Едва занялось утро, правый берег Москвы-реки, уходящий вместе с ней под Воробьевы горы, ожил, наполнился сиянием доспехов и оружия, всплесками далеких голосов, боем полковых барабанов и голошением труб. Однако на этот раз Ходкевич решил все свои силы обрушить на русские укрепления одновременно. От Донского монастыря к валам порушенного в Смутное время Земляного города широким потоком хлынули принявшие прежний устрашающий вид шляхетские роты, венгерская и литовская кавалерия, польские гайдуки, запорожские и донские казаки. Следом поторапливалась не менее грозная, набранная в ближних европейских странах пехота. Все это многоликое множество двигалось с таким расчетом, чтобы охватить не только дугу земляного вала, но и приречье от Крымского двора до Коломенской слободы, занятой казаками Трубецкого.

Подпустив кавалерию неприятеля поближе к валу, из-за набитых землей корзин ударил по ней пушечный наряд земской рати. В нескольких местах вздыбилась земля, развороченная чугунными ядрами. Защелкали самопалы и ручницы. Повисли пороховые дымки. Вспыхнула одежда на убитых. Но ряды наступавших тут же восстановились.

И тогда навстречу новой волне наступления вынеслись конники князей Лопаты-Пожарского и Туренина. Их было заметно меньше, чем в войске Ходкевича. Но разве в численности дело? Теперь ополченцы знали, что наемники лишь с виду неуязвимы, а копни их поглубже да половчей, кровью умоются, как и все смертные. Но даже не это главное. Их вело сознание того, что они защищают родную землю. Отчую. Любимую, несмотря ни на что.

И вновь разыгралась отчаянная сеча. Сила нашла на силу, ярость на ярость. Померкло ясное спозаранку солнце. Попряталось в округе все живое. Утренний заморозок сменился влажной духотой.

Главный удар Ходкевич направил на Серпуховские ворота Земляного города. Именно здесь входила в Москву старая Калужская дорога. По ней гетман и задумал провести в Кремль обоз с кормами и оружием для осажденных поляков.

От самих ворот, как и от деревянных стен, окружавших прежде Земляной город с внутренними крепостями, именуемыми Белым городом, Китай-городом и Кремлем, ныне мало что осталось. Зато утесом стоял неподалеку Данилов монастырь. Тому, что возле него расположился один из станов Трубецкого, Ходкевич поначалу особого значения не придал. Он был уверен, что, завидев польские хоругви, подмосковные гультяи тотчас отойдут, а нет, так придется их, как псов-пустобрехов, на цепь посадить. Но казаки, к его досаде, прочь не отбежали. Вместе с ополченцами Пожарского они на пути прусских, жемоцких и мазовецких гусар Млоцкого и черкас Зборовского стали.

Александр Зборовский — один из самых опытных и заслуженных полковников короны польской, а Млоцкий — ничтожество. Казаки его еще по службе у Тушинского вора запомнили. Видом орел, а душою — лис, склонный к мотовству, безрассудству, издевательствам. Подчиненные от него плакали, так он им досаждал. Вот и настала пора рассчитаться.

Вскоре к защитникам Серпуховских ворот из Остожья и из Коломенской слободы изрядное подкрепление подоспело. С утроенной силой оно схватилось с поляками и их наемниками, стало с дороги теснить. Но и Ходкевич не промешкал. Узнав, отчего наступление на правом крыле стало захлебываться, увязать в кровавой толчее у земляного вала, он перебросил туда остатки полка Невяровского, венгерскую пехоту Граевского и часть черкас атамана Ширая, а сам в раззолоченных гетманских одеждах на золотистом жеребце появился среди драгун и гусар князя Корецкого, осадивших укрепления у Крымского двора: пусть-де Пожарский и его воеводы думают, что центр наступления здесь находится.

Взяв из засадного полка три сотни конных копейщиков, Пожарский поспешил на правый берег Москвы-реки.

— Сдается мне, Дмитрий Михайлович, гетман в сторону тебя увести хочет, — пробовал остановить его Минин.

— Знаю! — ответил, садясь на коня, Пожарский. — А только негоже мне, Миныч, от острия его меча уклоняться. Товар лицом продают. Об остальном душа у меня спокойна. Вы тут с Хованским не хуже моего управитесь.

Но сразиться с Ходкевичем грудь в грудь Пожарскому так и не пришлось. Уже на другом берегу Москвы-реки он был ранен в руку. Весть об этом разнеслась далеко по полкам. Шляхтичей она взбодрила, казаков Трубецкого привела в замешательство. И лишь ополченцы, засевшие в приречье, продолжали удерживать линию обороны. С часу на час она становилась все у́же и у́же, пока не порвалась сразу в нескольких местах. Не устояв перед натиском поляков, казаки стали уныривать в воду, перебредать реку по мелководью или переходить по наплавному мосту ниже по течению. Вдогонку им летели пули и стрелы, а мимо в наплывах крови, покачиваясь, проплывали похожие на кресты безжизненные тела…

Не лучше сложилось дело и у Серпуховских ворот. И здесь первыми натиска неприятеля не выдержали казаки Трубецкого. Отчаявшись защитить дорогу, они кинулись ловить оставшихся без наездников коней. По пути прихватывали сабли, пистоли, алебарды, щиты убитых и, сбившись в отрядцы, торопились исчезнуть.

Воспользовавшись несогласованностью защитников земляного вала, полки Граевского и Зборовского прорвались наконец за Серпуховские ворота и, не останавливаясь, устремились к острожному городку возле церкви Святого Климента, перегородившего Большую Ордынку. Успех окрылил их.

— Гей, кубраки и лаборы ! — столпились они возле проездной воротной башни. — По цо вам москали? Москаль казаку найлепший враг. Вкладай рух высокости до наших рук !

— Хотя бы нам черт, только бы нам не тот! — отвечали им из-за острожных стен казаки. — Не долго вам осталось свои космы и телячьи головы таскать, курвины дети. Будете на том свете в котлах кипеть. Выгальный вы народ, ляхи. Шипите, как змеи, а укус-то комариный!

Рассвирепев от такой наглости, жолнеры Граевского кинулись рубить ворота Климентьевского городка, проламывать его тын всем, что под руку попадет, закидывать двор петардами. В ответ с башен городка начали палить полуторные пушки, полетели пули и стрелы. А когда ворота рухнули, казаки схватились с неприятелем врукопашную. Они бились так ожесточенно и бесстрашно, что венгры и поляки дрогнули, а черкасы ослабили напор, лицом к лицу столкнувшись с такими же, как они сами, казаками, вскормленными православной Русью.

Но тут в спину им ударили гайдуки Невяровского, захватившие накануне острожек у церкви Святого Егория в Яндове. Ворвавшись в Климентьевский городок с двух сторон, поляки и их наемники с трудом, но все-таки сломили сопротивление его защитников. Сломили, но не уничтожили. Многим казакам удалось вырваться наружу и укрыться за печищами сгоревших домов, в зарослях крапивы, бурьяна, в придорожных ямах и канавах. Затаившись там, они мысленно бормотали столь непотребные ругательства, что, казалось, произнеси их вслух — язык отсохнет. И соображали: как быть дальше? По их расчетам, выходило, что теперь-то Ходкевич именно через Климентьевский городок свой обоз к Кремлю направит. Обносившиеся и крепко оголодавшие за время осады казаки упустить такой случай ну никак не могли. Голод — не тетка, грызет, пока не доймет. Но и то хорошо, что с него пухнут, а не лопаются, как от обжорства.

Ждать казакам пришлось недолго. Получив известие, что русские в Замоскворечье опрокинуты и рассеяны, а Климентьевский городок взят, Ходкевич велел не медля ввести обоз на Большую Ордынку. А это более четырех сот доверху нагруженных всякими припасами возов.

Тут-то и начались у поляков неприятности. Большая Ордынка на самом деле не так уж и велика. В два ряда обозу по ней не пройти, только гусем. Вот и растянулся он от церкви Святой великомученицы Екатерины до церкви Святого Климента. Дождавшись, когда передние и задние проездные ворота острожного городка откроются, чтобы пропустить через его двор обозную вереницу в сторону Кремля, схоронившиеся в ямах и бурьяне казаки с дикими воплями повыскакивали из своих укрытий. Те, у кого были самопалы и пистоли, в упор стреляли по жолнерам, лошадям, возчикам и кавалеристам. Их товарищи крушили неприятеля саблями, чеканами, сулицами, а то и за жерди, попавшиеся на глаза, хватались.

На волне переполоха казаки вломились в потерянный ими недавно городок, накрепко закрыли те и другие ворота и, вырубив за каких-то полчаса венгерскую пехоту заодно с черкасами, вместо польских стягов подняли на церковной звоннице станичные хоругви.

Не менее яростный бой разгорелся и в других местах Замоскворечья. Под звон колоколов, вдруг покатившийся по округе, под треск ружей и победные крики казаки начали расщипывать ту часть обоза, которая осталась на Большой Ордынке. Сбившись в ватажки из нескольких человек, они отбивали у поляков то один, то другой воз и спешили угнать его подальше, чтобы там разделить или, как принято у них говорить, раздуванить добычу. Невесть откуда на улицах и пустырях появились грязные худые бабы и ребятишки. Стараясь помочь казакам, они приносили солому и хворост, поджигали их на пути обозников, а то и сами набрасывались на ошалевших от происходящего жолнеров. А возле наплавного Замоскворецкого моста в Яндове казаки на волне общего подъема вернули себе Егорьевский острожек.

Чтобы сохранить хотя бы половину обоза, Граевский и Зборовский поспешили отгородить его от казаков стеной королевской пехоты и черкас — и под ее прикрытием отвели к Серпуховским воротам.

Каково было Ходкевичу узнать об этом? Ведь в душе он уже праздновал победу. Неужели и сегодня Фортуна от него отвернется?

Гетман вдруг почувствовал бессилие перед ее грозным ликом. Но вида не подал. За годы походов и придворной жизни он научился владеть собой. Ему ли не знать, что победы без временных поражений не бывает? Однако и такие вот нелепые поражения — дурной знак. Он привык сражаться по правилам наступательной науки — науки сильнейшего. А она опирается на точность действий, холодный расчет и великий, идущий от самого Александра Македонского дух завоевательства. У русских такого духа нет. Они привыкли стоять за щитом — обороняться, а не нападать. В своей православной вере они неистовы, в дружбе крепки, в ссоре непримиримы. Сначала сами себе Смуту, застилающую глаза, создадут, а потом борются с ней до потери жизни. Странный народ. Противоречивый. Непривычный…

С русских Ходкевич переключил свое негодование на поляков, засевших в Кремле. Струсь — выскочка, гордец, завистник. Ян Потоцкий, ставший-таки губернатором злополучного Смоленска, для того его и прислал, чтобы слава покорителя Москвы досталась не коронному литовскому гетману, а племяннику его сестры — хмельницкому старосте Николаю Струсю. Вот Струсь и хочет чужими руками Пожарского одолеть. Ну кто ему мешал вместе с гайдуками, которых ночью пшегубец Орлов в Кремль провел, Климентьев городок и острожек в Яндове хотя бы из последних сил отстоять?! Так нет же, вид сделал, что это не его забота. Руки умыл. Сам под собой сук рубит, а думает, под Ходкевичем. Слепец. Себя не жалко, союзников бы пожалел…

А у Минина и Пожарского успех на Ордынке надежду на то вызвал, что они и без Трубецкого общий язык с его казаками найдут. Уже четыре атамана со своими хоругвями на сторону ополчения перешли, да полусотня шарпачей Оныськи Беды, да станицы Бегичева и Кондырева, которые тот же Оныська сумел на сторону Пожарского перетянуть. А разве не показали себя истинными радетелями отечества защитники Климентьевского и Егорьевского острожков, других казацких отрядов, отчаянно бившихся у Серпуховских ворот и Крымского двора? Большинство из них недовольны тем, что сам Трубецкой и его дворянские сотни удобно расположились в государевых садах на высоком правобережье Москвы-реки напротив Кремля и участия в сражении не принимают. По свидетельствам многих уважением у казаков Трубецкой не пользуется. В отличие от недавнего своего сподвижника Ивана Заруцкого атаман он никудышный: ни удали в нем, ни военной смекалки, ни твердости. Одним словом, вода на киселе. Зато ходит павлином. Одно только возле него казаков и держит — щедрые посулы и вседозволенность, которую он не пресекает даже в самых вопиющих случаях.

Вот Минин и предложил Пожарскому келаря Авраамия Палицына в казацкие таборы послать. Уж он-то сумеет очерствевшие за лихолетье души призывным словом пронять, возбудить в них пошатнувшееся братство, на подвиг освобождения Москвы от люторов и внутренних враждотворцев увлечь.

— Хорошо придумал, — одобрительно глянул на него Пожарский и добавил: — А вместе с Авраамием дворян и детей боярских для представительства отправим. Земской и духовной власти рука об руку следует идти. Так по-моему доходчивей будет. Как думаешь?

— Тела без души не бывает, — подтвердил Минин и заботливо глянул на подвязанную руку князя: — Мозжит?

— Терпимо, — отмахнулся тот, а у самого лицо больное, под глазами черные круги, губы потрескались; сразу видно, рана его болью налита. — Похоже, гетману сейчас не до нас, — продолжал он деловито. — Переведем дух и мы, Миныч. Соберемся с силами. Они нам скоро понадобятся…

Старец Авраамий с готовностью возложил на себя миссию воссоединения двух ополчений. Он и раньше делал для этого все, что было в его силах, а теперь, в разгар сражения, вдруг почувствовал: пробил его апостольский час. Шаткое равновесие в Замоскворечье долго продолжаться не может. Его святой долг — вдохновить казаков на мужание, завещанное Гермогеном и его великим предшественником Сергием Радонежским.

Вооружившись дорожным посохом и крестной силой, в сопровождении приданных ему дворян, Авраамий ходко запылил в Климентьевский городок. Еще на подходе к нему он увидел множество убитых. Судя по одеяниям, в большинстве своем это были венгры, черкасы и другие наемники. Но попадались и казаки из подмосковных таборов. А возле самих ворот Авраамий заметил в траве испачканное сажей и кровью полуголое тело беловолосого мальчонки.

Бережно подняв его, старец вошел с ним в острожный городок и, положив на порожнюю телегу, перекрестил. Затем обратился к казакам:

— Братие! От вас началось дело доброе. Вы первыми крепко стали за веру православную и отечество наше, чем прославились во многих ближних и дальних государствах. Суровы на восхищение дела ваши. Второй год держите в осаде врагов и изменников. Ныне к ним протянулась извне рука помощи. Отсечь ее — общий долг. Частью уже и отсекли: вы — здесь, земцы князя Дмитрия Пожарского — там. Но этого недостаточно. Рука вражеская живуча. Мало отнять у нее острожек или дорогу, надо всю Русскую землю с Москвою вместе отнять. Если успокоитесь сейчас, довольствуясь крохами, горько пожалеете потом, лишившись всего. Зову вас, пока не поздно: соединимся с земцами сердцем и оружием! Освободим от черных люторских сил отцов и детей наших, растерзанных, как это дитя неповинное, как свет жизни грядущей. Наша правда крепка, братие! Не посрамим же ее! Восплачем к Богу и с Ним победим храбрествующе!

Пламенная речь Авраамия и впрямь слезы из казаков вышибла. Они подходили к телеге с телом мальчонки, истово крестились, обещали нынче же отсечь Хоткееву руку насовсем, — но только после того, как и другие замоскворецкие станы в помощь нижегородцам поднимутся.

— Аще кто забудет слово свое, того Бог забудет! — сурово насупил брови келарь и поспешил в казацкие таборы за Москву-реку.

По пути он прослезил казаков, стабунившихся на переправе у церкви Святого великомученика Никиты. Здесь собрались те, кто уцелел на разных участках утреннего сражения и шарпачи, рыскающие в поисках легкой поживы. Многие из них гомонящей толпой двинулись следом за Авраамием, чтобы еще раз послушать вещего старца на главном казацком стане.

Здесь глазам Авраамия и его спутников предстала удручающая картина. На солнечном припеке пьянствовала, играла в зернь или, забывшись в пополуденном сне, валялась орава плохо одетых, груболицых, никому не подчиняющихся станичников. Князя Трубецкого на стане не было. Его замещал атаман Кручина Внуков, бородатый, осанистый пожилец в просторном, с серебряными галунами казакине и шапке с кисточкой. Узнав, зачем пожаловал келарь с послами, Внуков распорядился соорудить из бочек и плах возвышение, закрыть его холстиной, а спящих казаков не медля растолкать.

В груди Авраамия клокотал гнев.

«Как смерд не моется, а все смердит, — думалось ему, — Совсем страх казаки потеряли. Коли их в узде не держать, они сами кого хочешь зауздают». Однако лицо его оставалось спокойным и бесстрастным. И лишь поднявшись на скородельный помост, он возвысил голос:

— Что празднуем, братие?! Или устали против обидчиков отечества нашего войною стоять? Или не видите, как земцы князя Пожарского рядом с вами кровь проливают? Или умом с зелена вина перепутались? Опомнитесь! Поставьте против храбрости нижегородцев свою храбрость, против их стойкости свою стойкость. Не посрамите войско казацкое!

— Поставить можно, а что толку? — выкрикнул кто-то и заюродствовал: — В воде черти, в земле черви, в небе птахи, в Кремле — ляхи; лезь к казаку в пузо — оконце вставишь, боярином станешь.

— Богатые с Пожарским пришли, пусть они и воюют, — поддержали его жидкие голоса. — Сытый голодному не товарищ!

— Цыть-те, пустомели! — зашикали на них со всех сторон, — Дайте божьему человеку слово сказать! И впрямь против Господа согрешаем…

— Не беда, что грехов много, — не унимался глумец. — Лишь бы денег вволю.

— Коли все дело в них да в голодное брюхо уперлось, — укоризненно посмотрел в его сторону Авраамий. — Обещаю казну Сергиевой Троицы ради насыщения вашего не пожалеть, как мы ее и прежде не жалели! На правду слов много не надо. Зову вас, братие, пострадать за Имя Божие, за православную истинную христианскую веру и государство Московское, как в оные годы наши великие предшественники страдали! — и вдруг бросил до сердца пронимающий клич — Се́ргиев!

— Се́ргиев! Се́ргиев! — пришел в движение казацкий стан. — Веди нас, Кручина! Зададим гетману страху!

Атаман Кручина Внуков не заставил себя ждать. Во главе растянувшихся до переправы и дальше конных и пеших сотен он двинулся на соединение с казаками Никитского и Климентьевского станов. У Серпуховских ворот путь им заступила пехота Граевского и черкасы Ширая. Завязался вялый выжидательный бой.

Как только звуки его докатились до Остоженки, Пожарский решил все свои силы туда бросить.

— А я бы еще и с Крымского двора зашел, — высказал ему свои соображения Минин. — Там гетман меньше всего нападения ждет. Он сейчас, как глухарь, в Замоскворечье увяз и ничего больше не видит и не слышит. Самое время его сбоку ударить. Чтобы тебя не отрывать, мне это дело поручи. Я справлюсь, княже. Не сомневайся.

— Я и не сомневаюсь, Миныч. Бери себе, кого хочешь. На твой опыт полагаюсь, на твою удачу…

Минин взял три сотни пехоты, оставшиеся от засадного полка, и полторы сотни рубак под началом польского ротмистра Павла Хмелевского. Вместо Михаила Дмитриева, раненного в утреннем бою, запасной полк возглавил Василей Тырков.

— А конницу почему не берем? — удивился он. — Пешцам в таком деле без нее не справиться. Быстроты не будет, натиска, разворота.

— Зато легче на тот берег тишком перейти и к стану пана Величинского вроссыпь подобраться, — объяснил Минин. — При нем гусарская рота да рота пешая. Кони гусарские у реки поставлены. Вот и сообрази. Коли тех коней под себя взять, из пешцев враз конница получится.

— Как это я сам не сообразил? — дернул рваной ноздрей Тырков. — Ну тогда слава богу! Я с собой ермачат возьму. Они сколько надо коней отгонят… — и запнулся. — А с княжичем Федором как быть? Он ведь теперь с ними неотлучно.

— Сам знаешь: или всех брать, или никого… Слыхал я, Федор хорошо воюет…

— Что есть, то есть. Старательный хлопец. Да у нас почитай нерадивых и нет. Не затем в этакую даль шли, чтобы бездельничать.

— И то верно. Сибиряки народ двужильный. С дороги — и в бой! Истинно молодцы. Потери-то большие?

— Да уж и немалые, Козьма Миныч. Считай, и половины не осталось… Как у всех.

— Ладно, Василей Фомич. Действуй! После поговорим…

День клонился к вечеру. Налились пахучим зноем прибрежные травы. В голубизне высокого неба светлыми островками повисли пенистые облака. Вода в Москве-реке до дна прогрелась. Мазки закатного солнца испятнали ее от берега до берега. Головы плывущих ополченцев среди них издали не сразу и различишь. Да поляки в этотчас на реку у Крымского двора и не смотрели. Внимание их было приковано к тому, что происходило ниже по течению.

Первыми выбрались на берег молодцы Павла Хмелевского и ермачата. Кони польских гусар мирно пощипывали траву у наскоро поставленных коновязей. Тут же полдничали ротные караульщики. Завидев ополченцев в мокрой одежде, они всполошились, но Хмелевский заговорил с ними по-польски, и они немного успокоились. Ротмистр продолжал идти к ним, шутливо объясняя свое появление, а его поспешники беспечно смеялись.

Остальное произошло стремительно. Перебив караульщиков, удальцы махом разобрали коней. С саблями и грозными сулицами в руках они вихрем понеслись по вражескому стану, рубя и круша все вокруг. На помощь им подоспели пешцы засадного полка.

Трудно назвать сечей то, что произошло затем. Скорее это было посечение ошалевших от неожиданности, не успевших схватиться за оружие, подавленных прежними неудачами польских и литовских вояк. Летописцы опишут его так: «Кузьма же с теми сотнями набросился на них, и побежали они Богом гонимы. Отступая к таборам Хоткеевым, рота роту смяла. Пехота же, увидев это, из ям и крапив поднялась и взяла в тиски таборы. Конные же напустились на них всей своей силою…».

Наравне с ополченцами сражались Кузьма Минин, его сын Нефед, Федор Пожарский и воевода Тырков. Их пути то расходились, то пересекались, и тогда вместо приветствия они взмахивали саблей и кричали друг другу «Се́ргиев!» — «Се́ргиев!».

С того и началось отступление, а затем всеобщее бегство польского войска.

Казаки Трубецкого захватили и разграбили ту половину обоза Ходкевича, которая укрылась у Серпуховских ворот и Данилова монастыря. Земцы Пожарского вновь заняли Замоскворечье. Воодушевленные столь явной победой, они готовы были преследовать поляков, пока сил хватит. Но, как свидетельствуют летописцы: «Начальники же их за ров не пустили, говоря, что две радости на один день не бывает, ибо все сделалось помощью Божиею. И повелели они стрелять казакам и стрельцам, и два часа стояла такая стрельба, что не было слышно, кто о чем говорит. Огня же и дыма было, как от пожара великого. Гетман же, охваченный ужасом, отошел к Пречистой Донской (к Донскому монастырю) и стоял там всю ночь на конях. Утром же он побежал от Москвы срама ради прямо в Литву».