Едва отбыли восвояси новгородские послы, Ярославль загудел, как растревоженный улей. Ополченцев на посаде заметно прибавилось. От пристани к Большим воротам и дальше вереницей потянулись возы с упрятанными под рогожи грузами. Кузнечные дворы задымили, заухали, наполнились пригнанными на подковку коньми. Распахнулись оружейные амбары. В ближние и дальние города и слободы поскакали порученцы Дмитрия Пожарского, а навстречу им зачастили посыльные с загородных станов. Не остались в стороне и посадские люди. Побросав свои дела, стали они собираться то здесь, то там, чтобы обсудить последние новости, а заодно на сборы земской рати поглазеть.

— Ну наконец-то дело стронулось! — радовались они. — Осмотрением князя Пожарского Совет всей земли с Великим Новгородом замирился. Теперь у ополчения руки развязаны. Можно и по ляхам с плеча ударить. Эвон какая силища на Которосли и Пахне собралась!

Однако вперетык к серьезным речам тут же и шутейные зазвучали.

— Хорошо чужой рукой бить, а ты своей ударь-ка, смоги! Небось сто оправданий найдется. Пошел бы-де я на ляхов войной, да седло у меня репьяное, плетка гороховая, конь из глины леплен, а жена ненаглядна ждать не обучена. Вот и жаль мне ее без призору оставлять. Петухов-то вокруг вон сколь, и все со шпорами. Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Около — четыре, а прямо — шесть!

На веселую беседу все падки. Кому не охота народ посмешить, свою шутку к чужой пристроить? Вот и вылазит вперед очередной балагур. Озорно ухмыльнувшись, просит:

— Иван, зануздай мою кобылу!

Затем, изменив голос, сам себя спрашивает:

— Зачем это?

— Не видишь, что ли, Москву назад брать еду!

— А сам что, справиться с кобылой не могешь?

— Да ты глянь, паря, у меня-жеть ломоть в руках.

— Ну дак положи его в шапку.

— Не лезет!..

И так потешно он разговор двух неотесанных мужиков изображает, что даже самые неулыбчивые посадники лицом теплеют. А балагуру того и надо.

— В прохладе живем, — сообщает он. — Язык болтает, а ветерок продувает. Ел, не ел, а за столом посидел. Сам не воевал, зато ратничков у себя на дворе повидал.

— А скажи-ка, любезный, что ты за Москву просишь? — делая вид, что ищет за пазухой деньги, подступает к нему следующий потешник. — Я торговаться не привык. Куплю не глядя. Но только учти: медные деньги звонче золотых. Чай, колоколов из золота не льют…

Однако не всем подобные шутки по вкусу.

— Цыц на вас, зубоскалы! — обрывает их один из посадских распорядителей. — Недосуг нам, ребяты, на пустяки сбиваться. Речь про новгородское замирение шла. Но удержит ли оно шведов — вот задача. Так что своя рука не токмо в ополчении, но и здесь нам потребна будет. На ляхов ходи, но и про шведов не забывай! Свиньям в огороде одна честь — полено!

— А и верно! — поддерживают его одобрительные голоса. — Ярославль — тоже место горячее. Ежели в Москве гром гремит, и у нас слыхать. Ежели над Новгородом молоньи заметались, и над нами небо треснет. Это с краю отсидеться можно, а мы тут, как у черта на лысине: снизу пламя, а сверху дым. Вот и крутись, как хочешь…

На двух безусых юнцов в серых долгополых кафтанах с короткими широкими рукавами и шесть сопровождавших их всадников, проскакавших мимо, никто из посадников и внимания не обратил: мало ли гостей в Ярославль наезживает? После московского пожара изрядная часть столичного дворянства и купеческой знати по северным замосковским городам разбежалась. Вот и пересылают детей друг к другу — из Ростова в Ярославль и другие окрестные города. У них своя жизнь, свои заботы, свои связи. А коли так, пускай себе скачут! Но когда всадники к воеводской избе князя Пожарского повернули, а юнцы, молодецки спешившись, навстречу взволнованному родителю на крыльцо взбежали, посадников радость прошибла:

— Так это же сыны Дмитрия Михайловича! Его стать, его выглядка. Ну чистые орлы! И одеты без бахвальства. Детки из имущих семей привыкли рядиться в парчу да бархат, в круглые заморские коротайки с борами и золотым шитьем, а эти, поглянь, в простых опашнях прибыли.

И пошла гулять по Ярославлю молва: «Неробкую душу в князя Пожарского Бог вложил. Сам против ляхов идет и сыновей с собою ведет. Значит, верит, что одоление за земской ратью будет. Добрый знак!».

Юнцы и впрямь сыновьями князя Пожарского оказались. Петру шестнадцать лет минуло, Федор на год младше. Один лицом в отца пошел, другой — в мать. Глаза у него большие, девичьи, нос тонкий, чуть вздернутый, с губ мечтательная улыбка не сходит.

Вместе с ними в Ярославль прибыл сын Кузьмы Минина, Нефед. Он вдвое старше братьев-погодков, зато ростом на голову ниже и в плечах попросторней. Сразу видно — человек тертый, степенный, доброжелательный. Ну точь-в-точь дворовый дядька, приставленный к отпрыскам поместника средней руки, чтобы охранять, направлять и заботиться о них ежечасно.

На самом-то деле с Петром и Федором Нефед знаком шапочно. Он за отца мясную торговлю в Нижнем Новгороде вести остался, матушке своей, Татьяне Семеновне, не богатой здоровьем, помогать, а родовое поместье Пожарских Волосынино-Мугреево в Стародубском уезде у реки Лух находится. Ездить туда не попутно, да и не за чем. Минин с Пожарским великим делом скрепились, а семьи их так и не смогли сословные различия преодолеть, общий язык найти. Да скорее всего и не искали.

Так бы оно и дальше шло, если бы месяца полтора назад Минин не передал сыну через посыльного просьбу: привези-де, сынок, братьев Пожарских в Ярославль; пусть родитель на них порадуется, а я на тебя. Нефед тотчас в Мугреево отправился: собирайтесь, княжичи, отец зовет! Но тут новый порученец к нему из Ярославля примчался: погоди-де ехать; князь Дмитрий внезапно занемог, но ты скажи матушке Марии Федоровне и княгине Прасковье Варфоломеевне, что поездка ваша исключительно из-за дел срочных откладывается; скоро позову. И вот позвал…

Передав с рук на руки сыновей Пожарскому, Нефед отправился в земскую избу — отца обнять, а княжичей наедине со своим отцом оставить. У каждой встречи свои речи.

После первого порыва, когда чувства наружу рвутся, Петр и Федор вспомнили, что не дома находятся, а в воеводском хоромце, где судьбы Московского государства решаются, вот и напустили на себя серьезность. Пусть родитель видит, что из отроческих лет они уже вышли, умеют быть сдержанными и самостоятельными. Но ломкие, с юношеской хрипотцой голоса, нескладные порой движения, размахивание руками, когда не хватает слов, и другие признаки переходного возраста никуда не денешь. Они с головой княжичей выдают.

«Милые вы мои, — глядя на сыновей, растроганно думал Пожарский. — Не спешите старше, чем есть, казаться. В каждом возрасте человек один раз живет. Это как ступени. Без них на колокольню не взойдешь, к Богу не приблизишься. Главное — душой возрасти, а тело за ней само потянется. Если она крепка, скоро меня во всем обойдете. Дожить бы до такой радости, чтобы и мне было у кого поучиться…».

Не успел Пожарский сыновей о домашних и дорожных делах расспросить, холоп купца Никитникова явился.

— Видели твоих княжичей ехамши, — сообщил он. — Вот и велено их в баньку звать. Не откажи, Дмитрий Михайлович. От всего сердца прошено. Баня с дороги — наипервейшее дело.

— Смотри ты, какое внимание! — не сдержал удивления Пожарский и глянул на сыновей: — А вы что скажете?

— С превеликим удовольствием, батюшка!

— Ну и ладно. А я пока с делами управлюсь. Не ждал вас нынче, если честно сказать, а время горячее. Ступайте, добры молодцы, да не забудьте Нефеда с собою взять, а заодно и мугреевцев, что вас сюда сопроводили…

Купец Григорий Никитников сам к воротам вышел, чтобы званых гостей с почетом встретить. Еще издали он радушием рассиялся, шапку к груди притиснул, приветственные слова говорить начал. Но тут между ними пьян на коне ухарь в золоченой ферязи въехал.

— Прочь с дороги, Ошмянская шляхта ! — кренясь из стороны в сторону, грозно заорал он. — Где тут Кунавина слобода? Блудену хочу! Гулявицу! У нас не в Польше, хрен редьки больше!

— Ну тогда тебе не сюда, а в Нижний Новгород надо, любезный. У нас Кунавиной слободы нет, — спеша поскорее от него избавиться, ласково объяснил Никитников. — А лучше всего ляг да проспись. Оно и разъяснится.

Но ухарь подозрительно на него уставился:

— А здесь что?

— Здесь Ярославль!

— Зачем Ярославль? Мне в него не надо. Он хуже Вильны. Ярославцы Спаса на воротах продали. Кукушкины дети. А в Вильне семь дорог для жида и три для поляка…

Выборматывая это, ухарь крутил головой, выхватывал мутным взглядом то одно, то другое лицо, пока не остановился на Нефеде Минине.

— Ты-то мне и нужен, приятель, — разулыбался он. — У тебя бородка нижегородка, а ус макарьевский. Ну хоть ты по дружбе скажи, где эта чертова Кунавина слобода?

— Тебе русским языком ответили: пойди проспись! Негоже сдуру города хаять. Ярославль плох, а какой тогда хорош?

— Твоя правда: все хуже! Новгородцы такали, такали, да себя шведам и протакали. Москва, старушка горбатая, по нашим бедам не плачет. Ездил черт в гам-город Ростов, да напугался крестов. Кострома — блудливая сторона. Рязанцы мешком солнце ловили, блинами конопатили. О казанских сиротах и говорить нечего. Всюду народ честной: коли не вор, так мошенник.

— Сам-то откуда? Или свое имя отдельно от поносных речей держишь?

— Ничуть не бывало! Я смоленский дворянин Иван Доводчиков. Слыхал про такого? Про нас говорят: смоляне-де польская кость, только собачьим мясом обросла. Вранье это! Если мы и собаки, то ляхов, как кошек, терпеть не можем… А теперь ты назовись.

— Нефед Кузьмин сын Минин, — с достоинством ответил Нефед. — Борода у меня и впрямь — нижегородка, а сам я купеческого роду.

— Минин, говоришь? — озадачился Доводчиков. — А с тобой кто?

— Княжичи Петр и Федор Дмитриевы Пожарские.

— Так бы сразу и сказал, — Доводчиков вмиг взбодрился, расквашенное тело постарался в струну собрать, но это ему плохо удалось. — Добро пожаловать! Чей берег, того и рыба, — затем тронул поводья и, свесив голову, затрусил дальше.

— Бездельный человек и слова у него бездельные, — попытался загладить выходку Доводчикова Григорий Никитников, — Дмитрий Михайлович и Козьма Миныч уже ставили его на место, но ему все неймется. Совсем с языка свихнулся, по краю терпения ходит. Сами небось заметили: сперва надулся, как жаба болотная, но стоило вам назваться, тут же увял. Вот что имя ваших родителей значит! Они тут строгий порядок навели — кабаки на многое время заперли, дозоры против казацкой вольницы учинили, в уважение к ополчению людей ввели. И вам бы во всем с них пример брать.

— Они свое уже заслужили, а нам служить еще только предстоит, — вздохнул Петр. — Как тут прямой пример возьмешь?

— Я в том смысле сказал, что родители для вас похвальным образцом должны быть, — уточнил свою мысль Никитников. — Остальное приложится.

— Это само собой, — согласился Нефед. — Для того и прибыли…

На следующее утро стоявшие на посаде ополченцы свои полковые и полуторные пищали на площадь перед съезжей избой выкатили, а ярославский воевода Василий Морозов еще три к ним в придачу велел со стен города снять. Ни он, ни Долгорукий, ни Головин, ни другие высокопоставленные члены Совета всей земли с Пожарским к Москве идти не собирались. У всех свои причины для этого нашлись. Но все поспешили чем-нибудь свою увертливость сгладить. Морозов — пушками и ядрами к ним, Долгорукий деньгами и съестными припасами, Головин уверениями, что, управившись с неотложными делами, тотчас за земской ратью со своими панцирными холопами выступит.

С собою на площадь Пожарский Петра и Федора взял. Ему ли не знать, какое благоговение у подростков любое воинское оружие вызывает, тем более огнестрельное? Вот пусть и взыграет в них мужское начало. Ведь мужчина — не только добытчик, но и защитник, пахарь и воин одновременно.

При виде пушечного наряда у княжичей и впрямь глаза неподдельным интересом зажглись. Забыв обо всем на свете, они к пушкарям подступили, стали наблюдать, как те готовность каждого орудия к походу проверяют.

— Смотри, какая чудная мортира, — перешептывались они. — Без хвостовика. И рукав у нее очень уж короткий… А это однофунтовый фальконет немецкой выделки… А это коронада. Вертлюг у нее, похоже, со спуском… А это… как думаешь?

— Ломовая пищаль, — подсказал чумазый пушкарь в казацкой шапке с кисточкой. — Для осадного дела в самый раз. Любую стену проломит, — и пошутил: — Один старый еврей из Мозыря назвал ее дыркой, обитой медью. Ничего себе, дырка, а? Съест и не подавится.

Глянув на сыновей, Пожарский понял, что теперь их отсюда калачом не выманишь, и велел стремянному, Семену Хвалову:

— Останься с ними, Сема. Я скоро вернусь.

Пока Пожарский в съезжей избе разрядные списки проглядывал и спешные распоряжения давал, площадь торговым, посадским и ратным людом наполнилась. Каких только одежд здесь ни увидишь — кафтаны самых разных цветов и покроев, стеганые тегиляи, свиты, паневы и сарафаны, летники, ферязи, зипуны, чуги, подоплеки, охабни, кунтуши, шабуры, армяки, чапаны. Столь же разнообразны головные уборы — шапки, колпаки, платки, тафьи, кички, брили, капелюхи, но и простоволосых, брито-чубатых голов немало. Это запорожское и донское казачество в многоликой толпе растворилось.

Управившись с разрядными делами, Пожарский на крыльцо вышел, от солнечного света и ярких веселых красок сощурился: ох и денек погожий случился! Порадоваться бы ему вдосталь, испить взахлеб, ни о чем другом, кроме этой благодатной красоты и земного буйства, не думая, — да забот не меряно накопилось, и сыновья ждут.

Легко сбежав с крыльца, Пожарский направился к ним. Рядом тенью поспешал второй стремянной Роман Балахна.

Завидев князя, встречные спешили расступиться, почтительно кивали, кланялись, желали доброго здоровья, а зазевавшихся Роман успевал отодвинуть в сторону.

Неожиданно он подался назад и, едва не сбив Пожарского с ног, заступил ему за спину. В следующий миг князь почувствовал несильный толчок. Тело стремянного обмякло, стало оседать. Кто-то вскрикнул. Кто-то побежал.

Обернувшись, Пожарский подхватил Романа на руки, почувствовал на пальцах его горячую липкую кровь и тотчас увидел убегающего. Это был дюжий детина в красном казакине. Шапка с него успела свалиться, обнажив бритую голову с серебряной серьгой в ухе и длинным чубом, который запорожцы называют оселедцем. Стало быть, это застепной казак.

В испуге перед ножом, который он все еще сжимал в руке, толпа отхлынула, освободив ему дорогу.

— Носилки сюда! — распорядился Пожарский. — А черкаса этого поймать. Живо! — и склонился над Романом.

— Носилки! Носилки! — понеслось по рядам.

Рана у стремянного оказалась глубокой. Она шла наискось от бедра к пояснице. Кровавое пятно на кафтане на глазах угрожающе ширилось.

— Рубаху! — не глядя на окружающих, потребовал Пожарский.

И тотчас мужики, случившиеся рядом, поскидывали с себя верхнюю одежду, а затем и рубахи. Пожарский выбрал ту, что почище, и, рывком отделив рукава от нательницы, умело наложил на рану сначала одну, потом другую полость. Крепко стянул. Для верности порвал и другую рубаху.

Роман поднял с земли серое от пыли лицо и невольно застонал.

— Спаси Бог тебя, братец! — погладил его по русым рассыпчатым волосам Пожарский. — По конец жизни тебе обязан.

— Чего там, — через силу улыбнулся Роман. — Это мне награда, что ты живой.

Тем временем бердники приволокли злоумышленника. Казакин на нем был порван, лицо разбито, руки заломлены за спину.

— Кто таков? — оценивающе глянул на него Пожарский.

— Кому треба, той знае, — сплюнул кровавую слюну тот.

— Зря дерзишь.

— Этого спроси, князь, — вытолкнули бердники на круг еще одного задержанного. — Може, он скажет. Тоже утекать бросился. Мы его и словили.

Второй казак был облачен в зеленую чугу. Грудь перехвачена дорожной сумкой, за пояс заложены ложка и нож, лицо круглое, бритое, усы ниже подбородка свесились.

— Говори! — велел ему Пожарский.

— Та вы що, хлопцы? — округлил глаза вислоусый. — Хиба не бачите, що я мирный чоловик? Безладдя учинилось, от я и злякався. У цем случае краще погано бегати ниж хороше стояти. Коли б той розум наперед, що потим. Видпустите мене, га?

— Не верьте ему, люди добрые! — выступила вперед пожилая баба в белом платке и коротком сером летнике. — Это Обреска, а который с ножом — Степан Сергач. Два сапога пара. Я слыхала, как они о злом деле шептались, только не поняла, об каком. Теперь-то вижу.

— Чтоб те хохлы да повыдохли! — выкрикнул кто-то у нее за спиной. — Черт с них голову снял да себе и приставил.

— Бей черкасов! — заволновалась толпа. — Чего удумали: на князя нашего руку подымать! Разбойники! Пролазы! Злыдни! А этот, с серьгой в вухе, еще и ухмыляется…

— Стой! — вмешался Пожарский. — Самосуда не допущу! Ведите их в съезжую. Сдайте князю Хованскому. Пусть допросит. Там видно будет, что с ними делать.

Разбившись о князя, как о береговой уступ, волна людского гнева с ворчанием отхлынула. Этим поспешили воспользоваться бердники. Огородив покусителей скрещенными топорищами, они погнали их к съезжей избе. А Пожарский, оглядевшись, нетерпеливо шумнул:

— Где же носилки?

— Довязываем, воевода! — послышался голос неподалеку.

Вслед за этим на кругу появились мужики с жердинами, наскоро скрепленными широкими поперечинами. Кто-то из толпы тут же застелил их холщевыми покрывками, и получилось переносное ложе. Осторожно уложив на него Романа, мужики вопросительно глянули на Пожарского:

— Куда прикажешь нести, воевода?

— В лекарню Герася Недосеки, что в заднем придомке купца Никитникова… Ступайте, но с превеликим бережением. Я догоню!

Душа Пожарского за сыновей растревожилась. А вдруг и на них кто-то напал? Самое подходящее место и время. Одна надежда на пушкарей да на стремянного Семена Хвалова. Он человек глазастый, расторопный — в обиду Петра и Федю не даст…

А вот и они навстречу торопятся. Эхо событий на площади и до них докатилось. На юных лицах еще тревога написана, но губы уже готовы вспыхнуть радостной улыбкой.

— Следуйте за мной! — на ходу велел сыновьям Пожарский и поспешил за носилками.

Коморка Герася Недосеки была наполнена горшками, деревянными посудинами разной величины, пучками лесных и полевых трав. Остальное пространство занимали две лавки и крохотная печь. Столом лекарю служил широкий подоконник. Ни дать, ни взять — жилье лесовика из народных быличек. Да и сам Герась вполне мог сойти за лешего: худой, остроносый, бороденка и волосы на голове серыми космами торчат, одежда длиннополая непонятного покроя. Но взгляд живой, умный.

Изловчившись, бердники протиснули носилки за порог и, переложив Романа на лавку, удалились. Следом вошел Пожарский, а Петру и Федору только и осталось место у порога.

— Вот, — объяснил лекарю князь. — Метили в меня, попали в Романа. Ты уж поставь его на ноги, Герась. Христом Богом тебя прошу.

Недосека в ответ только губами пожевал.

Осмотрев повязку, наложенную Пожарским, он решил ее не менять, лишь обильно смочил пахучей пихтово-травяной жидкостью, а самого Романа напоил целебным зельем. Затем ловко обрезал и снял сначала верхнюю, потом нижнюю часть кафтана. Убедившись, что ноги Романа в коленях сгибаются, попросил пошевелить пальцами. Удовлетворенно вздохнув, сообщил Пожарскому:

— До веку далеко: все заживет, князь. Занимайся спокойно своими делами. А Роман покуда у меня побудет.

— Не стеснит ли случаем?

— Теснота — не лихота. Али не слыхал: в тесноте люди песни поют, а на просторе волки воют?

— Ну тогда ладно. Лечи его, как меня лечил. Я в долгу не останусь… А ты, Роман, поправляйся скорей. Я к тебе попозже наведаюсь.

Вслед за сыновьями Пожарский вышагнул за дверь. Один камень с души у него свалился: рана у Романа неопасная. Но давил другой камень: кто столь подлое покушение на него замыслил? Этого только не хватало — в своем стане среди своих единомышленников с оглядкой ходить! И когда? — Накануне выступления! Да еще при сыновьях. Они на мир широко открытыми глазами смотрят. Для них земское ополчение и предательство — вещи несовместимые. И вдруг на тебе — удар исподтишка. Тут самый погожий день поневоле хмурым покажется, солнце потускнеет, краски свой истинный цвет потеряют.

Словно почувствовав, какие мысли отца одолевают, Федор ласково припал к его плечу:

— А пушкари тебя любят, батюшка! И все тебя любят. Мы же видим.

— Не претерпев, не спасешься, — солидно добавил Петр строку из Писания.

— Чада вы мои, прибытчики! — растроганно притиснул их к себе Пожарский. — На тернистом пути и терний много. Сами видите, ко всему готовыми надо быть. Живем, как на ветру свеча горит. Ну да ничего, справимся, — и спохватился: — А Семка Хвалов где?

— Только что здесь был, — заоглядывались княжичи.

— Носит его невесть где, — нахмурился Пожарский. — Хотел к Минину его послать… Ладно, успеется. Заглянем пока в съезжую избу. А вдруг Хованский уже с допросом управился? Он человек хваткий…

Князь Иван Хованский, племянник мужа сестры Пожарского, Дарьи, и впрямь зря время не терял. Поняв, что из Степана Сергача клещами слова не вытянешь, он за казака Обреску взялся, в страх его без пытки вогнал. Тот ему все и выложил. Их-де со Степаном Иван Заруцкий в нижегородское ополчение под видом выкликанцев заслал, чтобы князя Пожарского жизни лишить. Хорошее вознаграждение за это обещал, а к нему — атаманство. Как перед таким посулом устоять?

Слово за слово, Хованский и подробности этого покушения вызнал. Оно давно готовилось. Сначала Заруцкий его дворянину Ивану Доводчикову поручил. Тот головой и поместьями Заруцкому обязан, но и к Пожарскому как старый знакомец вхож. Пробовал Доводчиков князю яду в кубок подсыпать, да стремянной Роман Балахна ему помешал. Так это или нет, поди проверь. Доводчиков и обманет, не дорого возьмет. Очень уж он на хмельное падок. А может, вид делает, чтобы от своих обязательств отлынить.

Когда стало ясно, что от Доводчикова толку мало, Заруцкий смоленского стрельца Шанду подослал. У того под рукой пять верных смолян, на все готовых. Несколько дорожных засад они на Пожарского устроили, да все без толку. А когда князь черной немочью занедужил, Шанда к его стремянному, Семену Хвалову, по дружбе подкатился, стал серебряными ефимками смущать: ты-де меня и моих стрельцов на двор Пожарского впусти, остальное само собой сделается; за это ты десять серебряников сразу получишь, а после — еще двадцать. Чем плохо? Сперва-то Хвалов и слушать ни о чем таком не хотел, грозился на Шанду донести. Потом десять ефимков все-таки взял, но стал дело с ночи на ночь перекладывать. В третий раз Заруцкий Степана Сергача в Ярославль наладил, а ему в придачу Обреску дал. У Сергача промахов не бывает. Узнав, что Пожарский с новгородцами отношения уладил и вот-вот в поход двинется, он сам за нож взялся. Теперь зубами от злости скрежещет, грудь себе вконец оплевал, поверить не может, что попался.

Пожарский выслушал Хованского молча, потом горестно вздохнул:

— А ведь за Иваном Заруцким раньше правда и впрямь была. За отчину он голову готов был сложить. Теперь я ему мешаю. Войну с ляхами и их пособниками не даю в свои руки безраздельно взять, малолетнего сына вдовой царицы Маринки Мнишек на Московское государство посадить, а самому при нем без оглядки властвовать… Жаль мне вас, казаки. Слепые вы. В дурное дело ввязались.

— То не козак, що боиться собак, — оскалился в ответ Степан Сергач, а Обреска руками голову обхватил:

— Пропав ни за цапову душу! Що з нами тепер буде?

— Сам-то как думаешь?

— Йдучи по чужу голову, и свою неси.

— Правильно! Что заслужили, то и получите, — подтвердил Пожарский. — Посмотрим, что Совет всей земли скажет.

— Сперш увсех спиймати треба, — влез в разговор Степан Сергач. — Час на часу не стоит.

— Поймаем! — пообещал Хованский. — Я своих людей уже послал…

Вечером того же дня на последнее свое заседание в Ярославле собрался заметно поредевший Совет всей земли. Все ждали, что оно начнется с суда над Степаном Сергачем и другими покусителями на князя Пожарского. Но сам Пожарский, будто забыв о том, что днем на торговой площади случилось, возрек:

— Приспело нам, господа и други, к Москве на завтра идти! Вот и отдадим сперва честь Ярославлю и тем нашим сподвижникам, что вместе с его сынами надежной стражей здесь остаются! Возблагодарим их за то, что братски нас приветили, немалые силы помогли собрать, в больших и малых делах прямили и дальше прямить будут. Всяк знает: одной рукой врагу голову не скрутишь, а Ярославль у нас — вторая рука. Но и враг не один. Нынче он так силен, что государства, как горы, качает. Однако и мы не плоше. Нашего единства ему не пересилить. Встанем же, други, и до земли людям ярославской руки поклонимся!

Вслед за ним поднялись со своих мест и низко склонили головы Кузьма Минин, Иван Хованский, стольники Василий Туренин, Иван Троекуров, Алексей Собакин, стряпчие Исак и Дмитрий Погожие, воеводы Мирон Вельяминов, Лукьян Мясной, а с ними еще несколько третьестепенных дворян и земцов. И сразу стало видно, что именитых членов Совета в Ярославле на треть больше остается.

От настороженных взглядов Василия Морозова и Семена Головина это не укрылось. Они недовольно брови насупили. Зато Владимир Долгорукий, Андрей Куракин и другие бояре напротив отчим благожелательством исполнились. По душе им похвала и почестие князя Пожарского пришлись.

— Поклонимся и мы земской рати! — предложил Куракин. — На сильного Бог да государь! Богом мы сильны, а государя вместе заслужим!

Пришлось ярославским верховникам поклоном на поклон ответить.

— А теперь к делам неотложным перейдем, — буднично предложил Пожарский. — Ныне у нас в полках около семи тысяч земских и даточных людей добровольного строя да с тысячу стрельцов, да казаков с полторы тысячи. Сила изрядная. Вот я и предлагаю шестьсот из них под началом Григория Образцова на Белоозеро спешно отрядить. Там крепость худая, людей мало, того и гляди шведы или литва бродячая ее к рукам приберут, от северных и поморских городов нас отрежут.

— Это с какого рожна войско делить? — захлебнулся возмущением Семен Головин. — Ведь мы только что с Новгородским государством договором о мире и согласии скрепились, принца Карла-Филиппа в государи ждем. Или ты их против нас настроить хочешь? Еще и литву не к месту приплел. Она-то откуда там возьмется?

— Не кипи, Семен Васильевич. На договор с Новгородом никто не покушается. Я же не против шведов или принца Карла-Филиппа дело веду, а к тому, чтобы в Белозерск подкрепление послать — на случай враждебного движения с их стороны. Заметь: на случай, а не против. Береженого Бог бережет. Уж тебе-то не хуже моего ведомо, как себя шведы на русских землях ведут, какие раззорения и бесчинства творят. Нешто мы себя и своих людей оборонить не вправе? А про литву я точные сведения имею. Четыре хоругви к Белозерску прямо сейчас движутся. Я ж говорю: бродячая.

— Но это же опасное распыление сил! — тут же переменил доводы Головин. — В поход идучи, разумно ли шестьсот ратников ради какого-то несбыточного случая от ополчения отрывать? Именно этих шестисот в решающий час под Москвой может не хватить. Что тогда?

— А ежели их в Белозерске не хватит? — усмехнулся Пожарский. — Не вижу толку вести пустые споры. Мое предложение не из воздуха взято, а из прямой надобности. Свое мнение Семен Васильевич явил. Вот и решайте, советники, как тут быть, не то мы надолго на одном месте застрянем…

Большинство членов Совета поддержало Пожарского.

Назначение князя Ивана Буйносова-Ростовского в товарищах с Наумом Плещеевым переменными воеводами в Тобольск возражений и вовсе ни у кого не вызвало. Пусть едут! Большого убытка ополчению от этого не будет, зато весу явно прибавится. Ведь такие дела прежде на Государевом дворе решались, а теперь вот он — загосударев двор.

Затем Кузьма Минин сообщил, что запасы серебра на Денежном дворе на исходе, но со дня на день из Тобольска в Ярославль с доброхотными серебряными слитками сибирская дружина под началом воеводы Василея Тыркова прибудет.

— Чтобы затыка с ними не было, — заключил он свою краткую речь, — не лишне было бы утвердить доверенных людей, которые ту дружину встретят, за выпуском копейной деньги проследят и вдогонку ополчению отправят.

— Кого предлагаешь? — спеша проскочить казенные дела, досадливо спросил князь Иван Троекуров.

— Приказных дьяков Савву Романчукова и Кирилу Федорова.

— Тебе видней, — с ходу согласился Собакин, но Семен Головин снова возмущением захлебнулся:

— Это что же получается? Филимону Дощаникову доверия нет, так что ли? Зачем же мы его головой Денежного двора выбирали? Для видимости? А через Дощаникова всему Совету недоверие будет и всем купцам, которых он тут представляет. Нет, так дело не пойдет. Забирайте-ка лучше Денежный двор с собой, ставьте на колеса. Как-нибудь приспособитесь в кузнях да проезжих амбарах литье и чеканку делать. А тоболесских обозников мы следом наладим.

— Уймись, Семен Васильевич! — тяжело вздохнул ярославский воевода Морозов. — Ну чего ты к каждому слову цепляешься? Я, к примеру, не прочь доверие Романчукову и Федорову дать — в помощь Дощаникову. Выше его и нас с тобой оно все равно не будет. Так я понимаю, Кузьма?

— И крута гора, да миновать нельзя, — уклонился от прямого ответа Минин. — А за поддержку благодарствую, Василий Петрович. От доверия доверие не ищут.

— Другие мнения есть? — осведомился Пожарский. — Принято! Теперь пастырские дела обсудим. Владыка Кирилл сам идти под Москву по летам не в силах. Вместо себя он игумена Сторожевского монастыря Исайю указал. Судя по отзывам разных людей и по тем строкам, что я от него самого получил, это духовник отчизного и решительного склада. Такой рати и нужен. Осталось дела с его митрополитством решить. Коли доверите мне этому поспособствовать, я все силы и возможности приложу.

— Прикладывай, князь! Кому, как не тебе, с ним единство делить?..

Пожарский старался решать накопившиеся дела по сути и как можно быстрей, но их оказалось так много, что заседание явно затянулось.

— Ночь на дворе! — не выдержал Мирон Вельяминов. — А мы еще до заговорщиков не дошли, — лицо его, иссеченное рубцами, вздулось, пятнами пошло. — Когда с ними-то разбираться будем?

— А зачем? — подал голос предводитель татарской сотни Лукьян Мясной, возглавивший казанский отряд после ухода Биркина. — Исказнить их к лешему, чтоб другим неповадно было, и вся недолга! Иначе и впрямь до утра застрянем.

— Всех не исказнишь, — возразил ему Исак Погожий. — Главный-то лиходей на воле погуливает. Доберись-ка ты до него, попробуй.

— Про какого главного ты речешь?

— Про Ивана Заруцкого, про кого же еще? Его умыслом покушение сделалось, его бы и судить в первую голову.

— И до Заруцкого скоро доберемся! — заверил Погожего Иван Хованский. — А пока давайте решим, господа, что с его подручниками делать. Они доставлены, вашего приговора дожидаются.

— Я же говорю: исказнить, не глядя! — уперся Лукьян Мясной. — Время ратное. Недосуг нам из пустого в порожнее переливать. Тут с лиходеями разговор короткий: или ты их, или они тебя.

— Исказнить, да еще не глядя, — дело нехитрое, — вмешался в разговор Пожарский. — Но вина-то у каждого своя. По мере ли будет?

— Какая у лиходея мера? Нож да отрава, да гнилая душа!

— Не скажи, Лукьян Муханович. Безмерно лишь то, во что вникать не хочешь. А вникать надо. Князь Хованский на первый раз покусителей допросил. И что? Лишь Степан Сергач, на его взгляд, душегуб, врожденный. Остальные жертвой своего недомыслия стали либо алчности и прямого обмана. Так я говорю, Иван Андреевич?

— Так! — подтвердил Хованский. — Крови на них нет. Признания сразу, не запираясь, дали. И к покаянию склонны. Особо дворянин Иван Доводчиков. Если коротко сказать, он в трех соснах заблудился.

— Не он один, стремянной Пожарского — тоже, — не удержался от крючкотворства Семен Головин. — Так до сих пор не пойман и бегает.

— Говори да не заговаривайся, Семен Васильевич, — посоветовал ему Андрей Куракин. — Ну что ты нас с настроения сбиваешь?

— Пусть его! — исполнился терпения Пожарский. — За Семку Хвалова вина и впрямь на мне. Не досмотрел. Издоверился. Одно знаю: он человек непропащий.

— Ну и что мы после таких твоих слов должны делать? — озадачился Лукьян Мясной. — Отпустить всех, кроме Сергача, и на этом дело закрыть?

— Вовсе нет. Скорый суд по-моему лишь к Сергачу подходит. Остальных я с собой под Москву бы взял. Пусть они Ивана Заруцкого перед земскими ратниками обличат, а заодно прилюдно покаются. Как знать, может, и заслужат прощение…

— Это другое дело, — согласился Лукьян Мясной. — А Сергача все равно исказнить!

— Правильно! — поддержало его несколько голосов. — Лихое лихим избывается!

— Давайте хоть глянем на супостата, — запротестовали другие. — Негоже решать с чужих слов.

Хованский велел привести Сергача. На этот раз Степан старался не дерзить, вину свою признал, но при этом заявил, что покушение к Ивану Заруцкому никакого отношения не имеет, это-де личная неприязнь казаков к Пожарскому и стечение непредвиденных обстоятельств. Однако такое объяснение прозвучало неубедительно.

Большинством в один голос Совет решил сослать Сергача в Соловецкий монастырь под крепкий замок на хлеб и воду, а остальных передать Пожарскому для обличения Ивана Заруцкого.

Пока принималось это решение, Пожарский невольно к мысли о своем беглом стремянном вернулся.

«Эх, Семка, Семка! — думал он. — Разве серебряные ефимки того стоят, чтобы об них душу ломать? Опомнись! От Бога не спрячешься. Перед ним, перед людьми, а больше перед Романом Балахной ответ все равно держать придется. Ведь он твой товарищ. Грязью играть — руки марать…».

Утром следующего дня, отслужив молебен в Спасо-Преображенском монастыре у гроба ярославских чудотворцев Федора Ростиславовича Черного, его сыновей Давида и Константина и получив благословение митрополита Кирилла, Пожарский вывел головную часть ополчения из Ярославля. Здесь к нему стали присоединяться отряды со станов на Которосли и Пахне.

На глазах войско росло, ширилось, пока наконец не заполнило дорогу на несколько верст. Это было необычное зрелище: будто людская река, то выходя из берегов, то возвращаясь в них, хлынула меж колосящихся полей, цветущих лугов и зеленых дубрав, захватывая и увлекая за собой малые потоки. Гул неостановимого движения волнами расходился вокруг. Это был гул нетерпения: ну наконец-то ожидание кончилось, настало время испытания и порыва! Назад пути нет, только вперед…

На седьмой версте от Ярославля Пожарский вдруг велел Ивану Хованскому и Кузьме Минину:

— Принимайте рать, сподвижники. Был мне голос помолиться у родных могил, удачи в нашем великом деле у Господа испросить. Дней за пять-шесть чаю обернуться. К тому времени вы без спеха к Ростову доберетесь. Там меня и ждите. Сынов при вас оставляю. Постарайтесь так сделать, чтобы мое отсутствие в глаза не бросалось.

Его решение было столь неожиданным, что Кузьма Минин охнул:

— Сдюжишь ли, князь, неделю на верхах? Кабы худа не сделалось.

— Сдюжу, Кузьма, — заверил его Пожарский. — Мне теперь иначе нельзя. Что было, то прошло. Сам видишь: здоров я. Клин клином вышибают.

— Тогда из Суздаля напрямки в Троице-Сергиев монастырь отправляйся. Зачем понапрасну лишний крюк делать? Там нас и встретишь. Все легче тебе будет, да и нам спокойней.

— Кузьма дело говорит, — поддержал Минина Хованский. — Из Суздаля прямо в Радонеж езжай, к Троице. Когда мы туда подойдем, ты знать будешь, что под Москвой делается, как дальше дело повернуть. Пользы от этого больше станется.

— Негоже мне от войска отрываться, — отрубил Пожарский. — Встретимся в Ростове!

С небольшим отрядом, спрямляя путь, он поскакал в Суздаль. Там в родовой усыпальнице Спасо-Евфимиева монастыря покоились прах его отца, Михаила Федоровича Глухого, брата Василия, в иноках Вассиана, и свояка Никиты Хованского.

На Шенуцком стане, в двадцати девяти верстах от Ярославля, он задержался, чтобы написать и отправить с гонцом письмо казанскому митрополиту Ефрему, оставшемуся после мученической кончины патриарха Гермогена старшим среди русских святителей. Писано оно было по обычаю того времени старобытным церковным слогом, наиболее подходящим для такого случая:

«За преумножение грехов всех нас, православных христиан, вседержитель Бог совершил ярость гнева своего в народе нашем, угасил два великие светила в мире: отнял у нас главу Московского государства и вождя людям, государя царя и великого князя всея Руси , отнял и пастыря, и учителя словесных овец стада его, Святейшего патриарха Московского и всея Руси ; да и по городам многие пастыри и учители, митрополиты, архиепископы и епископы, как пресветлые звезды, погасли, и теперь оставил нас, сиротствующих, и были мы в поношение и посмех, на поругание языков; но еще не до конца нас оставил сирыми, даровал нам единое утешение, тебя, великого господина, как некое великое светило положи на свешнице в Российском государстве сияющее. И теперь, великий господин, немалая у нас скорбь, что под Москвою вся земля в собранье, а пастыря и учителя у нас нет; одна соборная церковь Пречистой Богородицы осталась на Крутицах, и та вдовствует. И мы, по совету всей земли, приговорили: в дому Пречистой богородицы на Крутицах быть митрополитом игумену Сторожевского монастыря Исайи: этот Исайя от многих свидетельствован, что имеет житие по Боге. И мы игумена Исайю послали к тебе, великому господину, не оставить нас в последней скорби и отпустить его под Москву к нам в полки поскорее, да и разницу бы ему дать полную, потому что церковь Крутицкая в крайнем оскудении и разорении».

Писал эти строки Пожарский не рукой дьяка, как обычно, а своей собственной, стараясь не торопиться, несмотря на спешность. А в душе его звучали слова Гермогена: «Мужайтесь и вооружайтесь!».