинка, что кукушка в чужое гнездо норовит залезть, а вот то диковинка, кабы свое свила». Нынче кукушек видимо-невидимо развелось, только они теперь бороды и усы почему-то носят. Хорошо, скитальцам в пути Харлам Гришаков и еще два усольца встретились. Харлам им и растолковал, что рыба с головы гниет, а чистят ее с хвоста. От него же зюздинцы про князя-батюшку Дмитрия Пожарского узнали и про ратный обоз воеводы Тыркова, который где-то неподалеку быть должен. «Век жалеть будете, — сказал Харлам, — ежели к нему не пристанете». Вот они и решили: чем в потемках блуждать, бесчинства кайгородцев и волостных живодеров вытерпливать, лучше в земское ополчение податься. Глядишь, что-нибудь и переменится. Без крыл только ветер летает…

Усмехнулся Тырков. Ну какая обида после этого на Харлама Гришакова может быть? Сам пришел, одиннадцать добровольников с собой привел, нападение шишей помог отбить. Слава богу, без большой крови дело обошлось. Ссадинами да вывихами отделались. Еще и двух шишей захватили. Один мордатый, наглый, в добротном кафтане, другой — худой, жалкий, дыра на дыре.

— Чьи будете? — наскоро выслушав Гришакова и зюздинцев, грозно глянул на них Тырков. — Небось Чебота Пивова люди?

Мордатый презрительно отвернулся и сплюнул себе под ноги розовую слюну, а худой заплакал:

— Смилуйся, воевода! Грех попутал. Еська Талаев я. Из Егожихи . Жгли меня из наговору, что напускаю на людей икоту, ведовством промышляю. Вот я и отчаялся. Сам видишь, до нага дожился. Нигде мне привету нет. А тут вдруг позвали, я и пошел. Думал, хоть маленько разживусь. Видать, не судьба. Сам-то я не злодей, не думай. Вот те крест!

— Знахарь, значит?

— Ага. Травы знаю. Хвори перешибать умею.

— Ну а с тобой рядом кто?

— Кудим Душегуб! — костистые пальцы Талаева сами собой в кулачонки сжались, голос гневно задрожал. — Раньше он в подручниках у Чебота Пивова ходил, а теперь свою шайку собирает, да никак собрать не может.

— Цыц ты! — вперил в него злобный взгляд Кудим. — Язык вырву!

— Рви! Не то своим подавишься!

— Слушай меня! — оборвал их перепалку Тырков и распорядился: — Еську отпустить! Душегуба связать и в телегу бросить! Мы его в Хлынове приставу сдадим. А ты, Харлам, бери к себе под начало новиков — и в путь! И без того много времени потеряли.

Пока казаки возились с начавшим брыкаться Кудимом Душегубом, Еська Талаев стоял, как вкопанный. Потом бросился за Тырковым.

— Не надо меня отпускать, воевода, — взмолился он. — Идти мне все равно некуда. Коли с собой не возьмешь, утоплюсь.

— Разве для того тебя мать родила, чтобы топиться? — укорил его Тырков. — Ладно, становись в обоз. Авось пригодишься…

И правда, Талаев расторопным и умелым лекарем оказался. В дороге чего только ни случается! Этот ногу подвернул, того гадюка укусила, третий кипятком себя оплеснул, четвертый от зубной или желудочной боли корчится, на пятого помытуха напала… Еська тут как тут. Приумылся, приоделся — и не узнать его стало. Говорит коротко, веско, смотрит строго, требовательно. И захочешь его ослушаться, так себе же во вред…

Неподалеку от Трех Дворищ Вятского погоста кому-то из казаков дозорного разъезда показалось, что он стон из-под земли слышит.

— Стой, братцы! — перекрестился он. — Тут дело нечистое. Будто баба на помощь зовет.

— Помстилось, поди, — засомневались товарищи. — Откуда в лесу баба?

— Откуда-ниоткуда, а проверить надо. Глядите лучше.

Стали глядеть и ахнули: а ведь и впрямь баба, точнее сказать, голова молодайки в стороне от дороги из плотно умятой земли торчит. Глаза огромные, светло-зеленые, на губах кровь запеклась, русая коса отрезана и рядом брошена. Что бормочет, понять трудно.

— Изменщица, — догадался казак, первым заметивший голову. — Видать, мужем за блуд наказана. У нас в станице таких тоже по горло закапывали. Чего делать-то будем? Может, мимо проедем?

— Я те проеду! Человек же… А ну, соколики, слазьте с коней. Откапывать будем.

— Чем откапывать-то?

— Рук жалко, так деревяшку подходящую найди. Чай, не боярин…

Вынули казаки молодайку из земли, а она едва дышит. Тело холодное, руки синие. Хорошо, обоз подоспел. Еська Талаев ее тотчас своими снадобьями напоил, барсучьим жиром растер и в шерстяное одеяло укутал. Дождавшись, когда лицо у нее порозовело, а на лбу пот выступил, полюбопытствовал:

— Как тебя зовут, голубка?

— Луша.

— Ну как, Луша, на том свете живется?

На его шутку она лишь мелко-мелко зубами застучала.

В Трех Дворищах выяснилось, что Луша — жена здешнего мельника. От роду ей шестнадцать лет. Отец против воли ее замуж за мельника выдал, вот она верности мужу и не соблюла. Сошлась с Егоркой Сиротой с соседнего починка. Мельник их в сладкий час и застал. Велел сыновьям от первой жены схватить их, Лушу отвезти подальше и заживо земле предать, а Егорку в подполе запереть — пока для него подходящая казнь не будет придумана.

Пришлось Тыркову вмешаться. Егорку Сироту он тут же на волю велел выпустить, а мельниковых сыновей прилюдно выпороть. Надо было бы и самому мельнику горячих плетей за его изуверство вкатить, да слишком уж стар он, едва-едва ковыляет.

— Дикий ты человек! — пробовал пристыдить его Тырков. — Бога не боишься. А он твои седины нынче пожалел, мой кнут от тебя отвел.

— Любодейка она! — брызгая слюной, тоненько выкрикнул в ответ мельник. — Вот и получила по закону!

— Против твоего закона другой есть: покоряй сердца любовью, а не страхом и копейкой! Ешь с голоду, а люби смолоду!

— Кого люблю, того и наказываю! — не унимался мельник. — И ты мне не судья. Я на тебя управу найду! Ты небось тута не самый большой…

Егорка Сирота с первого взгляда Тыркову понравился. Невидный из себя, худенький, одежонка на нем продувная, годами чуть постарше Луши, а смотрит соколом и говорит с достоинством. Выйдя из подпола, он первым делом к Луше бросился. Склонился над ней, гладит, ласковые слова шепчет. А когда обоз дальше двинулся, молча зашагал рядом с телегой, на которой лежала она. И никого это не удивило. Сразу видно: никакой это не любодей, а человек с верным сердцем. И Луша не любодейка, а обычная деревенская девчонка, которая раньше времени бабой стала. Выросла она на выселках Никольского стана Хлыновской дороги. Туда и попросила ее отвезти. Ведь обоз все равно мимо пойдет. А там будь, что будет.

Чем-то Луша Тыркову жену напомнила.

«Эх, Павла, Павла, — подумалось ему, — как тебя порой не хватает! Умучаешься тут с бесконечными хлопотами, очерствеешь вконец, и некому тебя приласкать, утешить, а то и поворчать по мелочи. А так хочется почувствовать родное тепло, красотой женского тела насладиться. Ведь годы летят. Упущенного не воротишь. Да вот ведь не бабье это дело — дорога. Тут дай бог мужику сдюжить…».

А еще Тыркову вспомнилось, как Павла однажды по весне под лед провалилась. Вытащили ее из студеной воды едва живую. Дотронуться страшно — горит вся, в забытье впадает. Два дня он у ее изголовья просидел, травами на меду отпаивая, пот утирая, молитвенные настрои шепча, а когда она первый раз улыбнулась и голову от подушки оторвала, от счастья прослезился, чего с ним прежде не случалось.

Вот и Лушу так же три дня лихорадило, а на четвертый ночью она тихо, как свеча, угасла, никого не потревожив. Хотели похоронить ее на ближайшем кладбище, но Егорка Сирота устыдил Тыркова:

— Коли взялся добро делать, не останавливайся на середине, воевода. Возле родительского дома ей спокойней почивать будет.

— Твоя правда, Егорий, — согласился Тырков. — Светлая у тебя душа. Жаль расставаться будет.

— А я и не собираюсь расставаться, — по-взрослому сообщил Сирота. — Разве что на время.

— Вот как?! — не нашелся, что сказать Тырков. — Ну-ну…

Отыскать родителей Луши на Никольском стане труда не составило. Это были пожилые, изработанные, туповатые люди. Увидев тело дочери, они в голос завыли. А когда им Тырков три рубля на похороны дал, завыли еще громче. Егорку Сироту они скорее всего за стороннего человека приняли. Велено ему помогать, вот он и помогает. Велено остаться с ними, вот и остался…

Ратный обоз Егорка Сирота уже в Костромском уезде догнал, когда дружина к переправе через Унжу подошла.

Помня, что именно в эти края Чебот Пивов свою разбойную ватагу увел, Тырков начал переправу с особой предосторожностью. А Федор Годунов, вместо того чтобы деятельно помогать ему, принялся перечислять, кто из Годуновых в Костромском уезде родовые поместья имеет. Покойный боярин Дмитрий Иванович в Луговой половине — раз, сын боярский Семен Васильевич в Великосольской волости — два, внуки Осипа Осана в селе Дуплехово — три, Иван Михайлович в селе Сущево — четыре, нынешний тюменский воевода Матвей Михайлович в Сорохотской волости — пять, окольничий Петр Васильевич тут неподалеку — шесть…

Терпел Тырков, терпел — да и не вытерпел:

— Разбойники рядом, так песни пой, лошадь пристанет — выше хвост подвязывай. Так, что ли, Федор Алексеевич? Чем пустомелить, пошел бы ты… на другую сторону!

Годунов обиделся:

— Гонишь?

— Гоню! — подтвердил Тырков и, заметив, что один из возов задним колесом с причала съезжает, бросился к нему.

Но его опередил невысокий ухватистый ополченец с котомкой за плечами. Поднатужившись, он вытянул воз на прочное место.

Глянул Тырков: да это же Егорка Сирота. Молчком появился. Будто и не отставал никогда.

«Все повторяется, — пришло на ум Тыркову. — Сначала Харлам Гришаков, повидав приемных ребятишек в Усолье, в нужный час нас на Каме догнал, теперь Егорий, схоронив Лушу, ко времени на Унжинскую переправу подоспел. Сто́ющие люди. С Божией помощью наше ополчение еще на одного ратника больше стало, а дорога еще на один день укоротилась. Правильно говорят: кто в дороге не бывал, тот света не видал…».