Ярославское сидение кончилось.

Тридцатого июля, на день святого угодника Иоанна Воина, защитника от всех напастей и обидчиков, к Волге с восточной стороны стала подходить сибирская дружина. Здесь ее уже дожидались две плоскодонные купеческие расшивы на двадцать с лишним тысяч пудов груза каждая и крытая палубой кошма из четырех плотов с общей отгородкой — для перевоза коней и прочей домашней живности. Распоряжался ими приказной дьяк Кирила Федоров.

Еще издали завидев над Костромским трактом растянувшееся чуть не на версту облако пыли, он двинулся навстречу ратному обозу. Его жгло радостное нетерпение. Это для других Василей Тырков — всего лишь походный воевода, спешащий на соединение с нижегородским ополчением, а для Кирилы — томский опекун, зигзаги его судьбы в переломные годы юности заметно спрямивший, а теперь еще и посланец отца. Пришел-то Кирила в Сибирь опальным московским недорослем, а покинул ее ни мало ни много воеводским дьяком. Кабы не Тырков, разве б такое сталось? Это он Кирилу уму-разуму терпеливо учил, от сумасбродств и зазнайства по-отечески оберегая. Для этого отец Кирилы, Нечай Федоров, тогда ему свое родительское слово передал. Тем словом Тырков за Кирилу дочь эуштинского князя Тояна Эрмашетова Айбат, покрещенную Анной, сосватал, а затем крестным отцом их дочери Русии стал. Такое не забывается. А ныне Тырков рука об руку с отцом тобольскую службу правит, стало быть, вместе с ним и сибирскую дружину собирал. Уж он-то об отце поболе любого урочного посланника знает.

Предполуденное солнце слепило глаза, мешало рассмотреть возглавлявшего обоз всадника. Да Кирила особо и не разглядывал. Кому, как не Тыркову, впереди сибирской дружины быть?

— С прибытием тебя, Василей Фомич! — отвесил он поклон всаднику. — Здравия и благополучия на многие лета!

— Какой я тебе Василей Фомич? — послышалось в ответ. — Аль глаза отсидел? Гляди, с кем добрыдничаешь. Годунов я — Федор Алексеевич. Ратный воевода. А ты сам кто таков будешь?

— А я встречник от Совета всей земли, дьяк сибирского стола Кирила Федоров! — уперся в него дерзким взглядом Кирила. — Или ты самого Дмитрия Михайловича на моем месте ожидал увидеть? Так он к Москве выступил. Велел передать: челом да здорово. А ты лаешься.

— Постой, постой, — поубавил спеси Годунов. — Твое обличье мне вроде знакомо. Ведь мы никак прежде встречались?

— И не раз, — усмехнулся Кирила. — В подмосковных таборах.

— Ах вон где… Ну тогда конечно. Извиняй на шершавом слове, дьяк.

— И ты извиняй, воевода. Каков привет, таков и ответ… Ты, чай, у Тыркова в товарищах ходишь?

— Это как сказать, — самолюбиво приосанился Годунов. — Сам видишь: я — воевода переднего строя, а он — заднего.

— Эка беда. Строй поворотлив. Переднему не хитро и задним стать, — не удержался от едкого замечания Кирила и тут же поспешил эту едкость сгладить: — Ну вот мы встречно и перемолвились. Пойду теперь Василею Фомичу поклонюсь. А ты покуда людей на дощаники грузи. Хлеб-соль вас на том берегу ждет — в Ярославле.

Стеха Устюжанин и его казаки, ставшие свидетелями этой перепалки, молча позлорадствовали: «Что, воевода, не на того нарвался?» — однако вид сделали, будто их здесь и не было.

Следом Кириле встретился томский казак Тренька Вершинин. Вообще-то, имя у него веское — Еремей. Тренькой его за излишнюю разговорчивость прозвали — дескать, тренькает много. В остальном послужилец он хоть куда — хваткий, рассудительный, двужильный. Кто знает, как его теперь кличут — по имени или по прозвищу? Для Кирилы привычней прозвище.

— И ты здесь, Тренька?! — обрадовался он. — Молодцом глядишься! Время тебя ну совсем не берет!

— Тебя тоже, державец. Разве что заматерел из себя, погуще стал… А я-то думаю: он не он? Куда торопишься?

— На Василея Фомича поскорей глянуть. Где он, не скажешь?

— Концы подтягивает. Где же еще? То тут, то там. Чем ловить его, лучше на месте дождись. Не ошибешься.

— Наших много?

Вершинин сразу сообразил, о каких это наших спросил Кирила. Ну, конечно, о казаках томской службы.

— Ежели твое время взять, так нас тут двое всего: я да Иевлейка Карбышев. Ну а ежели всех, кому годовалить в Томске пришлось, сразу и не скажешь. В каждом десятке такие есть, а в моем так и вовсе.

— Значит, ты в десятники выбился? Похвально! — хлопнул Вершинина по плечу Кирила. — Ладно, Тренька, догоняй своих, а я все же Тыркова поищу, — однако напоследок придержал его за рукав: — Или тебя лучше Еремеем называть?

— Как привычней, так и называй, — усмехнулся Вершинин. — Ежели, конечно, еще встретимся.

— На счет этого можешь не сомневаться. Встретимся, Тренька, непременно встретимся. Мне вас с Иевлейкой о многом расспросить надо. По старой памяти, как по божьей грамоте. Дальше-то мы вместе пойдем: ты — в десятниках, я — в дьяках. Еще наговоримся.

— Это совсем другое дело, — согласился Вершинин, но взгляд его уже был нацелен мимо. — А вот и Тырков! Я же-ть говорил: сам найдется.

Кирила проследил за его взглядом. С другой стороны тракта в череде конных ополченцев увиделось ему знакомое лицо.

Рассекая строй, Кирила бросился наперерез.

Конь Тыркова вскинул голову, осаживаясь перед неожиданно возникшим препятствием. Чтобы не упасть, Кирила обхватил его шею руками, почувствовал, как под гладью жестких темно-бурых волос перекатываются напряженные мускулы, но не отстранился, а напротив еще плотнее припал к коню щекой. От волнения у него нежданные слезы пробрызнули. Они мешали рассмотреть Тыркова.

Зато Тырков сразу признал Кирилу. С необычной для своего грузного тела легкостью он вымахнул из седла. Весело укорил:

— Что ж это ты моего жеребца, как медведь, лапаешь? Лучше меня обними, шатун ты эдакий. Небось не рассыплюсь, — и тут же расцеловал Кирилу, приговаривая: — Наперво за отца. Жив и здоров он, чего и тебе желает… Теперь за себя… Ну а третижды за то, чтоб и дальше нас Бог крепил.

Увидев такое, один из повозчиков придержал коня. Кому не охота узнать, с кем так родственно Тырков встретился?

— Кабыть, это его сынок, — предположил ополченец из числа зюздинских мужиков, примкнувших к обозу на камско-вятском переходе. — Ишь, как ластятся.

Но Федька Глотов, случившийся рядом, его снисходительно поправил:

— Ошибаешься, дядя. У Тыркова один сын, да и тот ноне в Мангазее служит. Этот, поди-ка, человек Пожарского.

Задние дружинники стали спрашивать передних: пошто стоим? Те им: да сын какой-то объявился: то ли Тырковский, то ли от Пожарского… И начались толки — один другого замысловатей.

Тем временем, отгородившись от любопытных взглядов крупом своего могучего жеребца, Тырков внимательно разглядывал Кирилу.

— Сказать по правде, не чаял я тебя тут увидеть, — наконец вымолвил он. — А ты вон он — будто с неба свалился. Каким случаем?

— Да тем же, что и ты, Василей Фомич. Кому-то идти, а кому-то — встречать. Затем я тут и оставлен.

— Как это «оставлен»? Нешто Пожарский из Ярославля уже ушел?

— Второго дня… Да ты не журись, Василей Фомич. Все продумано! Сдашь серебро, отдохнешь малость, а после как сам решишь — вперед ли, назад ли… Не мне тебя учить. Давай-ка сперва твое войско на суда посадим.

— Давай! — передав повод своего жеребца Сергушке Шемелину, Тырков ходко двинулся к причалу. — И давно ты у Пожарского дьячишь?

— Да уж три месяца, — поспешил за ним Кирила. — День в день.

— Вот и мы в пути столько же. И тоже день в день. Не зря такое совпадение, как думаешь?

— Очень даже не зря, Василей Фомич. Знаешь, какой мне нынче сон был? Будто мы с тобой на Денежном дворе серебряные копейки бьем. Ты — чеканщик, а я у тебя — подметчик. Каково?

— Выше всяких похвал! — заверил его Тырков. — Узнаю выдумщика. Знать, с большого гороха тебе такое привиделось, голубь. Нешто у меня своих дел нет, что я в чужие ни с того, ни с сего полезу?

— Ну а коли припрет, тогда как?

Тырков изучающе глянул на Кирилу. Неожиданный всплеск в его голосе говорил о том, что Кирилу что-то гнетет.

— Тогда по обстоятельствам — смотря по делу. Твое, похоже, как бочка без клепок?

— Хуже, — махнул рукой Кирила. — Мое дело — вынь да положь, роди да подай. Без твоей помощи, Василей Фомич, его и не расхлебать. Но это разговор особый. Не хотел я вперед с ним забегать, само вышло. Лучше отложим его покуда. Сейчас не досуг…

В гуще походного строя они дошагали до причала. Здесь начальствовал Федор Годунов. С коня он так и не сошел. Поезживал по мосткам да по сходням, покрикивал грозно, явно красуясь своей властью. Но обозная рать и без его указаний действовала слаженно, без суеты и спешки. Одна за другой въезжали на расшивы очередные подводы и выстраивались рядами от борта до борта. Возчики тут же выпрягали коней и уводили их на кошму. Туда же ставили своих скакунов конные ополченцы. А пешие играючи сдвигали осиротевшие телеги, чтобы даже самого малого зазора меж ними не оставалось, и стоймя поднимали оглобли. Издали посмотреть, будто плавучие гуляй-городки копьями да пищалями вдруг ощетинились. Оставшееся от подвод пространство досталось земским ратникам. Они заполнили его дружно, без толкотни и споров. И оказалось, что места на судах для всех походников более чем достаточно.

Первой отвалила от берега расшива, которую приглядел для себя Федор Годунов, следом за ней кошма с табуном верховых и обозных коней, и лишь затем велел отчаливать своему корабельщику Василей Тырков. Вместе с Кирилой он занял лавку, прилепившуюся к носовой избушке — мурье. Отсюда обзор на три стороны. Гляди на здоровье…

Величава, неоглядна Волга. Много чувств она рождает. Чтобы выразить их, особые слова нужны — песенные, за душу не только напевом берущие, но и красотой голоса, и настроением, и полетной силой. Именно такие слова нашлись у прирожденного запевалы Михалки Смывалова.

Уж ты Волга-свет, Река-матушка, —

раздумчиво, словно беседуя сам с собой, начал он, и вдруг его голос зазвенел, расправил крылья и серебряной птицей взмыл над волжскими просторами:

Ой далеко ты, Волженька, протянулася. Широко ты, Волженька, да пораскинулась. Разошлось твое имя на весь белый свет, На весь белый свет без остаточка.

Боже, как хорошо под песню плывется, думается, отдыхается! Воздух влагой напитан. Небо чистое, лишь местами перышками белоснежных облаков припорошено. Зеленые берега. Голубые дали. Бесконечность.

А Михалка Смывалов знай себе соловьем заливается: Ой да в Селигерско-им краю посередь дремучих лесов Из-под камешка ты, Волга, народилася. Синь-водою по пути наточилася. Да в гости к Каспий-морю направилася.

Микеша Вестимов слов этой песни не знает, а потому подпевает Михалке бессловесно. И звенит в его голосе колокольная медь:

Уж ты, Волга-свет, река-матушка. Уж кормилица ты нам и поилица. Уж заботница ты нам да и заступница. По Московско-ией Русии путеводница. А в надсадливых делах ой да утешительница…

Заслушались своих сотоварищей ополченцы. Заслушались Тырков и Кирила. Даже кони на кошме морды в сторону последней расшивы повернули, замерли отрешенно.

Дождавшись, когда песня смолкнет, растворится в череде хлюпающих о борта солнечных волн, Кирила сунул в широкую ладонь Тыркова серебряную монету. Не проронив ни слова, тот принялся ее разглядывать. Мысленно положил рядом с ней копейку, что три месяца назад прислал тобольскому воеводе Ивану Катыреву князь Дмитрий Пожарский. Судя по всему, эта серебрушка тоже на Ярославском Денежном дворе отчеканена. Но почему тогда на ней нет указательного знака с/ЯР? Почему голова всадника с копьем и ноги коня не умещаются на монетном поле? Почему сама копейка меньше весом?

Тырков перевернул серебрушку лицевой стороной и глазам своим не поверил. На ней было выбито: «Царь и великий князь всея Руси Владислав Жигимонтович». Стало быть, кто-то за спиной Пожарского Речи Посполитой предался и уже начал к ее пользе монеты в Ярославле чеканить. Вот уж истинно крысиное отродье!

Сопнув в сердцах рваной ноздрей, Тырков подхватился с лавки и унырнул в тесную носовую избушку. Дождавшись, когда Кирила пристроится рядом, притворил щелястую дверь и потребовал:

— Излагай!

— Значит, так, — послушно заговорил Кирила. — Копейка эта из того серебра бита, что один из московских купцов в откупную чеканку голове Денежного двора, Филимону Дощаникову, дал. Едва Пожарский с войском за ворота выступил, староста первой станицы чеканы по его приказу тотчас поменял. А тут я не к месту случился. Смотрю, что такое? — воровские копейки! Я к старосте: чей заказ? Чье распоряжение? Куда смотришь? А он мне эдак спокойненько в глаза ухмыляется. «Спела бы, говорит, рыбка песенку, кабы у нее голос был». Перед Кузьмой Мининым пластался, юлил, а тут из него наглость полезла. «Я, говорит, за то в ответе, чтобы денежные мастера без дела не сидели, чтобы запись всякой копейке велась, остальное меня не касаемо». Я его в сердцах за грудки, а он стражников кликнул. Велел меня без дозволения Дощаникова в мастерские не пускать. Но я все же вызнал, от кого заказ на изготовление жигимонтовых копеек был. От Оникея Порывкина. Да! О нем и прежде слухи ходили, что он поляков с литвой держится, вот оно и подтвердилось. Дощаников, заметь, тоже из московских купцов. Потому они, родимые, и спелись. Опять же Порывкин каждый талер в переплавку по тридцать четыре копейки Дощаникову запродал, а не по тридцать шесть, как было при Кузьме Минине. Выгода с предательством у них так перемешалась, что концов не найдешь. А когда я к Дощаникову разбираться пришел, он мне так и заявил: «Коли бы ты мне талеры по тридцати четырех копеек принес, я бы и на твои прихоти глаза закрыл. Мое дело, говорит, торговое, я в дворцовые и прочие дрязги не лезу, мне своих хватает. После Бога, говорит, деньги первые. На этот товар всегда запрос». Но тут же от своих слов открестился. Еще и в удивление впал. «Докажи, говорит, что копейка с именем Владислава в Ярославле, а не в Москве выбита?» Тогда я к воеводе Василию Морозову кинулся, но его подручники мне говорят: «Завтра приходи. Сейчас-де у Василия Петровича спешные дела. Занят!» Ночь я кое-как перемаялся, а нынче с утра сразу на Денежный двор. Сердце-то болит. Кабы пакости какой к твоему приходу не сталось. Гляжу: двор заперт. Кроме караульщиков, на нем ни одной живой души нет. Похоже, Дощаников со старостой сговорились мастеров на Денежный двор пока не пускать. Следы заметают. А без мастеров как же выпуск копеек из твоего серебра наладить?

— Как, как? — терпеливо выслушав Кирилу, передразнил его Тырков. — Сам говоришь, чудной сон тебе был: я чеканю, а ты мне заготовки подметываешь. Чем плохо?

— Я серьезно, Василей Фомич. Сперва с Дощаниковым и Порывкиным разобраться надо, а уж потом дальше решать.

— Ошибаешься, Кирила. Ни с кем разбираться как раз не надо. Чем, скажи, польский Владислав от самозванца Гришки Отрепьева или от Тушинского вора, или от псковского Сидорки отличается? Они ведь тоже, как взаправдашние государи, свои монеты именем «царя и великого князя Дмитрия Ивановича» чеканили. Да вот незадача: их самих время смыло, а копейки-то по-прежнему в ходу. Эти тоже большой беды не наделают. Не будем на них время терять. У нас с тобой другие дела, совсем другие… Лучше скажи, с какими полномочиями ты тут оставлен?

— Перво-наперво принять от тебя под охрану складочное серебро, копеечную деньгу из него поделать, ну а после из рук в руки Кузьме Минину в полки доставить. На то нам с дьяком Денежного двора Саввой Романчуковым грамотка от Совета всей земли писана.

— Вот этим и надо, не мешкав, заняться, — сказал Тырков и спросил: — А с ночлегами для моих людей как?

— Ты с частью дружины на Торговой стороне остановишься — у купцов Лыткина и Никитникова, со мною рядом, остальные в Коровниках — на Амбарном дворе Михайлы Гурьева. Там прежде заготовщики ополчения стояли. Место просторное и, заметь, рядом с Денежным двором.

— У купцов, что ты назвал, Федор Годунов остановится, — поправил его Тырков. — А мы с тобой отправимся в Коровники. Это хорошо, что на Денежном дворе, кроме караульщиков, нынче никого нет. Проще будет с ними дело иметь. Ведь в грамоте от Совета всей земли не зря про охрану писано. Не могу же я подводы с серебряными слитками на Амбарном дворе держать? Смекаешь, к чему я клоню?

— Смекаю, Василей Фомич! Кто первее, тот и правее. Пусть Дощаников с Морозовым потом локти себе кусают. Да?

— Да, — подтвердил Тырков. — Но после того как ты мне старосту и целовальника Денежного двора доставишь. Я тебе для этого своих людей дам. Добром не пойдут, силой приведешь. У них должны быть ключи от мастерских и хранилища. Но главное — мастеров на Денежный двор вернуть. Особо чеканщиков. Без них мы, как без рук. В лепешку расшибись, но хотя бы одну станицу нынче же собери. Завтра поздно будет. Посули им вполовину больше, чем они у Дощаникова получали. На имя Пожарского обопрись. К отчизному долгу воззови. Чай, не все из них корыстники. Ну а дальше моя забота. Где одна станица будет, там и вторая по ее примеру устроится, рядом третья… Люди у меня в дружине бывалые, многоопытные. Не подведут.

— Ох, и скор ты в делах, Василей Фомич! — восхитился Кирила. — Ну совсем, как князь Димитрий. И как это у тебя получается?

— Поживешь с мое, и у тебя получится, — заверил его Тырков.

Они умолкли, думая каждый о своем.

— Что-то душно тут стало, — первым нарушил молчание Кирила. — Пойду свежего воздуха хлебну, с мыслями соберусь.

— Ступай! — кивнул Тырков. — Мыслям и впрямь простор нужен.

Выбравшись из носовой избушки, Кирила уставился в набегающие волны. Теплый ветерок остудил его лицо. Солнечные блики слепили и завораживали.

Кто-то из сибирских дружинников, расположившихся на палубе возле подвод, истово шептал:

— О великий и всемилостивый страдальче Иоанне, заступник и угодник Христов, небесного царя воин! Прими моление от раба твоего и от настоящия беды, от лукавого человека, от злого хищения и будущего мучения избави мя верно вопиюща Ти аллилуиа.

«Так сегодня же день Иоанна Воина, — вспомнил Кирила и перекрестился. — В такой день любое правое дело успешно будет».

Так оно и вышло. Отправив Федора Годунова с частью дружины на постой к купцам Лыткину и Никитникову, Тырков двинулся в Коровники с остальной ратью. На Амбарном дворе Михайлы Гурьева их ждала трапеза и временное жилье.

Уже на закате дня Сенютка Оплеухин доставил туда старосту и целовальника. Староста плевался и грозил обидчикам всеми мыслимыми и немыслимыми карами, зато целовальник вел себя смирно, покладисто, то и дело повторяя:

— Чья воля старше, та и правее.

Часом позже Кирила и Савва Романчуков привели станицу денежных мастеров во главе с чеканщиками Протасием Карпычевым и Долматом Гусихиным. Эти пришли по своей охоте, вопреки запрету старосты и Дощаникова. Все дюжие, не старше сорока лет от роду, с порченными раскаленным железом лицами.

— Теперь можно и право на Денежный двор заявить! — огладил бороду Тырков и велел запрягать те подводы, в днищах которых были упрятаны серебряные слитки. — Поревнуем нашему делу, ребятушки!

Денежный двор издалека виден. Стены его высились рядами заостренных кверху бревен. По углам расставлены караульные избы с дозорными вышками на крышах. С передней стороны устроены проездные ворота, с задней — глухая сторожевая башня. Острог да и только.

Обогнув его, Тырков выпустил вперед Савву Романчикова.

— Эй, Кондрат! — крикнул тот стражнику на воротах. — Узнаешь меня? Ну так и покличь караульного старшака. Скажи: серебро в работу прибыло. Аж из самой Сибири.

— Откудова?

— Из Сибири, говорю. Из города Тоболескова. Слыхал про такой?

— Слыхал вроде. Сказывают, гиблое место.

— Страшна Сибирь слухом, а люди там лучше нашего живут. Да ты сам погляди: все как на подбор.

— А хоть бы и так, — отрубил Кондрат. — Припозднились вы больно. Хранилище еще со вчера заперто. Мастера отпущены.

— А это по-твоему кто? — указал на чеканщиков и их станицу Романчуков. — Староста и целовальник тоже здесь. А вот грамотка от Совета всей земли. Глянь-ка! За рукой самого князя Пожарского. С красной печатью. А сопровождает серебро воевода сибирского строя Василей Тырков.

И тотчас в воротах появился караульный голова. Повертев в руках грамотку, он скользнул цепким взглядом по Карпычеву и Гусихину, задержался на постном лице целовальника, затем не спеша принялся разглядывать обозников и Тыркова.

— А серебро-то где? — наконец вымолвил он.

Вместо ответа Тырков приподнял днище ближней подводы.

Но тут заверещал, задергался в руках здоровущего возчика Феденея Немого зловредный староста Ярославского Денежного двора.

Караульный голова вздрогнул и попятился к воротам.

— Ничего не знаю, — сбился с голоса он. — Наведайтесь завтра. Сейчас не велено.

Но Кирила успел заступить ему дорогу:

— Я тебе дам: не велено! Отпирай, говорят тебе, ворота! Разбаловались тут на легких харчах, пуза отъели. Совет всей земли им уже не указ, князь Пожарский — пустое место. Заруби себе на носу, Собака: коли ты по-хорошему не откроешь, мы тебя отсюда со всем твоим нарядом вмиг вышибем, а воевода Морозов еще и от себя пинка добавит.

— Не собачь человека, дьяк, — напустил на себя строгость Тырков.

— Разве ж я собачу? — растерялся Кирила. — Это его так зовут: Онтип Собака.

Не ожидавшие такого поворота обозники заухмылялись, а Сергушка Шемелин и вовсе расхохотался:

— Маманя мне говорила: грешно собаку кликать человеческим имячком. А человека собачьим, выходит, можно. Еще она мне говорила: не бойся собаки, хозяин на привязи. Ха-ха-ха!

— Ну ты, малец, не очень-то резвись, — насупился чеканщик Долмат Гусихин и поворотился к караульному голове: — А ты, Онтип, зря не упрямься. Не видишь, что ли, люди с похода? Дело у них спешное, государское. Князь Пожарский казну ждет, а ты заладил: ничего не знаю…

— Ладно, — махнул рукой Онтип. — Разбойничайте, полуночники! Но моего согласия на то не было. Вы меня силой принудили.

— Так-то лучше, — похвалил его Тырков и первым вошел в послушно распахнувшиеся ворота.

Стемнело. Но двор еще хорошо проглядывался. Середина его была пуста. Под сторожевой башней в дальнем конце виднелась жилая изба — тройня — для стражи и мастеров, заступавших на службу. По бокам у острожных стен поставлены палаты для изготовления монет, приемочные столы и безоконное хранилище. Лишь возле него одиноко горел на палке пеньковый витень, пропитанный смолою.

Целовальник открыл хранилище и жалобно попросил Тыркова:

— Пускай возы на двор по одному въезжают и по одному выезжают. Иначе я принимать серебро не стану.

— Как скажешь, так и будет, — заверил его Тырков. — Тут вы со старостой главные распорядители. А Романчуков с Оплеухиным вам помогут. Принимайте серебро, взвешивайте, в учетные книги, как положено, записывайте. Чтоб комар носа не подточил. А я пока с мастерами по их владениям пройдусь. Чего зря время терять? Вот хоть с твоей палаты начнем, Протасий! Веди, сделай милость.

Ни слова не говоря, Карпычев с горящим витенем в руках направился к ближайшему строению. Тырков и Кирила двинулись за ним. Следом Гусихин и остальные умельцы.

Изнутри помещение, в которое они вошли, напоминало вместительную торговую баню. Одну его половину занимала печь для выплавки серебра и выжигания из него вредных примесей, другую — череда рабочих лавок и наковален. Возле них грудились молоты разных видов и назначений, крюки, кузнечные щипцы, на стенах висели ножницы и инструменты поменьше.

Осмотревшись, Тырков нетерпеливо спросил:

— И когда б вы могли приступить к работе, станичники?

— А хоть сейчас, — степенно ответил Карпычев. — Серебро ты нам уже в гнездах явил, воевода, а это дело упрощает. Выжигать и разливать его не надо. Однако гнезда получились широковаты. Ну да ничего. Если на части их порубить, то в первую скважину, пожалуй, что и пролезут.

— В какую еще скважину?

— А вот поглянь, — повел Тыркова на другую половину мастерской Карпычев. — Видишь, доска? — он сунул в нее палец. — Про эту скважину я и говорю. А в следующей доске такая же проделана, но поменьше. В третьей — еще меньше. И так до десятой. Через них каждое гнездо и пропускаем. Для этого тут ворот есть. Волочильщиком у нас Карпушка Шевяков поставлен. Да вот он сам. Вишь, какой рукастый?

— И впрямь молодец! — похвалил Тырков коренастого горбатого парня, руки которого свешивались до колен. — У меня в дружине тоже Карпушка есть. Сын кузнеца Тивы Куроеда. Это он с братом Игнашкой серебро в Тобольске выжег и гнездами отлил. Хорошо, если бы твой Карпушка и моих близнят своему делу научил. Они у меня головастые, все с лету хватают.

— Отчего нет? Присылай! Было бы желание. И эту, и другие работы мы твоим людям тут же покажем, — пообещал Карпычев и двинулся дальше. — А теперь сюда смотри, воевода. Тут у нас гладкие чеканы вделаны. Бойцы на них ту проволоку плющат, что Карпушкой понаделана. Ну а тут резальщики их на заготовки пластают. Если по полной стопе брать, то из одной триста сорок копеек выходило. Ныне же мы, как и на Московском Денежном дворе, и в Великом Новгороде, на четырехрублевую стопу перешли. И заготовок уже четыреста из стопы выходит. Выгода заказчикам тут прямая, а нам — только лишняя работа. Цена-то за нее больше не становится.

— А мы жалованья вам добавим, — пообещал Тырков.

— Для ополчения мы готовы и за так потрудиться.

— Знаю, Протасий. Но избытков у вас, как я вижу, нет. Лишняя копейка в дому не помешает. А за так моих людей монетному делу будете учить. Вот и сладимся.

Станичники оживленно запереглядывались. Обещание Тыркова им явно по сердцу пришлось.

— Доставай чеканы, Протасий! — раззадорился Долмат Гусихин. — Раз такое дело, сделаем почин.

Карпычев послушно отомкнул склепанную из крушеца коробку в углу мастерской, достал из нее кожаный мешочек и, сорвав печать, извлек на свет два блестящих стержня из железа особой закалки. Четырехугольное основание одного из них он закрепил в тисках на короткой широкой лавке. Торец его был иссечен паутинными линиями. Лишь присмотревшись, можно было понять, что это изображение всадника с копьем. На торце другого стержня была оттиснута надпись с повернутыми в другую сторону крошечными буковками.

Серебряной заготовки у чеканщиков не оказалось, зато нашлась отлитая из свинца и олова. Долмат Гусихин уложил ее на стержень-исподник. Карпычев приставил к ней стержень-вершник и коротко пристукнул по нему небольшим кузнечным молотом.

Получилась довольно четкая копейка. От серебряной ее не сразу и отличишь.

Кирила принялся ее рассматривать, а Тырков спросил у мастеров, много ли чеканов с именем царя Федора Ивановича у них в запасе. Те наперебой стали объяснять, что есть, но большинство из них поистерлись. Приходится зачищать их по краям и оттискивать с маточника более четкие изображения. Но и сам маточник уже крепко поизносился. Ведь его еще весной с Московского Денежного двора в Ярославль тайным делом люди Пожарского переправили. Хоть здесь и много своих серебреников, но матошного дела резчика днем с огнем не сыщешь. Очень уж это тонкое и капризное дело — маточник. Меньше чем за месяц его не изготовить. Вот староста и дрожит над ним, как Кощей Бессмертный над иглой, в которую его жизнь упрятана. Коли заполучить его, чеканов хватит.

— А маточник с именем Владислава Жигимонтовича откуда взялся?

— Его Оникей Порывакин своим умышлением добыл. Видать, тоже с Московского двора. Кабы ярославский резчик его делал, мы б знали.

— Теперь ясно, как с чеканами из положения выйти, — подвел черту Тырков. — Тряхнуть старосту, да покрепче!

— Тряхни! Только он верткий, зараза. Как бы не выскользнул.

— Кириле Федорову ныне приснилось, будто мы с ним на Денежном дворе копейки чеканим, — вдруг вспомнил Тырков. — Почему бы сон этот явью не сделать? — лицо его вмиг стало озорным. — А ну-ка, умельцы, дайте и нам попробовать!

Ни слова не говоря, Гусихин вручил Кириле невесть откуда взявшуюся серебряную заготовку. Тырков накрыл ее стержнем-вершником и ударил по нему молотом. Но то ли Кирила неудачно заготовку на торец нижнего стержня положил, то ли Тырков слишком сильно ударил, серебрушка расплющилась, просеклась насквозь.

— Это знак, что пора расходиться, — сокрушенно вздохнул Тырков. — Убирай чеканы, Протасий. Кирила Федоров ночевать с вами останется, а я подводы на Амбарный двор отправлю и караулами займусь. Пока все копейки не поделаем, отсюда ни шагу…

На следующий день пополудни на Денежный двор заявился его голова, Филимон Дощаников. Он был невысок, дороден, борода стрижена коротко, щеки подбелены, брови подчернены, опашень подбит мехом и расцвечен золотым шитьем. Как себя вести с Тырковым, Дощаников явно не знал, а потому сопел, пучил глаза, хмурил брови, всем своим видом показывая, что до глубины души возмущен его самовольством. Лишь когда они уединились в дьяческой избе, писклявым голосом укорил:

— И как это тебе впало в голову, воевода, ночной разбой тут учинить? Нешто не мог по добру-по здорову со мной договориться? Или у вас так на Сибири принято — через головы шагать?

— А тебе как впало жигимонтовы копейки тут чеканить? — вопросом на вопрос ответил Тырков. — Ведь ты всего-навсего московский гость. Тебя Совет всей земли на Денежный двор лишь до той поры поставил, пока ополчение Пожарского в Ярославле стоять будет. А оно ушло. Значит, и ты больше никто, Филимон. Это раз. Воевода Морозов и другие бояре вовсе не Владислава польского, а Карлуса шведского, как я знаю, держатся. Покажи я им ту копейку, что ты в откуп у Порывкина чеканить взялся, большой шум будет, ох большой. Это два. Мало того, ты сибирского дьяка Кирилу Федорова сильно обидел, а перед моим прибытием мастеровых и началие со двора для того распустил, чтобы я не солоно хлебавши дальше со своим серебром отправился. Так, да?

— Побойся Бога, Василей Фомич! И в мыслях такого не было! Да я к тебе со всей душой. Это Федоров на меня напраслины наговорил.

— Ну да, ну да… Я тебе: «Дай молочка». А ты мне: «Подожди, еще бычка не подоил». Нет уж, Филимон, так у нас дело не пойдет. Вели своим старосте и целовальнику во всем меня слушаться, а маточник с именем Владислава на моих глазах уничтожь. Вот тогда я тебе поверю и лишнего в Ярославле постараюсь не засиживаться.

Посопел Дощаников, поерзал, рожи страшные покорчил да и согласился. А что ему делать? Перемирие без братства все же лучше, чем затяжная брань.

Вскоре во всех палатах Денежного двора кипела работа. Долго ли тележников, кузнецов, солеваров и прочих мастеровых людей монетному делу обучить? У каждого свой опыт, своя сила, свой навык. Перемена занятий — тоже отдых. Устали походники о дорогу ноги бить, в седлах или на возах трястись, один другому в затылок глядеть. А тут новое живое дело, душевный порыв, приподнятое настроение. Где бы еще тем же ермачатам или казакам Треньки Вершинина бойцами, резальщиками, чеканщиками Денежного двора довелось потрудиться? Такое не каждому в жизни выпадает. Будет о чем на старости лет детям и внукам рассказать.

За вечерней трапезой Кирила подсел к Треньке Вершинину:

— Ну, как там моя Анна в Томске поживает? Как дочка? На кого похожа?

— Про Анну много сказать не могу. Что от татар, что от русских она отдельно живет, но в Троицкой церкви часто бывает. Тебе верна. Купец тут один к ней сватался, так она ему отказала. Еще слух был про князьца из телеутов. Его она тоже прогнала. Гордая. Волосы в одну косу с лентой заплетает. Сразу видно: тебя ждет. Ты уж не обижайся на честном слове, но жаль на нее смотреть, державец. В самой силе баба, в самой красе… А дочка что же? Вся в тебя. Сперва-то темненькая была, глазенки навкось, не так чтобы сильно, но все же. А теперь выправилась. Волос русый, лицо правильное, а засмеется — ну ровно солнышко! Лет ей, однако, около семи, а на коне сидит, как влитая. Вот что значит порода! Верховая езда у ней в крови. Перед отбытием из Томского города я ее у Юрточной горы видел. Куда скакала, не знаю. Сама маленькая. Волосы летят. На шее нитка с сосновыми шишками. Ну прямо дух захватывает…

И так это Тренька зримо описал, что Кириле в ту ночь не Денежный двор приснился, а дочь Русия, скачущая к нему из далекого Томска, и верная, несмотря ни на что, жена Анна.