Уже в Переяславле-Залесском Пожарского догнала спешная грамота от двинского воеводы Ивана Долгорукого. В ней говорилось, что в Архангельск из Амбаха прибыли два торговых корабля: один — с сахаром, сладкими винами, изюмом, миндалем, лимонами свежими и лимонами в патоке, сарачинским пшеном, пряностями, цветом мускатным, камфорой, ладаном, мылом греческим, маслом деревянным, бобковым, спиконардовым; другой — с отменными шелками, сукнами, зеркалами, золотом и серебром пряденым, камешками льячными в кистках, жемчугом, яхонтами в редкостной оправе и прочими заморскими диковинами. На этих же кораблях припожаловало большое посольство во главе с капитаном Яковом Шавом, немчином из шкоцких земель. По словам Шава, он везет в нынешнее настоящее время того многочисленного войска у ратных и у земских дел стольнику и воеводе князю Дмитрию Пожарскому с товарищи важное послание от вольных господ Ондреяна Фрейгера, Артора Ястона и Якова Гиля, подданных австрийской короны. А предлагают те господа военную помощь против польских и литовских людей, терзающих Московское государство, доброе радение прямым сердцем и верную службу. По такому случаю двинский воевода превеликий почет и гостеприимство посольству оказал, Якова Шава и девяносто его людей коньми обеспечил и без задержек отправил в Ярославль, о чем и спешит уведомить князя.

Прочитал эту грамоту Пожарский и горестно вздохнул:

— Эх, Иван, Иван. Видать, голова у тебя не для ума, а для шапки: два гумна в ней да баня без верху. Прост, как дрозд. В воеводы попал, а из дураков не вышел. Разве не таким же путем шведы в Новгородскую землю поналезли и тянут из нее, что под руку подвернется? Мог бы сообразить, что австриякам того же надо. А он раскукарекался: почет… гостеприимство… Еще и на коней чуть не сотню рейтар посадил, хотя коньми двинский край и без того бедствует. Пас бы телят, коли посольство от искателей легкой поживы отличить не может. Тьфу да и только!

Собравшиеся в воеводской избе соначальники переглянулись: обычно Пожарский умеет свои чувства сдерживать, а тут — на тебе! — в ругательства впал.

— Молодой еще, доверчивый, — вступился за двинского воеводу Кузьма Минин. — Услыхал, что иноземцы к нашей пользе послужить хотят, и уши развесил.

— Пора бы и повзрослеть, чай, немаленький. Сразу видно: не в родителя пошел. Того за хитрость и быстроумие Чертом-Долгоруким пишут, а этого как считать? Разве что Губошлепом. Если дальше так дело пойдет, мимо него кто хошь из заморья нам в спину двинет, — не согласился с Мининым Пожарский. — А дьяк у Долгорукого каков? Пус-тель-га! Мы от него дело ждем, а он товары на кораблях взялся расписывать. Не зря говорится: два дурака съедутся, инно лошади одуреют. Сам посуди: про всех этих Шавов и Фрейгеров мы прежде слыхом не слыхивали. Одно слово: вольные господа. Ратными услугами промышляют, цены за них до небес заламывают. Но сдается мне, не сами они в помощь к нам набиваться смыслили. Кто-то их надоумил, причем из тех охотников, что на русских землях уже промышляли. Вот бы и вызнать двинским недотепам: кто именно? Не исключаю и такое, что у Шава на уме двойной ход: коли с нами дело не получится, он к панье Маринке в Коломну отбежит, там рыбку в мутной воде половит — возле ее сынчишки-лжецаренка. Тем паче и Заруцкий теперь там.

— Тебе, конечное дело, видней, Дмитрий Михайлович, — подал голос Иван Хованский. — Но что сталось, то сталось. Ругай теперь Ваньку Губошлепа, как ты его называешь, не ругай, дело этим не изменишь. Коли воевода Морозов гонца архангельского за нами вдогон спешно отправил, то и Шава через Ярославль он пулей пропустит. Судя по времени, австрияки уже где-то рядом. Вот и давай мыслью раскинем, как нам-то с ними быть?

— А как ты сам предлагаешь?

— Да очень просто. Перехватить их по дороге сюда и, не мешкая, восвояси отправить. Не захотят морем-океаном, пусть возвращаются через ливонские земли. Они ж господа вольные, не от Австрийского дома к нам посланы, а по своим корыстным делам наехали. Значит, для нас они не послы, а заезжие люди, и встречать мы их можем по своему усмотрению. Время смутное, не до поклонов. Чуть чего: вот Бог, а вот порог.

— Дельно мыслишь, Иван Андреевич, — потеплел лицом Пожарский. — Но позволь тебя немного подправить.

— Подправляй, — кивнул Хованский.

— Перехватывать мы их по дороге не будем — лишние хлопоты. Пусть они сами к нам в Переяславль заявятся. Тут их Иван Наумов и встретит. Он в таких делах толк знает. Так я говорю, Иван Федорович?

Взгляды собравшихся скрестились на переяславском воеводе Иване Наумове, ладно скроенном служаке с ежиком рыжеватых волос на круглой голове и бородой, похожей на колючую метелку.

Немногословный Наумов в ответ деловито кивнул.

— Перво-наперво Шава от его рейтар отдели, — посоветовал ему Пожарский. — Без них он сговорчивей станет. И коней непременно забери, чтоб из Переяславля австрияки — ни ногой. Догляд за ними сделай. Но все без обид, по-хорошему, чтобы комар носа не подточил. Дальше сам решай, как тебе лучше поступить: то ли Шава с посланием за нами вдогонку отправить, то ли послание без Шава. А мы на Совете обсудим, какой на него ответ дать. Но думаю, что Хованский прав. Придется залетных гостюшек ни с чем в Архангельск спровадить.

— Из Переяславля? — уточнил Наумов.

— Из него… А ты почему спрашиваешь?

— Девяносто сабель — сила немалая. Получив от ворот поворот, австрияки наверняка озлятся, начнут на обратном пути разбои чинить. А у меня столько людей нет, чтобы к ним для порядка приставить. Коли ты не поможешь, Дмитрий Михайлович, не знаю, как тут и быть.

— Правильно вопрос ставишь, — ухватился за просьбу Наумова Пожарский. — Приставов мы тебе дать обязаны. И немало. Но в нашем положении большой отряд для сопровождения австрияков в Архангельск посылать расточительно. Другое дело, если он там для укрепления Двинского края останется — для пущего дозора за морским и речным путем. Заодно Ивана Долгорукого с места отзовем. Насколько я знаю, он на воеводстве два положенных года уже отсидел. Пора бы его сменить, но не абы кем, а нашим человеком. К примеру, Андреем Татевым. Как думаете, други?

— Заслужил! — разом откликнулись Хованский и Наумов, а Минин добавил: — И на коне бывал, и под конем бывал. Такой не подведет.

— Стало быть, решено, — подытожил Пожарский. — В одной упряжке с Наумовым мы Татева и три служилых сотни в Переяславле оставим. Но действовать их прошу сообща, торопиться без спешки.

— Вези, лошадка, задние колеса, а передние и сами пойдут, — ввернул Минин, да так ловко, что все разулыбались…

Чтобы не создавать дорожной толкотни, дальше сподвижники решили идти двумя потоками. Пехота и обозы под началом Минина и Хованского прямиком к Троице-Сергиеву монастырю двинулись, а конные отряды туда же, но через Александрову Слободу Пожарский с сыновьями повел. По сообщениям из разных мест там немало казаков и крестьян, бывших прежде в подмосковных таборах, скопилось. Одни от Заруцкого отпали, но и к Трубецкому не пристали, другие возмечтали свою вольную мужицкую власть, наподобие той, что была при мятежном атамане Иване Болотникове, возродить, третьи и вовсе от ратных дел отбились, ждут, когда отношения между первым и вторым ополчением прояснятся. Вот и надумал Пожарский с этой неприкаянной силой встретиться, увлечь своим убеждением тех, кто долг перед отечеством и совесть человеческую еще не прогулял. А для пущей убедительности взял с собой казака Обреску и смоленского дворянина Ивана Доводчикова, готовых в покушении на князя покаяться и доводы в пользу нижегородского ополчения привести.

Сказано — сделано. Что для конных воинов сорок верст? За полдня они их промахнули, чтобы из Залесья в долгожданное Ополье попасть.

Небо с утра обложили грозовые тучи, но дождя все не было. Впереди, на тускло-зеленом холме, показалась утратившая былое значение, но все еще величавая издали Александрова слобода. Сорок восемь лет назад сюда из мятежной Москвы сбежал первый русский царь Иоанн Грозный. Здесь и основал он гнездо опричнины, превратив место для прохлады переяславских князей в неприступную крепость. Ее окружали рвы, наполненные водой, и земляные валы. Рубленые стены с круглыми башнями по углам выложены белым кирпичом. Внутри кремля возведен не один, а сразу три каменных дворца. К церкви Покрова Богородицы, каждый камень которой расписан черной либо желтой, либо золотой краской и украшен святым крестом, добавилось еще два величавых храма — Троицкий и Успенский, а на восьмигранный столп обновленной шатровой звонницы с тремя ярусами дуговых кокошников поднят пятисотпудовый колокол, доставленный из Великого Новгорода опричным разбоем.

Впервые Пожарский побывал здесь еще Митюшей. Ведь Александрова слобода — это узел дорог, связывающих Москву с Поморьем, Новгородскими и владимиро-суздальскими землями, а значит, со Стародубом и родовым имением Пожарских в Волосынино-Мугреево. Белый Александровский кремль показался ему тогда похожим на жемчужное ожерелье, вынутое неземными силами из московского ларца и умело уложенное на бескрайних русских просторах, среди лесов и полей, голубых вод и солнечных небес. Царь-град да и только. Но на постоялом дворе, где Пожарские в тот раз заночевали, Митюша услышал через открытое окно, как, утайливо перешептываясь, приказчики из Юрьева-Польского назвали Александрову слободу кровопийственным градом. С их слов выходило, что незадолго до смерти жестокосердного государя Ивана Грозного один из его здешних дворцов был разрушен молнией, и случилось это не раньше и не позже, а вот именно на день Рождества Христова. Иначе как наказанием Господним за темные дела царя Ивана и его кромешников такое не назовешь.

— Да-а-а, — скорбно вымолвил один из шептунов. — Его хоть в сад посади, и сад от его злонравия привянет. Лихо лихом и кончается. Гневайся, грозным будь, но не кровавым! Одно слово — душегуб.

— Видать, его сам сатана пестовал, — поддакнул ему другой. — В которой посудине деготь побывает, и огнем его оттудова не выжгешь.

От таких слов у Митюши дыхание перехватило. Он рос в убеждении, что народ — тело, а царь — голова, и никто не вправе осуждать его, тем более после смерти. Как без Бога свет не стоит, так и без государя земля не правится. И вдруг находятся люди, готовые его имя грязью мазать.

«Не смейте!» — хотел крикнуть Митюша, но его опередил отец, тоже невольно услышавший пересуды приказчиков.

— Неладные речи неладно и слушать, — нагрянул он из сеней в житье к приказчикам. — Но коли на то дело пошло, хочу и от себя слово сказать. Не всяк злодей, кто часом лих. Иван Васильевич царство строил, а супротивные ему бояре со своими прихвостнями что? — Дьяволу престол, а себе рядом — сиятельные престольцы. Вот он на них и опалился. И поделом! Они ведь почище его кровопийствовали. За червя держали. Двоедушничали. Измены строили. Не сменив их, нельзя было вперед двигаться. Он и сменил, пусть и с душегубством немалым. Я с опричниной не дружил, но могу сказать, что она не с неба взялась. Александрова слобода — тоже. Плохо ли, хорошо ли, а Русь при Грозном в силу вошла, землями многими и городами уширилась, государством стала, Земские соборы и свой Судебник учинила. Этого не забудьте, когда в другой раз по углам в шепоты пуститесь.

— Возлюбивший злобу чтит ю паче благостыни, — опомнившись, постными голосами стали возражать ему приказчики. — Худом добра не весят. Лучше в обиде быть, чем в обидчиках. Забудь, что мы тут говорили, князь. Господь учит: замахнись да не ударь!

— Праведники нашлись… — подавил в себе раздражение отец. — Ладно, забуду… Правдой жить, точно огород городить: что днем отчизники нагородят, то скрытники и злобесники ночью норовят разметать. Да пока у них руки коротки… Ну а насчет дворца в слободе, что на Рождество Христово молния попортила, я так скажу: отстроен он еще лучше прежнего. С памятью о государе Иване Васильевиче то же будет: как разрушится, так и отстроится…

Через год отца не стало, но эти слова навсегда запали Пожарскому в душу. Они стерли ореол непогрешимости с обликов Иоанна Грозного и его преемника, блаженного Федора Иоанновича, а затем Бориса Годунова и Василия Шуйского, но помогли понять, что царь со всеми его человеческими достоинствами и недостатками — это прежде всего скрепа государства, хранитель веры и самостояния, а значит, верность ему — это верность отечеству. Шатаний тут быть никаких не может. Как Солнцу всех не угреть, так и царю на всех не угодить. Главное, чтобы это был радетель, а не самозванец, готовый бросить под ноги алчности наемников и своему честолюбию судьбу народа…

А потом разразилась Смута, и земля под Александровой слободой, как и повсюду, закачалась. Кто ее только ни топтал! Дольше всех гайдуки и пехота литовского гетмана Яна Сапеги. Дважды их выбивал из крепости князь Михайло Скопин-Шуйский. Ему помогал шведский барон Якоб Делагарди. Однако при седьмочисленных боярах слобода снова пала. Полторы тысячи посадников затворились тогда в перестроенной шатровой звоннице, но сапегинцы подожгли ее, обложив со всех сторон бревнами и хворостом. Не желая даться им в руки, бросилась вниз с колокольни дочь мельника со Сноповской плотины, Катюня Самоквасова. После этого случая ее отчим Поликарп Рябой собрал посадников и крестьян из окрестных сел Бельково, Каринское, Годуново, Отяево, Темкино, Шуйское, Недюревка да и стал побивать обидчиков стремительными налетами, а после влил свой отряд в нижегородское ополчение. Ныне Поликарп Рябой послан в Александрову слободу — готовить ночлеги для земской рати. Никто лучше него с этим не справится…

Былое так крепко переплелось с настоящим, что Пожарский забыл обо всем вокруг, расслабил вожжи, дал коню самому выбирать дорогу. Чем ближе становился кремль на холме, тем явственнее виделись потеки и проломы на его некогда белых стенах, тем больше резали глаза груды развалин и пожарищ на посаде у реки Серой и возле острожка, поставленного поодаль еще людьми Скопина-Шуйского.

«Это не тучи над Слободой повисли, — неожиданно подумалось Пожарскому. — Это тени прошлого здесь витают — тени замученных при царе Иоанне и тени павших в боях за родимую землю, тени изменников и завоевателей, нашедших здесь бесславный конец, и тени мирных жителей, ни в чем не повинных стариков и детей. Сколько слез в небесах накопилось — и представить трудно. Помоги им, Господи, дождем на землю пролиться, неприкаянные души облегчить, а прикаянные умиротворить».

Словно услышав его, где-то далеко, будто ворочая небесные валуны, предупреждающе прокатились громовые раскаты. Защелкали первые дождевые капли. Они становились все гуще и гуще, потом вдруг иссякли, чтобы вскоре вновь просыпаться косохлестом.

Ополченцы прибавили шагу, поспешая в близкое уже укрытие. Стали поторапливать лошадей возчики, устремились вперед конные послужильцы. Тут-то и догнал Пожарского отрядец Андрея Татева. Рядом с воеводой на белом с черными пятнами ногайском жеребце восседал плотный, будто из жести скроенный всадник в коротком плаще, четырехугольной шляпе с бахромой по волнистому краю и в красных сапогах со стоячими голенищами выше колен. Сорвав шляпу с головы, он помахал ею перед собой и с подчеркнутым достоинством возгласил:

— Поклоняюсь тебе на здоровье, князь! Учини свою милость.

Это был капитан Яков Шав. Не беда, что он поклон с поклонением перепутал. Понять его речь можно, а это главное.

— И я тебе кланяюсь, капитан, — откликнулся Пожарский. — На добром слове кому не спасибо? Со встречей! Мир тебе и ответное здравие.

Волосы у Шава белесые и плотные, как мочало, небольшие глаза упрятаны в пухлые мешочки, круглые навесные усы оканчиваются клоком желтоватых волос под нижней губой, вид — более чем воинственный.

— Как тебя Бог милует? — спросил Пожарский.

— Мокро, — водрузил шляпу на голову Шав и в свою очередь спросил: — Что скажешь?

— А то и скажу, что мокрому море по колено, — не удержался на серьезе Пожарский, но тут же, ругнув себя за ребячество, поспешил свою выходку загладить: — Правая рука, левое сердце! Помогай Бог и вашим, и нашим. Удачно ли ехалось?

— Ехалось! Ехалось! — закивал Шав. — Я есть прибыл до твоего иминейства. Хочу говорить важное дело.

— Здесь не получится, капитан. Сам сказал: мокро. Давай отложим переговоры на вечер. Татев тебя дальше проводит, а у меня, извиняй, сейчас запарка, — с этими словами Пожарский развернул коня и поскакал навстречу Поликарпу Рябому.

Встретились они с Шавом после вечерней трапезы в приказной избе деревянного острожка. Пожарский с собой сыновей взял: пусть не только в ратные, но и в переговорные дела вникают, опыта набираются.

Усадив напротив себя Шава, Пожарский предложил:

— Итак, капитан, излагай дело, с которым прибыл, а мы послушаем, хорошо ли оно нам или плохо. Мы люди ратные. Сам видишь, засиживаться ни тебе, ни мне не досуг. Так что лучше не петлять, а говорить прямо.

— О, да! То правильно, князь. Пустые слова говорить не пригоже. Одна беда: мой язык скоро по вашему излагать не исправен. Дай мне сразу вручить тебе в руки письмовную речь великих рыцарей, кои готовы быть с тобой в соединении против московских и польских неприятелей. Сия грамота наше дело лучше меня скажет.

— Изволь!

Они разом поднялись. Шав торжественно извлек из расписной укладки свиток и с поклоном вручил Пожарскому. Тот развернул грамоту и, убедившись, что писана она русским слогом, передал Татеву:

— Зачти-ка, Андрей Иванович, а мы послушаем, что нам великие рыцари из Австрийского государства пишут, — потом посоветовал Шаву: — Да ты садись, капитан. В ногах правды нет, — и первым опустился на лавку.

Пришлось Шаву последовать его примеру.

За окном лил дождь. Изредка серую мглу прожигала молния. Погрохатывал гром, и тогда язычки свечей чуть заметно подрагивали. Сыновья Пожарского примостились у двери, стараясь, чтобы их присутствие не лезло в глаза.

Моложавый, но уже грузный Татев читал многословное и витиеватое послание долго, выразительно. Из него следовало, что в некоторых королевствах Средней Европы уже в сборе немалое войско, готовое выступить против польских и литовских людей на стороне нижегородского ополчения. Шесть месяцев назад в русские города писал об этом английский капитан Петр Гамильтон, затем французский полковник Жак Маржерет, а теперь австрийские начальники над войском Фрейгер, Ястон и Гиль ответ через Якова Шава ждут «по нынешней летней дороге, чтоб мочно притти корабельным ходом», поскольку на прежние обращения ответа не было.

Услышав имя Жака Маржерета, Пожарский поморщился, как от зубной боли. Предчувствие его не обмануло. Теперь понятно, кто за спинами австрияков стоит, чьими стараниями наемное войско к новому походу на Москву собирается. Еще при Борисе Годунове этот ловкий французец, успевший повоевать под протестантским знаменем Генриха Бурбона, будущего короля Франции, а затем на Балканах, заверстался ротмистром в русскую службу, немалые поместья, вотчины и денежное жалованье от государя получил, во многих походах участвовал, в том числе против Лжедмитрия Гришки Отрепьева. Но стоило самозванцу на трон сесть, к нему переметнулся, стал начальником его дворцовой стражи. А когда на место растерзанного в Кремле Гришки Василий Шуйский царем избрался, Маржерет бил ему челом, чтобы тот «по своему милосердному обычаю пожаловал его своим царским жалованием и отпустил по родству во Францовскую землю». Что окрыленный своим возвышением Шуйский и сделал, дабы широту своей души и мягкосердечие другим странам показать.

Совпадение это или нет, но в Париж капитан Маржерет через Архангельский город возвращался тем самым путем, которым Яков Шав в Московское государство въехал. В ту пору двинским воеводой был Иван Милюков-Гусь, а дьяком — Илья Уваров. Они отличились тем, что перед иноземными людьми без зазрения совести холуйствовали, такие лихоимства в свою и их пользу творили, что терпение двинских жителей лопнуло. Свободные от всякого государского влияния, они всколыбались, Милюкова в тюрьму вкинули, а Уварова и вовсе в воду посадили. Случилось это сразу после отплытия Маржерета на одном из тех двадцати девяти заморских кораблей, которые наладились приходить в Архангельск. Вот молва и связала имя Милюкова-Гуся с именем Маржерета. Ведь дыма без огня не бывает. Ныне не только Голландия, но и Англия да и Турция свой интерес на Русском Севере имеют — торговый прежде всего. Но тайные планы их намного дальше простираются. Через таких, как французец, наемников они хотели бы к рукам все Поморье заодно с Поволжьем прибрать.

Однако архангельским делом похождения Маржерета в России не кончились. Растоптав милосердие и щедрость Василия Шуйского, через время он вернулся на Русскую землю, чтобы предложить себя и свою саблю его злейшему врагу, прозванному Тушинским вором. От него Маржерет перебежал на службу к коронному польскому гетману Станиславу Жолкевскому, тому самому, что склонил седьмочисленных бояр к договору на избрание русским царем королевича Владислава, а затем стал поручиком Немецкой роты, которая по приказу Александра Гонсевского сожгла и разорила восставшую против ляхов Москву. Он из тех, кто не знает жалости ни к врагам, ни к друзьям, оказавшимся после его измены в стане неприятеля. Странным образом соединялись в нем ум и вероломство, храбрость и хитрость. Вот и на этот раз он сумел выбраться за рубеж целым и невредимым. Еще и большой обоз награбленного умудрился с собой прихватить. Судя по всему, ныне он в Англии побывал, тамошних вояк рассказами о богатой добыче, которая их ждет, раззадорил, а теперь, сидя в Голландии или Австрии, готовится к нижегородскому ополчению примкнуть…

Дослушав Татева, Пожарский спросил у Шава:

— А скажи-ка мне, капитан, с каких это пор поручик Маржерет в полковники вышел? Уж не поляки ли его так возвысили? Или он сам себе этот чин присвоил?

— Твой намек мне невдомек, — нахмурился Шав. — Маржерет везде большую славу имеет. От него тебе большая польза может быть. У поляков сердце упадет, как они его имя услышат.

— У нас уже упало, — усмехнулся Пожарский. — А ты сам-то откуда русский язык знаешь? Или служить у нас, как этому выползню, довелось?

— Не совсем по-твоему вышло, князь. На Москве я только в детях был, когда мой фатер в Немецкой слободе при речке Кукуй себе торговое место получил. А когда мне стало девять лет, он в Турпал вернулся. Пусть это сожалению подобно, но с тех пор я в эту страну не ходил. Тогда на Венгерской земле война с турками была. Я туда поступил. Потом против крымского хана службу делал. Теперь благодаря предложению доблестного залдата Маржерета я снова здесь. Зачем ты называешь его плохо?

— А как его прикажешь называть? — удивился Пожарский. — Сам посуди: мы его хлебом кормили, а он против нашего хлеба меч поднял. И снова за хлебом тянется, для начала — вашими руками. Не хочу тебя на одну доску с ним ставить, капитан, но оно само так получается.

— Старое прощенья просит, а ты от нового отвернулся.

— Что тебе еще в моих словах не нравится?

— Мне все не нравится! — вдруг взорвался Шав. — Что я тут один, не нравится. Что ты шутки со мной шутишь, не нравится. Что ты хлебом Маржерета попрекаешь, тоже не нравится. Я есть посол! Прошу любить и жаловать!

Ни один мускул на лице Пожарского не дрогнул. Он будто такого поворота и ждал. Благожелательно улыбнувшись Шаву, князь предложил:

— Велик почет не живет без хлопот. Давай разберемся?

— Давай! — самолюбиво согласился австрияк.

— Сначала — кто ты есть… Вольные господа из Амбаха прислали с тобой грамоту, какими обычно города меж собою сносятся. Для таких посланий послы не нужны, хватит и посыльного. Вот я тебя так и принимаю. Что касаемо истинных послов, то они оружием не гремят, как твои девяносто рейтаров. Их оружие — выдержка и словесная находчивость. Одно с другим путать не надо. Поэтому ты здесь, а рейтары в Переяславле тебя дожидаются. Про Маржерета я уже сказал. А на шутки не серчай. Если неудачно сшутил, прости, ради бога.

— Но воевода Архангельского города меня послом почитал! — воскликнул Шав. — Он мне уверение дал, что ты рад будешь от нас помощь взять. Очень, очень рад. Как твои слова понимать, мне не известно.

— А тут и понимать нечего. За щедрое предложение низкий поклон и сердечные пожелания. Однако у нас и своего войска хватает. Ты, должно быть, это заметил, когда сюда спешил. Мы на свои силы привыкли опираться. Да еще под Москвой казачьи полки нашего подхода ждут. Коли бы и двинский воевода это увидел, то не стал бы напрасных уверений тебе давать. Ну а чтобы ты не обижался, капитан, тебя с твоими людьми в Архангельск, как дорогого посла, новый Двинский воевода проводит. Надеюсь, ты с ним уже подружился. А нет, так подружись. Вот он перед тобой — Андрей Иванович Татев, — с этими словами Пожарский поднялся, давая понять, что переговоры окончены.

— И это все?! — растерялся Шав. — Постой, князь. На пол-слово уходить не надо. На послание положено ответ дать. Я без него не могу ехать.

— Коли положено, значит, будет. А пока возвращайся с Татевым в Переяславль к своим рейтарам. Отписку мы туда пришлем. Да не волнуйся понапрасну. Долго ждать тебе не придется. У Бога скоро, а у нас тотчас. Прощай, капитан. Счастливый путь!..

Два дня спустя на стане у Троице-Сергиева монастыря Пожарский и Минин собрали Совет ополчения. К этому времени земская рать увеличилась на две с половиной тысячи человек. В пути к ней присоединилось немало крестьян и гулящих людей, но больше того казаков, перебежавших от Заруцкого и Трубецкого. Часть из них привел из-под Александровой слободы Пожарский. Вот Совет и постановил задержаться у Троицы на четыре дня, чтобы перестроить войско и обучить бою новичков.

Заслушав донесения из южных земель, Совет решил, что пора с Ногайской ордой о совместных действиях против польского нашествия договориться. Главой посольского отряда к ордынцам тут же был назначен сын боярский Степан Ушаков, человек смелый, опытный и речистый. Ему вменялось убедить ногайцев набеги на русские поселения не делать, а прислать две тысячи татар — за немалое вознаграждение — ополчению в помощь, но с условием: как только Москва очистится, они выйдут вон.

Еще Совет приговорил: с австрийскими и английскими наемниками не знаться, отписку им составить так прямо и щекотно, чтобы отбить у них желание впредь в чужие дела соваться. Двинским воеводой утвердить Андрея Татева. Его же с Шавом и отпиской австриякам в Архангельский город послать. Пусть своими глазами увидит, как Шав от русских берегов отчалит.

Отписку доверено было подготовить приказным дьякам Тимофею Витовтову и Патрикею Насонову. Они хоть и не краснописцы, зато с Маржеретом не раз встречались, всю его подноготную знают, за словом в карман не полезут. Так и родился ответ в Амбах. В нем, в частности, говорилось:

«…И мы государям вашим королям за их жалованье, что они о Московском государстве радеют и людям велят собираться нам на помощь против польских и литовских людей, челом бьем и их жалованье рады выславлять; вас, начальных людей, за ваше доброхотство похваляем и нашею любовью, где будет возможно, воздавати хотим; потому удивляемся, что вы в совете с француженином Яковом Маржеретом пребываете <…> И тот Яков Маржерет вместе с польскими и литовскими людьми кровь крестьянскую проливал злее польских людей, и в осаде с польскими и литовскими людьми в Москве от нас сидел, и награбивая государские казны, дорогих узорочей несчетно, из Москвы пошел в Польшу в нынешнем 7120 году, в сентябре месяце, с изменниками Московского государства. И нам подлинно известно, что польский король Жигимонт тому Маржерету велел у себя быть в Раде: и мы удивляемся, каким это образом Маржерет хочет быть в Московском государстве по умышлению польского короля, чтоб зло какое-нибудь учинить; о том мы стали в опасеньи и потому к Архангельскому городу на береженье ратных многих людей отпускаем. Да и наемные люди иных государств нам теперь не надобны; до сих пор мы с польскими людьми не могли сладить потому, что государство Московское было в розни, а ныне все Российское государство, видев польских и литовских людей неправду и узнав воровских людей завод, избрало за разум, и за правду, и за дородство, и за храбрость к ратным и земским делам стольника и воеводу князя Дмитрия Михайловича Пожарского-Стародубского. Да и те люди, которые были в воровстве с польскими и литовскими людьми, стали теперь с нами единомышленно, и мы польских и литовских людей побиваем и города очищаем: что где соберется доходов, отдаем нашим ратным людям, стрельцам и казакам, а сами мы, бояре и воеводы, дворяне и дети боярские, служим и бьемся за святые Божии церкви, за православную веру и свое отечество без жалованья. А до польских и литовских людей самих за их неправды гнев Божий доходит: турские и крымские люди Волынь и Подолию до конца запустошили и вперед, по нашей ссылке, Польскую и Литовскую землю крымские люди пустошить хотят. Так, уповая на милость Божию, оборонимся и сами, без наемных людей. А если по какому-нибудь случаю врагов наших не одолеем, то пошлем к вам своих людей, наказавши им подлинно, сколько их нанимать и почет им давать. А вы бы любовь свою нам показали, о Якове Маржерете отписали, каким образом он из Польской земли у вас объявился, и как он теперь у вас, в какой чести? А мы думали, что ему, за его неправду, опричь Польши, ни в какой земле места не будет. Писано на стану у Троицы в Сергиеве монастыре лета 7120 августа месяца» .

Имя Маржерета в ту пору для большинства русских людей было ругательным, зато во Франции оно успело обрести широкую известность. Там он, после первого возвращения на родину, написал и издал весьма познавательную, не лишенную авантюрности книгу «Состояние Российской империи и великого княжества Московского». Свое повествование он начал с царствования Федора Иоанновича и закончил воцарением Василия Шуйского, живо описав положение страны, двор, нравы, борьбу Гришки Отрепьева с Борисом Годуновым, смерть самозванца. Вернулся в Россию с намерением не только обогатиться, но и продолжить свою книгу, но дар сочинительства покинул его. Так бывает, когда душа окончательно искривится. После второго бегства из России Маржерет все еще продолжал надеяться, что со временем желание и умение писать о русской жизни к нему вернется. Но ответ из стана Пожарского у Троицы, который через полтора месяца доставит ему в Амбах Яков Шав, окончательно убьет эту его надежду.