Тобольские воеводы сменились в начале ноября 7121 года . На место князя Ивана Катырева-Ростовского и выборного дворянина Бориса Нащокина Ярославский Совет всей земли прислал князя Ивана Буйносова-Ростовского и выборного дворянина Наума Плещеева. Встретившись с ними впервые, большой сибирский дьяк Нечай Федоров не сумел скрыть своей горечи.

— А мне что же, замены подходящей не нашлось? — подосадовал он. — Выходит, так на Сибири и помру. Везет мне на одноглазое счастье. Оно не видит, кому дается.

— Всякому свое счастье, Нечай Федорович. В чужое не залезешь, — посочувствовал ему Буйносов и поспешил успокоить: — Но ты особо-то не кручинься. Насколько я сведом, князь Пожарский и о тебе помнит. Собирался человека разумного вместо тебя следом прислать. Не знаю, кого имянно, но чтобы тебе близок во всем был. Может, и сынка твоего Кирилу. Как я заметил, он у началия в чести. Кому, как не ему, дела у тебя в Тобольске принять?

«Хорошо бы, — плеснулась надежда в душе Нечая. — Мне радости больше и не надо. Только бы знать, что Кирила на ум стал, со мной делами сравнялся. Только бы победной вести об освобождении Москвы дождаться. Видит Бог, уже не долго осталось…».

И правда, в конце ноября гонец из Москвы долгожданную грамоту за приписью казанского дьяка Афанасия Евдокимова примчал. В ней говорилось, что Кремль от поляков с Божьей помощью очищен; пленные в Нижний Новгород, Ярославль, Галич, Вологду и на Белоозеро разосланы; их главарь Николай Струсь в один из кремлевских монастырей заточен; приспешник короля Сигизмунда Федька Андронов на пытке тайники, где поляки царские короны и другие ценности прятали, указал; из Боярской думы изгнаны окольничие князья Звенигородские, князь Федор Мещерский, Тимофей Грязной, братья Ржевские, постельничий Безобразов и другие изменники; часть дворян со своими отрядами стала покидать полки, ссылаясь на осенины, так что нынче объединенное ополчение Пожарского, Минина и Трубецкого наполовину из таборных казаков состоит; дабы упорядочить их службу, старых казаков решено отделить от беспорядочных и выдавать им жалованье согласно реестру; а вчерашние холопы долгожданную волю получили, освобождение от уплаты долгов и царских податей сроком на два года; одним словом, жизнь в Москве заботами Совета всей земли понемногу налаживается; есть в этом заслуга и земской дружины из Тобольского города, которую Сибирь в помощь нижегородскому ополчению прислала; за это ей сердечная похвала и великая благодарность.

А на словах гонец добавил, что сын Нечая Федорова, Кирила, теперь в товарищах у воеводы Василея Тыркова служит. Жив-здоров, чего и отцу желает.

— И только? — насупился Нечай. — А дальше где быть думает? В Москве? Или в Сибирь собирается?

— Об этом у нас разговора не было, — ответил гонец. — Но я так понял, что скоро вы должны свидеться. А где, не знаю.

Короткое слово «скоро», а сколько чувств оно в душе Нечая пробудило! Радость. Надежду. Сомнение. Нетерпение. Ну и, конечно, мысленный упрек сыну: «Эх, Кирила, Кирила. Мог бы и сам о себе написать.

Рука не отвалилась бы. А то через третью голову приходится о тебе выспрашивать. Пора бы понять, что родители не вечны. Сегодня они есть, а завтра хоть локти кусай — назад из земли не выймешь, пропущенное слово не вставишь. Вот, сынок, и не пропускай его…»

Следующий гонец доставил в Тобольск нежданные вести. Задним числом на победной Москве узнали, что еще в августе, когда Пожарский с ляхами на Девичьем поле и в Замоскворечье бился, польский король Сигизмунд новый поход на русский царь-град без решения сейма затеял. Не мытьем, так катаньем жаждется ему сына своего Владислава на трон московский усадить. Набрал он в Вильне три тысячи немецких наемников и двинулся с ними через Смоленск к Вязьме. Соединившись там с остатками войска разбитого под Москвой гетмана Ходкевича, король на Погорелое Городище в Ржевском углу напал. Но крепость эта оказалась ему не по зубам. Тогда Сигизмунд послов на переговоры в Москву отправил — с призывом к прежним договоренностям вернуться. Да кто же с ним теперь договариваться будет? У бояр, которые прежде сторону поляков держали, руки коротки, а народ цену королевским обещаниям знает. Вновь земцы с казаками польские отряды от Москвы отбили. Тогда Сигизмунд попытался взять Волоколамск. Три раза ходили его жолнеры на приступ и три раза откатывались. Несподручно им на чужой стороне без кормов в осеннюю непогоду биться. Вот и повернули назад не солоно хлебавши. Ивашке Заруцкому тоже не посчастливилось. Пользуясь новым нашествием поляков, выскочил он со своими черкасами из Коломны, чтобы для Марины Мнишек и ее малолетнего сына, «коломенского царевича Ивана Дмитриевича», Рязань златоглавую добыть, да о кулак тамошнего воеводы расшибся. Пришлось ему к Астрахани отбежать. В скором времени должен состояться в Москве великий Соборный совет по избранию государя, но уже сейчас всех объединяет неколебимое желание — никого из немецкой веры и никаких иноземных государств не выбирать. А чтобы поползновений таких не было, Федор Мстиславский со своей «седьмочисленной боярской братией» на богомолье по дальним городам разосланы. Близится час государского возрождения и торжества правды русской. Послужим же ей всяк на своем месте чистыми помыслами и помощью посильной…

Но и с этим гонцом Кирила отцу лишь словесный привет передал, будто так и положено. Как тут не расстроиться? Не железный ведь. За Москву волнение сердце давит, на Сибири своих бед хоть отбавляй, а тут сынок родимый не изволит отцу письмейце с верным человеком передать. Вроде мелкая обида, но такая иной раз острее крупной ранит.

Здоровье Нечая давно расшаталось. Сперва ломота в костях мучила, потом к ней грудные боли добавились, а теперь и голова болеть стала да так, что утром ее от подушки трудно оторвать. Встанет, а перед глазами круги плывут, сердце заходится, колени болью сводит. Добрел он как-то до крыльца да и шагнул сослепу мимо верхней ступеньки. Остальное у него из памяти вышибло. Очнулся на постельной лавке. Рядом батюшка из Воскресенской церкви Вестим Устьянин молитву творит. Свечи мерцают. Иконные лики сверху взыскующе глядят.

«Рано мне под образами лежать, — мысленно запротестовал Нечай. — Еще Кирилу и Василея Тыркова в глаза не увидел, еще имя нового государя не услышал».

А сам слова сказать не может. Язык отнялся.

Тут Вестим ему ладонь на руку положил, будто показывая, что не только языком, но и глазами, и прикосновениями, и понимающими улыбками разговаривать можно. Оказалось, он вовсе не заупокойную Нечаю пел, а молитву о скором исцелении и исполнении всех желаний.

Спозаранку на Крещение Господне Вестим собрал за крепостными стенами верховой снег и приложил его к голове и онемевшим ногам Нечая, а вечером отвез на крытых санях к иорданской проруби на Иртыше. Там он его на руки, как дитя малое, взял и трижды окунулся с ним в ледяную воду. Тут-то и вспыхнули у Нечая угаснувшие было телесные силы. Увиделось ему, как отверзаются над иорданью небеса, и сходит с них в воду Истинный Христос Спаситель! Возликовала тут душа Нечая, бренное тело само собой распрямилось, и вышли они с Вестимом из проруби, поддерживая один другого.

Эта купель и помогла Нечаю до соловьиного дня дожить…

Пробудился он от колокольного перезвона. В радостном предчувствии на ложе своем заворочался. Вопросительно на Вестима Устьянина глянул: что там такое приключилось?

Вестим вышел узнать. Вернулся просветленный.

— С радостью тебя, Нечай Федорович! — сообщил он. — Добровольники из Москвы вернулись. Приготовься Кирилу своего увидеть. Они с Васильем Тырковым уже на дворе. Сюда идут. Дай-ка я тебе лицо утру. Залежалось совсем… И бороду поправлю. Вот так хорошо будет. Да не волнуйся ты. День нынче вон какой ясный. На загляденье…

А Кирила уже на пороге стоит. На мгновение замер, потом бросился к постели отца, пал на колени, прижался губами к его сухонькой, истлевшей от болезни руке. За спиной Кирилы возвышался заметно похудевший, но по-прежнему глыбистый Василей Тырков. По-братски обняв Вестима Устьянина, он готов был и Нечая обнять, да несподручно было.

Глаза Нечая наполнились слезами. Он прижал к себе голову сына одной рукой, а другую протянул Тыркову.

— Вот и свиделись, — бережно принял ее в свои лапищи походный воевода. — Год, как день, пролетел. А для Кирилы и поболее. Приятно все же, когда тебя колокольным звоном встречают, — тут его голос предательски дрогнул, смазался, глаза увлажнились. — Да ты плачь, плачь, Нечай Федорович, — захлебнулся он. — И я вместе с тобой слезами умоюсь. Нынче не зазорно.

Воевода Буйносов успел предупредить Тыркова, что Нечай дар речи потерял, быстро устает, утомлять его долгими разговорами не следует, а на сложности жизни и вовсе нельзя сбиваться. Вот Тырков и поспешил невольные слезы шуткой перешибить.

— Ты пока в затылке почеши, — вспомнил он любимое присловие Нечая Федорова. — А мы с Кирилой все как есть тебе доложим. Не знаю только, с чего и начать.

— С государя, — подсказал Вестим. — Мы с Нечаем Федоровичем вести о наречении Дмитрия Пожарского ждем. А кому выпало?

— Сыну владыки Филарета, Михаилу Романову.

— Что так?

— Земскому собору видней. И народ на него указал.

Вестим согласно кивнул, перекрестился и запел:

— Слава Богу на небе, слава. Государю природному на всей земле, слава! Чтобы ему не стариться, слава! Его делам почестным умножаться, слава! Его суду справедливым быть, слава! Его верным слугам не измениваться, слава! Чтобы правда была на Руси, слава! Краше солнца светла, слава! Чтобы Бог нас миловал, а царь жаловал, слава!..

Нечай Федоров слушал Вестима завороженно, беззвучно шевелил губами, подпевая ему, улыбался счастливо, а Тырков о сложностях жизни думал.

Народ и впрямь на Михаила Романова указал. Но случилось это после того, как на заседние Земского собора, длящегося уже третью неделю, каким-то непонятным образом были отозваны с богомолья Федор Мстиславский и его приспешники, а Пожарский, Трубецкой, выборщики из числа крестьян, горожан, священников на него не попали. В их отсутствие Мстиславский вновь разговор о приглашении иноземного королевича на московское царство завел. По его мнению сын владыки Филарета, Михаил, за избрание которого ратовали многочисленные Романовы, а также казаки и старцы Троице-Сергиева монастыря во главе с Авраамием Палицыным, слишком молод и не знатен. Он с такой ответственностью не справится. Выступление Мстиславского даже Ивана Никитича Романова с толку сбило. Он предложил отложить дело об избрании племянника до прибытия его из Ипатьевского монастыря в Костроме, куда Михаил удалился с матерью-инокиней Марфой. Тут-то московский люд, узнав о новых происках Мстиславского и его прихлебателей, в Кремль ворвался. А впереди — казаки Трубецкого.

— Не для того мы Москву освободили, чтобы нужду и погибель понапрасну терпеть! — набросились они на бояр. — Снова хотите отдать нас под власть чужеземцев? Не выйдет! Желаем немедленно присягнуть царю, чтобы знать, кому служим и кто должен вознаграждать нас за службу!

И вновь, как в Казанскую, их натиск решил дело. Собор обязался верно служить Михаилу Романову, а трон ни литовским, ни шведским королям либо королевичам, ни боярам, ни Маринке и ее сыну не передавать.

— … Чтобы цветному платью государя не изнашиваться, слава! — пел Вестим Устьянин. — Его добрым коням не изъезживаться, слава! Чтобы царева золотая казна, слава! Была век полным-полна, слава!..

«Молодому государю не позавидуешь, — думал между тем Тырков. — Не по собственной воле он избран. Отец его, Филарет Романов, с лучшим русским боярином Василием Голицыным по-прежнему в Польше томится. Страна в полном разорении пребывает. А при дворе не пойми что делается. С одной стороны — Пожарский с Мининым и другие отчизники, с другой — Трубецкой, Мстиславский и прочее воронье… Москва на кипящий котел похожа…».

Мог Тырков в этом котле остаться — Пожарский место ему возле себя предлагал, но ведь должен же кто-то и на окраинах Московского государства службу нести. Такая уж у Тыркова натура — в толчее столичной он, как рыба, выброшенная на песок, задыхается. Ему таежные просторы подавай, простую, суровую, но захватывающую жизнь, верных и надежных друзей, таких, как Вестим Устьянин и казаки старой ерамковской сотни. У каждого на Земле свое место и дело. Без них человеку счастья не будет…

А Кирила, слушая славу, что пел Вестим новому государю, сжимал руку отца и шептал:

— Прости, батюшка. Не серчай на блудного сына. Мое сердце от тебя не отпадало…

Чтобы не мешать им, Тыров бесшумно выскользнул за порог, спустился во двор и вдруг услышал знакомый перестук. Глянул на воеводский терем, а там большой пестрый дятел шпиль деловито обстукивает. Будто и не улетал.

— Ну здравствуй, краснопузик! — обрадовался ему Тырков и вздохнул раздумчиво: — Жизнь другая, а шашели те же. Ну долби, долби. Не буду тебе мешать…

Потом вскинулся на коня и, спрямляя путь по Верхнему посаду, поспешил к родному дому. Поворачивая к себе на Устюжскую, заметил издали многолюдие на дворе Шемелиных. Там нынче двойная радость: Сергушка вернулся, да не один, а со вновь обретенным в Троице-Сергиевой обители отцом и молодой женой Мотрей.

У ворот Тыркова ждала Павла. Бросилась она мужу на шею, плачет, целует, кулачками в грудь бьет:

— Ни одному твоему слову не верю, злыдень. Это называется — с обозом в Ярославль сходил? Да ты на войну сходил… Еще и улыбается… Все, друг милый. Больше я тебя одного никуда не отпущу, так себе и запомни. Или со мной, или никак…

Пришлось Тыркову на место новой службы в Томской город Павлу взять.

На Томь они добрались в середине июля, в те самые дни, когда Нечай Федоров на руках у Кирилы в Тобольске умер, а в Москве венчался на царство юный Михаил Романов. Дмитрий Пожарский за свои труды чин боярина из его рук получил, Кузьма Минин стал думным дворянином с годовым окладом в двести рублей и немалым земельным наделом. Их ждало еще немало испытаний, но и вечная слава.