К тому времени, когда в Ярославль наконец-то пожаловало посольство из Великого Новгорода, на переговоры с ним съехались представители Ростовского, Костромского, Галичского, Бежецкого, Пошехонского, Переяславского, Суздальского, Владимирского и других уездов, вставших заодно с нижегородским ополчением. Как и предлагал Совет земли, выбраны они были изо всяких чинов по человеку, по два, а то и по три.

Против ожиданий прибыло их так много, что съезжая изба, где они собрались накануне посольской встречи, едва вместила все это шумное многоликое общество. Ярославцам, принимающим их, пришлось потесниться, а приказных дьяков Петра Третьякова, Савву Романчукова и Кирилу Федорова и вовсе на крыльцо выпроводить.

Без лишних слов собравшиеся решили поставить во челе переговоров с новгородцами князя Дмитрия Пожарского, а в товарищи ему выкрикнули самых знатных и родовитых членов Совета всей земли — бояр Василия Морозова, Владимира Долгорукого и окольничего Семена Головина.

Бояре предчувствовали, что так оно и будет, однако, отправляясь на посад, в глубине души все же надеялись, что имя захудалого князя-выскочки, страдающего к тому же черной немочью, прозвучит после их имен.

«Ну что ж, — вымученно улыбаясь посланцам городов, думали они. — Еще не все потеряно. В этой душной клети, где всякая мелочь смеет себя с нами запанибрата держать, Пожарский для нее — свет в окошке. Но с новгородскими-то послами мы не здесь встречаться будем, а в кремлевских хоромах. Посмотрим, как они себя там поведут. И не такие людишки в робость перед богатством и могуществом власти впадали. А эти чем лучше?.. Пожарский тоже хоть и князь, но мужицкой закваски. Это на посаде да на ратных станах он чувствует себя, как рыба в воде, а в кремле и маху дать может. Волноваться болезному вредно. Вот и надо ему волненье устроить, но с умом, без грубости. А там вожжи из рук у него перехватывай и посольскую колымагу к полной дружбе со шведами правь! Без их содействия ляхов из Москвы навряд ли выгонишь, а достойного поставленника на русское царство из других влиятельных государств едва ли сыщешь…».

Пока Морозов и Долгорукий этими мыслями себя тешили, Семен Головин решил действовать. Выждав подходящую минуту, он взял слово.

— Коли новгородцы себя отдельным государством перед нами объявили, то и у нас в Ярославле ныне великое государство собралось, — обежав многозначительным взглядом уездных представителей, задушевно начал он. — Мы с вами сего дня и есть Московское государство! Вон сколько городов своих лучших сынов для большого совета сюда прислали. Вместе мы в силах тому посодействовать, чтобы два наших распавшихся по воле судьбы государства снова едиными и нерушимыми стали. Тут разные пути могут быть, но ни один из них мимо того не пройдет, об чем Великий Новгород со Шведским королевством честным договором скрепился. Вот я и хочу единодушно избранного нами вожатая, князя Пожарского, спросить, какая у него линия на этот счет будет? К чему готовиться, Дмитрий Михайлович, скажи прямо, уважь и наставь.

— Изволь, Семен Васильевич, я отвечу, — нахмурился Пожарский. — Высоких слов ты тут много сказал, да не все к месту. Разве можно договор, под насилием писаный, честным назвать? Спору нет, скрепляться нам с Новгородом надо, но к своей, а не к чужой пользе. Как думаешь, что для нас сейчас самое главное? Молчишь? Ну так я за тебя скажу. По-твоему главное — шведского принца Карлуса-Филиппа на новгородский престол дождаться. А по-моему — перемирие на новгородском рубеже удержать, как мы его до сей поры удерживали, и не дать северные русские города в подчинение тем, кто готов иноземцам в рот заглядывать. У меня линия простая: на чужое не зариться, но и своего ни под каким предлогом не отдавать. У глупости или благодушия плохие последствия бывают. Тебе ли этого не знать? Ведь ты на посольских делах зубы съел.

— Не вежливо говоришь, князь, — укорил его Головин, всем своим видом показывая, что такого обращения не заслуживает. — В глупости уличаешь. Про зубы какие-то вспомнил. А я к тебе с великой почестью…

— И я к тебе, Семен Васильевич. Это у меня голос такой, что невежливым кажется. Зато за слова головой ручаюсь. Но ежели я не прав, поправь бога ради. Разве не ты с дьяком Сыдавным-Васильевым три года назад договор о военной помощи со шведами в Выборг заключать ездил?

— Ну, я. А что тут такого? — пожал плечами Головин.

— Ровным счетом ничего… Если не считать, что по этому договору Москва права на Ливонию потеряла, шведскую деньгу у себя запустила, а Карелу с уездом за здорово живешь королю Карлу сдала. Где это видано, чтобы города за пустые обещания дарить? Это ведь не яблоки и груши, не подаяние сирым и убогим, а судьбы людей, государское достоинство и завтрашний день, в который чересчур щедрой рукой нельзя залазить.

В земской избе повисла мертвая тишина. А Кирила Федоров, к этому времени переместившийся с крыльца внутрь помещения, мысленно присвистнул: «Так вот кто шведский капкан помогал настраивать — Семен Головин и Сыдавный-Васильев! То-то они мне сразу не поглянулись… А Пожарский возле себя их держит. Это как понимать? Знает и терпит. С таким терпением горшок рассядется, да ему же на голову…».

— На меня цареву вину не сваливай! — грозно потребовал у Пожарского Семен Головин. — Я на том посольстве все по слову Василия Шуйского делал. Выше него не прыгнешь.

— Общие указания он тебе дал, не спорю, но пределы уступок ты уже на месте решал. Так? — Так! Ну и расширил их по доброте душевной. Легко дарить шубу с чужого плеча, а ты с себя сними, тогда и поймешь, что у всего своя цена есть. О ней-то в первую голову и думать надо.

— Все это пустые домыслы. Их ты ничем не докажешь, — скривил губы Головин. — Зачем прошлое ворошить? Оно ведь и укусить может.

— Тогда пусть сейчас кусает! А завтра нас непростой разговор с новгородцами ждет. Вот я и хочу тебя, Семен Васильевич, настоятельно попросить, чтобы ты вперед с дружбой к шведам не забегал, каждый свой шаг, как следует, обдумывал. Да и всем нам этого правила надо держаться.

— За всех не говори! — уже не скрывая внезапно прорвавшейся злобы, дернулся Головин. — И вообще… Не много ли ты на себя берешь, князюшка?

Пожарский помедлил, прикидывая, как получше ответить, но его опередил земец из Пошехонья.

— Сколько мы дали, столько и берет! — спокойно вымолвил он и посоветовал: — А ты, боярин, остынь. Или правда уши колет?

— Что зря спорить? — поддержал его меньший дворянин из Галича. — На одних плечах двум головам не ужиться. Раз поставили Пожарского думать, его бы и слушаться.

— На него мы надежны, как на свою душу.

Поняв, что если не все, то большинство представителей уездов его сторону держат, Пожарский закончил сход шуткой:

— Посольское дело такое простое, что проще, кажется, и не бывает. Один тучу в дом принесет, другой ведро для нее припасет. Дай бог, чтобы завтра нашим ведром новгородскую тучу удалось расчерпать.

На лицах собравшихся засветились одобрительные улыбки.

Чтобы хоть как-то скрасить щекотливое положение, в которое он попал, Семен Головин поспешил ухватиться за шутку Пожарского своей:

— Тебя послушать, Дмитрий Михайлович, так послов у нас не пашут, не сеют, не куют, не вяжут, а только жалуют: кого рыбкой, а кого и репкой. Ты-то сам к чему больше охоч?

— К рыбке, Семен Васильевич, к рыбке. Но не к той, из которой уха сладка, а к той, что в новгородской туче нам своим ведерышком ловить придется. Про это я уже сказал. Осталось всем нам душой скрепиться и начатое дело до ума довести. Как только с ним развяжемся, к Москве без запинки выступим. К походу у нас все готово. Верю я, что завтра для ополчения поворотным днем станет. А вы верите?

— Верим! — из конца в конец встречными потоками покатились нестройные голоса. — Как не верить?.. Без веры мы народ пропащий… Вера — всякому делу мера…

И только кто-то в дальнем углу вперекор остальным бормотнул:

— Поколе хлеб в печи, не садись на нее — испортится.

Дождавшись, когда земцы умолкнут, Пожарский на это ответил:

— Спаси вас Бог за веру, сподвижники! Какова она, таков и сон, а каков сон, таков и хлеб. Постараемся правильно испечь его, не испортив сомнениями…

Следующее утро началось с дождливой пасмури. Но первый человек в Ярославском кремле воевода Василий Морозов распорядился все светильники в приемной палате зажечь. К приходу Пожарского и его окружения она наполнилась множеством маленьких солнц, свет которых играл на стенах, обитых светлым рисунчатым полотном, на лещади полов из красного дерева, на широких пристенных лавках с искусной резьбой-опушкой, отражался в ликах хоромного иконостаса, в узорных слюдяных окончинах, оправленных в медные переплеты, и в зеркале печи, выложенном фигурными изразцами с синей поливой. Такое обилие света настраивало на торжественный лад, придавало силы и уверенности.

Ровно в три часа утра высокие, подбитые сукном двери отворились и в палату неспешно вступили новгородские послы. Впереди шествовал высокий дородный князь Федор Оболенский-Черный в камчатом лазоревом кафтане и зеленых сафьяновых сапогах. На шее у него поблескивал золоченый крест с красными рубинами, на бобровой опояске красовался нож в окованном серебром чехле-влагалище, а на широком лице с выдвинутой вперед челюстью застыло выражение бесстрастной почтительности. Отстав от него на полшага, следовали игумен Вяжецкого монастыря Геннадий — по правую руку, и дядя первого самозванца Лжедмитрия Отрепьев-Смирной — по левую. Игумен облачен в длиннополую фелонь, на черном поле которой серебром горел восьмиконечный нагрудный крест, а Отрепьев-Смирной — в алый кафтан с позолоченными застежками и сапоги из белой юфти. Оба коренастые, костистые, с круглыми постными лицами. За ними важно вышагивали посольский дьяк, пять дворян разных степеней и столько же лучших посадских людей, избранных новгородской общиной.

Навстречу им вышел князь Дмитрий Пожарский. Его медно-коряного цвета кафтан с откидными наплечниками стянут широким наборным поясом. Никаких особых украс, все строго, но внушительно. Зато сопровождавшие его бояре Морозов, Долгорукий и Головин разоделись по-царски: поверх атласных ферязей с рукавами, упадающими до пола, и стоячими воротниками-козырями, усыпанными жемчугом и самоцветными камнями, они надели становые кафтаны из легкого шелка с короткими рукавами, а Долгорукий — еще и распашную шубу из бобра, крытую красной парчой.

Сойдясь посередине палаты, та и другая сторона обменялись поклонами и многословными, как принято в таких случаях, приветствиями. Затем выборные люди Новгорода заняли лавки напротив представителей московских уездов, а Пожарский пригласил Оболенского с товарищами за стол переговоров. Деловито спросил:

— С чего начнем, Федор Тимофеевич?

— С чего Смута пошла, с того и следует разговор вести, — тряхнул смоляными кудрями Оболенский. — Пока мы все касательно к ней по порядку не разложим, в нынешних отношениях нам концов не найти.

— Так тому и быть, — обменявшись взглядом с Морозовым и Долгоруким, согласился Пожарский. — Первое слово за тобой. Приступай, князь. Вместе и рассудим.

А Семен Головин, задетый его невниманием за живое, требовательно осведомился у Оболенского:

— И куда же по-твоему эти концы ведут?

— К кончине благодетельного государя Федора Иоанновича и венчанию на царство его шурина, слуги и наместника Бориса Годунова, — с готовностью откликнулся Оболенский. — Но законна та власть, что Богом дарована и из чрева матери помазана. Слов нет, скипетр всей русской державы Годунов решением Земского собора получил, но сталось это по хотению сердец его приспешников, а не по воле всех вельмож и прочего народа. Про это вам самим не хуже моего ведомо, господа, однако же и повторение не лишним бывает. Ну а когда некоторый вор-чернец сбежал из Московского государства в Литву и объявил себя убиенным царевичем Димитрием, сыном Иоанна Грозного, посыпались на Русию неустройства всякого рода. С тех пор и началась игра царем, как детищем, а страна наша в двоемыслие впала, в мятеж и нестроение…

Имени беглого чернеца Оболенский не назвал, но и без того было ясно, что речь идет о Гришке Отрепьеве. А его дядя Отрепьев-Смирной сидел рядом и согласно кивал белесой с пролысиной головой, всем своим видом показывая, что его, кроме имени, ничто больше с племянником, Гришкой-самозванцем, не связывает.

Князь Оболенский между тем принялся излагать, каким путем пала под ноги лжеименитому Гришке Отрепьеву царская корона и как после его позорной смерти она досталась Василию Шуйскому, сколько крови пролил второлживый самозванец Тушинский вор, стараясь спихнуть с трона Шуйского, и какой унизительный конец оба они приняли (Тушинский вор убит начальником его же татарской охраны, Петром Урусовым, а Шуйский скинут с престола и отдан полякам на унижение. Облачив бывшего царя в монашескую рясу, ляхи его для шутовства в Корону Польскую увезли: вот-де что и с другими вашими поставленниками будет!). Тут Оболенский горестно вздохнул и скорбно сложил на груди руки.

— Потому и разбрелась Москва во все стороны, истомилась от скорбей и нашествий. Где ей опору искать? Всеми храмами не отмолить грехов наших, а таскать их на себе уже мо́чи нет! Какая польза была возлюбить тьму больше света и переложить ложь на истину? А ведь переложили! Как сатана своим мерзким светом очи русские омрачил! Следом за Москвой Бог и на земли Великого Новгорода гнев свой неутолимый навел…

Слушая Оболенского, престарелый князь Владимир Долгорукий поначалу оживлялся, одобрительно двигал кустистыми бровями и крутил мшистой головой, потом укладывал голову на грудь и, впав в дрему, начинал сладко посапывать, но вскоре опять встрепенывался и поглядывал вокруг важно и заинтересованно. В отличие от него Василий Морозов ловил каждое слово новгородского посла, но ничем своих чувств не выказывал. Зато Семен Головин раздраженно ерзал и сопел. Ему все не нравилось — и многословие Оболенского, и внимание к этому многословию собравшихся, и чересчур яркий свет в палате, но в первую голову — поведение Пожарского.

А Пожарскому не до Головина было. Он давно догадался, к чему Оболенский свою страстную речь клонит. Да к тому, что Смуту, порушившую государские устои Русии, ей самой ныне не избыть — очень уж худо выборные цари Годунов и Шуйский себя показали. При одном самозванство на свет выплодилось, при другом страна от него и вовсе расшаталась, в измены и братоубийства впала. Ей теперь свежий самодержец нужен, в кровавых тяжбах за трон не замешанный, дружбой с поляками и литвой не замаранный — и непременно цесарского роду! Имени польского королевича Владислава, которому Москва и немало других городов сослепу присягнули, Оболенский при этом называть не станет, а лишь намекнет на то, что именно Речь Посполитая первому Лжедмитрию на русский престол сесть помогла, после чего одни ее вельможные паны в тушинском стане оказались, другие в Москве, на которую Тушинский вор пасть раззявил. Можно ли после этого польским ставленникам доверять? Задав этот вопрос, Оболенский вспомнит, как Москва за помощью к Шведскому королевству за дружбой и помощью против ляхов и тушинцев обратилась и как эта просьба не только Москву, но и Великий Новгород — при всех былых и нынешних сложностях — договорными обязательствами скрепила. И главное из этих обязательств — просить себе в государи шведского королевича. Лишь он новые силы в старые мехи влить сможет, а русский упадок к европейскому расцвету повернуть…

В своих ожиданиях Пожарский не ошибся. Именно так Оболенский цепь своих рассуждений и построил, но при этом добавил к ним обиду Великого Новгорода на земское ополчение Прокопия Ляпунова. Было дело, Ляпунов прислал к нему своего посланника воеводу Василия Бутурлина с просьбой помочь против ляхов со шведами о военном подкреплении договориться. Новгород на это согласием ответил. Более того, обязался часть предстоящих расходов на себя взять, а коли понадобится, одну из пограничных крепостей под заранее оговоренный выкуп заложить. И это в то время, когда Новгород сам нужду и опасности превеликие терпел. В любой день ему грозило нападение либо из Литвы, либо из Ливонии, либо из-под осажденного поляками Смоленска, а в новгородских землях шведы тем временем вольничали. Ну и что новгородцы за свои старания получили? — Очередные попирания! Ведь на переговорах с Якобом Делагарди Василий Бутурлин себя коварно повел. Опередив новгородских послов, он спросил графа, какие крепости шведский король хотел бы за поход на ляхов получить? Делагарди того и надо. Вместо одной он сразу шесть крепостей затребовал: Ладогу, Орешек, Иван-город, Ям, Гдов, не считая отданной еще Василием Шуйским Карелы. А Ляпунов вместо того, чтобы отозвать зарвавшегося Бутурлина, мимо новгородского воеводы Ивана Одоевского Большого Никитича прислал ему распоряжение — отдай-де в залог от нас Орешек и Ладогу. После этого граф-маршал Делагарди новгородский деревянный город взятием и взял…

— Мы за Ляпунова не в ответе, князь, — в очередной раз стряхнув с себя дремоту, подал голос боярин Долгорукий. — И за Василия Бутурлина тоже. Его поляки на дыбу брали, вот у него ум за разум и заходить стал.

— Чем старыми трениями со шведами глаза нам колоть, — разомкнул уста молчавший доселе воевода Морозов, — скажи лучше, Федор Тимофеевич, главное посольское слово, с которым ты к нам в Ярославль прибыл.

— Да, да, скажи! — горячо поддержал его Семен Головин. — А то ходим вокруг да около.

Сбитый с толку, Оболенский задумался, потом, исполнившись важности, изрек:

— Ведомо вам самим, честное собрание, что Великий Новгород от Московского государства отлучен никогда не был, и теперь бы вам так же, учиняя меж собою общий совет, быть с нами в любви и соединении под рукою единого государя. Для этого от матери и венценосного брата Густава Адольфа послан к нам шведский королевич Карл-Филипп. Да поможет он нам переложить печаль на радость! Да укрепит умами и душами!

При этих словах взгляды новгородцев скрестились со взглядами выборных из других городов и тут же разбежались.

— Это что же получается? — горестно вздохнул Пожарский. — При прежних государях послы и посланники прихаживали к нам из иных государств, а ныне из Великого Новгорода вы послы! Слушаю и своим ушам не верю. Разбудите, ежели сплю. Искони, как начали быть на Русийском государстве государи, не было меж нами порубежий — и впредь быть не должно! По моему разумению, мы здесь для того и собрались, чтобы совместный шаг на этом пути сделать. Правильно сказал князь Оболенский: Смута из многих причин сделалась, и первая из них та, что на государском верху ограда выше колокольни оказалась, царские милости в боярское решето стали сеяться, а земля, от самозванства затмясь, без истинного царя овдовела. За такие согрешения Бог всю землю и казнит, в который раз нам напоминая, что без Него свет не стоит, а без государя земля не правится.

— Истинно речешь, Дмитрий Михайлович! — одобрительно возвысил голос игумен Вяжецкого монастыря Геннадий. — Сердце государя в руке Божией, а коли государя нет, то и народ без сердца мается. Никак не можно земле без государя стоять!

— Верный слуга Богу царь всего дороже! — добавил Отрепьев-Смирной. — Царь думает, а народ ведает. По словам Степана Татищева, что у нас в Новгороде от ярославского Совета был, и вы к избранию на царство шведского королевича склоняетесь. Так ли это?

— Так! — подтвердил Пожарский. — Если королевич православную веру примет, тогда и мы готовы посодействовать. Однако сомнения нас не отпускают. Развейте их для обоюдной пользы.

— И в чем ваши сомнения заключаются?

— Не обижайтесь, други, если я невольное сравнение сделаю, — почтительно попросил Пожарский. — У всех на памяти, как польский король Жигимонт хотел дать на Московское государство сына своего, королевича Владислава, да через крестное целование коронного польского гетмана Жолкевского и через свои личные послания манил с год — и не дал. Вот и шведский король Карл так же собирался на Новгородское государство сына своего вскоре отпустить, но до сих пор, уже близко к году, государь-королевич в Новгороде так и не появился. Тут невольно подумаешь: а не выйдет ли с ним то же самое, что с польским Владиславом у Москвы вышло? Ведь ездили уже за королевичем в Стокгольм посланцы Великого Новгорода, полгода там под надзором почетными гостями просидели. Хорошо хоть, не солоно хлебавши, назад вернулись. А то польский Жигимонт наше посольство во главе с Василием Голицыным и митрополитом Филаретом Романовым, отправленное под Смоленск, до сих пор в заключении держит. Они от нужды и бесчестия, будучи в чужой земле, погибают. Тут у кого хочешь слезы закипят, а персты в кулаки сожмутся.

— Сравнение твое не к месту сказано, Дмитрий Михайлович, — нахмурился Оболенский. — На ту пору, когда наши посланники за королевичем в Стокгольм явились, король шведский здоровьем совсем упал. Хвори его замучили, преклонные лета, война с Данией, другие заботы. Не до Новгорода ему уже было. Смерть за ним по пятам шла. А когда король Богу душу отдал, Карлу-Филиппу поневоле задержаться пришлось. Сперва на похороны отца, а после на коронацию старшего брата, Густава. Зато теперь он в дороге и, надо думать, скоро в Новгород прибудет. Уверяю тебя: такой статьи, как учинил над Московским государством Жигимонт, от шведского королевича мы не чаем.

— И мы тако ж! — заявил Морозов, а Долгорукий и Головин его в голос поддержали.

Видя за спиной Пожарского такое единодушие, Отрепьев-Смирной с ходу в наступление перешел:

— При чем тут Жигимонт и его сын Владислав? Между ними и Карлом-Филиппом такая же разница, как между булыжным и самоцветным камнем. Учинил Жигимонт неправду над Голицыным и другими послами московскими, да тем себе какую прибыль сделал? Теперь мы без них собрание против врагов наших, польских и литовских людей, держим, на Карла Филиппа уповаем, его ждем.

— Без кого это без них? Без Голицына, что ли? — неожиданно для самого себя взорвался Пожарский. — Да если бы теперь такой столп, как родословный князь Василий Васильевич, был здесь, то за него бы все держались! И я мимо него судить, кому на царство поставиться, не стал бы. К такому делу меня бояре и вся земля приневолили. Но они же велели вам передать, что Земской собор согласен Карла-Филиппа лишь по летнему пути ждать, а если и дальше проволочки начнутся, поступать по своему усмотрению. Справедливо это или нет, вам решать, други. Что скажете?

— Справедливо! — подал голос один из новгородцев.

— Всякому делу своя пора, — присоединился к нему другой.

И вдруг вся палата загудела, как растревоженный улей.

— Чего зря время тянуть?.. Свой государь-батюшка надежней… Кому земля поклонится, тому и будем служить… Пусть за царя его вера скажет…

Разволновался и князь Оболенский. Дождавшись, когда шум уляжется, он торжественно изрек:

— От истинной православной веры мы не отпали, братья. Как условились, королевичу Филиппу-Карлу будем бить челом, чтоб он в нашей православной вере греческого закона был, и за это хотим все помереть. А коли Карл-королевич не захочет быть в православной христианской вере греческого закона, то не только с вами, боярами и воеводами, а со всем Московским государством вместе, хотя бы вы нас и покинули, мы одни за истинную нашу православную веру помереть готовы, а не нашей, негреческой веры, государя не хотим!

— Святые слова! — просиял светлыми, глубоко посаженными глазами Пожарский. — Ну тогда, Федор Тимофеевич, нам три дела сделать осталось. Первое дело: скрепиться на том, чтобы людям Новгородского государства быть с нами в любви и совете, войны не начинать, городов и уездов Московского государства к себе не подводить, наших жен, детей и мужей, задержанных в новгородских землях, на тех, что бежали в Ярославль от новгородского взятия или были иманы со шведами в языцех, обменять, вольную торговлю на обе стороны открыть. Верим, что королевич к вам скоро придет и православную веру перед лицом земли примет.

— Можешь считать это дело решенным, князь. Сам видел, что все мы за него грудью стоим. Переходи ко второму.

— Второе от первого не отделимо. Устный уговор хорошо, а письменный — лучше. Вот мы и хотим его на лист положить и своих людей с тобою в Новгород отправить.

— Разумно, — одобрительно глянул на него Оболенский. — Наше соглашение только крепче от этого станет, а возвращение — почетней. Отправляй, Дмитрий Михайлович! А пока доверенных следовать в Новгород огласи, — и с улыбкой добавил: — Сдается мне, что у тебя с ними все наперед поименно решено.

— Почему «у меня»? — пожал плечами Пожарский. — У нас! У всех, кто здесь Совет всей земли представляет. Не уговорясь на берегу, не пускайся в реку. Вот и мы того же правила держимся… А послать в Новгород мы наметили людей достойных и разумных. Перво-наперво городового дворянина Секерина. Встань, Перфилий Иванович, представься.

С лавки неподалеку от них поднялся невысокий, крепко сбитый пожилец со следами давних ожогов на широком скуластом лице.

— В товарищах с ним пойдет посадский человек Шишкин Федор сын Кондратьев. Покажись, Федор.

Шишкин оказался напротив очень высоким и дородным.

— Ну а с ними подьячий Девятый Русинов. Где ты, Девятка?

— Здесь я! — из дальнего угла отозвался тот и с чувством поклонился новгородцам.

— Стало быть, и со вторым делом разобрались, — подытожил Оболенский. — А третье дело какое?

— Тебя от души обнять, Федор Тимофеевич, а в твоем лице всех твоих сопроводителей. Хороший разговор у нас составился. Его бы и впредь по-братски держать.

Тут они разом встали и крепко обнялись.