Вкладочное серебро, собранное в городе и на посаде, Тырков решил хранить в малой ризнице за иконостасом Воскресенской церкви. Божий храм для такого дела — самое надежное место. А если в нем служит иерей, подобный Вестиму Устьянину, так и вовсе. Ведь это не просто поп, а поп казацкого рода, бессребреник и страстотерпец. К тому же сват Тыркова.

Пути их сошлись без малого четверть века назад в Соли-Камской. Тырков к тому времени успел на казацкой службе заматереть, а Вестим, только-только из взростков выйдя, на отцово выбыльное место поверстался. Отец его Устьян Иконник не только службу исправно нес, но и мастером на все руки был — кедровые доски для изготовления икон ладил, ставцы и складни растворенным в ртути серебром покрывал, а к церковным праздникам большие восковые свечи с кресчатым подножием лил. Да вот беда, однажды его в тайге на заготовках подрубленной лесиной насмерть прибило. А тут как раз царское повеление тамошним вотчинникам Максиму и Никите Строгановым приспело: сто служилых людей для поставления Лозвинского городка спешно набрать и походным порядком за Камень отправить. Ну и пришлось Вестиму вместо отца в казацкую лямку впрягаться. А какой из него казак? — Телом небогат, лицом неказист и нрава чересчур смиренного. Такого соплей перешибить можно…

Оно и перешибло бы, не возьми Тырков Вестима к себе в товарищи. Где надо, свое плечо вместо него подставлял, от обид и напастей уберечь старался, по-братски делился всем, что сам имел. Тот и потянулся к нему всей душою.

Из Лозвинского города их перевели на службу в Тобольск, который в ту пору подчинялся Тюмени и стоял не на ближнем мысу Алафейской горы, называемом Чукманским, а на дальнем — Троицком. Успенского мужского монастыря за острогом тогда еще не было, а было общежитие немощных братий и сестер во имя Соловецких чудотворцев Зосимы и Савватия, и сиротствовало оно на другом берегу Иртыша возле устья реки Тобол безо всякого сторожения. Лишь церква Во имя Всемилостивого Спаса стояла уже там, где сейчас стоит, — под высоченным береговым кривляком на идущей через Кречатников перевоз в сторону Тюмени дороге.

Истосковавшийся по Божьим храмам Вестим при любом удобном случае стал бывать не только в тобольской городовой церкви Во имя Живоначальной Троицы, но и в Спасской, и в Зосимо-Савватиевской. Узрев такое досужество, святые отцы принялись его к духовному пению приобщать, к таинствам церковной службы, а после и к рукоположению в церковный чин готовить. Особенно старался настоятель монастырского общежития Кондрат. С черными попами в Сибири скудость превеликая. На Московской Руси им живется куда вольготней, чем за Камнем, оттого и бегают они от сибирской повинности всякими правдами и неправдами. Вот и решил Кондрат залучить блаженного, по его разумению, казака к себе в обитель.

Но Вестима не в иеромонахи, а в белые попы тянуло — к пастырской службе, несущей добротолюбие и милосердие всем и каждому. Однако, не скрепив себя узами супружества, о такой службе и думать нечего. Ведь это таинство во образе духовного союза Исуса Христа с церковью. А где на Сибири сыщешь ту, что готова разделить с тобой подобный союз? Православных невест, как и черных попов, здесь и по сю пору по пальцам счесть можно. Не по своей же воле большинство служилых и посадских людей с иноверками по грехам своим и похотям живут. Так они же миряне, с них и спрос другой.

Запечалился Вестим, в раздвойство впал. Не по нему далее в казаках оставаться, однако пришлось терпеть, случая, который бы все по своим местам расставил, дожидаться.

И такой случай вскоре представился. Тогдашний тобольский воевода Владимир Кольцов-Мосальский послал Тыркова с отрядцем казаков в Самарские, Кодские и Назымские городки за ясаком, а Вестима, по хотению настоятеля монастырской обители Кондрата, в Тобольске оставил. Пусть-де к принятию обета послушания готовится.

— Неладное это дело — в твои-то годы от жизни в монастырь уходить, Вестим, — осердился Тырков. — Опомнись. Слово крепкое дай, что меня дождешься.

Тот в ответ:

— А что изменится? Ты, чай, не в Москву посылан, Василей, а совсем в другую сторону. Там невестить некого.

— А я говорю: вперед не забегай! — отрубил Тырков. — И на другой стороне православные люди живут. О Каяловых небось слыхал? То-то и оно. Коли тебе к ним нынче не попутно, я исхитрюсь мимоходом побывать. Кто знает, может, твоя судьба там прячется? Но ты сам решай!

Предложение Тыркова застало Вестима врасплох. Ну, конечно же, он слышал о русских старожилах, за много поколений до сибирского похода Ермака перебравшихся на Обь с Дона и его дочерней реки Каялы. С остяками и татарами за полторы, а может, и две сотни лет они сумели найти общий язык, сохранив при этом свою веру и обычаи, а со служилыми людьми чуждых им московских царей, породивших на Руси неостановимую смуту, иметь дела заопасались: очень уж они буйные, многогрешные, невоздержанные на крепкое питие. Вот и затаились в таежной глуши неподалеку от тех мест, где Иртыш сливается с Обью, — на Самарских и Назымских увалах. За такую отчужденность жители Тюмени, Тобольска и Лозвинского городка их сильно невзлюбили, стали каялами либо челдонами презрительно называть. Но одно прозвище другого не лучше. Ведь каялы — это кривой берег, похожий на коромысло, а челдон — человечишко с Дона. Вместе получается кривой человечек или что-то в этом роде. Зато сибирцы к русским старожилам относятся с превеликим почтением, величают их паджо-лака, а новопоселенцев с Руси, будь то служилые, посадские или пашенные люди, зовут отчужденно — каса-гула, иначе говоря, просто люди. По одним слухам, челдоны в Сибири в задавние времена от нашествия свирепых ордынцев укрылись, по другим — из донецких степей их природные бедствия выпугнули. Будто бы реки тогда вдруг вспять потекли, а земля стала проваливаться под ногами. Одно точно: челдоны свою веру и язык и здесь сохранили. А вера людей не только по крови, но и по душам роднит.

Мысленно взвесив все это, Вестим уступил Тыркову:

— Спаси Бог, Василей! Я подожду. Сам сказал: мое слово — твое дело. Удачной тебе дороги, брат…

Затяжным выдался тот ясачный поход в усть-иртышское Заобье. Зато на редкость удачным. Пушнину казаки собрали сполна, к тому же наилучшего качества. Никого из сибирцев при этом не обидели и на себя встречных обид тоже не навлекли. Еще и в двух челдонских поселениях на реке Назым исхитрились побывать.

Речь у здешних отшельников старобытная, однако при желании понять ее можно. Одевкой они больше с татарами и остяками схожи. Но в церковной избушке у них все по православному обычаю устроено. Поселение свое они станицей называют, выборного главу — большаком, тайгу — полем, служилых казаков бродниками, коней — комонями или бахмутами. Они у них мохнатые, низкорослые, выносливые, с редкостным голубым подцветом…

Там Тырков и приглядел четырнадцатилетнюю Палагушку, дочь престарелого охотника Демыки Каялова. Лучше невесту для Вестима Устьянина и сыскать трудно — ростом невелика, лицом приглядна, словами зря не сорит, к старшим уважительна и Бога превыше всего чтит.

Стал Тырков Палагушку за Вестима сватать, а Каяловы в толк взять не могут: жених-то где? Пусть сначала покажется, серьезность своих намерений как-то подкрепит. Нешто невеста сама к нему за тридевять земель должна добираться, людей смешить, себя ронять? Не по ней городской вертеп, где ни складу, ни ладу, а только одни соблазны и удручения.

Тырков терпеливо возражал: он-де Палагушку вовсе не в казачки зовет, а в попадейки. Город со всем его копошением — это одно, Божья церква — совсем другое. При ней жизнь по-иному течет — тихо и праведно. От такой тишины голова у Палагушки, на таежном вздолье выросшей, вовеки не заболит. Тем более за спиной у Вестима. Он ей надежной опорой и защитой будет. За это Тырков головой ручается…

Каяловы внимательно слушали его доводы, с чем-то соглашаясь, а что-то молчком пропуская. Как будто у них выбор был. Ведь все они меж собой давно и на много раз перероднились. Не оттого ли на иных лицах видна была печать вырождения? И напротив, здоровыми и привлекательными выглядели те из челдонов, у кого глаза, нос и скулы примесь остяцкой или татарской крови выдавали. Природа не терпит полусемейной замкнутости.

В конце концов своего он добился — сговорил Палагушку за Вестима, а ее родителям в церковной избушке перед иконой Пресвятой Богородицы побожился, что доставит их дочь в Тобольск целой и невредимой и в дальнейшем будет заботиться о ней по-отцовски.

Пообмякнув душой, стали Каяловы Палагушку в дорогу собирать. Казаций отрядец тоже в движение пришел:

— Погостевали и будя! Хуже нет — ждать да догонять! И без того уже назад плыть припозднились!

А Тыркова ни с того, ни с сего по речному бережку напоследок пройтись потянуло. Дошел он, гуляючи, до учуга, чуть не наполовину перегородившего Назым поперечным тыном, и хотел было повернуть назад, да глянул на реку. Между сваями, наискось вбитыми в илистое дно, плотной стеной топорщился разбухший прутняк. В нем сквозь зыбкий слой воды проглядывали окна с прицепленными к ним плетеными ловушками. Каждая имела две воронки. В горловину передней рыба легко войти может, а назад выйти не умеет: задняя-то воронка заткнута, а спасительный вход посредине ловушки находится. На Руси такие плетенки называют вершами, или неретами, а на Сибири все больше мордами.

Одну из них, непривычно большую, с явным усилием вытянул на мосток из запруды небогатый телом рыбарь в легком зипуне. Поднатужась, он взгромоздил морду на колено и, ототкнув кляпыш, стал вытрясать трепещущую рыбу в узкую, челном сплетенную корзину. Морда то и дело съезжала у него с колена, и тогда муксуны, язи и стерлядки проплескивали в коричневатую, настоянную на донных травах воду.

Но что это? С плеча рыбаря вдруг свесилась длинная толстая коса.

«Ба, — запоздало понял Тырков, — Да это и не рыбарь никакой, а здешняя молодена! Сразу ее в долгополом зипунишке и не распознать».

Молодена его тоже заметила. Прядь непослушным русых волос ссыпалась ей на глаза. Чуть выпятив нижнюю губу, она сдула ее, приветливо улыбнулась Тыркову и уже легко поднялась на ноги с наполовину опустевшей мордой. И вновь потекла из ловушки живая рыбья струя, взблескивая серебристой чешуей на прохладном солнце.

Тырков пораженно замер: такой ослепительно прекрасной увиделась ему незнакомка. Дождавшись, когда она водворит ловушку на место и с огрузшей корзиной сойдет на берег, он решительно заступил ей дорогу:

— Чья такая будешь, красавица? Назовись!

— Божьим соизволением Павла я! — с готовностью откликнулась девушка. — Мамлея Опалихина дочь. Нешто за три дня не заметил меня, Василей?

На щеках ее так и заиграли задорные ямочки.

— Ахти на мою голову! — чтобы скрыть смущение, задурачился Тырков. — Недосуг по сторонам смотреть было. Зато сейчас глаза втройне радуются.

С Мамлеем Тырков столкнулся в первый же день по прибытии в Каялы. Поприветствовал его, как положено. Хотел теплым словом перекинуться, а тот в ответ промычал что-то нечленораздельное и, зверовато глянув из-под кустистых бровей, заковылял к себе в избенку на отшибе. Сразу видно — нелюдим. С таким и захочешь, так не побеседуешь.

— Не серчай на него, мил-человек, — заступился за Мамлея один из челдонов. — Языка у него нет, вот и дичится. Язык-то ему палач подрезал.

И поведал Тыркову не такую уж и редкую для Сибири историю. Родом Мамлей из Пермских краев. С малых лет на медном руднике у промышленников Строгановых жилы рвал, а когда совсем невмоготу стало, подпалил в городке Канкор, что сгорожен при впадении в Каму реки Пыскорки, дом Строгановского приказчика да и убег за Камень. Сперва меж инородцев скитался, потом к Каяловым пристал. Молодой был, дюжий, все у него в руках кипело. Вот большак каяловский ему и говорит: «Оставайся у нас насовсем, странник. Любую девку взамуж бери, новой семьей обзаводись…» А у Мамлея душа по старой болела. Ну и решил он в родные края сбегать, вызнать, что там и как. Приказчик ведь и помереть за минувшее время мог, а с ним и опала на Мамлея подзабыться. Мало ли чего на белом свете ни бывает… Долгонько его назад не было. Каяловы решили, что это добрый знак. Значит, судьба наконец сжалилась над Мамлеем? Ан нет. Снова приволокся он к ним — хоть и с женой, но без языка. Тут объяснять нечего. Как попал однажды в Опалихины, так в них и остался… Куда только силушка подевалась? Согнулся на один бок, волосом дремучим зарос, одичал до неузнаваемости. От такой жизни и жена его Улита раньше срока белой и иссушенной стала, в келейницу превратилась.

Есть ли у Мамлея дети, челдон не упомянул, а Тырков не спросил. Не о том ему тогда думалось. А жаль. Узнай он про Павлу раньше, не стоял бы сейчас перед ней в растерянности.

— Давай подсоблю! — Тырков торопливо перенял у нее гладкое изручье корзины с рыбой. — Заодно и тобой полюбуюсь, коли ты не против.

— Мне что? — пожала она плечами. — Любуйся, коли охота. Да и я на тебя не прочь поближе глянуть. Чай, не скоро другие молодцы к нам заявятся. Девок для своих приятелей заручать, себя забывая, — и устремилась по утопающей в зарослях тропинке к родительскому жилищу.

— Тебя-то, надеюсь, еще не заручили? — примериваясь к ее легкому стремительному шагу, спросил он.

— Да вроде нет, — бросила она через плечо. — Женихались только. Но мне это ни к чему. Пустые хлопоты.

— Что так?

— Кто знает… — вздохнула она и, перебросив тяжелую косу за спину, с каким-то жалобным вызовом обернулась: — Может, тебя ждала!

Не удержавшись, они налетели друг на друга и замерли грудь в грудь, боясь пошевелиться.

— Значит, дождалась! — словно о давно решенном, вымолвил Тырков и обнял Павлу: — А я тебя…

Увидев на пороге своей избенки дочь, а за ее спиной начального человека казачьего отрядца с корзиной в руках, Мамлей Опалихин все понял и заплакал. Долго не мог успокоиться. Утирая глаза хвостом сивой бороды, пытался сказать что-то важное, брызгал слюной, тыкал пальцем в иконный угол, складывал руки над головой, обнимал Павлу. Следом заскулила ее мать — домостарица Улита. Немного успокоившись, стала креститься и поклоны истово класть.

— Это они в Пыскорский монастырь засобирались, — объяснила Павла Тыркову. — Давно дожидались… Одна я у них осталась. А теперь и меня вроде как нет…

Однако не только до Пыскорского монастыря Мамлей не дотянул, но и до Тобольска. В пути, на струге, рассекающем встречную волну, Богу душу отдал. Будто задремал, убаюканный скрипом весел, плеском иртышских вод, криком суетливых чаек, дыханием бескрайних сибирских просторов. Лицо его было спокойно и умиротворенно, как у человека, до конца исполнившего свой земной долг и получившего наконец заслуженный отдых на небесах. Успокоилась и Улита. Решила с дочерью до конца своих дней оставаться.

Что до Вестима Устьянина, то Палагушка полюбилась ему с первого взгляда — точно так же, как полюбилась Тыркову его Павла. Обе излучали ту простоту и сердечность, которую так щедро рождает близость к природе, повседневная работа и неприхотливость. Вот и сыграли сослужильцы сразу две свадьбы. Сыновья-первенцы у них тоже один за другим родились. Вестим к тому времени принял духовный сан и отбыл в Тюмень к Никольской церкви, а Тырков остался служить в Тобольске. Но товарищество их на этом не распалось, а лишь крепче стало. Да и то сказать: от одного города до другого по битой дороге каких-то полтораста верст, а это по меркам конных казаков рукой подать — всего два лошадиных бега. Туда и обратно за четыре дня обернуться можно. Вестима такой пробежкой не испугать. Он хоть и священник, но казацкая выучка в него накрепко въелась. О Тыркове и говорить нечего. Дорога для него — второй дом.

Только вскоре судьба их в разные концы сибирского ополья развела: Тыркова в Кондинские и Тавдинские земли, а Вестима в Тарское Прииртышье. Там и там предстояло новые сибирские крепости срубить — Пелым и Тару, православными храмами их украсить, с немирными вогулами, остяками и татарами в дружбу войти.

Казацкое дело известное — в одной руке плотницкий топор, в другой пищаль или острая сабля. Жаль, третьей и четвертой нет, а то бы и им работы хватило.

У походного попа тоже забот не меряно. Ведь казаки, как дети, — набедокурят, а потом душу перед отцом духовным настежь норовят открыть. Им немного и надо — поплакаться, утешение или строгое наставление от него получить. А после опять с чистой совестью грешить и каяться, каяться и грешить.

Именно тогда, на Пелымском ставлении, Тырков близко сошелся с нынешним атаманом старой ермаковской сотни Гаврилой Ильиным, покойным Семеном Шемелиным, отцом Богдана Аршинского Павлом и другими казаками Тавдинского списка. Всего за две недели срубили они из березового жердя Пелымский острог с семью башнями. Об этот острог немирный вогульский князец Аблегирим со своими сыновьями, внуками, племянниками и споткнулся. Не захотел подобру-поздорову царю Федору Иоанновичу челом ударить, под его высокую руку стать, волостишку и другие пожалования на Москве с почетом получить, пришлось с оружием в руках его осаживать. Тогда Тырков и отличился, в честном единоборстве осилив Таганая Аблегеримова. Это открыло ему путь в Москву, свело с Нечаем Федоровым, ускорило продвижение по службе. А потом Нечай сам в Сибирь поверщиком пожаловал. Занятый при нем новыми делами и поручениями, Тырков все реже и реже вспоминал о Вестиме Устьянине. Не на глазах он, как прежде, а потому и не в мыслях текущего дня. Вспомнится порой, своим праведным теплом душу согреет и вновь отдалится, станет не человеком, а образом.

И вдруг до Тыркова докатилась весть, что с Вестимом беда случилась. Послал его Тарский воевода Андрей Елецкий к чатскому мурзе Кошбахтыю с предложением отступиться от недобитого правителя Сибири Кучум-хана, русское подданство к своей пользе принять. Но татары с Черного острова посольский отрядец в пути переняли, а казака Горячку Смерда коньми надвое разорвали — дескать, так и с другими тарскими жителями будет, если они нос из крепости высунут. На такое изгальство Елецкий тем же ответил — погромил и сжег городок на Черном острове, но Устьянина и его спутников там не нашел. По словам плененных татар, сын Кучум-хана, Алей, их кочевым аргынам запродал. Теперь ищи ветра в поле.

Андрея Елецкого на воеводстве сменил его брат Федор. Охота ли ему посольский отрядец, не при нем плененный, в киргизских степях искать? У него других забот полон рот. Отмахнулся от Тыркова, как от назойливой мухи:

— Нет у меня людей, чтобы с тобой к аргынам посылать. И уверенности нет, что пленники у них. Степняки — народ хитрый, осмотрительный — сбыли, поди, твоего Вестима с рук найманам, киреям или кыпчакам. Мало ли наших полоненников по их стоянкам разбросано? Всех не воротишь.

Тогда Тырков казацкий круг из бывалых послужильцев собрал:

— Каждый из нас в руках степняков может оказаться, братцы. Но у каждого вера должна быть, что товарищи его в неволе не бросят. Не бросим же и мы своих товарищей! Сами покуда не имеем возмоги в пределы ордынцев ходить, так у них торговые бухарцы и прочий хожалый люд бывает. Русский, да еще священник, в любом обличии приметен. Или кто-то из азиатов об нем проговорится ненароком. Вот и ниточка к нему. Ухватясь за нее, и весь клубок распутать можно…

Год ушел у Тыркова на то, чтобы на след Вестима напасть, еще год, чтобы с помощью сартов, приходящих в Тару и Тобольск из Южной Сибири с торговыми караванами, его из неволи на изделки с Московской Руси выменять.

Народ, у которого томился Вестим, звался карагасами и кочевал с оленьими стадами от реки Уды до Кана. Поначалу карагасы держали его на веревке, заставляли собирать сушняк для очага, таскать тяжести, прислуживать на стоянках. Кормили объедками, относились, как к собаке. Однако то упрямство, с которым он переносил такое обращение, та страсть, с которой молился, та чистоплотность, с которой он содержал себя и свою изношенную, выгоревшую на солнце и давно потерявшую первоначальный цвет фелонь, навели их на мысль, что Вестим не простого, а шаманского рода, а раз так, то не следует гневить его небесных и подземных покровителей, лучше делать орусу всяческие поблажки и кормить досыта…

Так Вестим стал страстотерпцем. А когда его сын-первенец Никита и старшая дочь Тыркова, Аксюта, слюбились и под венец счастливые пошли, старые товарищи и вовсе породнились.

Вот почему не с воеводы Катырева, как советовал Нечай Федоров, а со своего закадычного друга и свата Вестима Устьянина Тырков сбор пожертвований для нижегородского ополчения начал.

— Наконец-то и нам честь выпала русскому делу послужить! — выслушав его, исполнился радостью Вестим.

Уже к вечеру следующего дня ризница Воскресенской церкви стала похожа на сокровищницу, разделенную перегородками на несколько частей.

— А перегородки для чего? — не понял Тырков.

— Чтобы чистое серебро с мешаным не путать, — объяснил Весим. — Чистое у меня в этом отсеке соберется. Рядом — белое, с оловом смешанное. Дальше — черное, с примесью серы. Здесь — свинчатое, а здесь на меди.

— Лишние труды, — вздохнул Тырков. — Ведь все это добро придется ломать и плющить. Целиком везти да еще в такую даль — чересчур громоздко и заметно. Сразу разбойные шиши набегут. Да и возов чуть не вдвое больше потребуется.

— Зачем ломать? — удивился Вестим. — Проще переплавить, а слитки по возам упрятать. Слитки-то небольшие, плоские. По лигатурам их нехитро разложить. Зато на Денежном дворе в Ярославле хлопот не будет.

— А ведь и правда! — хлопнул себя по лбу Тырков. — Как я сам до этого не додумался? Ну сват! Ну голова! У кузнеца Тивы Куроеда выварной горн для переплавки серебра хоть и грубоват, да выбирать не из чего. Лишь бы ты ему с переплавкой по старой, по отцовской памяти помог. Сделаешь?

— Вестимо, Василей! Мог бы и не спрашивать. Это долг мой!

При крещении родители нарекли его Ивашкой, но когда малышонок, едва на ноги встав, на просьбы старших стал по-взрослому отвечать «вестимо», они и прозвали его Вестимом. Это второе имя к нему так прижилось, что, и возмужав, он им остался.

Есть люди, которых время старит, усушивает или, напротив, вширь разносит. А Вестим каким в юные годы был, таким и в зрелые остался. Разве что невыразительное в молодости лицо его со временем обточилось, стало привлекательным и даже величавым. В нем читается скорбь, мудрость, прозрение и еще много такого, что дарует нелегкая, но праведная жизнь. Таким же величавым, распевным и многозвучным стал несильный когда-то его голос.

— Вот и договорились! — собрался уходить Тырков.

Но Вестим остановил его:

— Спросить тебя хочу, Василей. Ежели Микеша мой попросится к тебе в дружину, возьмешь ли?

— Мог бы и не спрашивать, — дрогнул от нахлынувших чувств Тырков. — Эх ты, чудила… Разве моя дочь Аксюта ему не жена, а ты не сват? Разве он не сын нам обоим?

— Богу видней, когда и что спросить следует, — строго глянул на него Вестим и вдруг признался: — Думал, что сын по моим стопам пойдет, да, видать, не судьба. К ратному делу его тянет.

— Не журись, сват. Ты тоже, чай, не сразу иереем стал. Жизнь переменчива. Уж кому, как не тебе, это знать.