Часть вторая
Как-то воскресным днем антиквар Борислав и его жена появились у меня на пороге и вместе со зноем принесли с собой настроение летней беззаботности. Он оказался высоким представительным мужчиной лет сорока с невинным располагающим выражением лица, как у младенца, и чуткими пальцами фокусника, а она — простоватой бабенкой, неуемной болтушкой. Ее звали Валя. Они осмотрели мои картины и коллекцию карманных часов, беспардонно нас отстраняя, обошли всю квартиру, по-свойски заглянули даже в кухонный буфет, в шкафы мамы и Вероники, осмотрели все предметы.
— А чего у тебя нет майсена? И икон нет. Ты, парень, где работаешь?
— Я писатель, — скромно ответил я.
Валя задумалась. Облизала свои густо накрашенные, кроваво-красные губы и сочувственно закивала:
— Оно-то так… теперь нет стыдных профессий.
В полчаса они осмотрели все, зашли даже в комнату к отцу, не обошли своим вниманием и ванную:
— Совсем ты отстал от моды с этой плиткой, пора делать ремонт, — с непревзойденным простодушием заявила она. — Мы сейчас обустраиваем квартиру в квартале «Лозенец», так там все итальянское, ванная комната с массажным душем и джакузи.
Пока мы пили в гостиной кофе, Валя в считанные минуты рассказала всю свою подноготную: что сама она турчанка, что мать бросила ее отца и вышла замуж за богача из Эдирне, что братья живут где-то в Анатолии, но где точно, она не знает и что до «нежной революции» она была официанткой и «зашибала нехилые бабки». «Я все помнила, всех клиентов и все заказы, обсчитывала с улыбкой, но могла и шарахнуть подносом по голове, если кто-то распускал руки, — она рассмеялась горловым призывным смехом, — эти лопухи заказывали дорогие вина, а я в бутылки с вычурными этикетками наливала всякую дрянь — ничего, хавали за милую душу, да еще в благодарность угощали меня дорогущим коньяком „Плиска“, а бармен наливал мне „кока-колу“ без газа… Да я со смены меньше, чем пятьдесят левов, в кармане не приносила, и это еще на старые деньги. А мой законный, — она пренебрежительно кивнула в сторону Борислава, — их только тратил».
— Ты нам выложи Мырквичку, Мастера или Златю, — она теребила кольца с драгоценными камнями у себя на руке и тыкала мизинцем в картины на стенах, — кто такой этот Георгий Баев, этот Тома Трифонов? Тедди за них не даст и ста долларов. Почему у тебя нету Златю, Марти?
— Валя, угомонись, — окорачивал ее Борислав, показывая, что отдает себе отчет в ее убогости, но вынужден это все терпеть. Он рассматривал часы с опытностью часовых дел мастера — у него был своеобразный тик, задумавшись, антиквар начинал теребить мочку уха. От него струилась врожденная интеллигентность и особая, ленивая деликатность, в то время как она — рыжеволосая ядреная красотка — напоминала ребенка, молчавшего весь день и, найдя себе слушателей, торопливо освобождавшегося от накопившихся за день слов.
— Антиквариатом мы занимаемся уже десять лет, — объясняла она. — Сначала у нас был лоток у ресторана «Кристалл». Ну и намерзлись мы там с моим супружником… Но тогда полно было лохов — одни продавали стоящие вещи за копейки, а другие давали солидные деньги за всякую чепуху. Социалистические медали мы скупали по два-три лева за штуку, а иностранцы давали за них по десять долларов, золотой орден Георгия Димитрова тянул на двести пятьдесят «зеленых». У тебя такой орден есть? Нет??? Почему? Не наградили тебя, бедолагу, не заслужил, значит… Один твой коллега продал нам целых три ордена, а старше тебя всего-ничего, лет на двадцать… Да, намерзлись мы тогда у «Кристалла»…
— Валя, уймись, — окорачивал ее Борислав, задумчиво теребя мочку уха.
День красиво угасал, закат повис над Витошей, Вероника вышла в коридор и позвала меня:
— Я больше не могу, — простонала она, — избавь меня хоть от этого унижения.
Она торопливо сунула ноги в сандалии и хлопнула входной дверью. А я вернулся в гостиную — Борислав ловко открывал крышки серебряных часов, рассматривая в лупу их механизмы, как средневековый алхимик. Он казался человеком знающим и умным, я не мог понять, что связывает эту странную пару, кроме случайности. И почувствовал неловкость и скуку, понимая, что просто теряю с ними время — но, с другой стороны, мне некуда было торопиться.
— А не выпить ли нам по рюмочке? — щедро предложил я, предчувствуя, что вскоре раздражение возьмет верх над моей любезностью и воспитанием, и я просто вытолкаю их взашей.
— Алкоголь? Ты в своем уме? Знаешь, как Борислав пил? И сколько раз ночами я разыскивала его по кабакам (хорошо, что тогда в Софии их было не так уж много) — от «Дунайской встречи» до ресторана Чепишева. Когда мы только поженились, он был в меня влюблен без памяти и не брал в рот ни капли. Придет, бывало, в мой ресторан, сядет в уголке, я ему — тарелку мяса, жареного на решетке — «мешана скара», стаканчик «кока колы», и он сидит себе, слушает оркестр, пока я потрошу этих лопухов. Это у него наследственное, от матери…
— По рюмочке? Да ты в своем уме?
— Простите, я не хотел вас расстроить, — забормотал я.
— И вы простите, но я этого никогда не забуду, — она ткнула меня в сердце мизинцем, — хоть бы Цанко Лавренова нам предложил или Баракова. За твои картины Тедди не даст нам и ста долларов.
Ее муж бережно сложил лупу, закурил десятую сигарету, задумался и снова потеребил мочку уха. Потом небрежно вытащил из кармана ковбойки пачку стодолларовых бумажек, сложенных пополам и прихваченных металлическим зажимом. И дунул на них, словно готовясь показать фокус.
— Ваша коллекция часов совсем неплоха, — голос прозвучал четко и уверенно, — года три назад вы могли бы получить за нее тысяч пять долларов, но сейчас рынок сжался. Легких денег теперь нет, были да сплыли. Предлагаю вам две тысячи…
— Целых две тысячи!.. — охнула его жена, — а о себе ты подумал? — всю жизнь для других, для других…
Воцарилось неловкое молчание, а я, не зная почему, почувствовал себя виноватым. Когда я был ребенком, мы жили в центре Софии на улице Любена Каравелова, в неудобной однокомнатной квартире. Рядом с домом, на пересечении с улицей графа Игнатьева, было ателье по ремонту часов, за стеклом стояли часы с балериной, вертящейся в танце бесконечного времени. Я подолгу простаивал перед пыльной витриной, предпочитая это занятие тайнам и запахам подвалов, играм в «казаки-разбойники» и фантики. Стоял и смотрел, облизывая мороженое в вафельном стаканчике, пораженный мыслью, что время можно овеществить, что кроме энергии своего ускользающего течения, оно имеет и плоть, в которой заключена его видимая часть. Наверное, еще тогда я проникся грустью уходящего времени, его всевластием и способностью поглощать нас, а потом бросать, убегая вперед. Однажды, заприметив и запомнив меня, часовщик дал мне подержать красивые карманные часы. Я сжал в руке живое существо с больным механизмом — как притаившегося воробышка. А потом мне приснилось время, и я проснулся с четким пониманием того, что подлинное совершенство — это то, что нам не принадлежит.
Двадцать пять лет спустя цыган Митко, ходивший по домам писателей и впаривавший им прошлое, позвонил в мою дверь и вытащил из своей торбы шесть «турецких» часов с серебряными крышками. Они заводились ключиками, их фарфоровые циферблаты потрескались под грузом забвения и человеческой неблагодарности. Часы стояли, умолкнув, показывая стрелками вечность. Я купил их по завышенной цене, хоть они не представляли собой ничего особенного, просто — прекрасные на ощупь предметы, сохранившие в себе время. Эта страсть налетела на меня, как стихийное бедствие. Я многое узнал о разных часах, на стене постепенно расположились несколько достойных образчиков марки «Приора» и «Патек Филип» — одни заводились раз в неделю, другие раз в день, некоторые показывали часы, минуты, дни недели, месяцы и фазы луны; были часы с изображением ангелов, сцен охоты, застывших в прыжке коней и бегущих паровозов, были часы с музыкой и движущимися карнавальными фигурками.
Я с огромным удовольствием заводил вечерами все свои часы, чтобы они могли в общем хоре возвысить тишину времени. У каждого из них был свой ритм, свой пульс, не имевшие ничего общего с точностью — они были, как разбитые сердца. Их общее тиканье сливалось воедино, шелестящий звук напоминал шевеление раков, вытащенных на сушу, а точнее, какой-то загадочный вселенский шум, идущий из далекого Космоса. Тогда я понял, что, наверное, времени не существует, что оно — иллюзия нашего несовершенного ума, при помощи которой мы измеряем самое неуловимое: часы, дни и годы своей жизни. Я долго коллекционировал эти часы, привязался к ним, любил их, как мы любим свои воспоминания, самое ценное и доброе в себе. У меня болела душа при мысли, что с ними придется расстаться, я боялся, что обеднею по-настоящему, но у меня не было выбора. Я задолжал своему другу Живко целую кучу денег — папе нужны были лекарства и платный врач-реабилитатор. Мама всех сторонилась, уединяясь на кухне.
— Что тут думать, приятель? — вывела меня из задумчивости Валя, указывая мизинцем на пачку денег.
Я по-прежнему молчал, борясь с вчерашним похмельем. Мне срочно нужен был глоток ракии, чтобы решиться на это харакири. Похоже, антиквар воспринял мое колебание как несогласие с ценой, потому что снова потер мочку уха и сказал:
— Я мог бы попытаться продать ваши часы за две с половиной тысячи, господин Сестримски, но для этого вы должны дать мне их на консигнацию… ну, просто так.
— А-у!.. Две с половиной тысячи долларов, — взвилась его жена, — да ты слышишь, что говоришь?
— Я беру их на консигнацию, Валя… платить не буду, ты ничем не рискуешь.
Потрясающая открытость их отношений, взаимная снисходительность, отсутствие попыток что-либо скрыть от меня или завуалировать, ее жадность и его благорасположение сытого ребенка-грудничка помогли мне решиться. Я согласился. Валя сгребла мои часы в полиэтиленовый пакет, как картошку, мы с Бориславом пожали друг другу руки. Я совершенно отупел, до степени полной беспомощности. Торопливо проводил их до двери, заглянул в комнату к отцу — он спал. Вернулся в гостиную и напился.
Целых две недели от них не было ни слуху, ни духу, я уже решил, что стал жертвой очередного мошенничества, когда они позвонили, как на пожар, в дверь и появились на пороге. Мама только-только прилегла на кухне, я пригласил их в гостиную. Оба сияли, лучились оживлением, как разыгравшиеся дети. Снова переставили и перетрогали все мелкие предметы в стенном шкафу, обошли все комнаты. Валя заговорила с моей мамой, словно они были сто лет знакомы.
— Что стряпаешь? — по-свойски поинтересовалась она. — Все так подорожало, дорогуша, особенно свинина. Вот я была в парикмахерской, так с меня слупили десять левов, разрази их гром, но зато получилось здорово, мне идет, правда? За окраску волос десять левов, как вам это? — ее волосы полыхали, как остывающие угли.
Я сварил им кофе — кофеварка дрожала у меня в руках. Борислав, расположившись в кресле напротив, неуловимо изменился, налился важностью, как человек, решивший поделиться со мной государственной тайной. Педантично подробно и утомительно скучно он поведал, как сначала пошел к самому крупному антиквару Тедди…
— Нет, сначала мы зашли к Чоко… — перебила его Валя.
… как Тедди отобрал с десяток лучших часов — марки «Приора» и «Патек Филип» и предложил за них тысячу долларов, но Борислав отказался. Затем они пошли к Хасковцу в его магазин на улице Ивана Шишмана, и тот предложил за эти же часы тысячу шестьсот. Борислав, поколебавшись, согласился, взял деньги и тут же вернулся к Чоко, выложил перед ним оставшиеся сорок экземпляров, «прибавил к ним и свой, безумно ценный товар» — он выделил интонацией слово «безумно» — и сумел-таки продать остальное за девять соток, как он выразился, «капусты».
— Поработал на славу, и ничего не заработал на этом для себя, — веско проронил он.
— Абсолютно ничего, — закивала Валя, — мой дурашка все для других, все для других…
Их восторг меня просто умилил, я им поверил, всем своим похмельем чувствуя, что они говорят правду. Подчеркнуто небрежно Борислав вытащил из кармашка пачку долларов, снял металлический зажим, отсчитал и протянул мне бумажки. Всей своей головной болью я чувствовал, что они настоящие, что не фальшивые. Я стал сказочно богат.
— Дело несколько затянулось, но все-таки выгорело, — он настолько был преисполнен собственной значимости, что я забыл его поблагодарить. — А ты уже сдрейфил, а?
— В каком смысле? — прикинулся я простачком.
— Я же мог увести у тебя все подчистую, — простодушно объяснил он, — ты ведь даже не знаешь, где я живу. Больше так не делай, никому не стоит доверять в эти гнусные бандитские времена.
Я вдруг сообразил, что он говорит со мной на «ты», получая удовольствие от того, что помог мне, оказал услугу. Борислав встал, все так же величественно прошелся по гостиной, с опытностью реставратора задерживая взгляд на моих грустно висевших картинах.
— Честно говоря, ничего не понимаю в искусстве. Знаю почти всех болгарских художников, изучил их почерк, а главное — их подписи, но что из них искусство… вот, к примеру, этот пейзаж…
— Он прекрасен, — искренне откликнулся я.
— Прекрасен, но ведь это не Мастер или Златю, — сказала Валя, ткнув в них мизинцем.
— Он кисти Генко Генкова, — прервал ее Борислав, — я никогда не слышал, чтобы Генко писал море.
— И я, — добавила Валя, — чтоб Генко, и море… да ни в жизнь.
— Может, это его единственная картина с морем, — ответил я, — тем она и ценна.
— Могу попытаться пристроить ее за триста долларов, Генко сейчас идет по столько, — он бесцеремонно снял полотно и приставил его к журнальному столику. Потом снял со стены еще две картины и брезгливо отряхнул пальцы. Руки его выглядели чистыми и изящными, взгляд исполнен доброжелательности и еле уловимого превосходства.
— Скажи ему, Борислав, — вмешалась Валя, облизав свои размазанные, похожие на рану губы.
— Мы, Марти, — выпятил он грудь, — ходим по домам. Публикуем объявления в газетах «Курьер», «24 часа» и «Труд». Сейчас многие нуждаются…
— Еще как нуждаются, — качнула своей огненной прической Валя.
— Пытаются что-нибудь продать. И им хорошо, и мы не в накладе. Ты человек с именем, водишь знакомства с интеллигентами, будешь находить нам нужных людей, а мы тебе — отстегивать процент. Если не зевать, можно зарабатывать долларов двести в месяц, а то и больше.
У меня закружилась голова, «он и в самом деле — дар Божий» — подумал я, оторопев. Меня распирало желание расцеловать его в обе щеки.
— Но нам нужны стоящие клиенты, и чтоб товар что надо, — сказала Валя, — будешь искать среди тех, которым сейчас и на хлеб не хватает. Лохов.
Вечером я подскочил в обменник у Окружной больницы, обменял сто долларов и накупил полную сумку колбас и бутылку ракии «Царь Симеон». Мама нажарила блинов, Вероника не смела радоваться. От волнения я даже не смог напиться. Белые пятна на стенах на месте унесенных Бориславом картин резали глаза, словно пятна на поношенном костюме.
* * *
Туманным сентябрьским днем папа умер — от отвращения к сковавшей его неподвижности, но более всего — от собственной ненужности, от сознания, что он всем нам в тягость. Вероника была на работе, Мила и Катарина вышли погулять, а я лежал в гостиной, глядя в потемневший потолок и слушал Вивальди.
Мама с сухими глазами позвала меня в комнату. Зеркало было занавешено старой наволочкой, она распахнула окно и обмыла тело, покинутое душой. Мама постоянно находила работу рукам, словно она и ее руки были разными существами. Я обнял ее и зарылся лицом ей в волосы — не утешить, а в поисках утешения. Тазик на полу исходил теплым паром. Лицо отца стало восковым, незнакомым, с полуоткрытым ртом и глазами, которые смотрели на меня, видели и, наверное, упрекали — в нем не было ни покоя, ни освобождения, лишь униженность и боль. Впервые я видел его непримиримым и каким-то неправдоподобно-гневным. Я его боялся.
Я писал о смерти, определял ее как высшую форму духовной свободы, но сейчас понял, насколько она уродлива, почувствовал, что смерть оставляет после себя опустошение, что наша земная жизнь, независимо от того, насколько она была успешной и как ее оценят другие, всегда завершается поражением. Голый и беззащитный, папа больше не любил нас и, что самое страшное, в нас не нуждался. Его отсутствие было угрожающим и отчужденным, превращало его небытие в воспоминание. Он выглядел настолько ушедшим в себя и одиноким, что мой испуг перерос в панику.
Раздался звонок в дверь, невыносимое чувство вины и беспомощности заставило меня выйти в прихожую. На пороге торчали Борислав и Валя, на ней был длинный свитер и лосины (как нам нужны подчас спасительные подробности), он держал под мышкой две из моих картин. На воротнике его болоньевой куртки красовалось огромное пятно.
— Продали мы твоего Генко, — возбужденно затараторила она. — Но знал бы ты, чего нам это стоило, Чоко сказал, чтоб мы засунули это море себе в… даже ста долларов нам за него не предложил!..
— Отец умер, — прервал ее я.
— О-о, что ж это вы не доглядели? — на ее лице проступили сочувствие и любопытство. Любопытство победило, она отстранила меня и вошла в коридор. — Когда мы видели его в прошлый раз, он был в порядке, вот дела… такой кроткий человек, и вдруг…
Мы с Бориславом направились в гостиную, сели в кресла напротив друг друга, он угостил меня сигаретой, Валя тут же проскользнула в комнату к маме.
— Он что-нибудь сказал, мадам? — донесся до нас ее голос. — Перед тем как уйти, они, покойники, всегда что-нибудь говорят.
Мама ответила ей молчанием.
— У него были сбережения? Раз он мастерил скрипки, должен был отложить что-нибудь на черный день. Ты б его укрыла, мадам, похолодало. Вот если б он на черный день отложил какого-нибудь Страдивари…
Борислав поежился от неловкости, встал и повесил картины на их старое место на стене. Я докурил сигарету. И перестал думать — у меня спасительно и сладостно заболела голова.
— Я продал твоего Генко за четыреста долларов, — пробормотал он, ошарашенный моей бедой, — решил дать тебе триста, ведь и мне нужно хоть что-то заработать, но теперь…
Достал пачку денег из-под свитера, расстегнул металлическую прищепку, отсчитал ловкими пальцами четыре стодолларовых купюры, оставил их на столике. И вздохнул, преисполненный сострадания. Его сочувствие было сдержанным и ненавязчивым. Нам больше нечего было делать вместе, но мне не хотелось оставаться одному. Нужно было вернуться к маме.
— Не везет тебе со мной, — проронил я, а потом, неожиданно для себя, спросил: — составишь мне компанию?
— Я боюсь мертвецов, — он брезгливо вздрогнул и виновато опустил глаза.
— Ты не понял. Мне нужно подготовить все к похоронам, хорошо, если бы кто-нибудь был со мной.
— Нам нужно зайти еще по одному адресу, но если Валя меня отпустит…
Жена его нахмурилась, заметив сумму денег на столике, даже не пытаясь скрыть раздражение его щедростью, но потом согласилась.
— Но ни на минуту не оставляй его одного, — зло предупредила она, — а то он тут же присосется к бутылке. Я купила фарш, нажарю вам котлет — нужно же вам что-то есть вечером, правда?
Мы вышли. На улице моросил мелкий дождь. Мир вокруг был мокрым и неприветливым. Снова спасительно заболела голова. Борислав остановил такси, мы поехали в поликлинику. По крутым лестницам ползли пенсионеры, дежурная врачиха с лихорадкой на губе сидела нервная и взвинченная.
— Да что мне на него смотреть, если вашему отцу было восемьдесят шесть лет, — грубо прервала она меня. — Я вам и так выдам свидетельство о смерти… Под ваше честное слово.
— Но папа и в самом деле умер, — сказал я.
— А если вы его отравили, господин хороший? — сварливо поинтересовалась она. — Вы видели, какая там очередь за дверью? Они меня растерзают, эти пенсионеры… так что — под ваше честное слово.
Она вздохнула и подписала мне документ с чувством, что делает великое одолжение. Я трусливо, с подчеркнутой любезностью улыбнулся, сознавая, что заставляю ее терять время. Наверное, я выглядел странно, потому что в коридоре поликлиники какая-то молодая мамаша ткнула в меня пальцем и что-то зашептала на ухо своему ребенку. Я слепо двинулся через дорогу на красный свет, заверещали тормоза, рядом резко остановилась какая-то машина, Борислав оттащил меня на тротуар, а потом перевел через улицу.
— Что нам там делать, в этом райсовете, местные бюрократы только нервы нам истреплют, — сказал он, — воспользуемся услугами похоронного бюро.
— Это дорого, — прервал его я.
— Осилим, — ответил он.
Борислав остановил такси и затолкал меня внутрь; рядом с Национальным дворцом культуры мы нашли обменник с самым высоким курсом доллара. Он на несколько минут растворился в нем (на мгновение я подумал, что Борислав никогда не вернется). Шофер такси слушал ставшую столь популярной попсу с фольклорными мотивами. Потом мы направились на Малашевское кладбище. Борислав потянул меня за собой в офис похоронного бюро «Лира 7». Мы вошли в пустое помещение со свежевыкрашенными стенами и простым кухонным столом в центре, на котором были выложены продолговатые фаллосовидные погребальные атрибуты. У меня возникло чувство, что мы находимся в секс-шопе ужасов. Девушка за столом встретила нас траурной улыбкой. В вырезе ее бархатного платья виднелся бюстгальтер, она пила кофе. Все вокруг было черным, даже пластиковый стаканчик, из которого она пила кофе. Борислав рассеянно перелистал каталог и выбрал один из самых дорогих гробов с полировкой, как у скрипки. Он щедро заказывал — кружевное покрывало, венок, цветы (я испугался, что моих денег не хватит, и счет действительно превысил четыреста долларов). Борислав потеребил мочку уха и оплатил весь счет.
Дождь на улице пошел сильнее, спасительная боль обручем стянула мне голову. Мы сели в такси — в сгущающихся сумерках София казалась неприветливой и запущенной.
— Осталось триста левов, — соврал Борислав, сунул руку в задний карман, достал шесть бумажек и протянул их мне. — Держи, они твои.
— Не нужно, — ответил я, — тебе со мной действительно не везет.
— Глупости, — поморщился он и затеребил мочку уха.
Я давно знал, что подаяние — это скрытая форма цинизма, что, бросая монетку в шапку нищего, мы пытаемся откупиться от его несчастий и упрочить собственное благополучие, что проявленная щедрость — фальшивка, и в сущности, мы подаем милостыню самим себе. Но что-то в сдержанном молчании Борислава заставило меня взять эти деньги — он не пытался меня унизить, покрасоваться на фоне моей беды, он даже не делал мне подарок, а просто хотел разделить мою скорбь тем способом, который был ему доступен. Он сделал все за меня, дав мне возможность сосредоточиться на деталях, на тех самых незначительных подробностях, которые были мне важны, именно потому, что не интересовали меня.
— Хочешь, свожу тебя поиграть в бинго?
— Нет, — ответил я.
— Это страшно увлекательно… ты будешь просто смотреть.
— Нет, — изнуренно повторил я.
Рядом с моим домом какой-то мужчина рылся в мусорном баке — пожилой, старомодно одетый, явно не нищий, он перебирал мусор. Мне показалось, что я его узнал, он очень походил на отца. И мне стало дурно. Как-то поздним вечером, много лет тому назад, там, где дома квартала «Восток» входили в парковую зону, я увидел лань: изуродованная соприкосновением с людьми, исхудавшая, в коросте, она что-то ела из мусорного бака. К ней подошел олень, уныло опустивший голову, лишенный гордости и красоты, но он не сумел засунуть голову в соседний бак, ему мешали рога. Меня потрясла эта сцена, я описал ее в своем романе — она просто и метафорично иллюстрировала лицемерие «развитого» социализма, пошлость нашей тогдашней жизни. Но если бы сейчас в парке Свободы или Борисовом саду появились олени, одичавшие от голода цыгане мгновенно бы их сожрали с копытами. Теперь в мусорных баках рылись люди. По утрам это были смуглолицые бродяги, а вечерами, под прикрытием темноты, тайно, умирая от унижения, «на охоту» выходили интеллигентные безработные, нередко с высшим образованием, и пенсионеры. Человек заметил нас и вздрогнул, словно мы бросили в него камень, он удивительно походил на моего отца, но он был жив.
— Дай ему два лева, — попросил я Борислава.
Тот подошел к мужчине и долго уговаривал его под усыпляющий шум дождя. Вокруг них собралась стайка бродячих собак.
— Я сунул ему двадцать левов… и, кажется, напугал, — сказал Борислав, когда мы добрались до моего подъезда. Он широко и щедро улыбался, этот чужой мне человек, выглядевший так умилительно важно, что я его обнял.
— Без тебя я бы не справился. Никогда не забуду, что ты для меня сегодня сделал, — мое лицо было мокрым, словно дождь шел внутри меня, я сжимал в руках свечи, которые мы купили в «Лире 7», и молился. Молился, чтобы мама заплакала.
* * *
Наше взаимное доверие постепенно крепло, мы виделись три-четыре раза в неделю. Борислав и Валя стали частыми гостями в нашем доме. Все эта произошло как-то незаметно для меня, как привыкание к одиночеству или к скорби. Целыми днями они обходили «свои адреса», но, к неудовольствию Вероники, находили время заглянуть и к нам. Валя оглушала маму потоками своей болтовни, Борислав деликатно заботился обо мне. Многословно и красочно Валя рассказывала нам, где и что они купили и кому это «впарили», сколько заработали и кого из своих коллег «обошли на повороте». «Представляешь, Марти, — возбужденно тараторила она, — Хасковец отслюнявил пять тысяч долларов за одну картину Мастера, а эта селянка с серпом оказалась фальшивкой!»
Она не могла, да и не хотела скрывать свое торжество по поводу того, что кого-то обвели вокруг пальца, радуясь чужому несчастью, как ребенок, улизнувший от материнских шлепков и счастливый тем, что наказание досталось его брату. Они были бездетны и с трудом выносили друг друга, без праздника «хождения по адресам» дни их текли монотонно и скучно, они оба свыклись с предсказуемостью совместной жизни, а он — с Валиной глупостью. Друзей у них не было, она до остервенения стирала вручную, упорно отказываясь пользоваться стиральной машиной, «потому что все в нашей новой квартире, все должно быть новенькое, с иголочки, непользованное». Часто ссорились. К ужасу Вероники, ругались и в нашем присутствии. Валя беспричинно злилась, накручивала сама себя и начинала бубнить, что без нее Борислав бы пропал, что она спасла его от алкоголизма, «как же я намерзлась, волоча домой его бесчувственное тело, — вспоминала она, — а когда он напьется, то становится неподъемным — ни взвалить его на себя, ни тащить… Ночью трамваи не ходят, такси не останавливаются, жуть…» Потом ее гнев переходил в самосожаление, и она начинала рыдать, не стесняясь нашего присутствия, плача самозабвенно, с наслаждением обманутого жизнью человека. Слезы градом катились по ее щекам, капая в чашку с кофе, она шмыгала носом и сморкалась в вышитый носовой платок.
— Он мне будет говорить, что зарабатывает на жизнь, да если б не я, он бы все пустил по ветру, без штанов бы остался! Важно ведь не заработать деньги, а сохранить их, отложить на черный день.
— Валя, уймись, — сконфуженно окорачивал ее Борислав, дергая себя за мочку уха.
— Да и что ты там заработал! Тедди и Чоко по два антикварных магазина открыли, причем в самом центре Софии, а мы — на одну квартиру наскребли еле-еле… — мне казалось, она сейчас выжмет свой носовой платок. — А какой нас ждет ремонт, за джакузи и кондиционер мы еще не рассчитались… Ты умный человек, Марти. Ты ведь как я — бережешь денежку, правда?
Откуда ей было знать о моей былой лихой щедрости и расточительности? Если бы мы с ней познакомились лет десять тому назад, я непоправимо упал бы в ее глазах.
— Берегу, конечно, берегу, — утешал ее я, показывая пустую ладонь.
Как я ни старался, но так и не смог обеспечить их нужными «адресами». Все обедневшие писатели уже давно были «охвачены» их собратьями, а у двух маминых подружек, наших соседок, они пренебрежительно купили несколько серебряных ложечек, солонок и подстаканников. Иногда они брали меня с собой, и я должен был играть роль профессионального эксперта, знающего цену изяществу и ценности антикварных предметов. Люди встречали нас недоверчиво, а подчас и нескрываемо враждебно, потом болтовня Вали притупляла их бдительность, и они расставались (нужда заставляла) с какой-нибудь дорогой им памятной вещицей, чтобы оплатить счет за отопление или купить детям учебники, а то и просто — еды. Это бывало интересно, но как-то безрадостно, а порой и противно. Валя торговалась, Борислав осматривал предметы, ласкал их взглядом и своими чуткими пальцами. Он действительно был прирожденным антикваром, многое знал о серебре и клеймах на фарфоровой посуде и безделушках, о старинных часах, люстрах и подсвечниках, о римских и византийских монетах, о фракийских бронзовых статуэтках и картинах старых мастеров. Он наслаждался красивыми вещами, хоть его волновали не столько их красота или прикосновение к глубокому прошлому, сколько уникальность и цена. Обычно он платил честную цену («людям тоже нужно жить»), а Валя злилась («если бы не я, он бы остался без штанов, — убивалась она после каждой сделки, — скажи ему хоть ты, Марти, ты ведь умный человек!»)
Меня с самого начала поражало, что для них обоих, хотя и по-разному, деньги не были самоцелью. Бориславу важна была игра, неожиданное открытие редкостной вещицы, сложность и увлекательность торга, а затем — процесс поиска самого удачного покупателя, которому эту редкость можно было бы продать, а также театральное действо, которое при этом разыгрывалось. Его приводил в восторг сам процесс самореализации, страстное желание доказать свою состоятельность — себе и другим. Он мог годами ждать покупки какой-нибудь картины, знал, где она находится, но не торопился покупать, терпел, подавляя щекочущее желание завладеть ею, а потом, заполучив, сдаваясь напору Валентины, панически торопился сбыть ее с рук.
С Валентиной все обстояло иначе: она часами торговалась, злилась на неуступчивость продающего, боролась за каждый доллар, алчно копила деньги, но ей было психологически трудно понять разницу между пятьюстами и пятью тысячами долларов. Она воспринимала только накопление, экономию, откладывание «на черный день» — их реальная цена была для нее абстракцией, недоступной ее пониманию. К примеру, чтобы наделить предметностью какую-нибудь сумму, нужно было ей сказать, что столько будет стоить паркет в их новой квартире, кондиционер или шкафчик из вожделенной итальянской кухни. Получалось, что Валя алчно стремилась к деньгам, которые была не в силах себе представить, а Борислав — к удовольствию и признанию. И лишь запрещенные Валей удовольствия и признание окружающих были в состоянии освежить его скучную, почти искалеченную жизнь.
Они всегда появлялись и уходили вместе, она боялась на секунду оставить его одного, и я, да и все, кто их знал, стали воспринимать их как единое целое, склеенное из противоположностей и непредсказуемости. Они были как Том и Джерри, как Пат и Паташон, как недописанная сказка для детей.
Когда мы с ним совсем подружились, и его доверие ко мне переросло почти в родственное чувство («ты нам как брат», — совершенно серьезно говорила Валя), Борислав стал подбивать меня на «самоволку»: выйти прогуляться вдвоем. Эта идея меня не слишком воодушевляла, интуитивно я опасался, что случится что-то непредсказуемое, но, с другой стороны, я уже от него зависел, из журнала меня давно выперли, а в других местах, где мне удавалось ненадолго зацепиться, моя карьера не складывалась. Благодаря ему, я время от времени кое-что зарабатывал; вопреки недовольству Вероники, он делал недорогие подарки нашим детям и мне, связывая меня по рукам и ногам своим бескорыстным великодушием.
— Я заначил мощный адрес, — сообщил он мне, глядя глазами побитой собаки, — заработаем с тобой долларов двести для Вали и по сотне — себе. Залью тебе полный бак бензина и свожу сыграть в бинго-клуб. Идет? Я ведь тоже человек!
Одним хмурым безденежным утром я, наконец, сдался. Подъехал на машине к их дому в квартале «Дианабад», сказал Вале, что едем продавать моему другу Живко две залежавшиеся у них картины Бориса Иванова (она приходила в ужас от залежавшегося товара), что вернемся после обеда.
— Кто это такой — Живко? — подозрительно спросила она. — Он при деньгах?
— Он крупный бизнесмен, — пояснил я.
— А почему бы мне не поехать с вами, Марти?
— Его телохранители пускают к нему только по двое, не больше, — вмешался Борислав.
Его ложь была вопиюще наивной, просто смешной, но, как ни странно, Валя клюнула на эту удочку, озабоченно глянула на меня, потом с грустью на пылящиеся картины, и жадность возобладала над благоразумием.
— Глаз с него не спускай, он обязательно постарается улизнуть! А если дорвется до бутылки — ууу!
— Буду держать его за руку, — бодро отрапортовал я.
На улице Пиротской мы зашли в неопрятный подъезд старого дома и поднялись на пятый этаж. Нам открыл волочащий ногу старик в пижаме. Стол в гостиной ломился от грязной посуды, он него несло портянками.
— Я уже два года вдовею, старушка моя умерла, — смущенно сказал он, словно прочитав мои мысли, — а внуки, ох, внуки…
Без особых усилий и за приличную цену Борислав купил у него мужской перстень с бриллиантом и серьги с сапфирами. Чоко мы нашли у него в магазине, он вцепился в перстень, заявил, что покупает его для себя, но предложил слишком мало. Мы пошли к Тедди, в его аристократический антикварный салон на улице Царя-Освободителя, но не застали на месте. И направились его разыскивать. Нашли у лотков мелких торговцев «стариной» рядом с собором Святого Александра Невского — низенького армянина среднего возраста с замашками английского лорда. Они отошли в сторонку и зашептались — Борислав торопился в бинго-клуб, и я понял, что торговаться он не станет. Ко мне он вернулся довольный и сияющий, преисполненный знакомого мне превосходства.
— Это Вале, — он отделил двести долларов и сунул их в задний карман, — это тебе, — протянул мне новенькую стодолларовую бумажку, — а сто пятьдесят остаются в фонде «Я тоже человек».
В первом попавшемся обменнике он обменял доллары и остановил такси за четыре квартала до бинго-клуба у Университета. Я раньше не бывал в подобных местах и переступил порог со сдержанным любопытством. В большом зале воздух был прокуренным и спертым, вокруг столов сидело человек сто с застывшим взглядом. Меня захлестнула атмосфера азарта и несчастья. На небольшом возвышении стояло подобие кафедры, крашеная блондинка ровным металлическим голосом диктовала номера шаров, выплюнутых из огромной прозрачной плексиглазовой сферы, торчавшей в углу. Сфера походила на орудие пытки. На стенах зала висели мониторы, на которых катились те же шары сомнительного цвета слоновой кости. Мы уселись перед экраном компьютера — Борислав хотел играть по-крупному. Сейчас, когда мы ждали, пока девушка принесет нам билеты с номерами серий, он выглядел непредсказуемым и напряженным, как на старте «Формулы-1». Ему было трудно владеть собой — руки подрагивали, когда он вводил номера билетов в компьютер. Борислав выложил перед собой кучку денег и разделил ее пополам. Девушки в неприлично коротких юбчонках его хорошо знали, игриво обращались к нему: «Ваша Щедрость». Он заказал официантке два кофе и две кока-колы и оставил ей фантастические чаевые. Абсурдно щедрые чаевые доставались обслуге и когда Бориславу выпадало «бинго» — девушки с балетной походкой и сладкой улыбкой на губах приносили ему выигрыш в плетеной корзиночке. Он был прирожденным игроком, участвовавшим в этой игре ради самой игры, ради той ускользающей неизвестности, которую он стремился укротить и подчинить себе.
Очень скоро мне все это надоело. Надоело пялиться на экран компьютера — я стал зевать от скуки, потому что в бинго даже случайность не играет никому на руку. Игрок не соучаствует в процессе, не делает выбора, ни на что не влияет в ходе игры, следовательно, от его ловкости и гибкости ума, от его интеллекта или воли к победе ничего не зависит. Он просто покупает билеты, а потом пассивно присутствует, прислушиваясь к голосу крупье, прикипев взглядом к очередному шару с новым числом.
— Зачем покупать серии по двадцать левов, если бинго сулит тебе максимальный выигрыш в двадцать пять? — спросил я Борислава. — Вероятность проигрыша высока, а выигрыш получается мизерный, всего пять левов.
— Ты прав, это неразумно, — согласился он, но тут же парировал с неожиданным ехидством: — «зачем, зачем?», да чтобы выиграть!
Меня снова охватила скука. От двухчасового сидения за столом онемела спина, а потом ноги, я почувствовал такое истощение, будто сочинил рассказ. Подробно изучил всех девушек-сотрудниц, их дерзкие груди без лифчиков, прикрытые лишь тонкой тканью блузочек, их шаловливые попки, выставляемые напоказ в обтягивающих мини-юбках… Но у них не было времени на флирт. Пробегая через зал, размахивая бланками над головами, они выкрикивали охрипшими голосками:
— Последняя ставка! Кому билеты, игра начинается, последняя ставка… Возьмите эту серию, Ваша Щедрость, — вцеплялась какая-нибудь из них в Борислава, — вот увидите, она принесет вам удачу!
И Борислав брал.
— Пойдем уже, я ведь обещал Вале, — раздраженно бормотал я.
— Мы в выигрыше, Марти, а в три часа — большая игра, на кону пятьсот левов, — отмахивался он.
Я уже понял, что для него все равно, выигрывает он или проигрывает. Всепобеждающая страсть охватила его, как сон. Он так неистово предавался игре, что я испугался всерьез. В этом человеке было что-то опасное. Ненасытное. Неконтролируемое. Он спокойно сидел на своем месте, молчаливо теребя мочку уха, и в то же время весь был, как сжатая пружина. Выигрывал с легкостью, «деньги идут к нему сами, потому что он к ним не привязан, не хочет заполучить их любой ценой», — подумал я и вздрогнул. Ему не удалось победить в большой игре, к началу которой собралось множество народу — зал и балконы ломились от азартных игроков, толпа колыхалась и корчилась, как насекомое, прижатое каблуком. Наконец, я все-таки вывел его на улицу и глубоко вдохнул свежий воздух, стряхивая с себя напряженную скованность. Борислав честно разделил свой выигрыш на двоих. Я попытался отказаться, но он просто сунул деньги в карман моей куртки.
— Мы ведь были вместе, — бесхитростно объяснил он.
Лучи заходящего солнца позолотили купола храма Александра Невского, жизнь показалась мне прекрасной и осмысленной.
— Здесь совсем рядом игровой зал с покер-автоматами…
— Нет! — твердо отрезал я. — Валя уже заждалась!
— О, китайский ресторан, — он кивнул на другую сторону улицы, — а не съесть ли нам по тарелочке супа из креветок и по порции жареных осьминогов? Обожаю дары моря…
Я тоже любил морские деликатесы, умирал с голоду и, главное, чувствовал себя богачом. К тому же, наивность — лучшая подруга глупости.
* * *
Ресторан был пуст. Нарисованный на стене дракон скалился улыбкой клинического идиота, везде висели красные фонарики. С детским любопытством и расточительностью Борислав заказал по три азиатских блюда на каждого, этим можно было накормить полк солдат. Потом задумался, глядя на мелкий дождь за окном, который навевал мысли о сладкой послеобеденной дреме.
— Ничего-то ты обо мне не знаешь, — неожиданно проронил он. — Я несказанно богат.
— С чем тебя и поздравляю, — сказал я, слегка смутившись.
— Валя тоже не знает… она ведь глуповата, правда?
Может, он ждал, что я стану возражать, но я промолчал. Мне хотелось есть и спать. Он заказал две пачки дорогих сигарет «Давидофф», распечатал свою, закурил. И рассказал, как давно, в те времена, когда держал лоток в скверике у ресторана «Кристалл», втайне он Вали обзавелся несколькими редкими предметами «баснословной ценности».
— То были блаженные годы, у людей еще оставался настоящий товар. Я скупал его за бесценок и продавал втридорога. Миллионеры, разбогатевшие на кредитах, тогда не знали, куда девать деньги, и не задумываясь, сметали все подряд. Иностранцы — тоже. Тогда можно было впарить даже порванный ремень, если убедить покупателя, что он принадлежал какой-нибудь коммунистической шишке. Мы с Валей зарабатывали по триста и больше долларов в день, представляешь? — Мне было трудно это себе представить, да и он сейчас походил на человека, который разговаривал сам с собой, пытаясь в чем-то себя убедить. — Тогда еще не было антикварных магазинов, и мы, лоточники, снимали все сливки.
Вот тогда и появился Григорий. Его отец, русский белоэмигрант, в свое время был генералом, адъютантом последнего царя Николая II. У старика Григория слезились глаза и дрожали руки, как у горького пьяницы, наследников не было, но он, верный фамильной чести, хранил завещанные отцом бесценные вещи царской семьи. В ту благодатную осень все газеты пестрели материалами о трагической кончине Николая II и его семьи. Григорий полностью уверился в гибели царского семейства, поняв, наконец, что его личное прозябание в нищете и хранение драгоценностей, которые уже некому передать, теряют всякий смысл. И решил с размахом, типично по-русски, дожить свои последние годы. Борислав купил у него золотую табакерку с царскими вензелями и огромный бриллиант, величиной с ноготь большого пальца, — он задумчиво показал мне свой ноготь, потом — золотой медальон с двадцатью тремя бриллиантами, каждый от двух до десяти карат, две картины Рафаэля и одну — Боттичелли, которые до семнадцатого года висели в кабинете злосчастного Николая II. Борислав арендовал сейф в «Булбанке» и скрыл там «от всего мира», как он выразился, это несметное богатство. Меня охватило чувство, что я оказался в паутине Шехерезады, впрочем, сон как рукой сняло.
— Как же тебе это удалось, вы ведь с ней неразлучны? — поинтересовался я и тоже закурил.
— Валя глупа, — он виновато глянул на меня, — ее не трудно обвести вокруг пальца. Я веду двойную жизнь, Марти.
— Не понимаю, зачем ты все это мне говоришь?
— Надоело ходить в «шестерках», — он несколько раз щелкнул зажигалкой. — Мотаюсь с утра до ночи по разным адресам, разыскиваю стоящий товар, а потом отношу его мошенникам и продаю за бесценок. А они в своих магазинах дерут за него в десять раз больше. Все коллеги в курсе. Магазины Тедди, Хасковца и Чоко построены на моем горбу!
— И все-таки я не понимаю…
— Ты для меня — родная душа, Марти, я тебе доверяю Да мы с тобой… с твоим умом, Марти, и с моим умением держать нос по ветру вместе горы своротим! Если объединимся и откроем свой антикварный магазин… ты можешь себе представить?..
— Нет, — честно ответил я. — Мне просто нечего тебе предложить.
— Ты уже сделал то, что от тебя зависело, — он снова щелкнул зажигалкой, — сегодня вывел меня «в люди», а это совсем не мало, поверь.
— Не думаю, что сегодня случилось что-то судьбоносное.
— Случилось. Ты единственный знаешь обо мне все, — он сделал ударение на слове «единственный», — разве этого мало? Два дня назад я встретил этого пьянчужку, Григория, наверное, он уже все спустил… А у него оставалась еще одна штучка. Скажу — у тебя голова пойдет кругом.
Его невинное детское лицо озарила довольная улыбка. Он казался подкупающе, безусловно искренним, но ведь только что сам признался, что уже давно водит за нос свою жену. «Двойная жизнь, — сказал я себе. — Если он с такой легкостью пудрит ей мозги, то, наверное, привык лгать всем и во всем».
— Это не то, что ты думаешь, Марти, — он не скрывал обиды, — просто мне нужна твоя помощь, самому не справиться.
Суп из плавников акулы был жгучим от перца и невероятно вкусным. Официантка, лучась китайской приветливостью, уставила тарелками весь стол — кальмары и креветки выглядели невероятно аппетитно, издавая аромат загадочного Востока. Я отключил все мысли и предался низменному удовольствию насыщения.
— А не выпить ли нам по глотку виски? — неожиданно предложил Борислав. — День выдался удачный, это стоит отметить.
Мне тоже хотелось слегка расслабиться. Я чувствовал себя счастливым со ста долларами в кармане, мы сидели рядом, я мог его контролировать, мы сытно отобедали, и алкоголь не должен был ударить в голову. «Пятьдесят граммов нам не повредят, всего лишь согреют душу», — наивно подумал я.
— Но только по одной, — предупредил я, когда китаянка принесла нам янтарную жидкость.
— Клянусь памятью матери, — перекрестился Борислав и одним глотком осушил стакан.
Он глянул на меня с благодарностью, действительно чувствуя во мне друга. Я обещал позаботиться о нем и собирался выполнить свое обещание. Мне захотелось в туалет, я отошел всего на несколько минут, а когда вернулся в зал, Борислав сидел уже за другим столиком, в самой глубине помещения. Достав заветную пачку долларов, он щедро раздавал бумажки какому-то молодому человеку и его подруге-блондинке. С его нижней губы тянулась ниточка слюны, перед ним стоял уже ополовиненный двухсотграммовый стакан с виски.
— Эй, что тут происходит? — спросил я.
— Этот господин угощает, — ответил гладко выбритый молодой человек и покраснел. А потом разозлился: — А вы кто такой?
Борислав ехидно ухмыльнулся, издал нечленораздельный звук, рыгнул и с трудом пробормотал:
— Он никто… гоните его в шею!
Мне поплохело, в лагуне желудка зашевелились креветки. Срочно нужно было что-то предпринять, но я не знал, что.
— Я — телохранитель господина Николова, — процедил я сквозь зубы. Еще не выйдя из ступора, я все-таки догадался собрать разбросанные по столу купюры, защелкнуть их металлической прищепкой и сунуть во внутренний карман его куртки.
— Я тебя не знаю, ппо-шшел вон! — крикнул Борислав и замахал руками. — Я остаюсь с ними, они мои друзья, настоящие друзья. — Он сполз со стула и обнял испуганную женщину за колени. Его рука скользнула ей под юбку — женщина завизжала и вскочила на ноги.
— Господин Николов напивается редко, зато — от души, — пояснил я с нотками извинения в голосе. Потом с трудом поднял его на ноги — он был ужасно тяжелым, пьяным в дупель, теперь я понял глубокий смысл Валиных слов о его пьянстве. Он попытался меня оттолкнуть, но я все-таки доволок его до нашего столика. Борислав протянул руку и смахнул со стола тарелку с маринованными осьминогами, потом дотянулся до пепельницы и тоже сбросил ее на пол. Прибежала китаянка, ее любезное личико искривила гримаса ужаса, лицо залила желтоватая бледность цвета высохшего мела.
— Что вы принесли ему выпить? — прервал я ее охи и ахи.
Она наклонилась и вытащила из-под стола ополовиненную бутылку «Баллантайнс». Я даже представить себе не мог, как за несколько минут он ухитрился столько вылакать и не умереть не месте. И глянул на него с уважением. Борислав сполз со стула на пол, скрестив ноги в позе лотоса, ну просто поклонник Будды в медитации.
— Я велик, а ты — полное ничтожество, — прошепелявил он, еле ворочая языком.
— Кто будет за все платить? За еду и за разбитую посуду? — из кухни вышли несколько китайцев, запахло скандалом. Блондинка в углу все еще одергивала юбку, не смея сесть на место. Я оказался в западне, китайцы сужали круг, как во время облавы на дичь, Борислав снова пустил слюни. Я достал стодолларовую бумажку, свою сказочную прибыль за сегодняшний день, окинул ее прощальным взглядом и протянул официантке. Она быстро прикинула что-то в уме и вернула мне шестьдесят левов и горсть монет. Китайцы осклабились скользкими улыбками, кланяясь, как болванчики, с тем же усердием, с каким собирались намылить мне шею. Поднатужившись, я схватил Борислава в охапку, выволок на улицу и только там перевел дух. Дождь хлынул не на шутку, холодные капли ручейками стекали у меня по животу, который я не мог прикрыть — руки были заняты пьяной тушей.
— Я сделаю тебя богатым, Марти, вот увидишь, — неожиданно трезво произнес он. — Знаю неплохой кабак в Слатине, хлопнем по рюмочке, там и бабы есть…
— Даже не мечтай! — рыкнул я.
— Помогите! На помощь! — заорал Борислав. — Грабят!
Женщина, идущая по тротуару перед нами, ринулась сломя голову через лужи, подальше от нас, откуда-то выскочили двое полицейских.
— Что происходит? — спросил младший из них.
— Выпил человек, — ответил я.
— Он меня ограбил, забрал все мои деньги! — вопил Борислав. — Его зовут Марти, он ворюга!
— Предъявите документы, — скомандовал мне тот, что постарше, и ощупал наручники, свисавшие с его ремня.
Я на секунду выпустил Борислава из рук, тот пошатнулся и, слава богу, стравил — жирная рвота водопадом хлынула у него изо рта (мы стояли у здания Центрального телевидения), непереваренные креветки и осьминоги плюхнулись на асфальт у наших ног — полицейские брезгливо отпрянули.
— Убирайтесь, мужики, а то мы вас задержим!
Я с трудом тащил его на себе — он весил, как несколько мешков картошки. Повиснув у меня на плече, Борислав бессвязно лопотал:
— Все равно я от тебя улизну! (Словно хотел сказать другое: «Замучаю тебя, Марти, до смерти»). Он был не только невменяем, но и омерзительно выдрючивался, в нем проснулось нечто, подспудно дремавшее, я еще не мог определить, что именно. Он тяжело висел у меня на плече, дыша в шею. Наконец, мы прошли последние два квартала, и я засунул его в мою Ладу. Борислав закурил и притих. Его молчание было тоже каким-то ускользающим. И зловещим.
— Ну что ж ты за свинья такая, — я старался говорить с ним кротко, как с ребенком. — Валя нас ждет, а как я тебя привезу в таком состоянии? Я ведь ей обещал…
— К черту тебя и твою Валю! Нечего было обещать!
— Да ведь это же ты меня упросил, кретин!
В кабине остро завоняло горелой тканью и пластмассой. Сигаретой он прожег сидение, поэтому и молчал. «Эгоист и разрушитель, безответственный тип», — подумал я, понимая, что все еще двигаюсь наощупь, не в силах определить, что же с ним происходит. И хлопнул его по руке.
— Ты меня обокрал, — нечленораздельно промямлил он, — а теперь еще и бьешь!
Я остановил машину впритык к своему подъезду и затолкал его в лифт. Дверь открыла мама с вязанием в руке и попыталась улыбнуться.
— О, Борислав, здравствуй… как дела? А где Валя? — спросила мама.
— Я сделаю Марти богатым, — ответил он, — скоро вы все увидите! Я — гигант!
Он зашагал по коридору, цепляясь за стены, и его снова вывернуло наизнанку желудочным соком цвета мочи.
— Господи… — только и сказала Вероника, высунувшая голову в дверь спальни, и тут же брезгливо захлопнувшая ее за собой. Завоняло испорченной китайской едой.
Я затолкал его в гостиную, бросил на диван и вернулся в коридор убирать. Тряпка мгновенно набухла в руках жирной жижей, вода в тазике потемнела. Меня охватило чувство полной беспомощности, в желудке снова зашевелились съеденные креветки, тупо запульсировала головная боль.
— Я сегодня заработал шестьдесят левов, — громко сообщил я.
— Марти, Марти… — мама потянула из рукава носовой платочек.
Нужно было срочно что-то делать. Я попросил маму сходить в ближайшую аптеку и купить растворимые витамины. «Чтоб мама прислуживала этому чудовищу!..» — мелькнула у меня злая мысль. Слово осело в моем сознании. Когда я вернулся в гостиную, часы показывали шесть вечера. Борислав дремал. Скрип двери разбудил его.
— Мы с тобой сделаем чудеса, вот увидишь!
— Заткнись, скотина!
— Сам виноват, это ты меня напоил.
Он встал на ноги и попробовал открыть дверь на лестницу, наверное, не для того, чтобы попытаться сбежать, а просто чтобы досадить мне, полностью себе подчинить, показать, кто здесь хозяин. Это торжество над моим бессилием, над моей невозможностью выставить его, доставляло ему какое-то сатанинское наслаждение. Казалось, издевательство надо мной дает ему чувство собственной значимости. Мы схватились за грудки, и я с трудом отволок его назад в гостиную. Усадил в кресло и заставил выпить три стакана воды с витаминами. Он расплылся в пьяной ухмылке:
— Пытаешься загладить свою вину? Ты меня ограбил, Марти!
Я включил телевизор. Транслировали какой-то футбольный матч, я не мог сосредоточиться, и выключил его ко всем чертям. Борислав довольно зачмокал губами, наслаждаясь моментом: он меня подчинил, ему было приятно, что я с ним вожусь, он вертел мною, как хотел и действительно в этот момент чувствовал себя величиной. Теперь он был совершенно другим, словно его подменили, ни следа от его врожденной интеллигентности, деликатности и сдержанной щедрости, которые мне так нравились. Я ломал голову — как можно так вдруг и сразу отрешиться от самого себя и исполниться садизма и уродства. «Его охватили демоны, — устало подумал я, — это генетическая обремененность, больное маниакальное сознание». Еще три часа он бушевал: попытался выпрыгнуть из окна, разорвал две книги, захотел искупаться и разбил в ванной комнате зеркало. Я уже не мог его выносить, но чувствовал, что каким-то странным образом мы с ним связаны, что я за него в ответе. Валя обрывала телефон, звоня каждые пятнадцать минут, рыдала и стенала в трубку, но мама, проинструктированная мной, держалась, как стойкий оловянный солдатик, объясняя, что мы еще в квартале Банкя и ждем моего друга Живко у его дома. Мобильник Борислава я отключил и сунул себе в карман. Часам к одиннадцати он немного пришел в себя, мог уже держаться на ногах, и я вытолкал его из квартиры.
Дождь лил как из ведра, фары еле пробивали налетающую водяную пелену, скрипели дворники. Я чувствовал себя обманутым, мое чувство справедливости было сильно травмировано.
— Зачем ты прожег сидение в машине, животное?
— Мы с тобой вдвоем…
— Заткнись!
— Валя ничего не поймет, вот увидишь!
Но стоило нам появиться на пороге, она все безошибочно поняла. И не глядя на наши улыбки, завизжала, словно я ее ударил, дернула себя за волосы, а потом расплакалась. Теперь меня скрутили рвотные спазмы.
— Что ты с ним сделал, Марти, что ты натворил, ты же мне обещал?! Ой, как же ему плохо, совсем плохо, я этого не вынесу, ой, сейчас умру на месте!
— У Борислава в кармане деньги за ту долбаную картину, которую купил Живко, — я чувствовал себя так, словно меня избили, мечтая лишь добраться до дома и переодеться в сухую одежду.
На следующее утро меня разбудил телефонный звонок. Я в жизни не слышал голоса виноватее. Борислав так извинялся, что я просто видел, как он ползает передо мной на коленях — мне было знакомо это состояние тяжелого похмелья и такое чувство вины, будто ты зарыл вчера труп в местном парке.
— Ох, дай бог, чтобы твоя матушка и Вероника… как ты думаешь, Марти?
— Ты им отвратителен, — мстительно доложил я.
— Что это на меня вчера нашло?.. — он посыпал голову пеплом и не только был готов, а мечтал о самом жестоком наказании. — Твой заработок, те двести долларов от Живко, они у меня.
— Ты же говорил, сто?
— Двести, конечно, двести. Сегодня же и отдам.
Потом позвонила Валя, я представил себе ее, полуодетую, с подпухшими от слез и недосыпания глазами и размазанной со вчерашнего вечера губной помадой.
— Борислав мне все рассказал. Как он от тебя сбежал, пока ты был в туалете. Он такой изобретательный, правда? Спасибо, что ты его не бросил… Он тебя так любит, Марти, но ведь я тебя предупреждала… он такой, когда ему моча ударит в голову… Сколько я кабаков обошла, его разыскивая, как намерзлась… ууу! Ты меня слушаешь?
В тот же день они зашли ко мне с Валей, вручили деньги и пригласили в китайский ресторан. Мы ели креветок и осьминогов в кляре, будто он решил, что если съест то, что вчера исторгнул, его вина растворится. Он смотрел на меня, как побитая собака, с преданностью, которая вызывала неловкость. Я снова не узнавал его — это был другой человек, совершенно непохожий на вчерашнего. После ресторана он заставил меня остановиться у местного автосервиса. Как я ни отнекивался, подарил мне новые шины и автомобильный кассетник «Кенвуд». И сделал это так деликатно, словно возвращал мне старые долги. Через несколько дней наркоманы разбили переднее стекло моей Лады и украли кассетник.
* * *
Целый месяц я напрасно ждал ответа от Милы. Она регулярно присылала нам письма электронной ; почтой из своей Америки, но всем нам, а обо мне словно забыла. Наконец долгожданное «папе, лично!» внесло смысл в работу придурочного компьютера. Я дождался, когда Катарина с Вероникой лягут спать, и «распечатал» экранное письмо.
«Я долго думала и обманывала себя, полагая! себя человеком умным и опытным, и теперь в очередной раз убедилась, что ты, папочка, избран Богом. По причине молодого легкомыслия или духовного скудоумия мне требуется не менее часа, чтобы погрузиться в медитацию и внутренне сконцентрироваться, но я не способна испытать и десятую часть того Чуда, которого ты добиваешься с такой легкостью. Помню, как высоко оценил эту твою особенность лама Шри Свани. И меня удивляет твое поразительное упорное сопротивление, нежелание достигнуть подлинной внутренней свободы, полноценного счастья, нирваны, вожделенной для тысяч людей, которые прилежно преодолевают трудности на пути к ней. Ты — невероятно древний дух, папочка, и до того как я нашла тебя в качестве своего отца, наверное, прожил десятки жизней, в тебе дремлет познание вековой, покрытой патиной времени причинно-следственной связи. При минимальных усилиях с твоей стороны оно приведет тебя к цели. К Свету.
Мила».
С любовью и преклонением,
Я перечитал ее письмо несколько раз — но радости не испытал. Искренность и сердечность дочери, даже ее преклонение меня угнетали. Я вышел на балкон, выжидая, когда прохладный ветер с Витоши высушит мой пот. Свесившись над чернотой, я застыл на своем шестнадцатом этаже. Она казалась мне бархатно-мягкой, непроглядной и располагающей к общению — ничего общего с бездушием пустоты. Она влекла, заманивала меня, обещая не гибель, а наполненность словами, как недописанный рассказ. Продрогнув, я вернулся в комнату. Сел к компьютеру и долго растирал свои окоченевшие пальцы.
«Моя умная и непокорная девочка, наверное, расстояние (только в разлуке и на расстоянии вещи выглядят совершенными) навело тебя на мысль ввергнуть меня в тоску таким красивым образом. Если перерождение действительно существует, если природа хранит нас, шлифует и неумолимо ведет к перерождению и продолжению, то я, наверняка, самый незначительный и молодой дух из всех вас, моих любимых. Всех, кого Бог позволил мне любить. Я отдаю себе отчет в невоздержанности своих чувств, в низменности некоторых своих помыслов, легкомысленности и бесплодности отдельных поступков — просто я не тот, за которого ты меня принимаешь. Что же касается моего странного умения покидать собственное тело и созерцать величие и необъятность пустоты, как выразился бы лама Шри Свани, то, предполагаю, это — плод моего внутреннего восприятия свободы, или, что вернее, — форма обычного человеческого таланта. Так, одним, в отличие от других, удается с легкостью научиться игре в шахматы или рисованию, третьи, в отличие от четвертых, становятся хирургами или альпинистами. Просто мне генетически дано такое, действительно необычное, свойство ума. Ты права лишь в одном: само это состояние легкости и независимости, растворение в пустоте вызывает у меня смутную тревогу, какое-то необъяснимое сопротивление. Я ведь гедонист, любитель удовольствий, а сопротивляюсь этому предчувствию счастья. И почему, спрашивается? Может, из-за непреодолимой лени? Или из страха, что могу вас покинуть? Всех вас, подаренных мне Богом, для того, чтобы я вас любил!
Папа».
На это письмо Мила мне не ответила, ее укоризненное молчание было наказанием, проявлением насилия. Я ждал целых полгода. Мои мысли и жизнь были заняты другим, но подсознательно, глубоко в себе, я продолжал ждать, словно мог вдруг узнать о себе все или Мила могла вдруг к нам вернуться. Навсегда.
__________________________
__________________________
За истекший год Боян нашел себя. Оказалось, он был рожден для того, чем обременил его Генерал, — делать деньги. Неожиданно для себя он понял, что если бы социализм поощрял смелость и различие людей, если бы поддерживал их самовыражение, а не инертность и леность подчинения, то вместо напрасных потуг на ниве кино и хриплых песнопений «под Высоцкого», он давно бы мог раскрыть свое предназначение.
Его уверенность росла с каждым днем. Он с удивлением убедился в том, что у него комбинаторный всеохватывающий ум, что ему присуще умение балансировать на грани между порядочностью и цинизмом, между мнимым промедлением и молниеносной скоростью принятия решений, лежащих в основе любой доходной сделки. Он дальновидно чуял выгоду на расстоянии, как чует кровь акула, и блестяще превращал самые запутанные ситуации в успех и прибыль. Боян не просто делал сумасшедшие деньги, он еще и развлекался, отдаваясь наслаждению риском. «Риск — самая удивительная часть нашего выбора, в нем сокрыто таинство жизни, — думал подчас Боян, — риск — щекочущая радость бытия».
— Н-не п-понимаю, я с-совсем тебя н-не понимаю, — заикалась Мария за десертом в ресторане «Рила» в курортном комплексе «Боровец», — зачем тебе вся эта кутерьма, зачем ты это делаешь?
— Я никогда раньше не чувствовал себя свободным, — попытался он выкрутиться, хоть на самом деле сказал чистую правду.
— Разве только богатый свободен?
— Ты никогда не замечала… если ребенку что-нибудь запретить, если отнять у него любимую игрушку, он будет стремиться заполучить именно ее.
— Ну, и что?
Он закурил сигару, чтобы выиграть время и найти точные слова, нужно было, наконец, все объяснить, не столько ей, сколько себе самому.
— У меня была отнята игра. А я хочу играть.
— Но ты ведь уже не ребенок, — капля растаявшего мороженого испортила ее красивое платье.
— Человек всегда остается ребенком, я еще не наигрался, дорогая.
Он перевел дух. Ему удалось нащупать и сформулировать свое стремление, свою неназванную тягу — Боян не оправдывался, просто сумел выразить словами самую трудноопределимую часть своей сути. И испытал потрясение, воодушевление, головокружение — как внезапно налетевшую любовь. Не к кому-то конкретно. А, может, к самому себе?
— Я боюсь, — сказала она, и еще одна капля мороженого упала ей на колени.
— Разве можно бояться любви? — спросил он, сам себе удивляясь.
Ненависть и любовь, поражение и успех тоже были своего рода игрой. Но любить или ненавидеть кого-то, в сущности, означало, что этот кто-то тебя покорил, что ты сам оказался в добровольной зависимости от обаяния и непостоянства, от настроения или прихоти объекта твоего чувства. Даже власть, думал он, ставит нас в особую зависимость, подчиняя нас тем, над кем мы властвуем. И только деньги в их метафизическом смысле делают нас абсолютно свободными, потому что предоставляемая ими свобода постоянно множится и растет. Однажды начавшись, эта игра не кончается, это не партия в шахматы, в этой игре нет победителя. Фигуры перемещаются, обыгрывают друг друга, взаимно уничтожаются, но сама игра продолжается до бесконечности. В каком-то романе он прочел, что совершенство невозможно, нам удается лишь приблизиться к нему. Но любая страсть, сколь бы сильной и завораживающей она ни была, исчерпывается, стирается, со временем угасает и гибнет. И только огромные деньги, сознавал Боян, всегда остаются приближением к чему-то, что он боялся определить и назвать его настоящим именем, а имя ему — счастье. Это прозрение мучило его, но он не посмел поделиться им с Марией, зная, что ее это огорчит и ранит, и не желая расстраиваться сам.
Кроме пресловутого «Мальборо», они с Краси Дионовым занялись фальшивым виски. Наладили каналы, с въедливостью и четкостью компьютерных программистов. Последовали умному совету Тони Хури и использовали юридическую гибкость профсоюзов и слабость некоторых их лидеров к убедительной немногословности зеленых дензнаков. С помощью фонда «Рацио» беспошлинно ввезли внушительное количество алкоголя, заработав на этом немало денег. Когда этот источник иссяк, с помощью дядюшки Георгия познакомились с другими предприимчивыми таможенниками. Контейнеры с благословенным напитком прибывали прямо в Бургасский порт в сопровождении документов, гласящих, что товар реэкспортируется в Румынию, Боснию или Югославию, но на самом деле фуры доставляли виски прямо на его склады в «Илиенцах». Механизм работал, как старый отлаженный замок. Все шло чудесно, но вскоре рестораны, мелкие магазины и лавки под завязку заполнились импортным пойлом, которое обедневшие пьянчужки не могли вылакать и за год. Тогда за спиной у Краси Дионова он провернул свою грандиозную аферу, достойную внесения в учебник криминологии. Серьезно рискуя, Боян импортировал в страну семьсот тысяч бутылок «Тичерс», «Баллантайнс» и «Джонни Уокер». Заплатил как следует четырем богатырям в Совете директоров одного среднего, но весьма преуспевающего (благодаря высоким процентным ставкам) банка и взял в этом банке кредит под всю партию виски. Тонкость комбинации состояла в том, что Боян купил виски у Тони Хури по два с половиной доллара за бутылку, а в качестве банковского обеспечения заложил его по семь с половиной долларов. Через шесть месяцев он официально заявил, что не в состоянии вернуть деньги и погасить кредит, и вручил им аккуратно упакованные ящики с напитком. Банк с трудом распродал несметное количество бутылок по два доллара за штуку, содрогнулся, словно его тряхануло землетрясение средней силы, и обанкротился. Боян заработал три с половиной миллиона «зелени», но головокружительное чувство всевластия и наслаждения шло не столько от прибыли, сколько от чувства, что он уничтожил целый банк. Эта игра опьянила его, он своевременно сделал правильный ход и, что самое важное, не преступил закон. Вся сделка строго соответствовала духу и букве закона.
Прослышав об этой блестящей головоломной операции, Краси Дионов взбесился. Он снова примчался в «Нью-Отани» со своими мордоворотами, но теперь у офиса Бояна высился нерушимый, как скала, Корявый и еще двое готовых ко всему парней. Мог случиться грандиозный тарарам, да и до самого страшного могло дойти дело. Боян принял Краси Дионова в своем крошечном номере и щедро налил ему в стакан виски.
— Фальшивкой угощаешь? — полоснул его Краси пустым взглядом злого глаза.
— Для друзей держу только настоящий Chivas Regal двенадцатилетней выдержки, — миролюбиво ответил Боян.
— Для друзей, говоришь? Слушай, сволочь, ты почему во второй раз меня кинул? — В его добром карем глазу мелькнули жалость и изумление. — Ты это над кем решил поизгиляться, гад? Я же тебе честь по чести передал всех своих восемнадцать депутатов, ввел тебя в большую политику, с судьями перезнакомил, в прокуратуру за руку отвел. Нет, ты совсем оборзел, я тебя точно прикончу!
— А что если бы у меня не выгорело? — вкрадчиво поинтересовался Боян, почувствовав, как напряглась Фанча, чтобы не пропустить ни единого слова.
— Но ведь выгорело же… — Краси не хватало слов, возмущение было настолько велико, что душило его. От гнева он даже захрипел, выхватил из кармана золотую цепь и завертел ее на пальце.
— Да я от страха не смел никому и слова сказать. До сих пор обливаюсь холодным потом, настолько все висело на волоске. Вот если бы я тебя втянул в это дело, а оно не выгорело, тогда уж ты наверняка пустил бы мне пулю в лоб!
— Но сам-то ты теперь в шоколаде… Запомни, контуженый, Краси и Бог — они все видят. И ничего не забывают. — Голос у него прозвучал как-то странно, с какой-то зловещей жалостью, и на этот раз Боян струхнул не на шутку. У двери молчали преданные псы, повисла неестественная тишина, и ему показалось, что он скользит по этой отвердевшей тишине, а под окном его десятого этажа зияет воздушная пропасть.
— Я тут кое-что придумал… — начал было Боян.
— Засунь его себе в…
— Мы с тобой занимаемся мелочевкой.
— Больше я на твою удочку не клюну. Мелочевкой, говоришь, занимаемся? Вот только у тебя жемчуг мелкий, а у меня одна мелочь в кармане!
— Ты будешь слушать? И оставь в покое эту цепь, ты меня отвлекаешь!
— Я тебе сейчас помогу сосредоточиться. Так сосредоточу — больше ничего не понадобится! — Он громко выдохнул, не желая примириться с фактом, что кто-то утер ему нос, но все же убрал свою «великолепную» цепь в карман и растянулся в кресле.
— В сущности, я хочу, чтоб мы с тобой обсудили две вещи.
— Наркоту? — ухмыльнулся Краси с ледяной иронией. Всем было хорошо известно, что его финансовое благополучие зиждется на наркотиках, азартных играх и проституции, на том грязном белье, к которому Боян брезговал прикасаться. Дело было даже не в предрассудках или нарочитом чистоплюйстве — деньги не пахнут — просто то поле было ему незнакомо, игра на нем шла грубая и извращенная, лишенная очарования импровизации. Теперь Краси смотрел на него в упор обоими глазами, и это было невыносимо.
— Металл, — коротко доложил Боян.
— Ха, что ты мне пудришь мозги? Сам прекрасно знаешь, кто контролирует «Кремиковцы».
«Кремиковцы» контролировал Илиян Пашев, получивший это дойное место после перестройки из рук матери-державы и так присосавшийся к нему, что впору было лопнуть от обжорства. Они с Бояном друг друга не выносили. Пашев был слишком умен, чтобы работать в паре, и уже слишком богат, чтобы его можно было прижать или остановить. Но с Краси Дионовым у Пашева тоже были трения: Пашев упорно мешал ему расширить игорный бизнес на курортах болгарского Черноморья.
— Будем импортировать металл из России и играть на демпинге.
Краси задумался. Его лицо снова располовинилось. Злой глаз прижмурился, ярость поутихла при упоминании старой, как незажившая рана, ненависти к конкуренту.
— А второе что?
— Нефть. Ты ведь знаешь, в отношении Югославии введено эмбарго.
— Ты все это бакланишь, чтобы залечить мои душевные раны, так сказать, прочистить мой примитивный ум, или это вопрос обдуманный? И ты уже разобрался в проблеме?
— Разобрался. По полной, — ответил Боян и кивнул в сторону Фанчи. — Завтра я загляну в твой ресторанчик. Пусть твой суперповар зажарит нам на углях барашка.
Краси Дионов резко поднялся и ткнул его указательным пальцем в грудь, склонившись и приблизив к нему оба глаза — куда более опасные и пустые, чем десятиэтажная воздушная бездна.
— На этот раз тебе придется быть очень, ну просто очень убедительным. Бог и Краси не прощают и никогда ничего не забывают. Помни это.
У двери он остановился, крутанул на пальце свою золотую цепь и почти беззвучно проронил:
— На… тянуть Илияна Пашева? Неплохая идея! Помни, ты пообещал!
«Я бы на вашем месте помнила, шеф», — сказала ему Фанча, когда они остались одни, под охраной преданного Корявого по ту сторону двери.
В тот солнечный майский день случилось еще кое-что, врезавшееся ему в память. Время шло к восьми вечера, он уже спустился на паркинг и только там спохватился, что забыл ключи от машины в офисе. А Корявого раньше отослал за дочками, забрать их из частной школы. Пришлось вернуться. Лифт бесшумно выплюнул его на десятом этаже. Боян уже взялся за дверную ручку, но услышал приглушенный голос Фанчи и замер на месте. Притаился. Она подробно и красочно описывала все, что он делал последний месяц. Шаг за шагом. Потом продиктовала его новые банковские счета. Первой его мыслью было, что она докладывает Краси Дионову, но мурлыкающая интимность в ее голосе заставила его задуматься.
— Ну, конечно сберегла трусики с меховой опушкой. Я их ношу в сумочке. Да, и чулки с кружевными подвязками тоже…
Боян спустился в фойе отеля, на скорую руку выпил у Жана чашку крепчайшего кофе. И вспомнил бесценные советы Генерала, прозвучавшие на тропинке с табличкой «Осторожно, медведи!» как приказ: «Никому не доверяйте. Будьте иногда щедрым, когда используете людей, но всегда жестоким, когда от них освобождаетесь». Он вернулся назад в офис. Фанча (в сущности ее звали Стефанка) красила губы перед зеркалом. Получался хищный кровавый оскал.
— Вы меня напугали, господин Тилев, — помада скользнула по лицу, оставив кровавый след на подбородке.
— Забыл ключи, а еще забыл сказать вам кое-что важное. Завтра переезжаем в новый офис на Московской улице.
— Я же там сегодня была, это просто фантастика, господин Тилев! Дворец, настоящий дворец! Здесь, в этой тесноте…
— А еще забыл вам сказать, что с завтрашнего дня вы уволены. Я выплачу вам зарплату за целый месяц, но удержу из нее стоимость телефонного разговора с Бейрутом, — твердо отчеканил он.
И тут она все поняла. Оторопела. Лицо ее по-старушечьи сморщилось, грим потек, а руки повисли плетьми…
* * *
Летом того же года они переехали в двухэтажный пентхаус, окна которого выходили на южную сторону, на притихший силуэт Витоши. Он вывел жену и детей на террасу, огражденную кипарисами в кадках, перед ними волнами изгибались крыши новостроек богатого квартала, слева, в низине, стелился жирный софийский смог. Дети захлопали в ладоши, а потом бросились вверх по лестнице на второй этаж — у каждой дочери было по две отдельные комнаты.
— Я з-здесь потеряюсь, — заикаясь, проронила Мария. — Уже потерялась…
— Ничего, найдешься.
— Тебя н-нет целыми днями…
— Вот он я, — Боян рассмеялся, прислонившись к колонне черного камня у камина.
— Здесь я убирать не буду, — заявила Мария.
— Конечно, это уже не твое дело, — ответил он.
Их окружал тонкий запах невысохших стен и лака; итальянская мебель пахла своим, особым запахом — ее подобрал дизайнер с тонким вкусом, но Боян знал, что мебель еще необжитая, что пока даже заставленные мелочью полки казались пустыми.
— Не знаю, почему, но я просто не могу здесь убирать.
— Мы наймем домработницу.
— А мне что делать?
— Будешь отдыхать, читать, развлекаться.
— От чего отдыхать и как развлекаться? — не упрек, а удивление в ее голосе вызвало у него раздражение.
Боян отвернулся, его руки погладили каминные часы. Он купил их только вчера у пройдохи Борислава. «Я десять лет занимаюсь антиквариатом, но более красивой вещицы не держал в руках, — сказал ему тот. — Гляньте, господин Тилев, какие завитки, обратите внимание на печати». Часы представляли собой толстощекого ангела, сидящего верхом на черепахе, и дующего в трубу. Фарфоровый циферблат крепился на золотой пластинке, часы показывали и фазы луны. Боян завел их, и время тронулось дальше.
— Я принес рекламные проспекты, — сказал он, — летом, в августе, едем в Ниццу. Представляешь, свожу тебя в Монте-Карло в казино, поиграем в рулетку.
— А к-как же Созополь? — тихо заикнулась Мария.
— Но ведь мы были в Созополе в прошлом году, — ответил он.
— В прошлом году в Созополе… — эхом долетел до него ее голос.
— Ну и черт с тобой! — внезапно налетевшая горькая ярость охватила его, как приступ астматического удушья. Он с трудом глотнул воздух пересохшим горлом, прошел через всю гостиную, чуть замешкался в многодверии огромной прихожей и вылетел из дома, громко хлопнув дверью. В машину садится не стал — до «Нью-Отани», до слюнявой преданности Жана здесь было всего несколько сотен шагов.
Через две недели, когда около девяти вечера он вернулся домой, пентхаус встретил его темнотой и какой-то безнадежной пустынностью.
Боян обошел все комнаты — везде было пусто. После шумной ресторанной вакханалии тишина в доме показалась ему многозначительно-жгучей. Он сварил себе крепкий кофе и только тогда заметил на обеденном столе записку. Рука Марии, казалось, заикалась, неровный почерк показался незнакомым. «Не жди нас. Мы с детьми больше не вернемся». У него слипались глаза, завтра ему предстояла решающая встреча с заносчивыми русскими. Он опустился на обитый кожей стул. Что-то в нем оборвалось, его охватило отчаяние. Он готов был смириться с любым капризом, но эта несправедливость его просто парализовала. Он даже не мог ожесточиться, просто был не в состоянии испытать гнев, и это расстроило Бояна окончательно.
Когда дочери были еще совсем маленькими, он каждый вечер приносил им «сюрпризы». Какую-нибудь мелочь, чепуху — вафли, карамельки, мелкие пластмассовые игрушки. Однажды его допоздна задержали в министерстве, они готовили какую-то юбилейную выставку. Иглика и Невена не ложились, ждали его с сонными глазами, полными любопытства. «А где сюрприз?» — хитро выспрашивали дети. «Папа виноват перед вами, — опустил он голову, — я ничего не принес. Вот только хлеб». «Хлеб, хлеб! — захлопали они в ладоши, — папа принес нам хлеб!» — и ткнулись мордашками ему в руки. «В чем я перед ними виноват? Все, что я делаю, я делаю для них!» — подумал Боян. Он был не в силах вынести эту несправедливость.
Позвонил Марии на мобильный, но она его выключила. Он позвонил своей теще. Вышедшая на пенсию профессор-химик Софийского университета никогда не скрывала своего пренебрежения к нему, но напоследок смягчилась и сменила гнев на милость. Он надеялся, что Мария с детьми уехала к ней.
— Сегодня мы с ними не говорили по телефону, — ответила теща, — а потом типично в учительском стиле, назидательно: — ты знаешь, который сейчас час?
Она о чем-то его расспрашивала, потом попыталась рассказать какую-то запутанную историю, случившуюся с ее соседкой, но он положил трубку. Захватив чашку с кофе, вышел на террасу. Над летним городом висели размытые безжизненные звезды, воздух пропах бензином, вдали еле угадывался силуэт Витоши. Он вдруг понял, что не знает, что ему делать, просто крепко сжимал в руках хрупкую чашечку с кофе — держался за нее, как за соломинку. В одиннадцать зазвонил телефон. Это был Генерал.
— Мне не хотелось беспокоить вас в столь поздний час, но…
— О, господин Генерал — он даже не пытался скрыть свое разочарование.
— …наверное, вам лучше знать, что ваша супруга и дочери у нас.
— У вас? — абсурд ситуации помешал ему обрадоваться.
— Да, они приехали к нам, я даже бы сказал, переехали, — голос Генерала понизился, резанув слух бритвой, — еще днем. Моя Наташа сварила им борщ. Они поели, приняли душ и сейчас отходят ко сну.
— Где отходят ко сну?
— В нашей спальне… моя Наташа постелила им там.
— Я немедленно выезжаю.
— Думаю, сейчас не самый подходящий момент… я позвонил, чтобы вы не волновались. Если приедете сейчас, думаю, это будет ошибкой, — но Боян уже бросил трубку.
Генерал жил рядом с министерством. Он нередко ночевал в своем кабинете, а в остальное время — поблизости от него. От его грязных тайн. От обреченности знать их. Рядом с властью.
В этот поздний час город был безлюден, до улицы Паренсова Боян добрался за десять минут. Припарковался у бровки, перекрыв выезд трем машинам на тротуаре, но это его не волновало. Легко нашел нужный дом — облупившийся образчик номенклатурного строительства с просторным вестибюлем и жалким старым лифтом. Лифт скрипел, его исцарапанные фанерные стенки пестрели надписями — матерщиной и словосочетанием «гнусные коммуняки». Генерал встретил его в пижаме и смешных тапочках с кисточками. Окаменевшее лицо выражало неприкрытое отвращение.
— Ваша супруга не желает вас видеть, — холодно отчеканил он.
Боян отстранил его и вошел. Гостиная была просторной, такой же скучно-номенклатурной, как и дача, с мебелью шестидесятых годов из светлого дуба, но не массивного, а из фанерных полированных плоскостей. Книжный шкаф был плотно заставлен книгами и множеством советских сувениров и подарков, копией тех, что хранились у Генерала на даче в Железнице. На столике красовались матрешки, янтарные фигурки и спутники, похожие на металлических насекомых. На стенах висели картины периода раннего соцреализма с изображением партизан с винтовками и сцен расстрела. Между ними — вырезанная из ученического атласа карта мира, на которой господствовал розовый Советский Союз, Болгария была совершенно незаметна. В воздухе висел густой туман сигаретного дыма, бронзовая пепельница ощетинилась окурками, дымилась недокуренная сигарета.
— Вы плохо воспитаны, господин Тилев, — без горечи констатировал Генерал.
— Почему она так?.. Почему? — спросил Боян, упав в кресло.
— Вы задали бессмысленный вопрос… И перестаньте дрожать, не выношу, когда мужчины трясутся, как заячий хвост.
— Почему? — повторил Боян.
— У вас прекрасная супруга, и я ей пообещал… — все так же зловеще отрезал Генерал.
— Вы мне не ответили, — прервал его Боян.
— Это было трудно, почти непосильно. Вы сами понимаете, не все зависит от меня… но я пообещал ей. Я болгарский офицер, господин Тилев, и не могу взять свое слово обратно.
— Что вы ей пообещали? — устало спросил Боян.
— Освободить вас… — он взял дымившуюся сигарету и жадно затянулся. — Вы следите за ходом моей мысли?
— Я ничего не понимаю, господин Генерал.
— Пообещал освободить вас от обязательств, которые вы на себя взяли, — эти слова прозвучали почти оскорбительно.
И тут до Бояна дошло, что именно сказал ему Генерал — и он просто пошел ко дну. Тронутый страданием Марии, Генерал, наверное, согласился заменить его кем-то другим, уничтожить то, что сам же и породил, вырвать, как сердце из груди, его подлинную сущность, отнять у него игру. Он отдавал себе отчет, этот сбрендивший старик, что требовал от него, Бояна? Генерал сел в кресло напротив, его лицо фанатика, патологического фанатика, стало мрачнее тучи. Он выглядел, как обманутый человек, перешагнувший через себя и принесший ненужную жертву.
— Вы предлагаете мне вернуться в министерство, в ту же лабораторию? — изумленно спросил Боян.
— Это вам решать, господин Тилев, ваши планы на будущее меня не касаются. Вы следите за ходом моей мысли?
— И на каком же основании вы приняли такое решение?
— Человеческая совесть… — Генерал устало пригладил свои поседевшие волосы.
«Это ты говоришь мне о совести?» — подумал Боян. Гнев ослепил его сознание так всеохватно и ярко, так спасительно вовремя, что все стало на свои места. Он почувствовал себя гораздо лучше, теперь он мог рассуждать.
— Я тоже болгарский офицер, — резко и отчетливо произнес он. — И я исполню свой долг!
Генерал цинично ухмыльнулся, словно спрашивая: «Перед кем?», и опять поморщился. Их разделяла тишина — душная и плотная, как сигаретный дым.
— Это ваш выбор, — медленно произнес он. — Но в таком случае ваша супруга и дочери останутся здесь. У нас.
— Я хотел бы сказать ей два слова. Всего два слова, — теперь Боян ни о чем не просил, и старик это почувствовал.
— Она наотрез отказалась с вами встречаться.
— Что ж, простите, что доставил вам столько хлопот, господин Генерал. Спокойной ночи.
Боян встал и твердым шагом направился к выходу. «Борщ и матрешки», — неожиданно мелькнуло у него в голове. Он словно окаменел. А потом неожиданно, совершенно нелогично всплыло: «Спокойствие гнева».
Он уже стоял в двери, когда кто-то ворвался в коридор. Мария. Заплывшее от долгого плача, опустошенное болью бесцветное лицо, широкая наташина ночная рубашка до пят… Она, задыхаясь, бросилась ему на шею, покрывая лицо заикающимися поцелуями.
— Мой милый, единственный мой, — всхлипывала она ему на ухо так, словно это он ее бросил и отнял у нее детей, словно это он оставил ее навсегда, а она, наконец, нашла его и вернула домой.
* * *
Гораздо позже Боян осознает, что в его новой жизни это стало самым решительным и, быть может, судьбоносным усилием. Именно в тот миг он сумел содрать с себя прошлое и вышвырнуть его на помойку — нищим. Воспоминание о пережитом в московском институте фиаско, примирение с тем, что в его жизни ничего и никогда больше не случится, с тем, что он обречен влачить свое существование на жалкой столичной окраине, жгучий запах кислоты в его фотолаборатории стали Бояну совершенно чужды, словно касались другого, незнакомого человека. Он не просто переоделся в костюм преуспевающего бизнесмена, а играл теперь самого себя, став настоящим Бояном Тилевым, преодолев одновременно два препятствия, мешавших ему принимать решения — парализующий страх перед Генералом и страх, что Мария может от него уйти.
Вернувшись с детьми в их двухэтажную квартиру, Мария притихла, замкнулась в себе, ни о чем его не спрашивала, они почти перестали разговаривать. Она ринулась покупать все подряд, мстительно швыряя его деньги на ветер, подружилась с антикваром Бориславом и его смешной женой, но Боян чувствовал, что Мария сдалась. Затем ее охватил интерес к потустороннему, к тому недоказавшему свое существование миру, который соблазняет умы покоем и мудростью. Наверное, Мария делала это ради него, подсознательно надеясь, что ее щедрая благотворительность и жизнь по законам кармы искупят его грех, его обреченность быть самим собой. Мария все еще верила, что он заблуждается, что окружающий ее обезумевший мир — просто кошмарный сон, и что в один прекрасный светлый день Боян проснется.
Несколько раз в постели она пыталась читать ему вслух отрывки из бесед забытого и вновь воссиявшего Дынова, но Боян засыпал. Раз в неделю она водила его в церковь, предпочитая тихую уединенность храма при семинарии, в который они входили под руку, неизменно в черном, словно приходили в церковь, чтобы торжественно похоронить нечто еще живое и несказанно дорогое. В шепчущем полумраке у алтаря Мария утирала слезы, раболепно прикладывалась к иконе Богоматери, а он зажигал свечи и опускал в ящик для пожертвований неизменные пятьдесят долларов. После провала презентации ее книги стихов в театре «Слеза и смех» Боян подчинялся ее капризам, но теперь он знал самое важное. В ту незабываемую ночь у Генерала он сделал свой Выбор, перерезав пуповину своего безликого подчинения, и с тех пор уже он, а не Мария, мог уйти. Она сопротивлялась лишь потому, что он позволял эй это. Ее упорное сопротивление, в сущности, происходило с его согласия. Он получил свободу — иную, неведомую ему раньше, не имевшую ничего общего с всевластием денег, это была безмерная свобода человека, переставшего любить, переставшего любить кого бы то ни было.
Пренебрегая приглашениями, он больше никогда не появлялся у Генерала. Отказывался воспитанно, с подчеркнутой любезностью, по праву очень занятого человека. Они все реже говорили по телефону, разговоры становились все более короткими, служебными, лишенными пустословия и болтливости, присущими страху.
— Вы создали настоящую империю. Знайте, я вами горжусь, — сказал ему однажды Генерал.
В его ровном сдержанном голосе прозвучали нотки удивления и искреннего восхищения. Именно тогда Боян почувствовал, что теперь они даже не ровня — Генерал предстал перед ним одиноким стареющим пенсионером.
Через пять лет после той миротворческой ночи, когда он вернул Марию, а она его потеряла, неожиданно на рассвете ему позвонила супруга Генерала, позвонила на его второй VIP-мобильник, номер которого знали человек двадцать, не больше.
— Это вы? Вы? — глухо проговорила она.
— Я вас слушаю.
Его охватило раздражение, смешанное со скукой, он как раз брился в ванной, часы показывали половину седьмого.
— Он, — жена не посмела назвать Генерала по имени, — настаивает, чтобы вы немедленно к нам зашли.
«Настаивает» и «немедленно» совершенно не понравились Бояну. Он молчал. Встряхнул флакон с одеколоном — «Фаренгейт» подходил к концу. Она, кажется, почувствовала, что он сейчас ей откажет и торопливо, задыхаясь, добавила:
— Он вас просит, это важно… Я тоже прошу вас, господин Тилев.
Что-то в ее голосе заставило его согласиться, кроме того, подчинительное «просит» было совсем другое дело, это уже не приказ. Боян перенес свою первую встречу в офисе и ровно в восемь вышел из машины у дома Генерала, оставив Корявого искать место для парковки на улице Паренсова. Стоически вытерпел тягостный скрип лифта (в этом доме, казалось, все принадлежало другому времени) и нажал дверной звонок. Наташа сразу же открыла дверь, от ее внушительной прически не осталось и следа, растрепанные волосы блестели болезненной сединой.
— Он вас ждет… — от нее повеяло знакомым запахом московской улицы, дешевых духов.
— Это вам, — он протянул ей букет и элегантную коробочку французских духов.
— О, Нина Риччи, — откликнулась она. (Наверное, эти духи очень скоро окажутся у какой-нибудь ее соседки).
Наташа вела его за собой по длинному коридору, в раскрытой двери ванной комнаты мелькнули сохнувшие на веревочке простые солдатские трусы. Генерал лежал на двуспальной кровати и читал книгу, рядом с кроватью стояло судно. Боян оторопел. От густых белых волос не осталось и следа, череп Генерала металлически блестел. Исхудавшее до неузнаваемости лицо было насторожено, как у хищной птицы, кожа на шее висела складками. Он походил на доисторическое животное, укутанное одеялом. Но сильнее всего его поразил запах — особый запах в комнате, застоявшийся и пропитавший все вокруг. Пахло камфарой и болезнью, гниением, медленным и неотвратимым телесным распадом.
— Я вас напугал? — сердито спросил Генерал. Голос у него не изменился, и это по-настоящему испугало Бояна.
— Вы болеете? — он притянул табуретку и сел у кровати.
— Рак, — костлявым пальцем Генерал прикоснулся к груди, — рак легких.
— Я немедленно позвоню в Правительственную больницу, — Боян облизал пересохшие губы, — мы отправим вас на лечение во Францию или в Америку. О деньгах не беспокойтесь.
— Рак, он везде рак, — отмахнулся Генерал, — и во Франции, и в Америке.
— Я слышал, что лучшие специалисты в мире в Калифорнии. Мы должны попытаться, господин Генерал, — Боян умолк, поняв, что умоляет его.
— Глупости… и перестаньте дрожать, не выношу, когда мужчина трясется, как заячий хвост.
— Я сварю вам кофейку, — сказала Наташа и вышла из спальни.
Они долго, мучительно молчали. Боян не выдержал, встал и распахнул окно. Во дворе, заросшем сорняками и травой, играли дети.
— «Я пал, другой меня сменил, и… только — исчезла лишь какая-то там личность…» — мечтательно процитировал Генерал. — Но я вызвал вас по другому поводу, господин Тилев.
— Я сделаю для вас все, что в моих силах.
— Не для меня, для идеи… — Генерал окинул его яростным безумным взглядом. И непроизвольно вытер костлявую руку о пододеяльник. — Вы несколько раз спрашивали меня, кому следует передать деньги, я не говорю — все, но часть заработанных вами денег.
Боян почувствовал, что ему становится дурно и снова опустился на табуретку. «Кажется, Мария права, — мелькнуло у него в уме, — бесплатных обедов не бывает».
— Нам понадобится ваша помощь.
— Кому — «вам»? — Бояна сковала внезапная апатия.
— Нам понадобится… — теперь Генерал ему приказывал. — Когда наступит время, к вам придет человек, представится моим кузеном и предъявит вам вторую половину этой купюры, — исхудавшими пальцами он достал из книги половинку купюры в пять левов старого, социалистического, образца и протянул Бояну. — Если место разрыва совпадет, вы должны, повторяю, должны ему подчиниться.
Эта обаятельно-наивная подробность, словно позаимствованная из шпионских фильмов, умилила, но и разозлила его. Она была неотъемлемой частью инфантильного воображения Генерала, вытекающего из неготовности принять перемены. Бояну стало смешно и грустно. Он достал портмоне и спрятал обрывок купюры. «Кому?» — снова мысленно спросил он. Значит, все-таки существовал некий таинственный, подчиненный неведомым целям заговор, законспирированная, терпеливо выжидающая организация существовала не только в больном воображении Генерала. Но уж если эти неизвестные выпустили джинна из бутылки, как они надеялись загнать его обратно? Господи, что за наивность!
— Чему вы улыбаетесь, господин Тилев?
— Я вас слушаю, господин Генерал, и запоминаю.
И опять повисло такое же долгое, но уже непреодолимое молчание. Генерал зашелся в кашле и хрипах, выворачивавших его наизнанку. Интересно, а дети во дворе все так же играют?
— Хочу задать вам один личный, сугубо личный вопрос. Я читаю историю, — Генерал ткнул костлявым пальцем в книгу, лежавшую у него на груди. — Вы следите за моей мыслью?
— Разумеется, господин Генерал.
— Разразилась Французская революция, потом Наполеон… реставрация… возвращение Наполеона, и снова реставрация. История вроде отступает назад, но затем снова устремляется вперед… Может, это нелепо, но я считаю, что невозможно, чтобы наши — вы следите за моей мыслью? — наши социалистические идеи бесследно исчезли. Может, он не совсем вернется, тот наш социализм, но все же хоть что-то от них, что-то от нас… как вы думаете, господин Тилев? — Генерал смотрел на него с детской надеждой, с изумлением ребенка, впервые увидевшего жирафа, а ведь это был усталый умирающий старик. В его неистовости было столько веры и надежды на будущее, что Бояну стало его жаль. Ему захотелось сказать: «Поплачьте, господин Генерал, вам станет легче», — но он не решился. И собрав все свое сострадание, тихо ответил:
— История жива, она действительно движется по спирали, все повторяется.
— Благодарю вас, — лицо Генерала просветлело, словно Боян спас его от невыносимой физической боли, — ну, идите. Мне уже некуда спешить, а вы человек занятой.
Боян коснулся его высохшей руки, поднялся с табуретки и закрыл распахнутое окно, словно оно было ходом в иной мир.
— Прощайте, господин Генерал, — громко и четко произнес он. Наверное, старик его не понял или истолковал эти слова превратно, потому что в ответ лишь счастливо улыбнулся.
Через два месяца на его VIP-мобильник позвонила Наташа и с суровостью потерявшего все человека сказала, что Генерал умер. Боян приказал Корявому купить самый дорогой венок из белых роз с одной черной и одной красной лентой и надписью «С признательностью. Мария и Боян Тилевы». Его шофер отвез венок на кладбище, сам он на похороны не пошел. Открыл в офисе свой сейф, нашел среди документов ту самую половинку купюры в пять левов социалистического образца, задумался на миг и, смяв ее, выбросил в корзинку для мусора.
Генерал был мертв…
* * *
За ускользающие годы расточительства и разграбления страны легкие деньги иссякли. Все, построенное в последние десятилетия ценой восторженного труда и лишений целых поколений, наконец, было перераспределено, то есть — обескровлено и доведено до банкротства. После триумфальных сделок с российской сталью и нефтью, Боян, предвидевший массовый крах банков и тиски Валютного совета, сообразительно свернул деятельность всех трех совместных с Краси Дионовым фирм — «Юнион холдинг», «Петролиуминвест холдинг» и «Европа маркетинг». Используя оффшорные компании, он удачно перевел деньги за рубеж и вложил их в акции крупных американских и европейских корпораций. В издыхающем государстве вдруг замерли все сделки, чувствовалась острая нехватка живых денег, остались лишь жалкие, истаявшие до невозможности сбережения пенсионеров и тысячи раздробленных предприятий, которые еще предстояло распродать за бесценок. Разумеется, «своим» людям.
Сначала Краси Дионов сопротивлялся. Взлетев на азартных играх, наркотиках и проституции в Софии, став властелином чужого страдания, быстро разбогатев и зажравшись, но не поумнев, он просто не мог понять, что времена изменились. Решающая встреча произошла в его расфуфыренном ресторане — Краси распорядился закрыть его для всех, и они остались вдвоем среди безвкусицы и «роскоши», перед зажаренным целиком барашком.
— Не ерепенься, — уговаривал его Боян, — я обещал тебе «подстричь» Илияна Пашева — и подстриг на сто миллионов.
— Мы-то его подстригли, но для него это комариный укус, у него теперь дружба с америкосами, что — не так?
— Послушай…
— Хочу, чтоб мои деньги были у меня под руками, — Краси зажмурил свои разноцветные глаза. Казалось, он задремал. — Хочу на них смотреть, радоваться им… хочу их трогать, братан.
— Ты можешь смотреть и трогать вот этих, — Боян кивнул в сторону полураздетых певичек, столпившихся в углу и ждавших своего часа, чтобы попеть им на ушко.
— Вы… вживаешься, да?
— Я серьезен, как никогда.
— Потому что я для тебя слишком прост, да? Потому что вырос в детдоме, а потом в спортшколе не ел ничего слаще морковки, да? — Он раскрыл глаза и полоснул по нему голубым зрачком. — Потому что стал чемпионом Болгарии по борьбе, когда ты ходил с чиновничьим кейсом и угоднически козырял начальству? — его голос сорвался до визга. — Под…ваешь меня за то, что в мою честь поднимали национальное знамя Болгарии в странах Европы, пока ты фотографировал тайные архивы, да?
— Ты понимаешь, что время уходит? Что завтра уже будет поздно? — у Бояна кончалось терпение.
— Вчера было рано, завтра будет поздно… Это кто, Ленин сказал? Пешо, убери эту жертву, — он щелкнул пальцами, подзывая официанта и сердито указывая на зажаренного барашка, — принеси устриц и шампанского!
— Я торчу здесь, в этой дыре, чтобы сделать дело… — завелся Боян.
— А мы что делаем, братан? Ты выкручиваешь мне руки, чтобы я подписал эти бумаги, чтобы своими руками сбагрил куда-то на край света собственные деньги… Ох, у меня сейчас голова лопнет!
— Не на край света, а в Америку и Швейцарию.
— Ага, в край свободы и часов…
— В противном случае Валютный совет сначала их заморозит, а потом приберет к рукам, — мстительно сообщил Боян. — Я для себя уже все решил. Грядет четкий и строгий финансовый порядок.
— Погоди, — Краси ухватил его за руку. Силенки у него были еще те. Удерживая Бояна на месте, он уставился на него своими глазищами, а это была настоящая жуть. У Бояна заболела кисть. — Объясни по человечески… Какой такой порядок? Зачем? Кому он нужен, этот порядок? Политикам, которые исходят слюной при виде подачек, или одураченному народу, который уже остался без штанов?
— Порядок нужен деньгам.
— Мне или тебе? Мы и так ходим в золотых штанах.
— Не нам, а деньгам, — устало повторил Боян.
У Краси Дионова что-то щелкнуло в мозгу, кажется, он понял, почесал голову и крикнул в сторону оркестра:
— Хватит! — На них обрушилась оглушающая тишина, обнажившая всю тошнотворную роскошь кабака. Музыканты испуганно переминались с ноги на ногу, певички потянулись к выходу, унося свою упакованную в блестки плоть.
— Ты дважды наезжал на меня с обвинениями, что я тебя кинул, — у Бояна по-прежнему шумело в ушах. — Я потерял полдня в компании твоих девиц, чтобы спасти тебя от твоей собственной глупости, спасти тебя и нашу дружбу…
— Бог и Дионов ничего не прощают. И не забывают, да? — ухмыльнулся он, а потом неожиданно спросил: — Ты ведь меня презираешь?
— Слегка.
— Верно, я это носом чую… слегка презираешь и сильно меня стыдишься. Тебе бы век меня не видать, правда?
— Закрой это позорище, найми архитекторов, пусть здесь все перестроят и сделают из кабака приличный бизнес-клуб.
— И что еще мне сделать… мелочи пузатой?
— Научись молчать, начни носить костюмы и выбрось свою золотую цепь в помойку. Осчастливишь какого-нибудь безработного интеллигента.
Безропотно, с взрывоопасным смирением — как ребенок, забывший буквы за время летних каникул — Краси Дионов подписал все документы, закапав одну из платежек устричным соусом. Пятно не исчезло, напоминая невысохшую слезу.
Вырвавшись, наконец, из этого провонявшего жареным мясом великолепия, Боян преисполнился чувством собственной правоты. Сколь безответственно управляемым ни выглядело бы их государство, когда-нибудь порядок все же должен был в него вернуться и упрочиться. Он не был нужен ни банкирам, ни миллионерам, разбогатевшим на кредитовании, ни политикам, ни разложившейся судебной системе, даже обедневшему народу не был нужен, потому что большая его часть сводила концы с концами за счет мелких махинаций и хаоса. Таксист, подкручивая свой электронный кассовый аппарат, обманывал клиента, а тот, в свою очередь, в крохотном частном магазинчике подсовывал таксисту брынзу с истекшим сроком годности. Эта обоюдная зависимость в бедности, мошенничество в нищебродстве, казалось, не имели конца-края. Порядок действительно был нужен единственно и только деньгам.
* * *
Неизвестно почему, напоследок ему все чаще вспоминалась та полузабытая встреча с Манфредом Мюллером, известным немецким магнатом, державшим в руках всю легкую промышленность Мюнхена, да, пожалуй, и всей немецкой провинции. В ходе внеочередных выборов Боян негласно финансировал лидировавшую партию, и, придя к власти, благодарный премьер-министр включил его в состав бизнес-делегации, которая с помпой посетила Баварию. Более того, он устроил ему встречу с Манфредом Мюллером. В Мюнхене Боян поселился в небольшом, но весьма престижном отеле «Опера». В пятницу, ровно в одиннадцать, его ждала личная машина Мюллера — новенький БМВ, но куда менее навороченный, чем тот, на котором ездил Боян.
— Это машина господина Мюллера? — с изумлением поинтересовался он.
— Да, это личный лимузин господина Мюллера, — гордо ответил ему шофер на плохом английском.
Офис немецкого мультимиллионера находился рядом с мэрией, они прибыли точно по расписанию — в одиннадцать двадцать господин Мюллер принял его в своем кабинете, строгий чопорный комнате с потолочными балками, книжным шкафом, массивным письменным столом резного дерева, несколькими креслами и журнальным столиком. «Здесь все застыло во времени… традиция — вещь хорошая», — разочарованно подумал Боян.
Манфред Мюллер за письменным столом небрежно перелистывал папку с коммерческими предложениями Бояна. Оферта по казахстанскому хлопку была более чем аппетитной. И количество, и качество, а главное, цена должны были нарушить олимпийское спокойствие Мюллера. Боян заложил в цену личную прибыль в сто процентов — речь шла о десятках миллионов долларов. Он даже был готов в ходе переговоров снизить цену еще на восемь процентов.
Господин Мюллер был в преклонном возрасте: пергаментная кожа, водянистые недоверчивые глаза, пробор в желтеющих сединах и старомодный костюм. На письменном столе стояли лишь один телефон и старинная статуэтка распростершего крылья орла. И все. Он не выказал особого радушия при встрече, не предложил Бояну выпить — секретарша с внешностью старой девы принесла лишь чашку чаю с медом и несколько кружков лимона. Тело господина Мюллера издавало странные, еле уловимые звуки, словно при каждом его движении у него в суставах ломалась хрупкая пересохшая бумага. Он чем-то неуловимо напоминал Генерала — может, твердостью характера.
— Я тщательно ознакомился с вашим предложением, — он зашелестел, как рак, и захлопнул папку. Его английский был безупречен, водянистые глаза полнились необъяснимой грустью.
— Внимательно вас слушаю, — Боян воспитанно сделал глоток чая.
— Вынужден вас разочаровать, господин Тилев. Этот казахстанский хлопок мне нужен, но ваше предложение меня не заинтересовало.
«Этому восковому старичку куш кажется слишком малым», — подумал Боян.
— Я могу попытаться договориться с поставщиком и снизить цену еще на восемь процентов, — с деланно убитым видом предложил Боян.
— Здесь речь не о восьми процентах, господин Тилев…
«Он с меня три шкуры сдерет, старый мошенник, три шкуры — не меньше», — Боян повертел в руках опустевшую чашку и поставил ее на столик.
— Насколько мне известно, — Бояну хотелось затянуться сигаретой, — вы покупаете хлопок такого же качества в Китае по двойной цене. — Курить хотелось зверски. — Думаю, это выгодное предложение.
— В этом все и дело, — неопределенно кивнул господин Мюллер, — ваше предложение чересчур выгодно… — и протянул Бояну костлявую иссохшую руку, давая понять, что аудиенция окончена. Он его просто выставлял за дверь. Они пожали друг другу руки с дружелюбием людей, случайно познакомившихся на улице, которым больше не суждено встретиться. Боян был уже у двери, когда господин Мюллер неожиданно остановил его своим неестественно металлическим голосом, в котором прозвучали нотки жалости:
— Завтра суббота, господин Тилев. Я буду отдыхать на своей вилле на берегу Штарнбергского озера. Приглашаю вас к себе — мне будет приятно с вами отобедать.
В отеле Боян заказал себе бутылку Chivas Regal, лед, два сифона газированной воды и до трех часов ночи не сомкнул глаз. По его представлениям, этот заплесневевший боровичок совершенно не походил на миллиардера. Он или впал в старческий маразм, или был еще тем пройдохой. Властелин всей баварской легкой промышленности даже не выслушал его, захлопнул дверь перед самым носом, а потом снова ее приоткрыл… Что бы это значило? Боян разложил перед собой документы и тщательно перечитал их, взвешивая все возможности, разные варианты сделки, учитывая все вероятные капканы, которые могли возникнуть на завтрашних переговорах. И курил сигару за сигарой. До опупения.
На следующий день, ровно в одиннадцать, тот же самый не слишком престижный БМВ и шофер в ливрее, выглядевшей куда величественней машины, ждали его у подъезда отеля. Они медленно выбирались из города, запруженного машинами, пока не выехали на автобан. Всю дорогу, целый час, шофер, так и не снявший фуражки, как настоящий немец не проронил ни слова. Они съехали налево, вблизи мелькнула серебристая поверхность прославленного Штарнберг-зее, и въехали на песчаную аллею, обрамленную старыми кряжистыми деревьями. Вилла Манфреда Мюллера, построенная в типично баварском стиле, внешне не производила особого впечатления. Господин Мюллер сам встречал их у колоннады перед парадным входом, словно пребывая в уверенности, что Боян Тилев прибудет именно в это мгновение. Все вокруг было замечательно красиво и… скучно. Подстриженная лужайка, спускаясь с холма, доходила до небольшой рощицы и продолжалась за ней до самого берега озера, до причала, у которого застыло несколько яхт. Не было никаких экзотических кустов, фонтанов и водопадов — вот только на всех подоконниках цвели цветы в горшках. Яркая, красочная, самая обычная герань. Господин Мюллер стоически боролся с порывами ветра. Весь пейзаж фокусировался на нем, подчиняясь ему и дополняя своего хозяина.
Господин Мюллер пригласил его в гостиную, где на столике их уже ждал дымящийся кофе в чашках из старинного майсенского фарфора. Сдержанно, издавая характерные шелестящие звуки, хозяин продемонстрировал своему гостю коллекцию картин: шедевры Кирхнера и Кандинского, Марка и Маке. В углу, где был сервирован кофе, в особом освещении выделялись три полотна — Матисса, Дега и Моне. Боян вздохнул и деликатно огляделся вокруг. Обстановка впечатляла, но в массивной деревянной лестнице, в резной мебели, в самой атмосфере сдержанной роскоши витал дух не старости, а старины — обжитой, постоянно обновляемой, патинированной шепотом и тихими шагами, преисполненной тайного значения. И все же дом казался пустым, словно в нем никого не было.
— Здесь чувствуется печать времени, — Боян подыскивал точное слово на английском, — жизнь многих поколений.
Господин Мюллер пристально посмотрел на Бояна, словно теперь лишь поняв, что перед ним — существо, наделенное разумом.
— Именно это я и хотел вам сказать, господин Тилев, истинные вещи создаются долго, не одним поколением… — сдержанно улыбнулся он, не вдаваясь в подробности.
Выпив кофе, они вышли из дома, направившись к причалу, преодолевая порывы ветра. Откуда-то возник еще один старичок, похожий на шофера — в белых брюках, белом свитере и белой капитанской фуражке. Он протянул своему хозяину раздувшийся бумажный пакет. Они поднялись на борт яхты, надраенной до блеска, новенькой, гостеприимной, но до обидного небольшой. Господин Мюллер раскрыл пакет, и тут же откуда-то, словно из небытия, приплыло несколько лебедей, грациозно изгибавших шеи. Похоже, они были старыми знакомыми короля баварской легкой промышленности, который бросал им в воду хлеб.
— Это ваши лебеди? — спросил Боян, просто чтобы что-нибудь сказать.
— Мои? — улыбка на лице господина Мюллера растаяла и исчезла. — Как вам это пришло в голову, господин Тилев? Эти лебеди принадлежат озеру…
Все время пути на другой берег Штарнберг-зее они молчали. Несмотря на осеннее солнце, вода казалась тяжелой, свинцово-черной и клейкой. Господин Мюллер углубился в свои воспоминания, в свою старость, Боян понял, что они вообще не будут обсуждать сделку, которую он до трех часов ночи так тщательно обдумывал. Миллиардер действительно пригласил его всего лишь на обед. Но зачем? Они приплыли в типично баварскую корчму, по ценам в меню Боян понял, что это головокружительно дорогой ресторан. Им был накрыт столик на террасе, в меню входил и вид на сурово темнеющие воды озера. Столик тут же окружили официанты, которые, кажется, как лебеди, тоже хорошо знали господина Мюллера и радовались его появлению. Себе он заказал зеленый салат, ассорти из французских сыров и стакан минеральной воды. И все. Очевидно, он пришел сюда не есть, а сказать Бояну что-то важное. Сидел и, улыбаясь, жмурился на солнце. Отдыхал. А в редкие паузы между порывами ветра издавал свои характерные шуршащие ломкие звуки.
— Это уютное заведение любил посещать Томас Манн, — серьезно проронил господин Мюллер. — А там, — он неопределенно кивнул в сторону пологих холмов, по которым карабкались баварские хижины, — он написал свою «Волшебную гору».
Бояну было не до Томаса Манна, но он бойко поддержал разговор на эту тему. Еще в гимназии он прочел все его романы и любил этого писателя, величие его образов и мощное воображение.
— В «Будденброках», — бесцеремонно прервал его господин Мюллер, — Томас Манн утверждает, что первое поколение капиталистов безудержно зарабатывает деньги, второе бросается в политику, третье генерирует высоко интеллектуальный потенциал, а четвертое, как правило, деградирует…
Кто знает почему, Боян воспринял этот тезис как вопрос, адресованный ему лично.
— У нас в Болгарии происходит какой-то странный патологический симбиоз первого и четвертого поколения, — он нервно хихикнул, терзая полусырой бифштекс «с кровью». — Наши капиталисты-нувориши делают быстрые и немалые деньги, и сразу же деградируют. Они не в состоянии выдержать…
Господин Мюллер снова уставился на него своими немигающими блеклыми глазами, словно осознавая, что имеет дело с существом разумным.
— Наверное, Томас Манн прав, — без тени ехидства заметил он, — но я уже седьмое поколение предпринимателей…
— Я вас не понимаю, — Боян был не в состоянии скрыть свое раздражение, нож и вилка боролись с жилистым мясом у косточки.
— Господин Тилев, вы третий болгарский бизнесмен, с которым я имею честь быть знакомым, — педантично уточнил господин Мюллер. — Эту сделку с казахстанским хлопком на куда более выгодных условиях до вас мне уже предлагал господин Пашев. В прошлом году он сопровождал вашего премьера в ходе его визита в Германию.
«Снова Илиян, вот гад, — Боян почувствовал, что краснеет от злости, — хорошая реакция, обошел на повороте, скотина, но вот в Томасе Манне не разбирается».
— Почему вы не приняли его предложение, господин Мюллер?
— Я попытался вам это объяснить у себя в кабинете, но вы меня не поняли. Поэтому я пригласил вас сюда. И ваш первый коллега, и господин Пашев, и вы, уважаемый господин Тилев, предложили мне чрезмерно, я бы даже сказал, угрожающе выгодные условия сделки.
— Не вижу в этом ничего подозрительного, — скудоумие этого баварца, его надменная тупость почти вывели Бояна из себя. Он почувствовал, что вскипающий гнев начинает затмевать красоты окружающего их пейзажа, нож звякнул о тарелку с безвкусным полусырым мясом.
— Вы стремитесь форсированно провернуть одноразовую выгодную сделку. А бизнес делается не форсированными методами, а порядочностью, — скрипучим, как у механической куклы, голосом проскрежетал Мюллер, — не одноразово, а из поколения в поколение. Бизнес, господин Тилев, это способ продать как можно более качественный товар или услугу за минимальную цену. Тогда прибыль распределяется справедливо, к удовольствию и того, кто продает, и того, кто покупает. Бизнес, он как выдержавшая все испытания долгая любовь, а вы предлагаете флирт или, что еще хуже, однократный оргазм и расставание, — господин Мюллер смахнул крошки с одежды. — Как бы это сказать… бизнес — это не хитрость, не увертки; доверие проверяется временем, вот почему люди, связанные бизнесом, называются партнерами.
Он молча доел свой сыр. Боян оторопел — этот старикашка пытался внушить ему чувство вины. Унизить или, что еще обидней, залезть к нему в душу и, вывернув ее наизнанку, вытащить на свет божий его стыд. «Стыд?!» В первое мгновение это слово показалось ему непонятным, просто незнакомым. «А ведь мне и в самом деле стыдно!» — неожиданно понял он. И лицо его снова запылало. Но уже по другой причине. Боян раскурил сигару, чтобы спрятаться за ее густым дымом и пряным ароматом.
— Я люблю свою страну, — слишком громко произнес он, — но сейчас в Болгарии царит такая анархия… кромешная, беспросветная анархия…
— Никто не потерпит анархии, — мягко, с унизительным сочувствием прервал его господин Мюллер.
— Но кто же ее остановит? Наша судебная система распалась, институты власти коррумпированы, партии… наши инфантильные партии, в которые мы вливаем миллионы…
— Вы все еще меня не поняли, господин Тилев, — снова прервал его магнат, — я говорю не о судебной системе, не о партиях…
— О чем же?
— О деньгах, — проронил господин Мюллер.
— Чьих деньгах — моих, Пашева?
Старик протянул руку и легонько коснулся руки Бояна — его пальцы были сухими и холодными, как у мумии.
— О мировых деньгах, о всемирном капитале, — шепотом уточнил царь легкой промышленности Баварии.
Непонятно почему, но только после смерти Генерала Боян в полной мере осознал смысл слов немецкого миллиардера. Сначала он воспринимал деньги как развлечение и занимательную игру, как форму свободы. Почувствовав, что деньги созидают, но могут и разрушать и даже наказывать, он понял, что именно они и есть реальная власть. Но после встречи с Мюллером ему понадобилось время, чтобы уяснить, что по-настоящему большие деньги похожи на живое разумное существо. Оно рождается, крепнет в период своего беззаботного детства, бросается в круговорот безрассудного юношества, копит знания о себе и об окружающем мире и, постепенно отчуждаясь от своего родителя-человека, начинает свою, никому не подвластную жизнь. Чем больше денег, чем более зрелыми они становятся, тем они мудрее и высокоморальнее. Это существо бестелесно, неосязаемо и абстрактно, лишено физических черт, но оно обладает навыками и характером. Оно может расти или дробиться на части, но вот что удивительно, думал Боян, оно всегда тянется к подобным существам. Вот и объяснение народной мудрости: «деньги — к деньгам…» Не к человеку, не к семье, банку или государству… К себе подобному. Деньги дают свободу и власть тому, кто ими владеет, но взамен отбирают независимость. Однажды придя в этот мир (даже если их владелец промотает их на удовольствия, потеряет в сделке, в азартных играх или просто умрет), деньги продолжают жить. Они перераспределяются, но продолжают существовать, самоорганизовываются в потоки, и эти потоки, уже неподвластные человеческой воле, управляют миром. Одни большие деньги, другие большие деньги, третьи большие деньги, их тайная организация, их подлинное и нерушимое масонство, невероятный разум денег водворят порядок в Болгарии.
Так Боян добрался до причины своего растущего презрения к Краси Дионову. Тот имел глупость верить в то, что деньги его, вот уж действительно — мелочь пузатая. Боян перестал сорить бешеными чаевыми, и тут же почувствовал разницу. Льстивая родственная улыбка бармена Жана быстро сменилась преклонением и подлинным уважением. Боян сразу же повзрослел, отдалился от всех и демонстрировал свою щедрость, только если чувствовал себя особенно счастливым, а это случалось с ним все реже и реже…
__________________________
Наша дружба с Бориславом развивалась легко и увлекательно, как криминальный сюжет. Не менее трех раз на день он мне звонил, подробно рассказывая о своих перипетиях: что́ купил и кому продал, сколько на этом заработал и в каком дорогущем магазине они с Валей оставили залог за партию плитки для ванной комнаты в их новой квартире. Валя вырывала у него телефонную трубку, ее восторженный голос забрасывал меня подробностями.
— Марти, поскольку мне некому это рассказать, а новости просто напирают изнутри, — она имела в виду, что в нынешние времена опасно хвастаться своим благополучием, — только тебе могу… ты единственный, кому… Джакузи… это что-то, ванна у нас — шик и блеск, но если ты увидишь краны и душ… полный отпад, по двести долларов каждый! Я говорю своему, давай купим другие, они тоже золотые, по сто десять долларов штука, а он ни в какую… нельзя, говорит, ведь и Марти будет в джакузи купаться. Он за тебя что хошь отдаст!
— Вы меня не сварите в вашем джакузи? Поосторожнее, а то болгарская литература осиротеет, я ведь национальное достояние!
— Ха-ха-ха!.. Тебе все шуточки, но чтоб ты знал, наше джакузи — с тройным заземлением. Когда я тебе запущу массаж и «колючие» струи, слюни пустишь от восторга! А ты слышал, Чоко снова лоханулся? Ему подсунули подделку под майсенский сервиз, но на тарелках не было печатей со скрещенными саблями. А что это за Майсен без сабель, Марти? Можешь себе представить, как Чоко… ха-ха-ха… — она бесхитростно радовалась чужому несчастью, как ребенок при виде невиданного ранее экзотического животного.
Я отключал слух, варил себе кофе или читал газету, под журчание ее непрерывной болтовни мог сварганить на кухне какое-нибудь нехитрое блюдо. На свою голову нашел им среди своих знакомых архитектора, специалиста по внутреннему дизайну, который взялся придумать им оформление и меблировку новой квартиры. Теперь они заставляли меня участвовать во всех их задумках, порой мы целый день бродили по магазинам импортной кухонной мебели в центре города — их интересовало все только итальянское: мебель, стиральные и посудомоечные машины, ламинированный паркет и кондиционеры. Валя подробно расспрашивала, поражалась, ругала продавщиц за безбожные цены, но сделав свой выбор, утирая пот со лба, ничего не покупала, откладывая «на потом» — ведь все в их квартире, от занавесок и постельного белья до мягкой мебели из натуральной кожи в гостиную, тоже итальянской, должно было быть с иголочки.
— Ты только глянь на мои ногти, — она нервно тыкала ими мне в лицо — я уже и витамины пью, по семь долларов за баночку, но ведь стирать приходится руками, бедные мои рученьки…
— Валя, уймись, — сердито окорачивал ее Борислав.
— Что, скажешь: не так? Я твои трусы-носки стираю вручную! И рубашки, и остальное… Если бы я не берегла копейку, ты бы давно остался без штанов. Скажи ему хоть ты, Марти!
Изредка ему удавалось дожать меня, и тогда я выводил его поиграть в бинго. Мне приходилось придумывать для Вали отмазку, и чем неправдоподобней и абсурдней она была, тем больше Валя была склонна ей верить. По моей версии, мы ездили в Банкя, к моему другу Живко, преуспевающему бизнесмену, который увлекся собирательством картин. А на самом деле устраивались в каком-нибудь задымленном бинго-клубе или в салоне игровых автоматов на бульваре «Витоша». Борислав играл азартно, очертя голову, не жалея денег, всегда готовый терять. Я зевал от скуки, перечитывая газеты от корки до корки, нередко он давал мне по десять левов, подталкивая к покер-автоматам, но в отличие от него, я жаждал выиграть, мечтал обхитрить это дурацкое устройство и по этой причине неизменно проигрывал. Он наслаждался своей личной свободой, отнимая у меня мою, словно свобода была жидкостью, а мы с ним — сообщающимися сосудами, механически связанными труднообъяснимой бессмыслицей. Меня смертельно напрягали две вещи — постоянная необходимость следить, чтобы он втихаря не напился, потому что после первой же рюмки становился неуправляемым (мне приходилось не спускать с него глаз, сопровождая даже в туалет), и невероятные усилия вытащить его поздно ночью из этого средоточия страсти. Он прикипал взглядом к задымленному экрану компьютера с ледяным, отстраненным, каким-то запредельным спокойствием, словно поставив на кон человеческую жизнь, но не свою, а чью-то, совершенно ему безразличную. Это занятие изменяло его до неузнаваемости, невозможно было оторвать его от него самого, от этого полуобморочного сна, потому что его страсть была подстать забытью. Обычно он играл до тех пор, пока не проигрывал все деньги.
— Как тебе не стыдно! — в бешенстве шипел я, — ты пустил на ветер двести левов, а рядом полно людей, которым не хватает на хлеб!
— Стыдно! — не спорил он с невинностью разумного младенца, — но мне хочется играть!
Каждые полчаса звонила Валя, они настолько были привязаны друг к другу, что без него она впадала в панику.
— Ждем Живко перед его виллой, — бормотал он в трубку, — не могу сейчас говорить…
— Почему?
— Перед охраной неловко… — безумие этой фразы на какое-то время лишало ее дара речи.
— Так чего вы там торчите с этой охраной, дождь на дворе, стемнело уже… Этот ваш Живко и без того не слишком щедр… Дай трубку Марти.
— Алло, Валюшка? Не беспокойся, он ни капли… — юлил я, с трудом сдерживая раздражение, мне хотелось придумать что-то успокаивающее и радостное, даже не столько для нее, сколько для себя. Я нажимал отбой, в зале было нечем дышать; от лютого сигаретного дыма, запаха сохнущей на теле мокрой одежды и миазмов человеческой алчности у меня нестерпимо болела голова; числа выстраивались на мониторе, как речь заикающегося идиота, мне хотелось заорать или от души шлепнуть по какому-нибудь пробегающему мимо девичьему заду. Я допивал свою пятую за день чашку кофе и перечитывал газетную статью об очередном скандале в парламенте.
— Вот увидишь, Марти, скоро мы разбогатеем. По-настоящему разбогатеем. Откроем свой антикварный магазин… Ты держись за меня, со мной не пропадешь, я уже все разнюхал, — в его устах это слово звучало ужасно смешно, но, бог весть почему, мне становилось грустно.
— И как же это случится? — спрашивал я исключительно для поддержания беседы.
— Бриллиант… — загадочно шептал мне в ответ Борислав, — тот самый белоэмигрант, чей отец был адъютантом Николая II… Я у него купил почти все и хорошо на нем заработал. Все оказалось подлинным, остался только камень, а он… — Борислав важно отрывал взгляд от экрана, выдыхал струйку сигаретного дыма и показывал величину камня, с фалангу его безымянного пальца, — камень огромный, просто красавец. Не идеальной чистоты, но весит не менее восьмидесяти карат. Черный бриллиант в оправе, старинная русская работа.
— Почему же ты не купил его сразу?
— Откуда столько «капусты»?.. Этот выжига требует за него сорок тысяч долларов.
— Это нереальные деньги, — со скукой отмахивался я.
— Совершенно реальные, хоть сумма и немаленькая. Мне нужна цифра тридцать два, чтобы получить «бинго».
Шары подскакивали в прозрачной сфере, девичий металлический голос равномерно называл цифры, словно на испорченной пластинке. «Бинго!» — выкрикивал кто-то в зале и ошалело улыбался.
— Пора уходить, — дергал я его за рукав, — ты ведь обещал, что это последняя игра.
— В десять часов — большая игра, на кону двести левов, мы их сделаем, Марти! Вот увидишь! — он сноровисто, с улыбкой младенца, которому сунули погремушку, пересчитывал лежащие перед ним деньги.
— А почему же вы с Валей не собрали эту сумму? — спрашивал я, чтоб хоть чем-то себя занять.
— Причем тут эта овца? У нее в голове опилки, — он снова теребил мочку уха, возвращаясь к экрану, — все, что заработаем, вбухивает в эту квартиру. Деньги свободы требуют, они должны работать, Марти, а эта квартира — она как сито, что ни нальешь, все вытечет. Она мне уже поперек горла, но ведь Валя тоже человек, приходится терпеть!
— Человек, — не слишком убежденно соглашался я. — Сидит там сейчас одна, волнуется…
— Она не обо мне волнуется, на меня ей плевать, она о себе, любимой… ты смотри, мне для выигрыша нужны всего лишь «восемнадцать» и «сорок девять».
Как-то летним утром, когда мы направились «на виллу Живко в Банкя», прежде, чем осесть в задымленном бинго-клубе, Борислав, как-то смущенно улыбнувшись, торжественно попросил меня отвезти его сначала в квартал «Княжево». Мы свернули на какую-то заброшенную улочку, карабкавшуюся вверх по склону, асфальт сменился булыжником, дважды Лада буксовала, мы еле добрались до места, в котором дорога упиралась в ветхий, построенный, наверное, в пятидесятые годы дом с осыпавшейся штукатуркой и заросшим сорняками фонтаном. Дом казался перенаселенным — на всех окнах сушилось застиранное бельишко, которое уже и не отстирать. Национальный флаг бедности, зажавшей нас в тиски.
— Сейчас я покажу тебе нечто потрясающее, — слово «потрясающее» прозвучало в его устах забавно, но неизвестно почему мне снова стало грустно.
— Я пойду с тобой, — заявил я.
— Не выйдет, Марти, — решительно остановил он меня. — Клянусь памятью матери, что не возьму в рот ни капли.
Он уже не раз произносил при мне эту клятву, и я давно понял, что память о матери для него пустые слова, заклинание, не имеющее ни малейшего значения. И не очень-то понимая почему, решил отпустить его одного — может, потому что сам маялся тяжелым похмельем. По склону за домом карабкался вверх хвойный лес, воздух благоухал сосной и грибами. Я ждал его более получаса и уже начал тревожиться, во рту пересохло. Наконец из подъезда вышел Борислав, многозначительно и надменно улыбаясь, а с ним — хилый дедок в засаленных джинсах. Все его лицо было в морщинах, но они придавали ему не кротость, свойственную старости, а странный зловещий вид. Зубы у деда выпали, рот напоминал обнаженный до ран провал, я никогда не встречал человека с такими неистово горящими глазами. Он выглядел, как человек, сжигаемый лихорадкой.
— Григорий, это тот самый эксперт, о котором я упоминал. — Борислав вытащил из кармана лупу и указал ею на меня. Затем представил своего спутника: — Григорий, мой старый знакомый…
Старик сел в машину на заднее сиденье и полуоткрыл рот, как чахоточный. Я почувствовал, что растворяюсь и исчезаю где-то в глубине его рта, за маленьким язычком. Он молча смотрел на меня своими лихорадочными глазищами. Меня пробрал холод. Затем он сунул руку в свои засаленные штаны и вытащил маленькую коробочку. Борислав торжественно взял ее в руки и передал мне.
— Платиновая шкатулка с печатью, — он протянул мне лупу, — на крышке выгравирована монограмма императора Николая II.
С чувством, что присутствую на плохом спектакле, я рассмотрел шкатулку: на не тронутом патиной металле действительно извивалось загадочное «Н-II» . Я оторопело вздрогнул и открыл крышечку. Солнце коснулось камня, и он ожил, вспомнил о чем-то и зажегся изнутри. Камень был действительно огромным, в золотой оправе, необычного прозрачно-коричневого цвета. Я рассматривал его в лупу, ничего не понимая в бриллиантах, но искренне восхищаясь. Камень напился светом и перестал дрожать, затих.
— Это стоит сорок тысяч долларов, — прошамкал Григорий и нетерпеливо протянул за ним руку. У него были длинные чуткие пальцы, как у Борислава, пальцы профессионального мошенника.
— Слишком дорого, — я же был представлен ему как эксперт, нужно было что-то сказать.
— Много, мало… Это мое последнее слово. Реальная цена — тысяч двести! — казалось, словесная каша каталась у него во рту, не выходя наружу. От него пахло кухней, прогорклым жиром.
Борислав проводил его к подъезду, коротко переговорил с ним о чем-то и, весь дрожа, вернулся в машину. И не от жадности, я уже хорошо его знал, а от страха не справиться с вызовом, выбыть из игры. В этой игре он мечтал победить. Азарт его возбуждал и одновременно зомбировал. Еще до того, как мы вошли в бинго-клуб, он погрузился в свою полудрему с открытыми глазами, пальцы его правой руки зашарили на переднем табло, а после затеребили мочку уха.
— Ну, ты почувствовал?
— Что? — враждебно спросил я.
— Дух камня… Он убийца.
Я резко дал газ, похмелье сдавило голову тисками, на повороте днище машины черкнуло о землю.
— Но у нас есть выход, Марти, — неожиданно сказал Борислав. — Ты должен раздобыть денег.
— Чепуха…
— Ты ведь можешь!
— Откуда? Живко мне друг, но…
— Я имею в виду не Живко, — прервал он меня с какой-то особой, чувственной доверительностью, — а твою дачу…
— Ты сбрендил? — глупо хихикнул я в ответ. Но моя ирония прозвучала неубедительно.
— Сорок тысяч тебе дадут за нее, не торгуясь. Она ведь в престижной дачной зоне, в Симеоново, правда?
— А не пошел бы ты?.. — отрезал я. Теперь я ехал медленно и осторожно, притормаживая на крутом спуске. Меня охватила безутешная, необъяснимая, просто удушающая тоска.
— Я подпишу долговую расписку у нотариуса, — он облизал пересохшие губы. — У меня твои деньги будут надежней, чем в банке. Я возьму на себя весь риск, а прибыль, какой бы она ни была, разделим пополам. Этот камень стоит куда больше, чем двести тысяч. Этот недобитый аристократ хранит в своем матрасе миллионы!
* * *
Мне дважды снился этот проклятый камень — тяжелый, искрящийся, он прожигал мне ладонь, ослепляя, как яркое солнце. Я слышал и голос, точнее, разлетающуюся эхом гулкую торжественность: «Это ты, Марти, твоя Бриллиантовая сутра, не бойся, Бриллиантовый путь, он длиной в несколько жизней… длиной в одно мгновение…» — не принадлежал ли этот голос самому Гаутаме Будде?
Я просыпался весь в поту, вертелся на влажных простынях, пытаясь вернуть улетевшее видение, блеск отнятого у меня чуда. Раскрывал свою ладонь, но она была пустой. Мысль об этом бриллианте в коробочке с загадочными инициалами Н-II не давала мне покоя, разрушая мои дни. Я понимал, что меня влечет его одиночество и про себя даже назвал его «камень света». Он взывал ко мне из кармана потертых джинсов этого русского забулдыги, просто умоляя вырвать его из мрака и явить всему миру Я любил природу антиквариата, его отстраненность, застывшее в нем время, его способность стареть с достоинством, покрываясь патиной, становясь все отшлифованнее и совершеннее.
Затем я невольно расширял круг своих мечтаний. Представлял себе небольшой, но со вкусом обставленный антикварный магазинчик и с восторгом прикасался к старинным часам, молчаливым иконам, хрупкому фарфору, непрозрачным стеклянным фигуркам, витым подсвечникам и кремневым ружьям. Я видел себя в окружении всего этого бесконечного великолепия. До обеда Борислав с Валей ходили бы по нужным адресам, приносили бы купленные предметы, а я бы владел ими целое мгновение, а потом подыскивал бы им подходящее место в витрине и шкафчиках — они бы сопротивлялись, сознавая собственную уникальность, задыхались бы среди множества других предметов, а затем смирялись бы, мечтая о том, чтобы их купили, а главное — полюбили. После обеда я бы возвращался из магазинчика домой, на шестнадцатый этаж, в свой квартал «Молодость» и, глядя в окно на незыблемую Витошу, отрешившись от забот о хлебе насущном и о счетах за отопление, садился бы писать. Особенно прилипчивыми эти видения становились вечерами, когда Вероника молча засыпала, повернувшись ко мне спиной.
Был и еще один, более убедительный аргумент в пользу моего растущего влечения к этому камню. Постоянный изнурительный труд, чтобы прокормить всех нас, и неуверенность в завтрашнем дне изменили Веронику до неузнаваемости. Она чувствовала себя обманутой и, что страшнее, преданной мной. Всё, за что я хватался в последние годы, рушилось, я умел только писать. Она ни разу не произнесла слова «деньги», не упрекнула меня, но ее терпение было на исходе, счета-то приходили каждый месяц. Сначала она мне сочувствовала, понимая всю несправедливость ситуации и моего профессионального провала, затем ею овладело безразличие, особенно при виде единственно доступной мне формы сопротивления — молчания и отказа писать. Я умирал у нее на глазах, потому что и я стал другим. Мой некогда острый и находчивый ум притупился, я утратил свежесть восприятия жизни, единственное оставшееся мне доступное удовольствие — выпивка — стало скорее мазохизмом, давало мне необходимый наркоз, но протрезвев, я маялся самоуничижением, чувствуя себя, как женщина в критические дни. Вероника не произносила слова «деньги», но всегда находила повод сказать: «Ты должен что-нибудь сделать для себя самого» или «Посмотри, во что ты превратился, возьми себя в руки». Но все же отношения в нашей семье балансировали на грани вплоть до того поразившего меня момента, когда я понял, что Вероника меня презирает. Она тоже это поняла. Наверное, тогда и нашла себе любовника, хоть была до абсурда высокоморальным человеком. Моя выпивка и ее любовник возникли не на пустом месте, как баловство или форма забвения — они были необходимостью. Единственной возможностью дойти до точки и создать причину, чтобы расстаться. При помощи этого беззащитного, отрешенного от своей сущности бриллианта, я хотел наказать ее презрение и спасти нас. И еще — хотел стереть выражение снисходительного сочувствия в глазах детей и моей мамы.
Порой, долгими часами сидя дома, я ловил себя и на куда более постыдной мысли, объясняющей причину моего растущего влечения к этому камню. Я упорно отгонял ее, но следует признаться, по крайней мере, самому себе: это была алчность! Ослепительная, лихорадочная надежда бедняка на то, что вдруг, каким-то чудом, он может стать сказочно богат. С этим чувством заполняют квадратики лотерейного билета и аутсайдер, и пенсионер, и оголодавший артист — задумываясь на мгновение, прежде чем зачеркнуть последнюю цифру, уповая на то, что именно их комбинация окажется выигрышной, что именно им выпадет джек-пот в один миллион, и тогда…
И вечный неудачник, и безработный склонны к двум равно нелепым вещам: к самосожалению и бесплодным мечтам. Самосожаление — способ затихариться, закуклиться, а мечты толкают к движению, к контактам с окружающими, к вовлечению их в твою неосуществимую игру. Я представлял себе, как, выиграв эти безумные деньги, накормлю целый детский дом, как пожертвую их часть на строительство какой-нибудь церкви, как оплачу трансплантацию почки какому-нибудь ребенку, с экрана телевизора взывающему о помощи, и это, признаюсь, было самым нечестным, самым подлым в моих видениях. Так я себя оправдывал. Наверное, Вероника была права — я стал законченным циником.
Шел месяц за месяцем, весна сменялась летом, а лето — осенью, мысль об этом проклятом камне сверлила мне мозг, словно меня подвергли пытке капающей водой. Я гнал ее прочь, боролся с ней, но Борислав с наивной улыбкой младенца не забывал подбрасывать дровишки в огонь. Решение пришло случайно и совершенно неожиданно, как большинство судьбоносных решений в нашей жизни. Однажды в теплый октябрьский день я провел весь вечер в кафе у Иванны. Станойчев как раз получил в газете какой-то мизерный гонорар и угостил меня — довольно экономно, но от души. Я поступил бы так же. После водки с привкусом ржавчины я, уже за свой счет, заказал бокал пива «Мужик в курсе». Выцедил все до капли и собрался уходить — больше мне там делать было нечего. Сунув руку в карман, чтобы пересчитать оставшиеся стотинки, я нащупал пригласительный билет: сегодня Институт Гёте проводил литературный вечер, встречу с известным немецким писателем. Вечер должен был пройти на немецком языке, в котором я ни бум-бум, но внизу красовалась многообещающая надпись: после литературных чтений — коктейль. Я братски обнял Станойчева и на прощание чмокул его в полысевший высокий лоб — обстоятельства вынуждали меня сменить его на иноязычного щедрого коллегу.
Волнующее событие должно было пройти в Музее Петко и Пенчо Славейковых, в двух шагах от Столичной городской библиотеки. Они дались мне без малейшего усилия. Небольшой зал был забит, я увидел там много знакомых, но скромно сел с краю, чтобы не дышать на людей хмельным перегаром. Нам представили писателя — строгого и задумчивого — типичного немца с коротко подстриженными седыми волосами, на вид педантичного, человека долга, который наверняка собирался не менее часа читать нам свои опусы. Его глаза испытующе заглянули каждому из нас в душу. На меня убаюкивающе действовали запах непроветренного помещения и вылинявшая от взглядов экспозиция, я боялся уснуть под монотонный голос чтеца. Краем глаза отметил двух официанток — они пронесли блюда с бутербродами и ящик вина. Качественного вина, следует сказать, все бутылки — не менее трех лет выдержки, их цвет благородного камня просто шептал об отличном вкусе напитка. Девушки-официантки остановились в проходе рядом со мной — длинноногие, в коротких юбочках, совсем как те, в бинго-клубе. Мне стало убийственно скучно. В голове зашевелились не относящиеся к делу мысли, связанные с красотками, но тут две женщины, сидящие передо мной, привлекли мое внимание громким шепотом. Сначала приглушенные, постепенно их голоса становились все громче, назойливей и неприличней — они заспорили во весь голос, люди стали оборачиваться, писатель умолк.
— Это я — сука? — взвизгнула одна из них и вцепилась другой в волосы. А потом рванула их что было сил. Даже мне стало больно.
— Ты воровка! — заверещала другая. — Приперлась сюда, чтоб поесть на дармовщину ! Она ворует выпивку и носит своему любовнику, в его грязную мансарду.
— Это ты пришла сюда жрать, чтоб ты подавилась! — пискляво вторила ей первая.
— Я сюда прямо из полиции. Вот эта, она ворует выпивку для своего любовника. Ее уже не раз задерживали!..
Возникла суматоха, они вцепились друг в дружку, официантка, стоявшая рядом со мной, попыталась их разнять и получила знатную оплеуху. Сцепившимся женщинам на вид было лет по семьдесят — прилично одетые, но совершенно ненормальные, а может, они и в самом деле пришли сюда, чтобы поесть. Я не раз видел подобное на свадьбах и похоронах: кто-нибудь в засаленном костюме первым делом порасспросит присутствующих со стороны жениха (или покойного), а потом тихой сапой пробирется за стол; сначала сидит тихо, стараясь остаться незамеченным, ест в два горла, а потом переходит к воспоминаниям о женихе или об усопшем.
— Господи, стыд-то какой!.. — простонала официантка, хватаясь за вспыхнувшую щеку.
Я глянул на писателя — он изменился в лице до неузнаваемости, выглядя не растерянным или несчастным, нет, он полностью преобразился, с него спала защитная броня стерильной немецкой невозмутимости, лицо мгновенно залил пот, он еще по инерции шевелил губами, но это была уже совсем другая новелла. Директор музея, которую я знал со студенческих лет, мы вместе учились в университете, схватила меня за руку:
— Ради бога, Марти, сделай что-нибудь… Такой позор!
Слово «позор» взорвалось у меня в мозгу, я рывком оторвал друг от друга сцепившихся женщин, продолжавших что-то орать, и выбросил их на улицу. Мою силу и восхитительную ловкость подогрела мелькнувшая мысль: «А я, я-то что здесь делаю?» Я ведь и сам пришел сюда выпить на дармовщину. Прозрение, что я ничем не отличаюсь от этих несчастных теток, накрыло меня волной удушливого стыда… Я шумно дышал открытым ртом, наплевав на то, что пахну пивом и водкой. Вытащив скандалисток за шиворот на улицу, я тут же отпустил их и остался в одиночестве, безумно одиноким наедине с собой. На последние деньги сел в такси, чтобы притвориться другим, убежать от упадка собственной жизни, а точнее, от нахлынувшего стыда. Даже не знаю, как — наверное, вид у меня был совершенно убитый, — но мне удалось выклянчить в нашем магазине бутылку ракии «под запись». Мама, увидев ее у меня в руке, не сказала ни слова. Я попросил ее сесть за стол со мной на кухне, налил ракию в две рюмки, ей и себе, и рассказал ей о бриллианте.
— Но откуда же тебе взять такие деньги? — она устало покачала головой.
— Наша дача… — ответил я.
Она все поняла и не заплакала.
— Марти, не делай глупости, — сказала она скорее себе, чем мне.
— Я так больше не могу, я просто не выдержу…
— И я не выдержу… — проронила мама.
— Считать каждую стотинку…
— И я считаю каждую стотинку, — эхом откликнулась она.
— Не сметь смотреть в глаза своим детям. Я сойду с ума.
— Это не аргумент, — на этот раз строго произнесла мама, знакомым голосом педагога, проработавшего сорок лет в школе.
— Вот, нашел наконец, и название своему новому роману… «Разруха».
— Звучит ужасно, но верно.
— Я уже не могу писать. Какой идиот придумал глупость, что писателю нужно мучиться и страдать? Разве кто-нибудь будет лучше водить трамвай или ходить по натянутому Канату, если будет страдать? Мне нужен покой, мама, какая-то гармония, уют.
Я решил, что сейчас она заплачет, но мама лишь вытянула из рукава свой носовой платок. Ей нравились мои романы — быть может, потому что она не нравилась сама себе или ей не нравилась ее жизнь, досадная, надоевшая папина молчаливая преданность. Она приходила на все мои встречи с читателями, садилась в последнем ряду и восхищенно слушала, ни разу не посмев зааплодировать. В конце каждой встречи мама потихоньку ускользала, опьяненная услышанным и увиденным. Как-то раз я смотрел ей вслед, как она удаляется по улице, одинокая, как сон в ночном городе.
* * *
Была полночь. Я просидел за компьютером больше семи часов, работа спорилась, я приятно устал, но вставать не хотелось. Мной овладела странная неуверенность, скорее уныние. Ничем не объяснимое. Безвольное и прилипчивое. «В Америке сейчас утро», — подумал я. Зашел в интернет и нащелкал Миле письмо.
«Моя дорогая девочка, прости мне мое сумасбродство, но у меня возник вопрос, который я могу задать только тебе, потому что стесняюсь его. Есть ли что-нибудь общее между Гаутамой Буддой и понятием „Бриллиантовая сутра“? Это важно. Еще не знаю точно, зачем мне это, но очень важно.
Папа».
Мне повезло: дочь не только оказалась дома, но, по стечению каких-то благоприятных обстоятельств, как раз читала свою электронную почту, потому что минут через десять на экране возник запечатанный конверт с ее ответом.
«Вот это совпадение, папочка, я как раз думала о тебе. Именно в „Бриллиантовой сутре“ Будда развивает основополагающие идеи своего учения, объясняя иллюзорность ума и кратчайший путь к просветлению. „Бриллиантовая сутра“ — чистая гностика, т. е. его ученики выучили ее наизусть и дословно передавали друг другу из века в век путем посвящения. Воспользуйся этим источником. Найди его и прочти сам.
Мила».
Я все еще размышляю над твоим предыдущим письмом, а это означает, что я постоянно рядом с тобой, не так ли?
Измученные цветы Вероники пытались расцвести в горшках на подоконнике. Я встал, потянулся, принес воды и полил их.
* * *
Все произошло в ту медленно тлеющую осень, последовавшую за летом, которое мы с Катариной провели в Симеоново. Дача у нас была маленькая, довольно запущенная, из необожженного кирпича, но сам участок огромный, в двадцать соток, и в чудесном месте. За участком начинался негустой хвойный лес с зарослями шиповника и ароматом диких трав, над ним высилась гора Витоша.
Я скосил выросшую во дворе траву, повыдергивал сорняки на старых грядках клубники, проредил малинник. Срезал сухие ветки на деревьях, засыпал кротовые норы и, прислонившись к старой айве, перевел дух. В сумраке догорающего дня айва на ветках, казалось, светилась, издавая аромат моего детства, каникул и босоногой свободы. Я обнял шершавый ствол, в небе надо мной замигали первые звезды. Они тоже прощались.
На следующий день я пришел в фирму «Мирослава и Ко», маленькое никому не известное агентство по недвижимости, единственным преимуществом которого было то, что оно находилось рядом с нашим домом. Агентство еле сводило концы с концами — офис напоминал канцелярию времен социализма: три старых письменных стола, выкрашенных масляной краской, покосившаяся этажерка, на стенах цветные фотографии бассейна в Велинграде и огромная истрепанная карта Софии. Меня встретила сама Мирослава, приятная дама деликатного возраста с хищными глазами и губами в форме сердечка. Мы сели в ее БМВ 1969 года выпуска, который по дороге чудом не развалился, и в облаке ароматов бензина и ее резких духов направились в Симеоново.
— Какая красота!.. — воскликнула Мирослава, дополнив недосказанное глубоким вздохом.
Она явно воодушевилась, обежала весь дом, бегло скользнула хмурым взглядом по комнатушкам, сунула нос даже в подвал, из которого еще не выветрился запах перекормленных гусей.
— Так, значит, электричество здесь есть, — она вытащила нечто вроде анкеты и обводила кружками соответствующие пункты, — вода есть, канализации нет…
— Есть яма для сточных вод за домом, — уточнил я.
— Канализации нет, участок — двадцать соток, наследники «чистые», мать и сын, недвижимость не заложена. Цена сорок тысяч долларов.
Она недоверчиво посмотрела на меня, словно боясь, что я ее обманываю.
— Почему вы так дешево продаете это волшебное место?
— Мне срочно нужны деньги, — ответил я, — для другого волшебства.
— Понимаю, — кивнула Мирослава, — сейчас все спешат отделаться.
— От чего? — поинтересовался я.
— Да от всего. Просто так.
Через три дня она позвонила и с восторгом собаки, к которой вернулся долгожданный хозяин, сообщила, что нашла солидного клиента, готового совершить сделку прямо завтра.
— Но ведь ключ у меня, — испугался я, — он еще не осмотрел дом.
— Он все равно его снесет, клиента интересует участок.
«Вот этого ни в коем случае нельзя говорить маме», — подумал я.
— Как вы предпочитаете получить деньги? Наличными? — торопилась брокер.
— Вы меня озадачили, — я попытался увильнуть от прямого ответа. — Все так скоропалительно…
— Ну, за такую цену… — я вас предупреждала. — Клиент весьма заинтересован в сделке.
Я позвонил своему другу Живко и попросил его прислать мне завтра своего адвоката, и со страхом стал ждать завтрашнего дня. Ночью я не сомкнул глаз, утром мне по-прежнему было страшно, когда мы все собрались у полной дамы нотариуса в ее офисе у площади Журналистов. Клиент действительно выглядел вполне солидно, нувориш, разбогатевший на производстве подсолнечного масла. Он ужасно торопился. Грузный, плешивый дядька с влажными руками небрежно подписал бумаги, раскрыл свой кейс, достал четыре пачки стодолларовых купюр и, к всеобщему удивлению, машинку для счета денег. Отодвинув на столе у нотариуса ее настольную лампу, он включил в розетку электрическую счетную машинку для купюр, и та молниеносно пересчитала все деньги.
— Подпись я поставил, купюр ровно четыреста, все, я тороплюсь. Мне было очень приятно, господин… — он даже не потрудился запомнить мою фамилию.
— Не исключена вероятность, что среди купюр могут оказаться фальшивые… — адвокат Живко, высокий, худой и педантично аккуратный мужчина в очках кивнул в сторону кучи денег.
— Проверка — высшая форма доверия, — ухмыльнулся клиент, — отнесите их на проверку в банк, но я тороплюсь, господин…
— Сестримски, — не сдержался я.
— Совершенно верно, Сестримски. — Он вытащил бумажник, долго выбирал самую засаленную пятидесятидолларовую купюру, затем протянул ее мне, — это за банковскую экспертизу. Я вам полностью доверяю. Вы можете подписать мой, — он сделал ударение на слове «мой», — нотариальный акт после проверки. Следовало бы обмыть сделку, но меня ждут дела. Всего доброго, — и демократично протянул мне руку. Я пожал ее с чувством, что сжимаю пухлый скользкий блин.
Мы с Мирославой смотались в «Булбанк». Сотрудница банка проверила все купюры и вернула их нам со вздохом сожаления — все были настоящими. Мы направились обратно к нотариусу, я нервничал. Ее окно с прочной металлической решеткой выходило прямо на парк царя Бориса. Когда мы вышли на улицу, улыбка Мирославы изобразила меланхолическое, сочащееся кровью сердце.
— Мы могли бы выпить по чашечке кофе, — неизвестно почему, она кивнула в сторону парка.
— С этой кучей денег… — я кивнул на мамин учительский портфельчик, который держал в руках.
— Да, это я не подумала, но позвольте спросить, — она смущенно взглянула на меня, — вы тот самый Сестримски, который так много писал о власти?
— Да, — не стал я запираться.
— Я читала ваши книги, — мечтательно произнесла Мирослава. — И вполне вас понимаю, сейчас все стараются избавиться…
Домой я вернулся часа в два и тут же набрал телефонный номер Борислава.
— Алло! — у него был привычно-бодрый, многообещающий голос.
— Дача продана, — сообщил я, — у меня на руках сорок тысяч долларов. Они прямо передо мной, я на них смотрю.
— Марти, значит, мы теперь богаты, — он замолчал. Ему было нужно время, чтобы поверить. Я представил себе, как он теребит мочку уха. — Но Вале ни слова, ты же знаешь…
— Мне теперь кажется, что я совершил ошибку.
— Чепуха… — он что-то объяснил жене, сгоравшей от нетерпения, и передал ей трубку.
— Значит, ты продал дачу, — зазвенел в трубке ее голос, — ну вот, самое время теперь сделать ремонт в ванной и поставить в квартире стеклопакеты, немецкие «Саламандр».
— Эти деньги нужны мне для других целей.
— Не скажи, «Саламандр», это «Саламандр», Марти, самая престижная фирма в мире. Такие рамы у тебя ни в жизнь не пожелтеют. Чтоб «Саламандр» да пожелтел! Это просто абсурд!
— Для совсем других! — резко заявил я.
— Мы сегодня с моей половиной ходили на выставку строительных материалов «Стройко» в зале «Универсиада». Смотреть ламинированные напольные покрытия. Выбор огромный — от пятнадцати до сорока долларов за метр. Но там был слишком темный ламинат. А твой архитектор велел, чтоб пол был цвета меда — светлого пчелиного меда. Поэтому с выставки нас направили в офис фирмы. Мы схватили такси…
Пока она молола языком, я пожарил яичницу из трех яиц, съел ее, вымыл посуду и сходил в туалет. Я сильно нервничал.
— …и решили, ну его, этот ламинат, купим настоящий паркет, дубовый, он толще и его можно циклевать.
— Чего же вы таскались на эту выставку?
— Во, и я себя спрашиваю, чего? Передаю трубку благоверному, он тут хочет тебе что-то сказать…
— Борислав, завтра в десять я за тобой заеду, — хмуро буркнул я.
— Правильно Марти, пора съездить к твоему Живко по поводу картин.
Я положил трубку. Разделся и лег в постель, положив с собой рядом мамин портфельчик. Попытался было читать, но…
Вечером вся наша королевская рать собралась в гостиной. Темнело, но у меня не было сил встать и включить верхний свет. Мама с Катариной сидели на диване, Вероника — в кресле, я — на табуретке у идиотского компьютера. Я достал все четыре пачки долларов и выложил их на журнальный столик. Мы молча их созерцали. Никто не шевелился. Все казались пришибленными и, вероятно, напуганными.
Сероватые купюры нереально идеальными стопочками лежали на столе, а мы чинно сидели вокруг них.
— Мы станем богатыми, — я не посмел сказать «счастливыми».
— Сорок маленьких кучек, — сказала Катарина.
— Ты рехнулся, — сказала Вероника.
— Давайте ужинать, — сказала мама, — я пожарила кабачки.
На следующее утро ровно в пол-одиннадцатого мы с Бориславом, одолев крутой холм над Княжево, остановились у жалкого домишки на опушке леса. На окнах по-прежнему сушилось застиранное белье, и я подумал, что оно так и висело, неснятое, все эти месяцы. Борислав рассказывал мне о нашем будущем антикварном магазине, я молчал. Вручил ему мамин учительский портфельчик и почувствовал облегчение.
— Борислав, ты уверен? — глупо спросил я.
— В чем?
— В этом гребаном камне.
— Мы с тобой уже богаты, Марти, — ответил он. — Теперь нужно затаиться. Молчать, как могила, потому что если братки что-нибудь пронюхают, они его приберут к рукам.
Я ждал его больше часа, осеннее солнце напекло крышу Лады, я, наверное, задремал бы, но боялся, что они с Григорием напьются. Я трижды выходил из машины и нервно нарезал круги, за занавеской окна в первом этаже какая-то плешивая старуха не сводила с меня глаз — я почувствовал себя воришкой на стреме. Потом стал громко звать Борислава. Он вышел, торжественно улыбаясь. Григорий был в тех же засаленных джинсах. Его беззубый, как огромная незажившая рана, рот, казалось, всосал меня без остатка.
— Теперь он ваш, — вздохнул он, — прости, Господи, батюшку моего и Его Императорское Величество.
Воздух над Княжево с высоты нашего холма казался дымно-коричневым. Я махнул на прощание Григорию, мы с Бориславом сели в машину и поехали вниз. Он раскрыл ладонь — на ней лукаво сверкнула платиновая коробочка. Он достал из кармана странный прибор, похожий на мобильник с хоботком, приставил его к камню, и на нем вспыхнула сигнальная лампочка, затем раздался тревожный писк. Борислав прямо затрясся, словно его ударил ток.
— Останови машину, — он дрожал с головы до пят, как в лихорадочном бреду, еле ворочая языком от волнения. Я уже столько раз наблюдал это его состояние в бинго-клубе, что понимал — это не от жадности, так на него действовало везение в игре. Лампочка погасла, камень, казалось, вздохнул с облегчением.
— Мечта! — выдохнул он, а потом кивнул на приборчик, — я захватил его на всякий случай, одолжил у Тедди. Это настоящий бриллиант, Марти, аппаратура подтвердила. Только нужно затаиться, если о камне пронюхают — нам конец…
— Раз нужно, затаимся, — я взял у него бриллиант. Он был холодным и глубоким, как вода. Как ржавая вода.
— Пусть он будет у тебя, — сказал Борислав, — у вас всегда кто-то есть в доме. И еще, сейчас поедем к нотариусу, и я подпишу бумагу, что взял у тебя взаймы сорок тысяч долларов, — он торжественно коснулся мочки уха.
— Зачем? — ответил я. — Я тебе верю.
— Верить нельзя никому, — мудро заметил он. — Умный сначала семь раз отмерит… Я настаиваю, Марти, у меня твои деньги будут надежней, чем в банке.
Я отвез его к тому же нотариусу, полной женщине, в офис у площади Журналистов. Она меня узнала и любезно улыбнулась при встрече, но выслушав, зачем я пришел, нахмурилась.
— И вы хотите дать в долг такую невероятную сумму денег? — она подняла брови и многозначительно посмотрела на меня. Я словно услышал Веронику: «Ты рехнулся?»
— Он мой друг, — я протянул ей свою личную карту.
— Деньги уже у меня, мадам, поэтому мы решили… — Борислав заикался от смущения и положил ей на стол свой старый паспорт, который не удосужился сменить на пластиковую личную карту, — чтобы у господина Сестримского была полная гарантия, напишите, что я беру эти деньги в долг, чтобы выплатить ипотеку за свою недостроенную квартиру в квартале «Лозенец». Это ведь другое дело?
Нотариус снова пристально посмотрела на меня, промолчала, а потом вызвала своего помощника.
Я снова не находил себе места. Весь вечер потратил на то, чтобы найти у нас в доме укромное местечко, где бы мог спрятать камень. Постарался поставить себя на место гипотетического вора и осмотрел балкон, детскую, спальню родителей и гостиную. Наконец решившись, разобрал на части вентилятор в ванной комнате и сунул в дыру завернутую в полиэтилен коробочку.
Вечером в гостиной снова собралась вся королевская рать, но на этот раз я зажег все лампы. Чтобы предстать во всем своем великолепии, бриллиант нуждался во внимании и освещении. Мама с Катариной сели на диван, Вероника застыла в кресле, а я подтянул табуретку поближе к гнусному животному — компьютеру.
— Монограмма Николая II, — кивнул я в сторону коробочки и раскрыл ее. Светло-коричневый, величиной с полпальца камень в золотой оправе с тонкой цепочкой заискрился и приковал наши взгляды. Мы не шевелились. Смотрели на него. Молчали.
— Ну, каков? — спросил я, уловив их разочарование.
— Можно потрогать? — с опаской спросила Катарина.
— Ну конечно, — великодушно позволил я.
— Я видела бриллианты, но величиной с булавочную головку, — вздохнула мама, но не потянулась за носовым платком.
— У этого карат восемьдесят, не меньше, — объявил я.
— Надо же… — Катарина надела камень на цепочке себе на шею — получилось колье. И рассмеялась.
— Тебе не идет… — скандальным голосом заявила Вероника.
— Давайте ужинать, — сказала мама, — я вам сварила куриный суп.
На следующее утро я поставил на место вентилятор, потуже затянув гайки, тщательно закрыл на два оборота входную дверь и помог маме зайти в лифт. Я обещал свозить ее в Симеоново — взглянуть на дачу в последний раз. Мы как-то слишком торжественно под руку прошли двором, который я недавно выкосил, и подошли к входной двери, но открыть ее не смогли — замок уже сменили.
— Да и что там брать? — спросила мама.
Мы сели на скамейку у веранды, она остановившимся взглядом смотрела вдаль, и я почувствовал, что в сущности, мама спрашивает себя, с чем она здесь расстается. Ее ладонь машинально погладила скамейку.
— Вон, у того куста роз, когда тебе было пять лет, ты наступил на ржавый гвоздь. Как бежит время…
— Не помню, — я снова нервничал.
— А там, — она медленно повернулась и указала на окно моей комнаты на втором этаже, — ты прочел свою первую книжку. Ты был тем еще сорванцом, до четвертого класса тебя было не засадить ни за книги, ни за уроки. Ты даже букварь не раскрывал. Когда тебя приняли в пионеры, и я привезла тебя сюда в красном галстуке, папа встретил тебя во-он там, у калитки, и подарил тебе книжку Асена Босева. «Пионерское лето» или «Пионерия, где ты?», уже не помню. Твой отец…
Помолчали. Я вспомнил совершенно другое — усыпанные светлячками июльские ночи, гербарии и приколотых булавками бабочек, тающий аромат сохнущего дерева в мастерской отца, его самого, склонившегося над душками, свое изумление по поводу растущих в паху волос, незнакомое удовольствие от поглаживания в этом месте, потом, в юношестве, раздражение по поводу прыщей и бутылочку с липким лекарством от них с запахом бензола, которое мы все в гимназии покупали у одного хромого мошенника.
— Наверное, нам пора уходить? — спросила саму себя мама.
— Пора, — тут же согласился я.
Она встала, неловко отряхнула свое платье и в последний раз оглянулась — могу поклясться, без сожаления, на наш запущенный двор, а в сущности, на свою жизнь. Она оставляла его навсегда — или он ее? Высоко в горах крикнула птица.
— Теперь тебе уже ничто не мешает писать, правда, Марти? — спросила мама, а затем, испугавшись, что ранила меня, добавила шепотом: — Нужно оборвать айву с дерева. Смотри, какой урожай, ветки гнутся…
Но я не стал собирать плоды. Мы вернулись домой, мама легла отдохнуть, в тот вечер мы не собирались в гостиной, незачем было, все разбрелись по своим комнатам. Это был последний день, когда мама выглядела здоровой. Вскоре после этого у нее начались первые боли в животе, в области желчного пузыря и поджелудочной железы. Она сильно мучилась, но молча терпела боль. «И откуда такая напасть?» — приговаривала мама. Я, не отрываясь, писал «Разруху», и она старалась мне не мешать, не отрывать от дела вопросами. «Откуда эта напасть?» — время от времени повторяла она, а я, прости меня, Господи! — знал ответ.
* * *
Сейчас, когда камень был у нас в руках и освещал своей слепотой дыру за вентилятором, меня грыз очередной вопрос: кому и как его продать. Мы с Бориславом отважились показать его одному ювелиру на улице графа Игнатьева, с алчным взглядом и атрофированной печенью, о чем свидетельствовала сухая пожелтевшая кожа его лица. Он тщательно осмотрел камень в лупу, его левая бровь задрожала.
— Бриллиант… — прошептал он пересохшими губами.
— Сколько он может стоить? — спросил я.
— Я подобного чуда никогда не встречал… давайте я позвоню, проконсультируюсь, а? — его золотой перстень стукнул по прилавку.
— Да нет, не стоит… мы просто так, из любопытства, — торопливо ответил я.
— Такой огромный бриллиант… такой, такой… — ювелир походил на человека, повисшего над пропастью. Звякнул дверной колокольчик, кто-то вошел в магазинчик.
— Это его лупа увеличивает, — ляпнул я первое, что пришло в голову, обливаясь потом.
Мы убежали. Промчались мимо школы, добежали до моей машины, припаркованной у Министерства внутренних дел, рванули с места и, добравшись до квартала «Молодость», полчаса кружили по улочкам, проверяя, нет ли за нами «хвоста».
— Если мы где-нибудь хоть слово ляпнем о бриллианте, его тут же отберут, — тревожился Борислав, — знаешь, Марти, я думаю, что это точно он. «Черный принц»! — Борислав хлопал ресницами, входя в раж, пока Валя стояла в очереди в местном кафе.
— Какой черный принц? — спросил я.
— Коллекционеры всего мира рвут из-за него друг другу глотки, а он, ты смотри! — оказался в твоей ванной комнате!
Его удивление заставило меня вздрогнуть. Это действительно была нешуточная проблема — легкие, дурные деньги в Болгарии уже кончились, миллионеры, нажившие состояние на кредитовании, пустили их по ветру, и владение этой драгоценной вещицей меня не на шутку тревожило. Я совсем выпал из жизни — почти перестал выходить из дома, не мог писать и стал сторожем при камне, охраняя нечто бесценное, по сути, свою свободу, но это нечто брало надо мной верх, проявляя, как старую фотопленку, мою незначительность. Возможно ли, спрашивал я себя порой, чтобы эта вожделенная свобода оказалась бременем, стенами моего добровольного затворничества, причиной моего добровольного подчинения? Как-то раз Борислав позвонил мне и почти приказал:
— Вытащи его!
Пришлось откручивать гайки нашего полусгнившего ветерана-вентилятора и доставать заветную коробочку, упакованную в старый полиэтиленовый пакет из-под сахара. Я раскрыл коробочку. Камень в золотой оправе «глотнул» света и оживился, заискрился изнутри, потеряв прозрачность.
— Где он? — спросил Борислав.
— Передо мной на столе, — скованно ответил я.
— Я его слышу.
— Ты ненормальный.
— Он дышит…
Мы замолчали. Я увидел свое отражение в оконном стекле, вид у меня был совершенно измученный.
— Выход у нас один, Марти, сбагрить его где-нибудь за бугром. На аукционе «Сотбис» — представляешь?
Я долго пребывал в прострации, давясь отвращением к себе, но, видимо, эта мысль засела у меня в сознании. Она сверлила меня занозой и крепла, питаясь моей бессонницей. На исходе очередной ночи и спасительной дозы полузабвения, обретавшейся на дне бутылки «Пештерской» виноградной ракии, меня вдруг осенило. Я рассмеялся. Среди спящих панельных плит нашей многоэтажки мой смех прозвучал стоном идиота. В Антверпене у меня была старая знакомая, поэтесса. Она давно жила в Бельгии, выйдя замуж за бельгийца, их сын и дочь уже выросли, стали студентами, она же неутомимо писала стихи. Работая в журнале, я добился публикации нескольких циклов ее стихотворений, а потом помог ей издать в Болгарии книгу. У меня был номер ее телефона и мейл. А Вероника получила приглашение в конце октября участвовать в каком-то заумном симпозиуме феминисток в Гейдельберге, и это совпадение показалось мне знаком судьбы, тем самым долгожданным шансом. Для нас, болгар, необходимость в шенгенских визах отпала, а от Гейдельберга до Антверпена было рукой подать. Впервые я испытал добрые чувства к движению феминизма и бесконечно удивил Веронику, поделившись ими с ней утром.
— Я тебе не верю, — отрезала она, утрясаясь в свои траурные колготки. — И с чего это вдруг ты воспылал интересом к феминизму?
— Я много думал, — лицемерно вздохнул я, — и изменил свою точку зрения. Претерпел эволюцию. Я всегда уважал и ценил твои интересы, просто придирался, мне нужен был повод для склок.
— Значит, ты больше не будешь собачиться? Тогда постарайся к вечеру протрезветь.
Прежде чем до меня дошел ее желчный сарказм, я уже написал и отправил полное туманных намеков письмо в Антверпен. А в шесть вечера пришел ответ от Кати — так звали мою бельгийскую знакомую.
«Буду рада принять Веронику в своем доме. Она может гостить, сколько ей будет угодно, не думая о еде и ночлеге. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам разрешить эту „запутанную и сложную“ проблему. До тех пор — будь здоров и послушен».
У меня вырвался вздох облегчения. Наверное, это и есть счастье. За весь день не пригубив ни капли, я решил вознаградить свою силу воли и припал к стопам мамы. Она вытащила из-под подушки свой потертый кошелек, отсчитала три лева пятьдесят стотинок из своих пенсионных и протянула их мне. Может, мама тоже была счастлива, но ее мучили боли в поджелудочной железе. Она прикусила побелевшую губу, чтобы не застонать.
— Дай бог, чтоб все обернулось к лучшему, — тихо проронила она.
— Осталось немножко потерпеть, — ответил я.
Я знал, что уговорить Веронику будет трудно, ее сопротивление (я только теперь понимаю, что это была боязнь счастья ) казалось непреодолимым. Я убеждал ее. Умолял. Прекрасно отдавал себе отчет в том, что она терпеть не может Борислава и Валю, ненавидя ее словесное недержание и его потуги на величие, презирая мелкие подарки, которые они приносили Катарине. Жена называла их попугаями-неразлучниками и моментально уходила в спальню, стоило им появиться на пороге. Выходила только, когда за ними закрывалась входная дверь.
— Не понимаю, о чем ты с ними можешь говорить, — не упускала она случая меня подколоть.
— Сам удивляюсь, — не оставался я в долгу, — они ведь не феминисты.
— Искренне не понимаю, почему ты терпишь этих стервятников? Они же смердят падалью, питаются человеческим несчастьем!
Я пытался объяснить, что Борислав никому не выкручивает руки и никого не обманывает, что покупка-продажа антикварной вещи — акт добровольный и взаимный, что он всегда старается заплатить по максимуму, особенно, когда видит, как владелец недоедает, что часто люди продают красивые, но ненужные вещи, чтобы купить жизненно необходимые лекарства.
— Он, конечно, не святой, но человек порядочный, — заявил я.
— Они питаются чужой бедностью, сидят на твоем горбу, — прервала меня Вероника, — а ты повторяешься, как заевшая грампластинка. Чего ты хочешь? Чтобы мы не ели, ничего не покупали ребенку ради билета в Антверпен? Чтобы я пропустила доклады Джудит Батлер и Торил Мой ради поездки к твоей любовнице?
— Ты прекрасно знаешь, что между мной и Катей никогда ничего не было.
Она действительно это знала и ценила Катину поэзию, часто используя ее в качестве примеров в своих лекциях. Постепенно до меня дошло, что причина ее нежелания мне помочь коренится совсем в другом. Вероника отчаянно боролась с разрухой в нашем доме и в наших отношениях, но постепенно с ней смирилась, приспособилась к ее бездушному постоянству, просто свыклась. Жизнь нас основательно потрепала и пообломала, но по неизвестным причинам привычное повседневное зло всегда побеждает туманное непредсказуемое будущее добро. Вероника нашла свое место — пусть незавидное, но надежное и, безусловно, принадлежавшее только ей. Она до истерики боялась самой сути перемен. Мне стало ее жаль. И себя тоже. Внутри у меня что-то сжалось, но я продолжал попытки сломить ее непреклонность.
— Мы станем богаты, — сказал я.
Казалось, она просто забыла о моем существовании.
— Не знаю, каково это, быть богатым, но это непременно произойдет, даже помимо нашей воли… — гнул я свою линию.
Наконец, она меня заметила, в ее взгляде снова появилось удивление. И бесконечная усталость.
— Хорошо, Марти, — решилась она наконец. — Но это последнее, что я для тебя делаю.
— Для нас, — эхом откликнулся я.
Я придумал совершенно невероятную и запутанную историю на тот случай, если ее в аэропорту досмотрят таможенники. Она звучала примерно так: сорок лет тому назад моя бабка продала кусок земли рядом с ее домом, отрезав часть большого двора, и купила у русского белоэмигранта Григория этот камень за огромную в те времена сумму — пять тысяч левов. На моей свадьбе любящая бабушка подарила этот камень моей жене, которая так влюбилась в эту бижутерию, что с тех пор носит ее, не снимая, у себя на груди.
В аэропорту мы оба выглядели испуганными, это помогло нам убедительно сыграть волнение перед разлукой. Мы сдали ее чемодан в багаж и сели в баре выпить по чашечке дорогущего кофе. Пассажиров на Франкфурт пригласили пройти паспортный контроль, и я проводил Веронику до арки металлоискателя, проверявшего пассажиров на наличие оружия, поцеловав ее на прощание в губы — я сильно нервничал, но моя страсть была неподдельной.
— Береги себя, — сказал я.
— Сберегу, — ответила она, коснувшись своего декольте.
И ушла от меня по коридору, махнув чуть смущенно на прощание перед тем, как раствориться среди других пассажиров. Курить в аэропорту запрещалось, пришлось спуститься на этаж в туалет. А когда вернулся в многоязыкий зал ожидания, Вероники уже не было видно, «значит, прошла без проблем», — подумал я, словно расставался с ней навсегда. Вернулся домой и позвонил Бориславу.
— Марти… Марти, ты просто гений! Подожди, тут Валя рвется к телефону…
Я положил трубку. Настучал на компьютере письмецо Кате в Антверпен. Потом раскрыл файл «Разруха». И слова потекли сами собой, меня подхватило давно забытое чувство непринадлежности самому себе, чувство, что кто-то Пустынный и Прекрасный водит моей рукой. Меня охватил восторг перед величием слова, его непобедимостью. Я знал, что это чувство «дуэнде» обманчиво, что завтра текст мне не понравится, но само опьянение воодушевляло и кружило голову.
На шестой день после ее отъезда вечером шел дождь. Телефон зазвонил прерывистыми звонками. Международная… Я глубоко вдохнул и снял трубку.
— Марти, — голос Вероники дрожал от напряжения, — Антверпен прекрасный город. Катя и ее семья страшно милы. Они передают тебе привет.
Я молчал. Мне стало дурно от предчувствия катастрофы.
— Если ты тревожишься по тому поводу… оно со мной. Сегодня я показала его одному Катиному знакомому, который коллекционирует подобные вещи, так он сказал, что это стоит намного больше, чем двести тысяч долларов.
— Не могу поверить, — это прозвучало глупо, но ведь нужно было что-то сказать.
— Завтра меня поведут в «мекку» этих вещей, здесь есть целый квартал, где оценивают и продают такое… — она запнулась. — Ты знаешь, я не ожидала… и Катя тоже взволнована. До завтра.
Я пожарил отбивные, мы с мамой и Катариной поужинали, но Бориславу я в тот вечер звонить не стал. Мы посмотрели новости, маму мучили боли, она выпила лекарство и ушла спать. Мы с Катариной остались одни. Я выключил телевизор.
— Можешь себе представить, — сказал я и споткнулся о ее близорукость, — мы сможем переехать в «Лозенец». Заживем там.
— Нет, — ответила она.
— Наконец вылечим твои прекрасные глазки… Сделаем операцию, понимаешь?
— Нет, — продолжала упорствовать Катарина.
— Купим тебе машину. Какое-нибудь маленькое прекрасное беушное «пежо» или «хондочку»… Ну, говори, Пежо или Хонду?
— Пап, я уже действительно не колюсь, — сказала Катарина, встала, преодолела бесконечное расстояние в два метра и поцеловала меня, словно это я был ее сыном.
Весь день я, следуя рецепту травника Димкова, пил смесь валерьянки, мяты и пустырника. Для успокоения и поддержания сердца. И мозгов. Я весь пропах этой смесью, но к вечеру почувствовал себя выше мелкой суеты и спокойным, как Бог. Мама с Катариной смотрели по телевизору очередное «мыло», я вынес телефон в прихожую и уселся рядом на табуретку. Борислав звонил раз пять или шесть, пока я его не обматерил и не запретил меня беспокоить. Из гостиной долетали глубокие вздохи мексиканских страстей, мне было совсем не скучно, я даже подумал, что могу так сидеть до конца жизни. Потом истерично, словно издалека, зазвонил телефон.
— Здравствуй, Марти… — звонила Вероника.
— Ну, как вы там? — сипло прервал ее я.
— О, Антверпен сказочный город. Но я хотела о другом… Мы с Катей полдня провели в той самой «мекке». Это такой небоскреб, туда войти так же сложно, как в охраняемую крепость, пришлось задействовать связи… При входе у тебя отбирают документы, на каждом этаже — офисы и охрана… Собственники, в основном евреи, в таких маленьких шапочках…
— Ну, и?.. — не выдержал я.
— Этот… подарок твоей бабки… он совсем не то.
— Я тебя не понимаю, говори внятно.
— Не бриллиант! — рыкнула она.
— А что?
— Не знаю. Какой-то камень… полудрагоценный. Никто ничего не объяснил.
— Ты в этом уверена?
— Мы проверили в пяти местах, последний еврей пригрозил нам полицией. С утра Катя сводила меня в музей…
Телефонная трубка в руке налилась тяжестью. Я не хотел, не мог, не имел сил слушать дальше.
* * *
«Письмо папе — лично!» — мейл от Милы радости не принес, он застал меня врасплох, пьяного и раздавленного собственной глупостью, но я его прочел.
«Дорогой папочка!
Твоя Мила».
Надеюсь, ты нашел и перелистал „Бриллиантовую сутру“. Если нет, знай, что это потрясающая вещь, я просто завидую, что ты еще ее не прочел. Я задержалась с ответом на твое предыдущее письмо, потому что жизнь в Америке совсем не легка, особенно для тех, кто родился и вырос в Болгарии. Мне так много еще нужно усвоить, свыкнуться со столь многим, что времени совершенно не хватает. А хочется тщательно все взвесить и обдумать, когда это касается тебя. Наверное, ты задаешься вопросом, почему я так упорно и беззастенчиво вмешиваюсь в твою жизнь? Не стану тебя щадить — мне было больно видеть тебя таким опустившимся, ненужным, скитающимся в пустоте, словно забытым всеми. Даже нами, твоими дочками, даже мамой. Я хотела утешить тебя, помочь найти свой дом, свою, как ты говоришь, обитель. Ты этого заслуживаешь, я тебя не жалею, я действительно тебя люблю. Я надеялась, что смогу указать тебе путь — для всех нас, остальных, это долгий путь десятков перерождений, драгоценное усилие достигнуть совершенства. Но единственно ты среди всех нас, остальных, оказался в конце этого пути, в шаге от конца быта, мелочности, страдания, пыльной самсары [43] — там, где начинается недосягаемая свобода. Почему же ты не желаешь стать свободным, папочка?
Я безрадостно рассуждала о твоем сопротивлении и пришла к выводу, что не лень и не страх потерять нас, „которых Господь тебе позволил любить“, причина твоего нелегкого выбора. Дело в другом. Для того чтобы достигнуть просветления, человек должен отказаться от своей индивидуальности, от собственной личности, от своего Я, как бы он сам себе ни нравился. Эгоизм упорного стремления задержаться в поле видимого, остаться самим собой восторжествовал — даже на фоне твоего саморазрушения и житейского поражения. Просто ты неистово боишься потерять защитный покров своего ума, ты вцепился, что есть сил, в свою сущность, а ведь она иллюзорна, это всего лишь форма игры, и даже не желая этого, ты все равно когда-нибудь сбросишь этот покров. Пора уже повзрослеть, папочка.
Я допил свою рюмку и доел увядший салат, который сам себе нарезал. Время шло к пяти часам утра, рассвет запаздывал, но темень за окном уже разбавлялась светом, как жидкость.
«Дорогая моя девочка,
Папа».
— написал я на одуревшем от скуки компьютере, —
кто иной способен почувствовать мою свободу, кроме моего Я , да и существует ли какая-либо свобода (какой бы она ни была), пусть даже совершенная, помимо моей индивидуальности ? И разве ты можешь быть свободным, если тебя нет? Я нашел и прочел „Бриллиантовую сутру“. В ней Гаутама Будда убеждает нас в том, что просветление возможно только при отказе от всех человеческих привязанностей, что наши чувства, желания и стремления — всего лишь игра ума, попытка задержаться в жизни. Но я спрашиваю себя — а разве последовательное усилие отрешиться от своих чувств, желаний и стремлений не является все той же формой привязанности, верно — различной, но такой же ужасающей и всеобъемлющей привязанности? Медитация, которой нас обучил лама Шри Свани, ведет к вожделенной пустоте. А что если эта возрождающая пустота — тоже игра ума, наша очередная иллюзия, если сияющая пустота указанного Буддой бриллианта (сегодня я уже потерял один, потому что надеялся, что он настоящий!) окажется тоже капризом ума, его прихотью? Что если этот духовный бриллиант — лишь плод нашего воображения, и мы сами его придумали, повторяя мантры? Это означало бы, что мы отказываемся от одной лжи — жизни, и подчиняемся другой — послесмертию. Знаю, нет такого слова „послесмертие“. Помню, что там меня ждет счастье, но чье оно будет, это счастье, в отсутствие меня? Разве ты не понимаешь, что этот очередной обман, в который я бы вцепился из последних сил, может не просто ранить, а физически убить меня, отняв у меня последнее? Причина моего тупого сопротивления — не мое самолюбие или самовлюбленность. И ты поможешь мне, правда? Я устал. Сегодня я непоправимо, безысходно обеднел. И окончательно пропал. Не стану допивать бутылку до конца, ложусь спать, хоть знаю, что мне не уснуть.
__________________________
__________________________
Мария покинула дом, ни о чем не спрашивая и не ставя никаких условий — тихо и спокойно, как медленные воды. Такую воду Боян видел в Китае, в продуманном до последнего стебелька парке какого-то древнего императора, где близкое казалось далеким, а далекое — близким, но все, от выступающих камней, до растущих бонсаев, было двойным, потому что отражалось в водной глади. Воды, дно которых было поверхностью, перевернутые мелкие воды казались пугающе глубокими. Эта вода, исполненная памяти и зеркального сознания, казалось, никуда не текла, потому, что ее окружала, нависала над ней сама природа, стоящая на месте, эта вода была воплощением нашего обреченного на неуспех стремления приручить божественное, повторяя его. Мария ничего не забыла в этом доме — забрала с собой даже вязальные спицы, мотки шерсти и недовязанные свитера дочерей, но он чувствовал ее, тишину ее заикания, ее былое присутствие, затерявшееся в огромном доме. «Наш дом так никогда и не стал ее домом», — думал порой Боян.
В вихре последовавших праздничных приемов, когда нанятые официанты скользили среди гостей с подносами, уставленными напитками и тарталетками, пока мужчины лакомились семгой и черной икрой, а женщины демонстрировали свои туалеты с обнаженными спинами, он чувствовал тень Марии в каком-нибудь углу — забытую, постоянно испуганную тень. От нее струился страх, болезненный страх, что она занимает не свое место, что окружающее ее благополучие — мираж, гротескный незаслуженный сон. Боян вздрагивал и гнал ее прочь, потому что на какое-то мгновение ее душераздирающий страх охватывал и его. Мария знала о нем все, она несла в себе память о нем, как медленные воды, впитавшие в себя и отражавшие парк китайского императора. В ее присутствии, даже в ее нынешнем навязчивом отсутствии, он не мог полностью ощутить себя другим, стать похожим на свое новообретенное Я, быть преуспевающим господином Тилевым. «Хорошо, что она ушла», — повторял себе он, но знал, что каким-то непонятным образом она осталась. В полумраке укромных уголков этого дома. В воздухе. В нем. «Слава богу, она убралась».
Магдалина тоже въехала совсем тихо, словно под прикрытием скромной августовской ночи. В темноте. Со всеми своими страхами. С так и не оставившим ее изумлением. Во всем своем ослепительном блеске. Была суббота, начало одиннадцатого вечера. Ее привез Корявый, с перекошенной напряженной физиономией он внес ее чемоданы в прихожую и застыл, как наказанный, у бонсаев. Он не знал, как ему себя вести, к тому времени они уже были разведены. Всего за месяц дело продвинулось до второго слушания в суде — адвокаты Бояна не зря ели свой хлеб. Корявый почесался, не зная, куда девать руки, он выглядел смирившимся, подавленным и, в то же время, угрожающе огромным.
— Будьте любезны, отнесите чемоданы на второй этаж, — Магдалина обращалась к нему на «вы».
— Будет сделано… эээ…
— Хозяйка, — нервно, но твердо подсказала она.
— Будет сделано, хозяйка, я отнесу их в вашу спальню.
— В мою спальню, — резко уточнил Боян.
Они не обнялись. Ждали, когда Корявый уйдет. Оба вздохнули. Смущенно. Наивно. В доме она знала только эту необъятную Г-образную гостиную и огляделась вокруг. Он почувствовал, как Магдалина мысленно переставляет мебель, перевешивает картины, меняет местами предметы. Наверное, она тоже чувствовала присутствие Марии и пыталась его изгнать. Стереть его со стен, вымести из углов. Это вызвало в нем раздражение. Они зажгли все свечи. Тридцать штук. Магдалина выключила свет, и в полумраке ее красота показалась ему убийственной. Она налила себе коньяк, он себе свой виски Chivas Regal. Прозвенели бокалы. Они выпили каждый свой напиток, делать больше было нечего. И почувствовали невыразимое счастье. Счастье ли?
Магдалина ушла на кухню и минут десять привыкала к ней. Потом накрыла стол в столовой, повариха приготовила на ужин его любимую осетровую дунайскую уху, добавила в нее раков. Сквозь острые пики горящих свечей он смотрел, как Магдалина рассеянно разламывает раковые хвосты, как высасывает их сочную плоть. Ее губы увлажнились, темная помада при свете свечей казалась черной. Как запекшаяся рана.
— Правда вкусно?.. — спросил он.
— Завтра я сварю тебе суп из крапивы, — сказала она.
— Обожаю крапивный суп, — расслабился Боян.
Она подошла к музыкальному центру, долго перебирала компакт-диски и остановилась на Вивальди. «Четыре времени года». Это была любимая музыка Марии. Они выпили еще по рюмке в притихшем пространстве гостиной. Огоньки свечей чуть подрагивали, колышимые неуловимым дыханием кондиционера. Она погладила его по руке и встала. Со стеснительностью ребенка поправила юбку своего платья — его одурманил шелест материи.
— Посмотри… — сказала она. На ней были черные чулки с красным кружевом. — Все так, как надо?
Магдалина задула все свечи, и эта неожиданная бережливость удивила его. Они медленно поднялись на второй этаж, касаясь друг друга и мешая себе. Завтра он оставит ее здесь одну, насладиться этим домом, а сейчас он завел ее в спальню и растянулся на кровати. Она заглянула в ванную комнату, а потом выглянула из окна, нависшего над бассейном.
— Шахерезада… — со странным выражением сказала Магдалина.
Боян похлопал по кровати рядом с собой.
— Мне это не снится, — она выскользнула из платья и в своем красно-черном белье стала похожа на бабочку. — Мне это не снится, — повторила Магдалина, а потом, — это постельное белье только наше, правда?
Они любили друг друга с тем же исступлением, что в Созополе, но сейчас все было иначе. Сидя на нем, она впитывала его в себя и исторгала — с обилием и нетерпением влюбленной женщины, но Боян уже был другим. В тесной гостиничной комнатушке он отдавался ей до полного изнеможения, до потери мыслей, до утраты самого себя, сейчас же он наслаждался ее страстью и полной самоотдачей, ее красотой — словно это были разные вещи и разные женщины. Ему мешала ее красота. Ее полузакрытые онемевшие глаза, рассыпавшиеся по плечам волосы, упругая округлость грудей отвлекали его. Магдалина приняла в себя его содрогания, охнула и замерла.
— Я тебя люблю, — сказала она.
В спальне было темно, белело лишь накрахмаленное белье. Позже, когда Магдалина, погрузившись в покой, расслабилась и уснула, он долго рассматривал ее лицо. Во сне она казалась поразительно молодой, гораздо красивее его старшей дочери, но чем-то похожей на нее. «Да ведь они почти ровесницы», — набравшись смелости, сказал себе Боян.
На следующий день он вызвал Корявого к себе в кабинет и протянул ему пачку денег — его зарплату до конца месяца, сообщив, что Краси Дионов по его просьбе готов взять Корявого к себе на работу.
— А она? Она это… — с трудом произнес охранник.
— Завтра утром Краси ждет тебя в своем кабаке.
— Значит, господин Дионов…
На узком лбу Корявого выступили крупные капли пота, челюсть отвисла, руки упали плетьми. Он стал похож на боксера, проигравшего тяжелый изнурительный матч. Но Бояна изумило другое (как если бы Корявый замахнулся на него) — глаза охранника исполнились невыносимой животной тоски. Как у человека, понявшего, что его жизнь окончена.
— Это обязательно? — спросил он.
Боян, не ответив, сел за свой письменный стол.
— Обязательно? — повторил Корявый.
— Да, — ответил Боян, — так будет лучше для всех.
* * *
Потекли бурные «карамазовские» ночи, буквально через день они принимали гостей, порой веселясь до рассвета. Магдалина предпочитала уединение, она не могла насытиться их огромным домом, целые часы проводила в сауне или фитнес-зале, перелистывала журналы в беседке во дворе или перевешивала картины на стенах — но Боян был настойчив и непреклонен. Он приглашал в дом самых видных политиков и бизнесменов, банкиров и дипломатов, на один из его приемов просочились два генерала.
— Ты не устаешь хвастаться мной, — смеялась Магдалина.
— Я хвастаюсь собой, мне есть чем, — неизменно отвечал он.
На самом деле причина была другой. Боян хотел, чтобы она почувствовала себя равной. Большинство его коллег-бизнесменов знали ее по офису на улице Московской, где Магдалина была просто его секретаршей. Красивая до умопомрачения, опасно умная, преданная и скучно-официальная, Магдалина встречала и провожала их в офисе, назначала встречи, присутствовала на подписании документов по сделкам. Привыкнув к их слабостям и сребролюбию, она легко докапывалась до их подлинной порочной сути и помогала ему советами, оберегала его от них, но сама по себе оставалась никем. Теперь все они, и сама Магдалина в первую очередь, должны были свыкнуться с переменами, с его последней прихотью, выходящей за рамки их воображения: прихотью любить. Боян играл роль влюбленного, и окружающий мир должен был с этим считаться. Должен был смириться и с этим его помрачением.
Магдалина чудесно справлялась со всем — с аристократической сдержанностью встречала гостей, казалось, всю жизнь носила огромный бриллиант, который он ей подарил, с бокалом в руке вела светские беседы, оживленно болтая и ничего при этом не говоря, расцветала в улыбке, но эта улыбка держала даже самых развязных на должной дистанции. «Она рождена быть ровней», — думал иногда Боян. Невольно он сравнивал ее с Марией, которая смущенно заикалась на подобных приемах и вела себя, как прислуга.
«Но ведь ты же совсем другая, — говорил Марии Боян, — постарайся хоть немного, ты ведь представляешь и меня перед этими людьми».
«И в самом деле?» — испуганно вздрагивала Мария, словно хотела сказать совсем другое: «Какой во всем этом смысл, я ведь несчастлива».
Теперь он забавлялся, наблюдая за неестественным оживлением и мельтешением своих партнеров и их завистливых супруг. И раньше Краси Дионов часто заглядывал к нему в офис, хотя в последние годы, как правило, совершенно беспричинно, просто, чтобы увидеть Магдалину. Он угрожающе зыркал на нее голубым глазом, раздевал ее слащаво-карим и усаживался перед его письменным столом, по-хозяйски закидывая на него ноги, как в самом дешевом вестерне.
«Слушай, братан, — умоляюще клянчил он, — ну дай подержаться за твою сучку. Ты прям собака на сене — сам не гам и другому не дам, такой материал зазря пропадает!»
В эти загульные ночи Краси целовал Магдалине руку, осыпал ее пошлыми провинциальными комплиментами и заваливал букетами цветов, которые даже он сам с трудом мог обхватить. Сознание того, что судьба сыграла с ним такую злую шутку: сначала поманила надеждой на взаимность, а потом отняла навсегда этот лакомый кусочек, доводила его до бешенства. В тех редких случаях, когда женщины ему отказывали, Краси называл их сучками. Работая в офисе, Магдалина все еще была для него труднодостижимым будущим, а сейчас, в доме у Бояна, стала безвозвратно упущенным прошлым, она действовала на него как наркотик, он впал от нее в зависимость. Магдалина стала самой утонченной и раздражающей частью его ненависти к Бояну. Его взгляд неотрывно повсюду следовал за ней, липнул к ее бедрам и декольте, его лицо темнело от неудержимого желания вывалять ее в грязи, ограбить Бояна. Часто, прервав веселье, он надолго закрывался в туалете — Боян был уверен, что он там онанирует, — и возвращался, улыбаясь, но не с облегчением, а с завистью.
— Ты страшно нравишься Краси, — как-то раз небрежно заметил Боян.
— Это потому, что он тебя ненавидит, — проницательно ответила она, — чертов подонок, вот кто он.
Под конец на приемах подавалось французское шампанское, сама Магдалина была этим шампанским, Боян чувствовал терпкий привкус ее тела, присущий только ей аромат молодости и беззаботности. Он хотел, чтобы она почувствовала себя ровней всем им, но вдруг понял, что это не он, а она помогла ему признать ее в себе. Одним зимним снежным вечером, когда мир за окном налился мертвенной синевой, он, оторвавшись от тоскливого пейзажа за окном, сказал:
— Баста. Хватит развлечений.
— Надоело мной хвастаться? — рассмеялась она.
— На улице такая тишина… — невпопад ответил он. — Холодно и тихо.
Они замолчали. Забылись. Заслушались. Кто-то в соседнем дворе рубил дрова. Магдалина зябко поежилась, села в кожаное кресло и засмотрелась на огонь в камине. Отблески живого огня приливами и отливами играли на ее лице, меняя его выражение.
— Можешь меня выслушать? — Она облизала губы, — мне нужно сказать тебе что-то важное.
— Да, — ответил он.
— Я чувствую… Как бы это точнее сказать… ты хочешь, чтобы я стала другой.
Он хотел ей ответить, но она остановила его движением руки и закурила сигарету.
— Хочешь, чтобы я была сама собой, но и немного походила на твою жену, да?
— Нет, — соврал Боян.
— Тогда скажи, какой ты хочешь, чтобы я была, — настаивала Магдалина.
— Такой, какая ты есть.
— Я постараюсь… — сказала она, а потом быстро добавила: — Я помогу тебе.
— В чем? — удивленно спросил он.
— Забыть ее, — ответила Магдалина и уронила лицо в ладони.
Мария? Что он помнил о Марии, кроме ее смущенного заикания? Году в девяносто седьмом, когда началась распродажа дышащих на ладан предприятий, когда он уже приобрел два сахарных завода, маслобойню для производства подсолнечного масла и крупные мельницы, аппетитный винзавод в плевенском селе, сеть придорожных бистро «Хай!» и прилежащие к ним автозаправки, уже после того, как они сцепились с Пашевым за российский газ (у обоих были достаточно острые зубы, но все же тогда они договорились и распилили между собой этот куш), Боян твердо решил прибрать к рукам гигантский завод по производству целлюлозы и бумаги, стоявший на берегу Дуная. Этот гигант, плод мегаломании, мог обеспечит бумагой весь Балканский полуостров. Он строился во времена, когда из Коми в Болгарию тек обильный поток дешевой древесины. Сейчас завод дышал на ладан, выдавая продукцию относительно хорошего качества, но стоившую дороже российской газетной бумаги. Но главное — на заводе была какая-то навороченная машина, стоившая не менее пятидесяти миллионов долларов, раз греческий миллионер Василианис давал за нее не глядя семнадцать с половиной миллионов. Самым соблазнительным было то, что Боян решил заполучить погрязший в долгах завод за один лев.
Он уже многие годы прикармливал троих известных журналистов в самых престижных и многотиражных столичных газетах. Они обходились ему недешево, но взамен представляли бесценную информацию. Очень редко, только, когда этого требовали исключительные обстоятельства, он заказывал статьи — учитывая безупречную профессиональную репутацию этих журналюг и их имидж беспристрастных аналитиков, каждая такая статья попадала точно в цель. Он встретился с каждым из них, как всегда, в кафе отеля «Рэдиссон». Почти ничего не сказал, но на то они и были профессионалами — поняли все с полуслова. На следующей неделе в самых крупных газетах вышли на развороте компетентные и ехидные анализы состояния целлюлозно-бумажного колосса на глиняных ногах, разбудившие дремлющее общественное мнение. Получился хорошо срежиссированный громогласный скандал, вызванный весьма искусно, дерзко, с фантазией. Резонанс получился огромный, словесные баталии перекочевали в парламент. Правительство и Агентство по приватизации были обвинены в преступном бездействии. Дискуссия выплеснулась на экраны Национального телевидения.
С министром экономики он, как всегда, обедал в ресторане «Дом со старинными часами». Случайно, разумеется. Настолько случайно, что они с трудом узнали друг друга. Министр был чревоугодником и гастрономом, но понимал, что Боян пригласил его сюда не есть. Для начала он заказал себе «салат по-пастушьи», жареные кабачки под чесночным соусом, тушеную перепелку и белые грибы, запеченные на решетке — обильно, вкусно и незамысловато. Министр улыбался. Чувствовалось, что он нервничает.
— Какая невероятная, счастливая встреча, — громогласно произнес министр, хоть кроме Бояна рядом никого не было. — Люблю местную кухню, вот, выдалась свободная минутка, решил перекусить, а здесь — гора в вашем лице, господин Тилев, пришла к Магомету.
— Вы мне льстите, господин министр, позвольте же тогда скромному Магомету разделись с вами трапезу.
— Производители вашего масштаба — основа нашей новой хм… так сказать, экономической философии… — министр осыпал его комплиментами, не веря ни единому своему слову. Его не покидало напряжение. Ресторан был подозрительно пуст. Он боялся, что их подслушивают, поэтому говорил слишком громко. — Вы, господин Тилев, и богоизбранные, подобные вам, должны оказать помощь стране. Что нам досталось в наследство от предыдущего правительства?.. Руины и смрад. Разруха и грязь по… — резким движением, словно готовясь отрезать себе голову, он резанул по короткой морщинистой шее.
— Мы смогли перевести дух, благодаря вашему правительству глотнуть воздуха, — Боян тоже осыпал его комплиментами. Естественно, министр не верил ни единому его слову. Он заказал себе шашлык и жареную белую рыбу — грибы пришлись ему по вкусу, и он приказал принести еще порцию. Они заговорили о НАТО и нашем цивилизационном выборе, о шенгенских визах и о мерзости СМИ, о непростых отношениях с Россией и непредсказуемости «Газпрома», о нежелании нашего простого человека — министр выделил «простого человека» интонацией — вникнуть в смысл непопулярных мер, предлагаемых правительством. Говорили о коррупции. Боян был заранее уверен, что дольше и нуднее всего они будут мусолить именно коррупцию.
— Это смертельный бич демократии, — заявил министр с набитым ртом.
Стоило политикам любых мастей и партий добраться до власти, как они начинали талдычить об одном: о том, что вычистят авгиевы конюшни, коррупцию и грязь, оставшуюся от предыдущего парламента и правительства. Они все как на подбор орали об этом — шумно и напоказ. Вся эта интермедия с цитатами из «Сказки о лестнице» Смирненского длилась несколько месяцев, пока они ориентировались в ситуации и выясняли свою собственную цену. Боян на своем примере уже понял, что сначала власть подгоняет человека под себя, а потом уже сам человек, кем бы он ни был, начинает менять власть, использовать ее и под себя подгонять. Этот механизм в условиях нескончаемого переходного периода действовал на удивление безотказно. Некоторые политики проявляли характер, чтобы продать себя подороже — как порядочная красивая, но бедная женщина. И все торопились, не зная, продержится ли правительство до конца отведенного ему Конституцией срока. Спешили разбогатеть за два-три года. Это было безопасно, потому что им ничего не угрожало, но не так уж легко. Они полнели, их жесты и походка приобретали вальяжность, взгляд становился рассеянным при встрече с подчиненными и по-собачьи преданным при вызове к начальству. Стоило новоиспеченным политикам учуять выгоду, как они с неумолимостью стервятников бросались на свою добычу. В сущности, политика оказалась самым легким, надежным и доходным бизнесом. Не инвестируешь — следовательно, ничем не рискуешь, не вкладываешь ни труда, ни умения, ни бессонных ночей, просто усиленно перераспределяешь. Все чисто и законно. Они называли это лоббированием. Вот только почему-то это лоббирование всегда наносило ущерб отупевшим от недоедания избирателям, которые не могли оплатить счета за электричество и отопление. В годы «развитого социализма» тоже воровали, но тогда этим занимались массово, все подряд, от директора завода до мастера цеха, государственного пирога хватало на всех. Кроме того, при социализме деньги имели иное, более ограниченное хождение. На них ничего нельзя было купить — им предстояло лежать мертвым грузом, зашитым в матрас, или, в лучшем случае, прирастать невеликими процентами для нескорого приобретения государственного жилья в бетонных ульях. В то время деньги были бесцельными и непродуктивными, нельзя было вложить их в дело или даже промотать с помпой, чтобы пустить окружающим пыль в глаза. Все были на виду, за всеми следили, при малейшем подозрении государство хватало зарвавшегося за руку. Сейчас же, чем незаконнее и скоропалительнее кто-нибудь богател, тем больше его ценили, уважали и облизывали. «Как меня, к примеру», — внутренне ухмыльнулся Боян.
Инстинктивно он презирал этих лицемеров, «строителей современной Болгарии», но их низость была ему полезна. Не они сами, а их наглость и алчность. Поговаривали, что нынешний министр экономики — человек очень умный и знающий. Наверное, так оно и было, но выглядел он как довольный жизнью мелкий лавочник. И не скрывал желания менять русла финансовых рек.
Время их беседы текло. Официанты скучали.
— Что же предлагаете вы, господин Тилев, я имею в виду — подобные вам богоизбранные… так сказать, цвет нации, хм…
— Приватизацию, — немедленно откликнулся Боян, — быструю и жесткую приватизацию!
— В этом и состоит стратегия нашего кабинета, — оживился министр, потирая руки, — смысл нашего управления, его глубинная философия…
К их взаимному удивлению оказалось, что Боян совершенно случайно прихватил с собой проект приватизации целлюлозно-бумажного пирога. Два листика в кожаной папке. На первом — три коротких предложения: выплата задержек по зарплате рабочим предприятия; сохранение рабочих мест и инвестиции в производство в размере двух миллионов долларов в следующие пять лет. Второй лист — почти чистый, не считая цифры в $ 200 000 и логотипа солидного швейцарского банка.
— Значит, это вы разворошили журналистский улей? — шепотом, не скрывая ужаса, поинтересовался министр.
— Я? — изумленно поднял брови Боян.
— Господин Пашев тоже проявил интерес к этому целлюлозному гиганту, — уже почти беззвучно проговорил министр.
«Опять этот чертов Илиян! — мелькнуло в голове у Бояна, — интересно, а сколько он ему предложил?» А вслух сказал:
— Да, но господин Пашев готов выкупить это предприятие за государственные компенсационные акции, это не даст ни гроша в госбюджет…
— Вы правы, именно за них… а вы предлагаете государству один лев.
И тут Боян заговорил — увлеченно и убедительно доказывая, что завод погряз в долгах, что он корчится в предсмертных судорогах, а он, Боян, готов инвестировать два миллиона левов в его модернизацию и развитие, что продукция завода зальет весь национальный рынок, но кроме того, он уже договорился о поставках бумаги в Грецию, Турцию и Македонию. А в будущем году он откроет новые рабочие места… Министр не верил ни единому его слову, но слушал внимательно, воспитанно и подозрительно спокойно. Они заказали десерт — карамельный пудинг. Съели его. Время шло. Боян напрягся. Заказали кофе. Выпили. «По рюмочке коньяку?» «Почему бы нет?» Выпили и его. Невозможно было исправить цифру на втором листе бумаги.
— Позвоните моему помощнику Скорчеву, господин Тилев, — задушевно проронил министр, — он разумный человек…
Боян играл уже в эти игры, в так называемого «кота в мешке», когда политики брали деньги, но не уточнив собственных обязательств, выскальзывали из рук.
— Ему я звонить не буду, — резко ответил он, притягивая к себе обратно папку с бумагами, — предпочитаю иметь дело с Горой…
Пальцы министра забарабанили по скатерти — короткие толстые волосатые пальцы. Больше им нечего было здесь делать, в этом роскошном ресторане. Они объелись. Молчание становилось мучительным. Взаимное разочарование витало в воздухе.
— Мне пора, работа ждет, — сказал наконец министр, брезгливо отталкивая пустую тарелку. Он нахмурился, усиленно соображая. Наверное, что-то подсчитывал в уме. — Однако, что ни говори, вы все-таки правы, господин Тилев. Нужно спасать что еще можно! Я сделаю все, что в моих силах, но шеф Агентства по приватизации, Рачев… — Министр сдался.
— Ну, это уж моя проблема, — Боян испытал такое облегчение, что поступил неразумно: дал онемевшему официанту огромные чаевые.
С шефом Агентства по приватизации все прошло куда проще и легче, они уже не впервые ужинали в известном ресторане «Под липами». Кондиционер не работал, в зале было душно, тесно, противно воняло жареным. Рачев был худым, с хмурым умным лицом и безвольным интеллигентским подбородком, но легким в общении. Он тоже, как и министр, был довольно скован. В последнее время Рачев предпочитал наличные, поэтому Боян положил красивый кейс из натуральной кожи на столик между ними — для компании.
— Все же оферта господина Пашева более привлекательна, чем ваша. Он предлагает цену…
— Компенсационные акции… Вы отлично знаете, что господин Пашев — иллюзионист, его пальцы манят, но руки всегда пусты.
— Но ваша цена… — они заказали только виски с соленым миндалем, Рачев жаловался на боль в желудке. — Прошу вас, увеличьте сумму инвестиционного капитала в вашей оферте до пяти миллионов. Сами понимаете, мне нужна соломинка, за которую я мог бы… мне же нужно за что-нибудь зацепиться!
Рачев прекрасно понимал, что Боян не вложит ни лева в это внушительное, на первый взгляд, но истощенное, как медведь по весне, предприятие.
— Хорошо, я согласен, — сказал Боян.
Они вздохнули. Сделали по глотку виски. Закусили миндалем.
— Никогда… и ни за что я бы себе этого не позволил, — шеф Агентства перекрестился, — если бы не партия… А партия нуждается в… — он огляделся вокруг и сухо сглотнул, мучительно подыскивая нужное слово в шуме и гаме задымленного ресторана.
— …в поддержке, — попытался подсказать ему нужное слово Боян.
— В преданности, — смущенно поправил его Рачев.
— Хорошо, что все еще остались такие идеалисты, как вы, — без тени иронии похвалил его Боян.
Он проводил его к машине и в полном мраке окружавшего их парка, под жужжащий аккомпанемент соседней электрораспределительной подстанции, передал заветный кейс. Рачев небрежно положил его на сидение рядом. Как подвыпившего надоедливого друга, которого нужно было довезти до дома.
— Но есть еще одна проблема… — шепотом проронил он, — Крыстев, шеф парламентской антикоррупционной комиссии «Антимафия»… вы все поняли, господин Тилев?
— Но ведь он — член вашей партии, — попытался Боян сделать вид, что не понял.
— Опасаюсь, что Крыстеву придется не по вкусу ваша оферта, а он — твердый орешек, человек неподкупный, прямо скажем, опасный. Не хотел бы я с ним тягаться…
— Не волнуйтесь, я займусь им сам.
— Я тоже никогда и ни за что, поверьте… — снова завел Рачев, — если бы не интересы партии…
С Крыстевым Боян встретился в кафе отеля «Болгария», излюбленном месте депутатов парламента, где они отдыхали от трудов праведных, обсуждали народные чаянья, а главное, проворачивали свой личный бизнес.
— Я согласился с вами встретиться… — господин Крыстев был весь на нервах, постоянно теребил пуговицы своего костюма, — только при условии, что сам заплачу по счету. Сам закажу себе виски, сам его выпью и заплачу за него.
Боян заговорил о целлюлозно-бумажном гиганте, о том, что производство этой продукции вписывается в национальную стратегию, что он готов рискнуть, чтобы воскресить его, «как птицу Феникс» из пепла. Он был до умопомрачения убедителен и воодушевленно-красноречив.
— Тем ни менее, оферта этого хитреца Пашева, — резко прервал его Крыстев, пробежав пальцами по всем пуговицам своего пиджака, — более привлекательна. Действительно, он предлагает меньшую сумму инвестирования и более долгосрочный план, но в его случае все точно, комар носа не подточит.
— Мне сказали, вы строите дачу? — Боян деликатно подлил ему газированной воды из своей бутылочки.
— Вы что, хотите меня купить? — голос Крыстева поднялся до визга. В нем сквозил неприкрытый ужас, люди за соседними столиками повернули к ним лица.
— Боже упаси, что вы… просто я хотел сказать, что мы будем соседями.
Речь зашла о новом налоговом законе, Крыстев был непробиваем до глупости. Бояну пришлось два часа выслушивать разглагольствования старика о необходимости повышения цен на электроэнергию, словно он был целевой аудиторией, отказывавшейся платить за эту «стратегическую услугу». Кроме того, Крыстев оказался приверженцем монолога, он говорил и доказывал, теребя несчастные пуговицы и не желая ничего слушать. У Бояна разболелась голова, он чувствовал, как этот невротик и энергетический вампир высасывает из него все силы. Кафе постепенно пустело. За окном темнело. И тогда, как оказалось, очень своевременно, хоть и нелогично, Крыстев заговорил о своей семье. О жене «вы только подумайте, сорок лет врачебного стажа и сто левов пенсии», о дочери и зяте, о внуках.
— Вы только представьте себе… четырнадцать лет внуку, умница, но лентяй, никого не желает слушать и, кажется, он колется… Нет, нет, не подумайте, что он наркоман, упаси бог, он это из любопытства, но ведь неслух… плохая компания, понимаете? — печалился дед. Потом замолчал. И вдруг сразу как-то сдулся, как воздушный шарик, сгорбился и на глазах постарел.
— Его нужно вырвать из этой среды, — задушевно сказал Боян. — Нужно увезти из Болгарии.
— Нужно…
— Определите его в какой-нибудь престижный швейцарский колледж… чистый воздух, традиции, железная дисциплина.
— Вы сошли с ума? Знаете, сколько будет стоить такой престижный колледж?
— Это можно устроить.
— Вы меня подкупаете? — взвился старик.
— Просто хочу вам помочь, — строго ответил Боян, — у меня в Швейцарии друг, болгарин, член Попечительского совета как раз такого колледжа. Ежегодно они предоставляют несколько стипендий одаренным детям из стран Восточной Европы. Вашему внуку придется пройти тестирование и показать, на что он способен.
— Он очень способный мальчик… это действительно возможно?
— Ну, раз я вам это предлагаю…
Крыстев остался без воздуха, его левая рука застыла на пуговице пиджака, он казался одновременно и жалким, и воодушевленным — таким, с каким Бояну хотелось бы иметь дело. Стипендия «для одаренного ребенка» обойдется ему тысяч в сто долларов, не меньше, но он предварительно внес эту сумму в графу «необходимые расходы».
Года через полтора, вернувшись домой слякотным октябрьским вечером, он застал Марию у телевизора. Моросил противный дождь. Весь его день был серым и тусклым. Он с утра ничего не ел, не успел даже проверить курс доллара. Плечи Марии тряслись, даже со спины было видно, что она в истерике. Боян скользнул взглядом по мерзостному экрану. Передавали последние новости. Для того, чтобы выковырять эту пресловутую машину из цеха целлюлозного завода, пришлось разбить всю стену. Боян приказал это сделать. Вид действительно был жутковатый. Разрушенная стена зияла огромным провалом, здание дышало запустением, холодный дождь окутывал это зрелище печальной пеленой. Рядом со стеной стояли рабочие — без зонтиков, мокрые, безутешные, всеми брошенные. Они держали плакаты: «Зачем вы нас ограбили?», «Сколько можно голодать?» и «Боян Тилев, ты фашист!» Репортер тарахтел скороговоркой. Мария поднялась, не глядя на него.
— Тебе не стыдно, Боян Тилев? Как тебе не стыдно? — повторяла она в окаменевшем отчаянии своей беспомощности, колотя его по груди маленькими кулачками из последних, оставшихся у нее сил.
«А хорошо, что она ушла, — как-то удивленно подумал Боян, — в сущности, я этого не хотел, она ушла сама».
* * *
Время потекло динамично и нервно, упруго, как сжавшийся мускул. Боян решил достроить свою Империю, а для этого необходимо было заняться туристическим бизнесом. Благодаря своим связям с профсоюзами, он уже приватизировал несколько бывших санаториев — купил за бесценок, легко и просто. Все они располагались в живописнейших местностях Родопских гор, но выглядели так, словно в них попала бомба: все было разграблено, вплоть до выключателей и кранов из душевых. Чтобы привести все это в порядок, требовались солидные инвестиции. Деньги у него были, но он предчувствовал, что возвращать эти капиталовложения придется долго и трудно. На этих «народных курортах» много не заработаешь, здоровье еще не стало товаром, потому что за него некому было платить.
— Перед тем как начать лечиться, народ должен наесться досыта, — проницательно заметила Магдалина.
Боян шкурой чувствовал, что, подобно легким «кредитным» деньгам, подковерная приватизация тоже уходила в прошлое. Молниеносные сделки с огромной прибылью стали невозможны. Очень скоро разум всемирных денег, должен был навести здесь порядок. Бизнесу предстояло выйти из тени и легализоваться, прибыли — упасть до нормальных десяти-двенадцати процентов, и это (предрекал он) должно было стать крахом тех, для кого насилие и мошенничество были единственным инструментом получения денег. Боян должен был дожить до того мгновения неприкосновенности, до той настоящей, не боящейся угроз свободы и, плавное, солидно выйти на туристический рынок. За туризмом было будущее. Его личное и всей Болгарии.
Магдалина внимательно его слушала. Она бросила пальто на заднее сидение и в своем черном платьице с белым воротничком напоминала монахиню. Оставив Прямого в Софии, они ехали вдвоем по шоссе, ведущем от Созополя в Бургас. Зимнее море серело, впитав в себя цвет облаков и их мрачность, низкий горизонт напоминал допотопное животное, поглотившее половину мира. Моросило. Пустые пляжи с застывшими на них чайками исходили тоской. Ему вспомнилась песня его молодости: «грусть, только грусть и тоска в сентябре…» А сейчас был конец февраля. Боян нарочно выбрал холодную неприветливость этого месяца, боясь, чтобы на него не повлияла сентиментальная тоска по летнему морю, по лишающей сопротивления нежности Созополя. Они объездили все побережье от Балчика на севере до Резово на юге страны. В Балчике проблемы создавали оползни, крупные курорты «Албена», «Золотые пески» и «Солнечный берег» уже были приватизированы, а вот через Резово должна была пройти автострада на Стамбул, там даже собирались открыть беспошлинную зону, все это выглядело весьма привлекательно, вот только это место было довольно отдаленным, оно казалось невзрачным и диким. Вокруг Созополя свободная земля была под посевами, чтобы ее выкупить, ему пришлось бы дать больше взяток, чем стоил бы сам курортный комплекс.
— Местность «Святой Никола»! — сказала как-то раз Магдалина в номере гостиницы, влажном и пропахшем сохнущими простынями.
— Почему именно «Святой Никола»? — спросил он.
— Залив там чудесный, уютный, море — словно в ладони. Близко от Варны и от Бургаса, приличные коммуникации. Такой курорт должен заинтересовать иностранцев — им уже надоело многолюдье, они предпочитают тишину и уединение. «Святой Никола» похож на драгоценность. Можешь подарить ее кому-нибудь, и этот кто-то захочет унести ее с собой. — Она говорила по-деловому, как его секретарь, как профессиональный помощник. И как всегда была точна в своих оценках.
— Этого мало. Другие аргументы?
— Для нас с тобой «Святой Никола» — не святыня…
— Не понял.
— Не хочу, чтобы ты менял облик нашего Созополя.
Ветер окреп, засыпал каплями лобовое стекло, далеко позади остался созопольский маяк, теплое подмигивание лета. Море бурно гневалось, обрушиваясь на берег, белая пена волн по контрасту придавала им черный цвет. Он почувствовал странное одиночество. Беспричинная ленивая грусть грозила превратиться в скуку.
— Чему ты улыбаешься? — спросила Магдалина.
— Я думаю о тебе, — неумело солгал он.
— А потом?
— Что потом? — не понял он.
— Ты говорил о мифическом разуме денег, который наведет порядок даже в Болгарии. А потом?
— Потом такие типчики, как Краси Дионов, сойдут со сцены. Их спектакль будет окончен, зал опустеет, публика разойдется.
— Краси хитер и опасен, не сбрасывай его со счетов, он выкрутится и выживет при любом раскладе. Ты же знаешь, он рулит всеми азартными играми в Софии.
— Но примитивен и необразован, а бизнес, за который я борюсь, требует ума и интеллигентности. Я обязательно что-нибудь придумаю, отберу у него его азартные игры, а его по стенке размажу. И верну его на борцовский ринг, откуда он пришел.
— Будь осторожен. Краси тебя не любит.
— Он меня ненавидит. Но так даже интересней, — ответил Боян, сбрасывая скорость: дорога стала скользкой. — Но он мне еще нужен.
Магдалина сникла. Выключила кондиционер и опустила оконное стекло.
— Ты хочешь привлечь его к сделке со «Святым Николой»? — от холодного воздуха ее щеки порозовели, она снова включила обогреватель, — не нужно, Боян, поищи деньги в другом месте.
— Мне нужно много денег, — они уже проезжали через Бургас, дождь усилился, укутал их коконом, может, поэтому его охватила грусть.
— Поищи деньги в другом месте, — упорно твердила она.
— И кого ты предлагаешь?
— Илияна Пашева, — огорошила его Магдалина, — он натура, конечно, неоднозначная. Сложная, да и скользкая…
— Люди с большими деньгами все сложные. С Краси легко, его нетрудно убедить, слова ему недоступны, они его опьяняют, он легкая добыча.
— Легкая, потому что он жаден, не так ли?
— Да, ты права, — ответил он.
— Предполагаю, что и ты для него легкая добыча.
— Потому что и я жаден?
— Да, — как-то странно произнесла Магдалина.
Он рассмеялся. Отечески похлопал ее по коленке, но горечь осталась. Ветер гнул голые ветки деревьев, мял и жевал пейзаж, дождь перешел в мокрый снег. До Сливена они молчали. Стемнело, и он включил фары.
— Откажись от «Святого Николы», — неожиданно сказала она, — вложи капитал в землю, сейчас она убийственно дешевая, можешь скупить четверть Болгарии.
— И что я буду делать с этой землей? — мрачно спросил он. — Будем ее с тобой обрабатывать, засадим виноградной лозой и садами?
— Через несколько лет продашь ее вдесятеро дороже, — дальновидно уточнила Магдалина.
Такая идея и ему приходила в голову, он боялся, что эти идиоты в парламенте внесут изменения в Закон о земле и разрешат продавать ее иностранцам. Тогда ее цена немедленно подскочит, и он упустит золотой шанс, но больше всего боялся обездвижить свои деньги, позволить им погрузиться в бездействие, дать им погрязнуть в ожидании.
— У тебя безошибочная интуиция, я тебя обязательно послушаюсь — выкуплю четверть Болгарии, но через несколько лет. А сейчас мне нужно спешить, понимаешь, время поджимает.
— Сбрось обороты, а то мне становится страшно… — сказала она и добавила с нажимом: — Порой мне кажется, что ты сам себе не веришь.
— Не верю — во что?
— Сам себе не веришь… — она запнулась, прикурила сигарету и засмотрелась в лобовое стекло, — что все, что у тебя есть, тебе действительно принадлежит.
Он вдруг почувствовал, как грусть, разъедающая его кислота грусти, перерастает в раздвоение, в необъяснимую, беспричинную жестокость. Испытал знакомое (как тогда, на окружном шоссе) желание изнасиловать Магдалину, надругаться над ее душой, наказать и очернить ее красоту. Он резко нажал на тормоза и съехал на обочину, чуть не угодив в придорожную канавку.
— Мне не хватает… — слова ускользали от него, он задыхался, накатило удушье, — не хватает…
— Не хватает свободы? — остановила его она. — Той, купленной свободы, уверенности в том, что все, что у тебя есть, принадлежит тебе?
Она оставила сигарету в пепельнице, прижалась к нему, обняла, и он почувствовал ее дыхание, губы, свое право обладать ею, ее самоотверженность и готовность принадлежать только ему, их примирение. Ее нос щекотал ему ухо.
— Наверное, в этом платье я похожа на монахиню… — сказала Магдалина.
* * *
Напряженность того разговора осела в его душе подобно кофейной гуще на дне чашки. Беспощадная проницательность Магдалины его смутила и огорчила. Ее слова о купленной свободе грызли Бояна, ему казалось, он слышал их и раньше, даже произносил их сам… словно она подслушала его мысли. Наверное, именно поэтому он так самозабвенно мечтал о порядке и законности — четкие правила в ведении бизнеса означали безопасность и надежность, регламентировали мораль денег, подчинение им всего остального. Он чувствовал свою силу, и пока что ему ничего не угрожало, но чтобы выжить и уцелеть любое дело нуждается в перспективе, любая Империя существует, пока расширяется. Тот ветхозаветный властитель баварской легкой промышленности из Мюнхена был прав. Боян знал с два десятка банкиров и преуспевших мошенников, ставших маньяками, потерявших реальное представление о жизни и о себе, почти обезумевших. Вместо того, чтобы с любовью и терпением культивировать свои деньги, они накупили по несколько Мерседесов такого класса, каким не пользовался даже управляющий «Дойчебанка», ограбили людей и пустили по ветру их сбережения, а сейчас не могут оплатить даже отопление в своих хоромах. Именно в этой атмосфере психоза, при всеобщей деградации Боян видел свой шанс, он крылся в его благоразумии и намерении сохранить и использовать свою нормальность.
Тем не менее часто, особенно в вечерние часы подведения итогов, им овладевали сомнения. Он думал о том, что Болгария невелика, что сам он незначителен, провинциально мелок, что ему недостает размаха. Его грызла, почти сокрушала догадка, что он, наверное, никогда не будет принят в то, самое подлинное масонство, которое создает настоящее, знает тайны будущего и управляет им. Потому что деньги — это, прежде всего, накопленное и сохраненное время, История всего мира. Вопреки претензиям к Краси Дионову, Боян догадывался, что и его собственные деньги все еще пугливо-провинциальны, ему не удавалось очистить их от эмоций, от предметности и перевести в абстрактную категорию. Казалось, они были не совсем его — и не потому что он их украл, он уже давно избавился от угрызений совести по этому поводу, а потому что они были домашними, рукотворными. Порой его охватывала такая же неуверенность, как тогда, в «Нью-Отани», на воняющем выхлопными газами подземном паркинге, когда ему пришлось пересчитать свой первый мешок денег. В соответствии с законами бизнеса он постепенно самоизолировался, до такой степени закрылся в непроницаемом сейфе собственного подсознания, что не мог в него даже заглянуть. Но Магдалина смогла. Она подобрала шифр и беззастенчиво, грубо, как взломщик, влезла ему в душу, узнав о нем больше, чем он мог позволить. Не только ей, но даже самому себе. Вот этого он не хотел ей прощать. И не простил.
Его раздражение неимоверно возросло, когда в один мартовский день к нему в офис пришел Маринов. Боян подготовил сделку по продаже грекам двухсот тысяч тонн российского металла — сделка была рассчитана на год, чистая и выгодная. Греки уже перевели банковский аккредитив в Москву, но деньги русские должны были получить только после поставки всего товара. Риска там не было, прибыль ожидалась весьма внушительная. Маринов был мелким перекупщиком, работавшим с какой-то британской фирмой и использовавшим наработанные ею на российском рынке связи. Человек он был до крайности занудливый, многословный и суетливый, казалось, у него двигались все части тела, он потирал руки, барабанил по столу пальцами и постоянно что-то трогал на письменном столе Бояна. Его это бесило. Раздражала и необходимость платить этому пугалу по полтора доллара за тонну, которые тот, бесспорно, заслужил.
— Мамочки, если все срастется, вы понимаете… — Маринов ожесточенно поскреб в затылке.
— Да все уже срослось, — резко прервал его Боян.
— Благодаря вам, господин Тилев, вы просто блеск! — он снова почесал темя, а потом, украдкой посмотрев на свои ногти, подул на них. — Вы и ваша компаньонка.
— Какая компаньонка? — не понял Боян.
— Она тоже блеск, дьявольски красива, конечно, но мозги у нее… таких еще поискать, — легкомысленно выпалил Маринов, кивнув в сторону приемной, куда вышла Магдалина, чтобы внести поправки в договор и распечатать его.
Боян почувствовал, как кровь ударила ему в голову, протянул руку, выдернул у Маринова свое пресс-папье и еле сдержался, чтобы не швырнуть им в него. От гнева у него потемнело в глазах.
— У меня нет компаньонов, господин Маринов, — прошипел он. — Это моя помощница.
— Ах, вот как! Простите. Откуда мне знать?
Вечером, когда они ехали с работы, Боян пристально глянул Магдалине в лицо, на котором мелькало отражение уличных огней. В сиянии реклам оно постоянно менялось, ускользало от него, казалось спокойным и надменным. Снова нахлынула ярость — он сжал кулаки, ногти до боли впились в ладони.
— Мне нужно сказать тебе что-то важное, — проронил он. — Это касается тебя лично. Сегодня я тебя уволил.
— Решил сэкономить на зарплате? — рассмеялась Магдалина, ее рука расслабилась и незаметно погладила его.
— Я вполне серьезно. Это ведь идиотизм, совершенно немыслимое дело, чтобы ты, моя будущая супруга, работала у меня секретаршей.
— Но ведь я тебе нужна… — она запнулась, едва не сказав: «Я единственная, кому ты можешь доверять».
— Чепуха! — он понимал, что несправедлив, что болезненно ранит ее, лишая главного, завоеванного ею права: заботиться о нем и служить ему верой и правдой. — Мне до смерти надоело, что Краси Дионов ежедневно трется в моем офисе и заглядывает тебе под юбку.
— Ты меня стыдишься? — Она сжалась, словно он ударил ее на глазах у Прямого.
Они замолчали. Рваная темнота на окружном шоссе разделила их. Прямой, не обращая внимание на столпотворение машин, гнал вперед, не снижая скорости.
— Не понимаю, в чем я ошиблась?
— Чепуха, — зло повторил Боян.
— Чем тебе не угодила… — задумчиво размышляла она вслух.
— Сегодня этот придурок Маринов заявил, что ты моя компаньонка, — все-таки не сдержался он.
И Магдалина все поняла, сложила руки на коленях и окаменела. Теперь фары встречных машин скользили по ее лицу, как по глыбе льда.
Ее отсутствие в офисе сразу же почувствовалось — нет, работа текла по-прежнему, но лишилась былой задушевности и доверительности, время потекло тоскливее и скучнее. Впервые он оказался в Париже один, и когда растерянно бродил по бульварам, запоминая жесты женщин, шевеление ветвей платанов, течение Сены, впитывая в себя очарование этого величественного города, ему становилось все обиднее, что не с кем было поделиться всем этим великолепием. Без Магдалины его намерения лишились нежности, он почувствовал себя огрубевшим и, как ни странно, брошенным.
Боян предположил, что она сломя голову ринется в светскую жизнь, станет ходить в гости и принимать у них в доме чужую суетность, что займется шопингом и легким флиртом, танцами, фитнесом, массажем, теннисом на кортах дипкорпуса, кофепитиями в отеле «Хилтон». Или, подобно Марии, станет искать покоя и упования в эзотерике, в недостижимом познании потустороннего. Это бы его утешило.
Но в ее жизни произошло нечто совсем иное, окончательно выбившее его из колеи. Бесконечной чередой к ним в дом потянулась вся ее родня из городка Сапарева Баня. Братья и сестра с незапоминающимися именами, и двоюродные братья и сестры с незапоминающимися лицами. Возвращаясь с работы, он неизменно заставал кого-нибудь из этих ничтожных, изнуренных трудом людишек, подавленных великолепием их дома, привозивших в подарок домашнюю курицу, бутылку вонючей домашней ракии или ящик яблок из своего сада. Они не смели как следует усесться на стуле, количество столовых приборов лишало их аппетита, а после застолья они собирали в потрескавшиеся ладони крошки со скатерти и высыпали их на подоконник — воробышкам. Они не умели под держать разговор, все без исключения казались рано постаревшими и, демонстрируя «хорошие манеры» и восхищение им лично… молчали. Противостояние Магдалины оказалось спартанским и воистину жестким, как его раздражение. Это была не демонстративная строптивость, а настоящая война.
Однажды вечером, уже в апреле, когда он, голодный, с пересохшим горлом, вернулся домой, в прихожей услышал детский голос, доносившийся из столовой. И застыл на месте, озираясь, словно желая убедиться, что попал к себе. К нему выбежал мальчуган со смеющимися глазами — гладко причесанный, в смокинге и при бабочке.
— Ты кто? — спросил он Бояна.
— Пеппи, сначала нужно поздороваться, — Магдалина держала в руках тарелку с недоеденным супом. И сияла такой красотой, что ему стало дурно. Господи, да это же ее сын от Корявого.
— Добрый вечер, — сказал Пеппи, — а ты кто?
— Это Боян, — покраснела Магдалина.
— Тот самый Боян, — уточнил Пеппи, — который торговец?
— Я действительно Боян, — сказал он, — но я не торговец.
— А у тебя есть гербарий с препарированными бабочками?
— Нет, — растерялся он.
— А у моего дяди в Сапаревой Бане есть. А все это, — ребенок развел руки, словно желая растаять, раствориться в необъятности этого дома, — оно твое?
— Наше… с твоей мамой — смутился он.
— Значит, не мое.
— Пеппи, перестань, — свободной рукой Магдалина его слегка шлепнула.
— Маму нужно слушаться, — назидательно ляпнул Боян. — И доесть свой суп. — Он поцеловал Магдалину и голодный поднялся в свою спальню.
Магдалина избегала говорить с Бояном о сыне, но он знал, что она по пять раз на дню звонит своим родителям, чтобы узнать, как он. Он предположил, что она соскучилась по ребенку и взяла его погостить на неделю-другую. Впервые он дал себе отчет в том, что она мать, что может любить еще кого-нибудь кроме него. Мальчишка был шумным и необузданным, как Корявый, находчивым и умным, как Магдалина, он появлялся из ниоткуда, всем интересовался, постоянно был в движении и все трогал, совсем как тот кретин Маринов. В его шумном присутствии Боян чувствовал себя, словно в окружении Корявого, Магдалины и Маринова одновременно. Словно они загнали его в угол маленькой непроветренной комнаты. Порой он ловил на себе его вкрадчивые взгляды — мальчишка втихую изучал его, как игрушку, которую страшно хотел заполучить, но не смел потрогать.
— Не мешай Бояну, — шепотом одергивала сына Магдалина. Она никогда еще не была такой красивой, такой самоотверженной, наверное, потому что сейчас ее красота раздвоилась, разделенная между ним и сыном.
— А Бояну все мешают? — в конце концов уточнил Пеппи, и тут же сам себе ответил: — Наверное, Бояну мешают плохие, но ведь я хороший, правда, мам?
Так прошел и май, растения в саду зацвели, трава на газоне ярко зеленела, и ему вдруг показалось, что Пеппи останется здесь навсегда. Мальчонка был милым и общительным, но эта мысль его ужаснула. Он испугался. Пеппи сидел у него на коленях, пачкал ему рубашки шоколадным кремом, вызывал его на дуэль на ивовых прутьях.
— Я вам не мешаю? — спрашивала Магдалина, сияя. Иногда он просто чувствовал ее счастье, невозможное до боли. — Ладно, оставляю своих мужчин наедине.
Это случилось в воскресный день, когда Прямой длинным сачком чистил бассейн от листьев. Припекало. Магдалина читала в плетеном кресле, широкополая шляпа скрывала ее улыбку. Боян решил размяться и включил газонокосилку. Он быстро устал и забросил это дело. В оглушившую всех тишину под этим палящим солнцем вдруг ворвался голос Пеппи:
— Мам, а кто мой папа? Корявый? Неизвестно почему он ткнул пальцем в Прямого, — или Боян?
Теперь наступившую тишину можно было резать ломтями. Он заметил сконфуженную ухмылку Прямого, потом — казалось, прошел целый час — услышал пение птиц. Боян поднялся в спальню, просмотрел газеты и, не спустившись к обеду, проспал до сумерек. К ужину он тоже не спустился вниз, терпеливо выждал, когда Магдалина уложит ребенка, и в доме утихнут все звуки. Она вошла к нему на цыпочках, не зажигая света. Он не мог видеть выражение ее лица, да его это и не интересовало.
— Боян… — только и сказала Магдалина.
— Все-таки мои дочери не живут с нами, — откликнулся он, — и не спрашивают, кто их мать, не так ли?
Она зашла в ванную комнату — свет из приоткрытой двери разрезал темноту, как нож. Магдалина плакала, склонившись над умывальником, почти касаясь подбородком его молочной поверхности. Ее плечи беззвучно вздрагивали, она казалась прекрасной и беззащитной, но его это не волновало. Точнее, волновало, но особым образом, такое же состояние он испытал в «Нью-Отани», подслушав разговор Фанчи с Тони Хури и уволив ее. Самое примитивное возбуждение.
* * *
Стоял темный безлунный вечер, звезды усыпали небосвод над Витошей. Он расслабился в этой прохладе и бездумности, погрузившись в собственную тишину. Усталость постепенно улетучивалась. Голова была абсолютно пустой, без единой мысли. Боян пожелал ужинать на террасе, и Магдалина накрывала плетеный столик со стеклянной столешницей.
— Все забываю тебе сказать… — спохватилась она вдруг.
Боян промолчал, так хорошо было просто сидеть и молча смотреть на нее, в темноте Магдалина казалась незнакомкой.
— Тебя уже неделю разыскивает какой-то человек. Ведет себя воспитанно, но ужасно настойчиво.
Он протянул руку и погладил ее по бедру. С тех пор, как она отправила сына обратно к родителям, Магдалина перебралась в бывшую спальню Марии. «Ты храпишь, и я не могу уснуть», — она унесла все свои ночные рубашки, туалетные принадлежности, привычки и запахи, сделав это так, словно ничего не произошло: «Я ведь все равно здесь, рядом». Это его задело и ожесточило, но следовало ей позволить хоть эту независимость, и он промолчал.
— Не посмела дать ему номер твоего мобильного. Но он вел себя как-то странно… — Магдалина запнулась, — словно имел право его знать.
— И правильно, что не дала.
На следующий вечер он застал ее у телевизора, она лежала, закинув руку за голову и теребя другой свою сережку. Магдалина его не услышала, погрузившись в свое одиночество. Ее одиночество сгущало воздух, оно было столь ярким и непроницаемым, что он воспринял его как ее ауру, как ореол. «Кажется, она действительно меня бросила», — мелькнула у него мысль, но тут Магдалина обернулась, и ее улыбка его успокоила.
— Сегодня здесь был гость.
— Вот как… прекрасно, — сказал Боян.
— Неожиданно приехал тот человек… я его никогда раньше не видела. Приехал на шестисотом Мерседесе. Изысканный мужчина, с чувством юмора, волосы с проседью, так галантно за мной ухаживал, я угостила его кофе.
— И что ему было нужно, этому развратнику?
— Он настаивает на встрече с тобой. Сказал, что он кузен Генерала.
Боян как раз развязывал шнурки туфель. От неожиданности он замер. Покраснел, словно его застукали на чем-то неприличном. Мысли бешено заметались. «Откуда он взялся, этот изысканный, с проседью? Он пришел за деньгами, за моими деньгами. Но у меня сейчас нет свободных, мне самому нужны деньги», — обожгло его сознание. Как всегда его настороженность перед любым испытанием переросла в гнев.
— Чепуха, если мне придется встречаться с кузенами всех генералов…
— По его словам, это был Генерал с большой буквы. Да, и еще он хотел показать тебе какую-то купюру…
— Не пей больше кофе с всякими проходимцами, — Бояну не удалось скрыть раздражения. Он отфутболил свои туфли в угол, но так и не выпрямился — весь день его мучила изжога.
— Этот не похож на других, я никогда не встречала его на приемах и коктейлях, кажется, он не бизнесмен, но и не человек с улицы… похож на дипломата. Или на человека, у которого есть права на проведение конкурса «Мисс Болгария». И главное, он сделал твой жест… поднял правую руку и приложил ее к сердцу. Нарочно, так что нельзя было этот жест не заметить… — Магдалина нахмурилась, — я бы даже сказала, демонстративно.
«Масон? Брат по Ложе? — мысленно изумился он. — Возможно, я его знаю!» По совету Генерала, как только Великая Ложа была в стране восстановлена, Боян приложил все усилия, чтобы оказаться среди Вольных Каменщиков. Задействовав связи и деньги, он сумел добраться до Великого Магистра и получить его благословение. Тот сам предложил его в члены Ложи, как этого требовал устав Вольного братства. Но тут нашла коса на камень. Он попытал счастья в двух софийских Ложах, но по итогам голосования получил больше черных, чем белых шаров. Его отвергли при тайном голосовании. Тогда, заручившись поддержкой, он сумел пройти в члены Ложи города Русе, «Дунайскую зарю», получив первую степень ученика. Помещение, в котором проходило таинство посвящения, было тесным, влажным и отдавало плесенью, но сам ритуал пленил не только его ум, но и сердце. Став членом Ложи, Боян никогда больше не появлялся в «Дунайской заре», направив свои стопы прямиком в софийскую Ложу «Сердика». Он был щедр, и поэтому — необходим. А на третий месяц стал незаменимым. Но быть учеником показалось ему недостойным и унизительным, первая степень из трех возможных показалась ему просто бессмысленной, ведь она даже не приоткрывала ему дверь в мир европейского, а главное, американского бизнеса. В следующем году Боян нанял самолет и вместе с тридцатью влиятельными болгарскими масонами посетил базу НАТО в Италии, где они присоединились к Шотландскому уставу, а он лично получил высшую, тридцать третью степень посвящения. Это продвижение по иерархической лестнице не только резко усилило влияние Бояна в мировых бизнес-кругах, но и открыло ему путь к возможности стать Великим Магистром всего болгарского, еще раздробленного масонства.
Для Бояна масонский жест согнутых в локтях рук с поднятыми ладонями или знак пальцами стали совсем привычными, почти повседневными. Кто был этот кузен Генерала, небрежно продемонстрировавший «братское» приветствие? Вполне возможно, что он его знал, что они встречались на заседаниях Ложи, однако какова была его реальная власть? Вопросы множились, засыпали его лавиной, вертелись у него в уме, но приходилось откладывать их «на потом» — торги «Святого Николы» отнимали все его время и силы. Разумеется, Магдалина ничего не знала об этой совершенно тайной, сокровенной части его жизни. И слава богу. Он виновато посмотрел на нее.
Она поднялась, обняла его и взглянула в глаза. Магдалина была остолбеняюще красивой, ее губы влажно блестели, в глазах дрожали слезы.
— Кто этот генерал? — озабоченно спросила Магдалина.
— Если хочешь, привези Пеппи, — он испугался сам себя и торопливо уточнил: — Пусть у нас погостит.
— Кто этот генерал с большой буквы?
— Один давний знакомый, идеалист и фанатик… из министерства, — неохотно ответил Боян.
— Я спрашиваю, не откуда ты его знаешь, а кто он такой?
— Его уже нет, Генерал мертв, — он почти кричал, — если этот наглец позвонит еще раз, скажи ему именно это… Генерал мертв!
— Он позвонит, — ответила Магдалина и снова погрузилась в свое одиночество.
* * *
Все-таки он прислушался к здравому совету Магдалины и согласился на встречу, которую Илиян Пашев упорно предлагал ему вот уже несколько месяцев. Встреча состоялась в отеле «Шератон». Они сидели за столиком вдвоем. Взаимным расположением здесь и не пахло. Как некогда господин Мюллер, Боян заказал себе салат-латук, порцию французских сыров и минеральную воду без газа. Илиян выбрал только диетическую семгу и кофе. Они улыбались друг другу, но без тени симпатии.
— Я давно ждал этой встречи, — Пашев не прикасался к еде, лишь маленькими глотками попивал кофе.
— Я тоже, — соврал Боян.
Обменялись сигарами. Закурили. Издалека донесся визгливый женский смех.
— Мы должны были встретиться, — на интеллигентном лице Пашева лежал отпечаток грусти, очки в тонкой золотой оправе придавали ему профессорский вид. У Бояна возникло чувство, что его собеседник так много знает обо всех вообще и о нем в частности, что их разговор заведомо бессмыслен.
— Да, мы просто не имеем права разминуться на этом отрезке жизненного пути, — согласился он.
— Мы с тобой схожи больше, чем это необходимо.
— Действительно схожи, — согласился Боян.
— И мешаем друг другу… я ведь не слишком сгущаю краски, правда?
— Так и есть, — подтвердил Боян.
— Глупо мешать друг другу, если можно договориться и все разделить.
— Даже деньги, — уточнил Боян.
— Да, даже деньги, — улыбнулся Пашев, — раздели их, с кем нужно, и властвуй.
— И делить лучше на двоих, чем на троих или пятерых.
— Лучше на двоих. Я устал, Боян… — он смял салфетку и бросил ее рядом с тарелкой с семгой, к которой так и не притронулся, — устал тебя ждать.
— Я тоже…
Они скрестили взгляды. И никто не отвел свой в сторону. Помолчали, словно взвешивая каждое сказанное слово. Боян доел французские сыры. Илиян заказал еще кофе, на этот раз без кофеина.
— Сам знаешь… бизнесом заниматься все трудней, круг возможностей сужается, — он выдохнул сигарный дым. — Я попытал счастья в Америке… Америка меня просто выплюнула.
— Деньги делаются в Америке, — проронил Боян.
— Да, в Америке деньги разумны, — согласился Илиян, словно прочитав его мысли. — Там скучно, я бы даже сказал, невозможно скучно.
— В Европе тоже скучно, — поддержал его мысль Боян. — Поэтому глупо мешать друг другу… станет еще скучней.
— Хорошо это или плохо, но мы просто не можем друг без друга, — Пашев помолчал, давая ему время осмыслить сказанное и понять его значение.
— Ты прав, другого выхода нет, жизнь связала нас, как сиамских близнецов, — серьезно ответил Боян. — Но они живут трудно и недолго. Их ждет неизбежный конец.
— Мы с тобой — не единое целое, и никогда им не будем, — грусть в глазах Пашева просто пронзила его, — вот что я хотел сегодня тебе втолковать, мы настолько разные, что не можем не походить друг на друга.
— Настолько разные, что похожи, — эхом откликнулся Боян. — И в этом наша сила?
— Да, в этом наша сила. Моя и твоя. Наша. Ты человек прозорливый… мы должны помогать друг другу, — он запнулся, подыскивая точные слова, а может, просто сказал все, что хотел, но тут же добавил: — Если случайно мне понадобится помощь, если вдруг случится что-то непредвиденное, ты мне поможешь?
— А если это случится со мной?
— Можешь на меня рассчитывать! — Пашев открыто и, как показалось Бояну, искренне посмотрел ему в глаза.
— Почему? Ты ведь должен быть счастлив, если я поскользнусь…
— Чтобы мы могли выжить оба! — ответил ему тот устало.
— Выжить оба? — изумился Боян.
Они смотрели друг на друга. Что-то между ними произошло, им требовалось время это осмыслить.
— Забудем прошлое, — прервал, наконец, молчание Пашев. — Обещаешь?
— Даю слово.
— Я еще поборюсь и за твою душу, — искренне, но слишком театрально произнес Илиян Пашев.
— Тут у меня появилась одна возможность… — в нескольких словах он обрисовал свою мечту стать владельцем «Святого Николы». — Предлагаю осуществить эту сделку на паях.
Илиян замер. Такой откровенности он не ожидал.
— Не обижайся, но мне хватает своего куска моря, — он допил свой кофе — мне сейчас деньги нужны для другого.
— Я не обижаюсь и очень тебе признателен, — с облегчением вздохнул Боян.
— И избавься ты, наконец, от этого гладиатора, Краси Дионова. Тебе это не к лицу.
— Скоро я брошу его на съедение львам, — серьезно ответил Боян. — Обещаю.
Повисло молчание. Каждый ушел в себя. Им действительно нечего было больше сказать друг другу, время их невероятной, фантастической доверительности истекло.
Поскольку Пашев пригласил его на ужин, заплатил он. Не оставил никаких чаевых. На улице их встретили журналисты, окружили, засыпали вопросами. Его верный Прямой пережил не самые приятные минуты. Это была сногсшибательная новость. Назавтра им с Илияном Пашевым предстояло украсить своими идиотскими улыбками первые страницы всех ежедневных газет.
* * *
Последовавшие за этим события развивались столь стремительно и с той мнимой легкостью, с какой проходит вся человеческая жизнь. За весь изнурительно знойный июнь Боян так и не смог уговорить Краси Дионова «вложиться» в «Святого Николу». Краси прислушался к советам Бояна — выставил за порог щедро одаренных «фолк» певичек и сделал аляповатый ресторан на центральной софийской улице респектабельным бизнес-клубом. Сейчас внутри все было стильно, на стенах висели абстрактные картины, кожаные кресла сулили удобство, обстановка была заимствована из интерьера классических английских клубов, в углу тихо наигрывал пианист. Теплый полумрак предрасполагал к доверительным беседам и отдыху, служа символом принадлежности клиента к обществу, в котором уют и покой стоят немалых денег.
— Зачем тебе эта пыль в глаза и это море, осел ты упрямый, если тебе нужна стиральная машина для отмывания денег, так у меня на этот случай штук пятнадцать магазинов класса «люкс», в которых продают по одному лифчику в год…
— Мне нужно не отмывание, а будущее, — холодно ответил Боян.
— Ты знаешь, сколько нужно будет вложить, чтобы эти отели и пляжи привести в божеский вид… А если еще введут НДС на туристические услуги… Ты же знаешь, в этом году и турецкие курорты опустели.
Краси был прав — риск существовал, причем серьезный. Требовались огромные инвестиции, а возвращение предполагалось медленное, в час по чайной ложке, да и то не наверняка. Мировые деньги думали как-то медленно, поэтому подчиненные им люди действовали робко и неумело. Краси не вникал в глубинную суть вещей, но упорно твердил, что туризм в Болгарии — на провинциальном уровне, что у нас все еще отдыхают только бедные «капиталисты» с Запада и среднесостоятельные русские, что болгары, вставшие на ноги, предпочитают Ривьеру, Канары или на худой конец Грецию и Турцию. Его не вдохновила даже идея отгрохать на «Святом Николе» не слишком бросающееся в глаза казино, эдакий мини Лас-Вегас на Балканах.
— И кто к нам поедет, играть в нашу рулетку? — иронично щурился Краси Дионов.
— У Сакскобургготского есть связи с арабскими шейхами, через него мы до них доберемся, — сердито отбивался Боян.
— Шейхи, у которых унитазы из золота, а в частных самолетах — сады, предпочтут проигрывать деньги где-нибудь там, где их хорошо запомнят. Кто готов пустить на ветер полмиллиона долларов в Болгарии, где все еще подтираются вчерашними газетами?
Рассуждениям бывшего борца нельзя было отказать в здравомыслии, это и бесило Бояна. Но все-таки интуиция Краси была типично провинциальной, присущей доморощенному гению, но лишенной стратегического размаха.
— Скажи, ты хоть раз ошибся, следуя моим советам? — прибегнул Боян к последнему, но самому безошибочному доводу.
Краси Дионов нервно заерзал на стуле.
— Раз сошло с рук, второй раз сошло… в третий может и не выгореть. Да выбрось ты из головы этот курорт, контуженный, давай лучше я угощу тебя классной телкой — простецки подмигивал он Бояну. — Или Маги из тебя все соки выжала? Да, стареем мы с тобой, стареем…
* * *
Стоял ранний июльский воскресный вечер. Небо на западе багровело закатом, в воздухе пахло раскаленными камнями, жара стояла такая, что в восемь вечера они с Магдалиной еще плескались в бассейне. Прямой сообщил нерадостную весть: к ним пожаловал Краси Дионов. Он появился из-за подстриженных кустов в бермудах, майке и вьетнамках за сто долларов.
— Прости, контуженный, что я не при параде… но дела поджимают, — ухмыльнулся он. — Настолько важные, что я решил по-простому, без галстука. Привет, Маги!
Краси прилип взглядом к Магдалине с ловкостью игрока в покер, блефующего со слабыми картами на руках. Он похотливо мысленно сорвал с нее купальник, затащил в кусты и, наверное, отвесил несколько пощечин, насилуя. Магдалина вышла из воды и тут же закуталась в длинный халат, спряталась от его липкого взгляда.
— Ты к нам прямо из спортзала, Краси? — не осталась она в долгу. Магдалина его терпеть не могла и не скрывала своего презрения с той же непринужденностью, с какой он не скрывал своего похотливого влечения. Их взаимная ненависть была сложной и давней, он не привык, чтобы ему отказывали, а она все еще не могла стереть в памяти ужасы совместной жизни с Корявым. Оба они были обижены на случайность, Магдалина — за то, что они случайно встретились, а Краси — за то, что случайно их пути разминулись. Боян вздрогнул.
Когда они, переодевшись, спустились в гостиную (Магдалина — в строгом закрытом платье с длинным рукавом), Краси ждал их там в кожаном кресле со стаканом виски в руке, который налил себе сам и сейчас мрачно рассматривал на свет.
— В спортзале я был вчера, — похоже, он все это время обдумывал ее слова, потому что сейчас все сказанное им звучало как-то двусмысленно, — и уложил на обе лопатки несколько выпендрежников. Так уложил, Маги, что они до сих пор зализывают раны в «Пирогове». Ну и кондиционер у тебя, ботан, — чистый зверь! Так морозит, что сквозняки по всей комнате. Мы можем поговорить наедине?
— У меня нет тайн от Магдалины. Кстати, сегодня ведь воскресенье, нерабочий день, — холодно проронил Боян.
— Для тебя, может, и нерабочий, а вот я весь день ломаю голову… Это на самом деле важно, но Маги мне мешает, давай поговорим вдвоем. Так сказать, с глазу на глаз.
— Понедельник — хороший день для деловых встреч, — сказал Боян.
— А вторник еще лучше, — под держала его Магдалина, налив из хрустального графина две небольшие порции виски в два стакана. Даже в платье ниже колена она представляла собой такое зрелище, что от нее невозможно было отвести глаз. Она протянула один стакан Бояну, кубики льда приятно звякнули.
— И что же так взбудоражило твой светлый ум? — собственная ирония не доставила Бояну удовольствия.
— Я решил поучаствовать в покупке и ремонте «Святого Николы», делим все пополам.
Лед звякнул в стакане Бояна, он почувствовал, что у него закружилась голова. Он даже не смог изобразить улыбку — плюхнулся в кресло напротив Краси и, пытаясь выиграть время и скрыть свое радостное возбуждение, потянулся за сигарой.
— Наконец хоть одна радостная весть, — выдавил он из себя.
— Я знал, что ты простишь мне бермуды, — карий человеческий глаз его потеплел, — но у меня есть одно условие.
Магдалина поежилась, Боян успокаивающе погладил ее руку.
— Я тут подготовил одну грандиозную, очень выгодную сделку. Я ее давно готовлю, наконец все срослось. Она покроет не меньше половины расходов на этот гребаный курорт.
— Времена больших прибылей уже миновали, — устало обронил Боян.
— Это последняя. — Краси жадно отхлебнул виски. — Колумбийская сделка, ботан…
— Причем здесь колумбийцы? — удивилась Магдалина.
— Немного наркоты, — пояснил Краси, — веселой качественной «коки» для душевного наслаждения.
— Нет! — воскликнула Магдалина, резко выдернув руку.
— Товар чистый. Люди надежные, все под контролем. Вкладываем по три миллиона и получаем в десять раз больше. Элегантно и молниеносно.
— Нет, — резко повторила Магдалина.
— Если все настолько схвачено, зачем тебе я? — спокойно спросил Баян.
— Да мне твои бабки почти ни к чему, — торопливо ответил Краси, — мне, скорее, нужны твои связи на таможне. Твой дядюшка Георгий.
— Нет! — он не мог видеть лица Магдалины, которая стояла у него за спиной, подавшись вперед и охватив руками его шею, словно собираясь его задушить. Ее тонкие пальцы оказались неожиданно сильными.
— Кто стоит между тобой и колумбийцами? — ледяным тоном спросил Боян.
— Друг. Ты его хорошо знаешь… Тони Хури.
— Боян, я тебе не позволю! — голос Магдалины хлестнул его, как бичом, ее пальцы до боли впились ему в шею.
Сигара Бояна потухла, он снова раскурил ее, выигрывая время. Раньше ему уже приходилось участвовать в подобных, хоть и более мелких, сделках — со страхом и неприкрытым отвращением. Они прошли удачно, но Боян сознавал, что наживается на чьем-то несчастье, на смертельном, разъедающем плоть и душу пороке. Он пошел на это тогда, чтобы задобрить Краси, загладить свою вину за то, что дважды его «кинул». «Я дважды вложился с тобой в эти сделки, — сказал он ему тогда, — теперь мы квиты». И поклялся себе, зарекся впредь иметь дело с наркотиками. Вся подлость нынешней ситуации состояла в том, что без этой молниеносной сделки Краси пошлет «Святого Николу» ко всем чертям. Подсознательно Боян понимал, что ему выпал золотой шанс.
Пришпоренная виски мысль текла быстро. Ситуация не казалась ему столь уж неразрешимой и отталкивающей. И тому были две причины: во-первых, он мог участвовать чисто символически, вложить, скажем, тысяч двести, а получить — как на два отеля. А во вторых, что было важнее, посредником в этой сделке выступал Тони Хури, стреляный воробей, который не стал бы рисковать, если бы все не было под контролем. Он не виделся с ним несколько лет, но был уверен, что хорошо его изучил. Неприкрытая алчность Тони все же была контролируемой, он был готов делать деньги на всем. Весь его бизнес находился на грани правды и лжи, откровенного мошенничества и соблюдения закона. Закон Тони не преступал. Испытывая к нему уважение, он просто его обходил. Он был умен, дьявольски хитер и поэтому законопослушен. Для Бояна риск был минимальным, почти ничтожным, но этот риск обеспечивал участие Краси Дионова в покупке «Святого Николы», в расширении и упрочении его собственного влияния.
— Не выйдет, — подчеркнуто громко заявил Боян, многозначительно подмигнув. — Меня эта сделка не интересует.
Краси мгновенно сориентировался, ухмыльнулся и глотнул виски. Проводив его до террасы, он почувствовал душную тревогу летней ночи. Она показалась ему перенаселенной, как человеческая душа. Темнота была бархатной, тишину разорвал крик филина — голодный, ледяной, режущий, как металл, звук. В небе уже дрожали звезды.
— Ну и гад же ты, Дионов, — от всей души «обласкал» его Боян, — жду тебя завтра в офисе в девять. В полдесятого у меня встреча.
— Я буду без десяти девять, — заржал Краси, — не пожалеешь.
__________________________
Я был в бешенстве. В пересохшем рту чувствовался вкус вчерашней выпивки и сегодняшнего похмелья, вкус сигаретного дыма и горечи бара Иванны, а ум занимала официальная улыбка Вероники, перебравшейся спать в комнату Катарины. От скорости деревья вдоль дороги сливались в сплошную стену, угрожающе черную, прерывавшуюся кустами.
— Все будет в порядке, Марти, — нахмурился Борислав, — только прошу, ничего не говори Вале. Она любит тебя, как брата.
— Что в порядке, в каком порядке, ненормальный? — я вел машину так быстро, что лысые шины Лады занесло на вираже.
— Ты меня угробишь.
— Это самое меньшее, что я могу для тебя сделать.
— Мы оба угробимся, сбрось скорость!
— Так мне и надо… Господи, чем я перед тобой провинился?
— Но ведь ты сам видел, что прибор Тедди отреагировал на бриллиант… он запищал и засветился… А может, камень подменили в Антверпене?
Я ударил по тормозам, и он полетел мордой в лобовое стекло. Поняв, что мне не до шуток, Борислав заюлил, улыбка, как испуганный таракан, заметалась на его лице.
— Я не это имел в виду, Марти, просто хотел тебя утешить. Ты ведь знаешь, что у меня твои деньги надежней, чем в банке.
— Ладно. Раз так, я желаю снять их со счета, — я пытался говорить спокойно, но внутренности сжались в кулак. — Немедленно. Считай, что я уже в банке, заполнил кассовый ордер и жду наличных.
— Ты сошел с ума… сорок тысяч долларов сразу, — он закурил и сделал вид, что думает. — Ну что ты тревожишься, я же выдал тебе расписку, заверенную у нотариуса.
— Нотариусу я ничего, кроме своей глупости не давал, деньги я передал тебе.
— Не спорю, но ведь это мы вместе решили… разбогатеть, пожить по-человечески.
— Ты отдаешь себе отчет, что это было все, что я имел, что мама заболела, потому что я продал ее дачу, — кажется, я кричал, потому что он скорчился на сидении и поднял руку, защищаясь, — что в доме нечего есть?
— У меня в банковском сейфе монет на сто тысяч долларов, от золотых римских аурелиусов и серебряных денариев, до… На квартире у сестры я храню несколько картин. Не волнуйся, решим мы этот ребус, только Валя не должна ничего знать.
Мы возвращались из полуразрушенного, перенаселенного, как терем-теремок, дома на холме в Княжево. Дверь нам открыл старик в кальсонах с дрожащими руками, больной, потерявший ко всему интерес, казалось, приложивший неимоверные усилия, чтобы не умереть у нас на глазах. Он сказал, что Григорий действительно снимал у него комнату, но месяц тому назад отдал все долги и съехал. Куда уехал — переехал в другое жилье в Софии или отбыл в провинцию, старик не знал. Он сообщил нам, что скучает по своему жильцу, что теперь некому покупать ему молоко, кормить кошку и играть с ним в нарды. Мы оставили его наедине с его одиночеством.
— Все, что я раньше покупал у Григория, было подлинным, — с искренним удивлением сказал Борислав. — И бриллианты на золотой табакерке тоже.
Весь ноябрь, декабрь и январь мы безуспешно разыскивали Григория, потомственный аристократ растворился, я ко дым. Раз в неделю мне удавалось оторвать Борислава от его жены, обещая, что мы продадим какую-нибудь из их залежавшихся картин моему другу Живко, и мы мчались якобы к его дому в Банкя, а на самом деле обходили все антикварные магазины. Борислав уединялся с их владельцами, шептался с ними, как заговорщик, а я погружался в полумрак скупленного человеческого прошлого и разглядывал притаившиеся предметы.
— Мы продвигаемся вперед, — неизменно говорил мне Борислав после каждого такого похода, и каким-то необъяснимым образом внушал мне оптимизм. — Сегодня мы с тобой сделали важное дело.
Иногда ему удавалось затащить меня в бинго-клуб, мы садились к первому свободному компьютеру, он заказывал по десять-двадцать лотерейных серий, и начиналось… Его интересовал не выигрыш — только игра. Отупев от витающего вокруг напряжения и скуки, я рассматривал ноги девушек, приносивших билеты, выпивал по пять чашек кофе. Шары выпавших чисел кружились у меня перед глазами, доводя до полного кретинизма. Дважды Борислав сумел обвести меня вокруг пальца и напиться, а нализавшись, как свинья, обозвал жалким писакой и занудой. Повторял, что он гигант, а я полное ничтожество. Приходилось часов пять приводить его в сознание, чтобы вернуть Вале, но ее глупость работала на него. Валю удавалось провести.
На следующий день Борислав неизменно звонил мне, захлебываясь от любви и раскаянья, бормоча извинения дрожащим голосом.
— Ну что ты за эгоист? — меня трясло от беспомощной ярости. — Ты же меня до инсульта доведешь, скотина. У меня такое давление, что я чуть не отбросил копыта. Завтра мы идем в банк, к твоему сейфу. К римскому золоту и серебру… сбываешь все с рук и возвращаешь мне деньги. Наличкой.
— Завтра не выйдет, ты же знаешь, меня выпускают раз в неделю. Валя, она… В следующий вторник, согласен?
Следующий вторник выдался хмурым с самого утра. Я заехал за Бориславом, забрал его из дома. На Львином мосту мы свернули к железнодорожному вокзалу — он туманно светился вдали, словно сквозь матовое стекло. Борислав велел мне остановиться у банка. Открыто, многообещающе улыбнулся, вышел из машины, кивнул охраннику у входа и растворился в сверкающей глубине здания. Я вышел на холод. На ветке ближайшего дерева чирикали воробьи, один из них меня обгадил. Через пять минут Борислав выскочил из вертящейся двери, на ходу выворачивая карманы кожаной куртки — он казался совершенно растерянным, почти в панике.
— Мой паспорт… — бормотал он.
— Что — «паспорт»? — наивно спросил я.
— Я его потерял…
— Долго ты будешь надо мной издеваться? — мои пальцы непроизвольно сжались в кулак. Из носа текло. Я задыхался.
— Издеваться? Над тобой? — искренне ужаснулся Борислав. — Да ведь ты мне больше, чем брат!
Нужно было что-то делать, но я не знал, что именно. Мы с Вероникой почти не разговаривали, маме становилось все хуже, боли усилились, я не имел права ее тревожить. Я должен был поделиться с кем-то своей бедой, не то меня просто разорвало бы. Мне нужен был совет. Совет спокойного, разумного человека. Несколько раз в бассейне Правительственной больницы я был готов выплеснуть свое отчаянье на Живко, но меня останавливал идиотизм ситуации, в которую я сам себя загнал. А, может, я стыдился своей жадности, нелепости желания стать богатым , когда мне была уготована участь быть другим. Слабоумие смешно и жалко, я немало с чувством собственного превосходства писал о глупости и сейчас стыдился не своего безвыходного положения, а себя самого.
С Живко мы дружили с детских лет, росли в одном дворе на улице Любена Каравелова, рядом с вольно текущими водами реки Перловской. Я окончил филологический факультет университета, стал писателем. Он окончил строительный институт. Приложив огромные усилия в своем проектном институте, медленно поднимаясь по карьерной лестнице, дослужился, наконец, до директора. Когда грянула демократия, Живко уже руководил двумя тысячами сотрудников. В числе первых он проникся веяниями перемен, просчитал грядущую разруху и добровольно ушел в отставку. В девяностые его пригласила на работу одна американская компания, предложив немыслимую зарплату в пятьсот долларов, но Живко, недолго проработав, дальновидно ушел и оттуда и зарегистрировал собственную фирму. Он работал по семь дней в неделю и развил свою деятельность настолько, что немцы поручили ему строительство всех супермаркетов сети «Метро» в Болгарии. Он честно платил все налоги. Не голосовал ни за одну партию и любил повторять: «То, что мы создали, нынешним стервятникам не уничтожить!» Построил себе прекрасный дом в Банкя, они часто приглашали нас с Вероникой в гости и вели себя так, будто ничего не изменилось. Его благополучие нас не унижало, они с женой были не просто гостеприимны и искренни, они принимали нас как равных , и это, наверное, спасло нашу крепкую дружбу. Живко был невероятно занят, а я — беспредельно свободен. И единственной возможностью видеться оказался бассейн. Серебряная карточка-пропуск в бассейн при Правительственной больнице стоила неподъемные для меня пятьдесят долларов в месяц, но он всегда находил способ заплатить за меня, не унижая моего достоинства. «Просто я сегодня пришел пораньше и решил купить абонемент, чтобы потом не терять времени», — объяснял он, или: — «В следующий раз абонементы купишь ты». Я давно понял, что настоящий друг — не тот, кто шумно сочувствует твоим неудачам, ибо твой житейский крах лишь подчеркивает его личное благополучие, его превосходство, а тот, кто склонен порадоваться твоим успехам. Живко твердо верил в то, что я человек успешный. И не скрывал этого. Он прочел все мои книги.
В тот день я наплавался до изнеможения, потом мы как следует пропотели в сауне и под конец сели в баре у бассейна. Порой мы просто пили сок и молчали. Нам достаточно было посидеть рядом и помолчать. В тишине мы мысленно друг другу обо всем рассказывали. Нам хватало пятнадцати минут. Я еще не просох, на улице стояла холодрыга, туман, засасывающая темнота. Это оказалось последней каплей. Я попросил Живко взять мне сто грамм водки. Он смерил меня своим тяжелым свинцовым взглядом, но выполнил мою просьбу.
— Ты слишком много пьешь, — сказал он.
— У меня проблемы.
— Мне сегодня пришлось разрулить пять проблем и провести десять встреч, а я, как видишь, пью газировку…
— Этим проблемам уже три месяца, за один день их не решить, — перебил его я.
И рассказал ему все как на духу: об ожившем, подвижном, как ржавая вода, камне в шкатулочке с мистериозными инициалами «Н-II», о том, что мама умирает от рака поджелудочной и тоски по своей даче, о возникшей между мной и Вероникой пропасти, о том, как в стремлении быстро разбогатеть я вконец обнищал. Он глянул на меня своими серыми холодными глазами, сходил к бару и принес мне еще водки.
— Да, незадача, но деньги можно заработать, — сказал Живко.
— Я умею писать романы и не умею зарабатывать деньги, — ответил я, осушая одним глотком первую рюмку. — Я готов его убить.
— Вот только не это, Марти. Эта плесень должна жить, если ты хочешь, чтобы он тебе хоть что-нибудь вернул. Он ведь не отрицает, что тебе должен?
— Не отрицает, но юлит, как уж на сковородке.
— Завтра же, — Живко глянул на часы, мы сидели уже целый час, — завтра сходи к моему адвокату. Я попрошу принять тебя с утра. В одном я уверен — более опытного и умелого адвоката тебе не сыскать.
Я его даже не поблагодарил. Промолчал.
— И не смей себя презирать! — Живко не сводил с меня тяжелого взгляда, словно я пытался уйти, а он меня им держал.
— В этом-то и вся подлость, что я не могу смириться, — ответил я. — Просыпаюсь в отвращении к себе и с чувством мести. Думаю… я в это все еще не верю, но думаю, я потерял Бога.
— Бога нельзя ни найти, ни потерять, — глубокомысленно проронил Живко, — ты должен понять, что сам изменился…
Фамилия адвоката Живко была Самшитов, и подстрижен он был изысканно — как куст самшита. Высокий, стройный, безумный аккуратист в одежде, он снял очки и задумчиво потирал переносицу. Офис у адвоката был ему подстать — строгий и солидный.
— Вы сильно тревожите господина Поптонева, — ледяным тоном заметил он.
— Мы с Живко старые друзья, — сердечно откликнулся я.
— Я имел в виду, слишком часто его тревожите, — уточнил он. — Могу я взглянуть на ваши… хм… бумаги?
Он внимательно изучал заверенную нотариусом расписку Борислава в получении денег.
— Чудесно, — сказал он, — а ваш должник владеет какой-нибудь недвижимостью?
— Они с женой сейчас обустраивают роскошную квартиру в квартале «Лозенец»… там ванная комната — с джакузи, — бодро уточнил я.
— Это прекрасно, — без тени иронии прервал меня он, — но закон защищает семейную собственность. А другая недвижимость?
— Насколько я знаю, нет…
— Восхитительно… и что вы намереваетесь делать?
— Я надеялся, вы мне подскажете.
— Мы можем подать против него судебный иск, — не обиделся Самшитов. — Дело будет тянуться от двух до пяти лет. Но решение суда будет в нашу пользу.
— А мои деньги?.. — давление подскочила так, что я потерял всякую способность думать. Заломило в затылке.
— Мы наверняка выиграем дело, но полагаю, денег этот господин вам не вернет. Закон у нас таков, что этот ваш Борислав, спокойно мог подписать все, что угодно.
— Но ведь частная собственность…
— Да, — согласился адвокат, — частная собственность некоторых действительно неприкосновенна. Я советую вам подумать. Мне проще всего подать иск, но процесс будет долгим и дорогостоящим, а я не хочу зря брать с вас деньги, — он не добавил: «потому что вы бедны», и я почувствовал прилив благодарности.
Я вышел из трамвая на площади Славейкова, весеннее солнце меня ослепило. Один из продавцов книг на книжном развале меня узнал и заинтересованно проводил взглядом. Наверное, я был выжат, как тряпка, и весь мой вид оставлял желать лучшего. Я обещал Живко позвонить после встречи с адвокатом из уличного автомата. Оборванный сопливый цыганенок протянул руку за милостыней, и я опустил в его ладошку двадцать стотинок. Словно в собственную ладонь.
— Не нравится мне твой голос, — сказал Живко, — я подъехал бы поговорить, но ты меня застал на пороге. Уезжаю в Бургас. Очень нужно.
— Не беспокойся обо мне, — ответил я, — все в порядке.
— Совсем не нравится, Марти… — не унимался Живко. — Пожалуйста, сходи в церковь. Обещаешь?
Ни он, ни я не были сильно верующими, но наверное, именно поэтому веровали в Бога. Я потел от напряжения, чувствовал, как кровь пульсирует в затылке, голова была чугунной. Церковь Святых Семичисленников находилась поблизости. Я любил полумрак этой церкви, изящную потемневшую резьбу ее иконостаса. И вспомнил, что в ней есть и часовня Святого Мины, который иногда откликается на человеческие печали, а порой и исполняет желания. В церкви было прохладно, мои шаги потревожили ее звучную тишину. У меня осталось денег ровно на четыре свечи. Первую я поставил Богу, вторую — за упокой души папы, третью — во утоление маминой боли, а четвертую — с мольбой, чтобы мы с Вероникой не расставались. Я тихо стоял у иконы Святого Мины. Облизал пересохшие губы, но не мог молиться. Слова разбегались, голова была, как пустой чемодан. Я не испытывал ничего, кроме ненависти и стыда. «Прости, Святой Мина, что надоедаю», — прошептал я и зашаркал к бару Иванны.
* * *
Было начало июня. Стоял теплый летний день, молодая зелень подрагивала от возбуждения, воплощая в себе неутомимость жизни. Солнце ломилось сквозь стеклянную стену бассейна, оживляя воду, повторяло мои движения, играло брызгами, разлетавшимися вокруг. От безденежья я не пил уже неделю и был свеж и бодр, моя меланхолия растаяла, я яростно дышал, наслаждаясь внезапно забившей во мне силой. Мое тело еще помнило молодость, хоть сам я о ней забыл. Мы остались в сауне вдвоем с Живко.
— Что там у тебя с этой плесенью, он появляется?
Все это время я избегал говорить при нем о Бориславе, а он, как человек деликатный, не задавал вопросов. Я ему был за это благодарен, но его видимая незаинтересованность меня озадачивала. Словно я сделал что-то подленькое, гаденькое, и теперь мы должны обходить эту тему стороной и молчать. Наше молчание служило мне лекарством, но в то же время было и в тягость. Я продал свою старушку Ладу, чтобы оплатить маме больницу, занял и у Живко. Он не сказал «Не нужно возвращать, Марти», чтобы меня не обидеть, но подумал, и это меня бесило.
— Через месяц-два… — заикнулся я.
— Не тревожься об этом, — его серые глаза увлажнились, — забудь.
Сейчас его вопрос меня удивил, застал врасплох, потому что вернул меня в действительность. Я почувствовал себя старомодным, съеденным молью костюмом, вытащенным на свет божий из сундука. Ко мне вернулась усталость. Я с трудом поднял руку и вытер лицо.
— Появляется, все юлит и обещает… — с омерзением ответил я.
— Терпи, у тебя просто нет другого выхода.
— Кого терпеть? Это ничтожество, которое запутало и окончательно разрушило мою жизнь?
— Себя терпи… — как-то назидательно изрек Живко. Он так глянул на песочные часы в стенной нише, что я испугался, как бы он ни сплющил их взглядом на расстоянии. Мое раздражение переросло в ярость, хотелось заорать, что было сил — я сжал губы и вышел из сауны. Встал под ледяной душ, кожу окатило жаром, и я на секунду отключился.
Меня привели в чувство крики — резкие, визгливые, угрожающие: «Держи его, держи, ворюга, мать его…» Я бросился на крик, как был, в плавках и вьетнамках. В раздевалке краем глаза выхватил повисшую на одной петле, просто вырванную с корнем дверцу какого-то шкафа. Проскочив пространство перед стойкой бара, выбежал на улицу. Старик-привратник, проверявший абонементные карты у входа, хромая, бежал за улепетывающим, коротко стриженым парнем в бермудах. Белый халат старика парусил у него за спиной, он явно отставал, напоминая до смерти напуганную подбитую камнем птицу. Парень готовился свернуть за угол здания, я прикинул, что если не побегу за ними вдоль бассейна, а срежу угол и обойду по короткой стороне, то смогу перехватить беглеца. Сбросил вьетнамки на бегу. Молодая травка была как шелк, но полянка оказалась усеянной камешками и шипами. Я ударился о камень. Чертыхнулся. Свернул у теннисного корта и действительно сел на хвост молодому ворюге. Нас разделяли метров десять. Я крикнул ему в спину: «Стой!» — он на мгновение замер, оглянулся, в ужасе от моего неожиданного появления, бросил на землю спортивную сумку, которую держал в одной руке, а другой забросил какой-то предмет в ближайшие кусты. И рванул прямо к проволочной ограде. Та была довольно высокой, но в панике он сумел, цепляясь, перемахнуть через нее и скрыться в лесочке. Мне не хватило двух шагов, чтобы стянуть его за ноги. Тут я сильно укололся и заскакал на одной ноге. Подбежал запыхавшийся старик, за ним мужики, плававшие в бассейне. Разгоряченные, злые, в одних плавках — в лучах заходящего солнца они выглядели, как психи.
— Наркоши проклятые, — сипел, задыхаясь, старик, — за дозу готовы на все…
Двумя пальцами он брезгливо поднял брошенную спортивную сумку.
— Это чье?
— Мое… — Живко растолкал мужиков. Его кожа, как недавно моя под душем, горела огнем, он продолжал потеть, струйки пота стекали по его лицу и груди. Выглядел он смешно.
— Я его чуть не схватил, — сказал я, садясь на траву, — если бы не укололся…
— Чертовы колючки, — сплюнул старик. И обращаясь к Живко: — Проверьте, все ли на месте.
Живко склонился над своей черной сумкой, неторопливо вытащил из нее мобильный телефон, портмоне с документами и пластиковыми карточками, боксерки в цветочек, шампунь, полотенце… Он продолжал рыться, меняясь в лице, с которого медленно сползал румянец.
— Даже если бы вы его схватили, — сказал один из мужиков, — его выпустили бы на следующий день. — Это был невысокий крепыш со свисающим пузом. Он врезал кулаком по своей ладони и зло процедил: — Попадись он мне в руки, я бы ему все зубы пересчитал…
— Барсетки не хватает, — сказал Живко. Что-то шевельнулось в моем сознании, но я, сидя на траве, искал в левой ноге колючку. Болело уколотое место, но еще больше — палец, которым я со всей дури заехал в камень. Он пульсировал болью и синел на глазах.
— Какой барсетки? — спросил старикан, закуривая.
— С деньгами, — ответил Живко.
Наконец, я его вытащил. Это был прошлогодний шип внушительных размеров, похожий на ржавый гвоздь. Я с омерзением повертел его в руках.
— С какими деньгами?
— Там было три тысячи долларов, — объяснил Живко. — Я захватил их в офисе, чтобы завтра утром отправить банковским переводом в Бургас.
— Три… чего? Господи, помилуй!.. — у старика отвисла челюсть, белый халат за его спиной надулся, как воздушный шар, привратник в изнеможении опустился на траву рядом со мной. И уставился на шип, который я держал в руке.
— Разве можно носить с собой такие деньги в наши разбойничьи времена? — крепыш снова врезал кулаком по своей ладони и подошел к Живко, словно готовясь заехать и ему.
Летний ветерок коснулся нашего молчания. В воздухе повисло недоверие. Мы, нахохлившись, смотрели друг на друга. Густая тишина пахла прелой листвой и лесной влагой. Побледнев, Живко одернул на себе плавки. Мне стало его жаль. И тут я вспомнил, что ворюга бросил что-то в кусты, но нужно было сразу же сказать об этом, а я промолчал, ковыряясь в своей пятке. И упустил время. Мне показалось, что все смотрят на меня, что все они знают о том, что только теперь всплыло у меня в голове. Я пытался найти какое-то оправдание своей несообразительности и… продолжал молчать. Мне показалось, что пока я ищу в своей опустевшей голове нужные слова, солнце зайдет. Палец на ноге пульсировал болью. Все смотрели только на меня. Я вспыхнул.
— Вы бледны, как мел, — заметил старик и неизвестно почему кивнул на шип у меня в руке.
— День… ги… — заикнувшись, медленно произнес я.
— Да не волнуйся ты так, Марти, — прервал меня Живко, — да, незадача, но я как-нибудь выкручусь.
— Деньги… — повторил я, но горло перехватило, я задохнулся и замолчал.
— Полицию!.. — охнул старик, — полицию, срочно!
— Полиция? — сплюнул в сторону крепыш. — Ну, приедет полиция, и что? Разведут тут писанину, а дальше? От жилетки рукава?
Мы медленно потянулись к бассейну, все выглядели подавленными и жалкими, как разбитое в пух и прах воинство. Мы с дедом прихрамывали — он по причине врожденного увечья (одна нога у него была короче другой), я — от боевых ран. Старик испуганно втолковывал Живко, что над столом у него висит надпись, призывающая клиентов сдавать все ценное на хранение, он явно боялся, что придется отвечать. И вылететь с работы, уповая на одну пенсию, на которую и отопление фиг оплатишь. Я нашел свои вьетнамки.
— У тебя палец кровоточит, — сказал Живко.
На меня накатила смертельная усталость, словно я наколол кубометров пять дров. Руки дрожали от слабости. Трудно было даже думать. Хотелось что-то сделать — напиться или плюхнуться в бассейн. Или, может, все было как раз наоборот: я умышленно и злонамеренно не желал ничего делать?
— Будет тебе, Марти… — желая утешить, Живко положил мне руку на плечо, — деньги можно заработать.
У меня не было сил посмотреть ему в глаза — серые, потемневшие до цвета оксидированного свинца. Мы оделись и сели в его машину. Он нервно вел ее, время от времени улыбаясь. Я мешал ему сосредоточиться и найти подходящее решение.
— Ты не обидишься, если я не довезу тебя до самого дома? — спросил Живко. — Мне придется еще раз заехать в офис…
— Конечно, не обижусь.
Наверное, что-то в моем голосе вызвало у него сочувствие, потому что он сказал:
— И обещай мне, что ты успокоишься. Пожалуйста, не заставляй меня волноваться за тебя…
— Обещаю, — кивнул я.
Как во сне я вышел из его машины, и серебристая Ауди уплыла вниз по бульвару «Черный пик». На трамвайной остановке напротив ресторана «Кошара» светилась надпись «Кафе». Я зашел внутрь и заказал себе двойную порцию ракии. В кафе воняло горелой пластмассой, окно во всю стену было грязным — здесь сворачивали автобусы, оставляя на пыльном стекле запах гари и копоть выхлопных газов. Я выпил еще одну рюмку и заметил, что машины на улице зажгли фары. Стемнело. Я вышел из кафе, перешел улицу и зашагал по парковой аллее за рестораном «Кошара». Будка охранника Правительственной больницы светилась — полицейский смотрел телевизор, барьер на дороге к бассейну был опущен. Я на цыпочках засеменил вниз. Темное здание бассейна казалось живым существом, притаившимся животным. Я обошел его и зашагал к кустам. Кожаная барсетка застряла в ветках кустарника, напоминая гнездо. Я сунул ее в свою спортивную сумку и прислушался, весь дрожа. У меня кружилась голова, похоже, мое обычно высокое давление сейчас упало до минимума. Лес за оградой вздохнул. К барьеру я почти бежал, словно кто-то за мной гнался. Меня удивляло, что я успевал запоминать разные мелочи, до ужаса пугало собственное самообладание. Я остановил первое попавшееся такси и расплатился маминой пенсией. Прихватил в магазине у дома бутылку дорогой «Перловой» ракии и, к изумлению продавца, расплатился наличными. Теперь я мог заплатить за все. Даже за свои дурные привычки.
— Пап, что с тобой? — спросила меня Катарина, открыв входную дверь.
Не отвечая, я шмыгнул в туалет, услышав ее смех, откатившийся в гостиную. Достал из спортивной сумки барсетку, из нее выпала фотография жены и сыновей Живко. Стодолларовые купюры издавали тонкий запах беззаботности, их там было тридцать две штуки, во втором отделении с молнией я нашел и четыреста левов. Задница у меня онемела от сидения — я проторчал в туалете не меньше часа, представляя, как завтра зайду в офис к Живко и верну ему барсетку с деньгами и фотографией его жены и сыновей. Я ведь был писателем и вполне мог придумать какую-нибудь правдоподобную и даже поучительную историю. Все было предельно просто, но во мне нарастало внутреннее сопротивление, я не знал, хочу ли я действительно это сделать. И чувствовал себя последней сволочью. «Ты гад и подлец», — повторял себе я, а мертвое спокойствие во мне ширилось, окутывая меня мраком, как наркоз. Я отхлебывал ракию прямо из горлышка. Выпил с полбутылки — ракия действительно была не паленая, выдержанная, с ароматом винограда и солнца. С привкусом предательства.
Никогда еще я не пребывал в таком смятении. Я привык все облачать в слова — и вынужденное одиночество, и боль, и выпавшее на мою долю короткое счастье. Это помогало мне разбираться в самом себе, находить спасительный выход, выживать, в конце концов. Сейчас слова меня покинули, лишив возможности найти объяснение самому себе, другим, чему бы то ни было. Все слова ушли. Вероника и Катарина легли спать. Я почистил зубы, зашел в гостиную и уселся за компьютер — писать. Мы всегда стремимся к тому, что потеряли, а мой роман был все еще не окончен.
Через два дня я обменял пятьсот долларов в ближайшем обменнике и в полдень заглянул к Живко в офис. Он показался мне нервным и не обрадовался моему приходу. Я вытащил из заднего кармана джинсов пачку денег и тщательно пересчитал их у него на глазах. А потом положил перед ним на стол. Наверное, я выглядел тряпка тряпкой.
— Думал вернуть их через пару месяцев, — сказал я, — но получилось быстрее.
— Откуда дровишки? — Живко пригвоздил меня взглядом к стенке.
— Борислав подкинул на бедность. Совсем чуток, чтобы связать концы с концами.
— Забери, — он мне не поверил, — тебе они нужнее.
— Знаешь, — я старался не кричать, — если я не верну их тебе сейчас, то не верну никогда. Ты ведь друг, ты все понимаешь.
— А твоя мама? — он запнулся, словно прикусил язык.
— На похороны я оставил, — отрезал я.
Я не хотел отнимать у него время, кондиционер шевелил листы чертежей на его столе, они напоминали мне иероглифы. От одного их вида я почувствовал усталость.
— Ты ведь знаешь, что можешь всегда на меня рассчитывать, — остановил меня на пороге его голос, — но я тебя прошу, умоляю, перестань думать о деньгах. Ты ведь не такой, Марти…
* * *
До маминых похорон, наивно надеясь, что вместе с ее восковым невесомым телом я зарою на Малашевском кладбище и свое чувство вины, я бессмысленно и упорно притворялся нищим. Постоянно клянчил деньги у Вероники, надоедал ей, извел ее до предела, протягивая свою усталость, свою плошку-ладонь за милостыней — за деньгами на сигареты и газету. Брал в местном магазинчике «под запись» самую дешевую ракию, в баре у Иванны старался присосаться к какому-нибудь случайно оказавшемуся при деньгах писателю, в задымленном полумраке часами слушал его болтовню, хвалил его книги пятнадцатилетней давности, чтобы вылакать как можно больше водки на дармовщину. Я выставлял напоказ свою бедность, рассказывал о ней, подробно ее описывал с бесстыдством и упоением нищего, расчесывающего на глазах у людей свою коросту, находя в этом преувеличении единственное утешение. И лицемерное оправдание. Я прятался от всех, потому что прятался от себя самого. Вел себя, как воришка, потому что был вором.
Деньги Живко, эти пресловутые, ставшие бесхозными, две тысячи семьсот долларов я засунул в ту самую дыру за испорченным вентилятором в ванной комнате, в которой недавно прятал оживавший от света камень — свои последние надежды, глупые мечты, а по сути, свое будущее, прихваченное четырьмя проржавевшими болтами и гайками.
Иногда я доставал эти проклятые доллары, пересчитывал их, и тогда меня одолевала тоска по маме, я чувствовал ее потерю как пустоту, властную, строгую, исполненную любви пустоту, которую кто-то исторг из моей груди. Мамин уход стал неотступной болью — не обвинением, а гнойником в моей душе. После ее смерти чувство вины за то, что я ее ограбил, продав ее дачу, ее воспоминания, не исчезло, нет, с ее смертью ушло и мое детство, самая живая часть меня самого. Моя чистота. Потрясение от сознания, что когда-то я был счастлив.
Где-то в середине июля мне позвонил Живко. После душа мое тело выталкивало через поры паленый алкоголь. Я сидел у неработающего телевизора, созерцая серый экран. Сидел, наверное, уже час. Ракия в стакане стала теплой, я держался за него, как за соломинку.
— Ты почему не приходишь в бассейн? — бодрым голосом поинтересовался он. — В такую жару…
— Да я… приболел, — грубо прервал его я. — Заболел, понимаешь.
— Что с тобой? — я по телефону почувствовал на себе его пристальный взгляд. И меня охватила тоска по маме. Я прослезился. Или это был пот?
— Что-то кожное… черт его знает, какие-то пятна.
— Чешутся?
— Чешутся… — я вдруг решил оправдаться, — но это не короста, — уточнил я со смешком.
— А как твое давление?
— Давно не мерил, но думаю, что в норме.
— Наверное, это на нервной почве, — сказал Живко, — у тебя всё от нервов. К врачу ходил?
— Как раз шел в поликлинику, — соврал я, — ты меня застал на пороге.
К нему в кабинет кто-то зашел, не секретарша, я знал ее голос. Пора было закругляться, его ждали дела. Ему не хватало времени, а у меня его было море. Я сделал глоток «Карнобадской» ракии и снова ухватился за стакан.
— Жду тебя во вторник, — сказал Живко, — в такую жару…
— До вторника еще есть время, — ответил я, — постараюсь выздороветь.
Пот ручейками стекал по животу. Я снова принял душ, разобрал вентилятор, вытащил из дыры полиэтиленовый пакет и отсчитал две тысячи долларов. Уличная духота показалась мне плотной, как жидкость. Она просто царапала тело. Солнце выпаривало из меня алкоголь. Я потел, как ненормальный. Даже не взглянув на курс доллара в квартальном обменнике, я обменял тысячу долларов. Сел в такси, съездил и заплатил задолженность за электричество, отопление и воду — мы не платили уже целый год, задолжав более тысячи семисот левов. Это доводило Веронику до дрожи, до безумия. Девушкам в окошках было скучно — но я не возмущался дороговизной, не жаловался и не роптал, что нарушило их дрему и вызвало искреннее удивление. Они ошарашенно смотрели на меня, словно зная, что я вор. И с этой минуты я действительно стал вором. Домой вернулся тоже на такси. Заглянул в лавку к «парням» и в густом аромате рассола для брынзы и залежалых колбас заплатил все свои долги. Купил бутылку отличной выдержанной «Перловой» ракии — старший Близнец вытащил ее из холодильника, и она тут же запотела. Я ухватился за нее. И держался изо всех сил.
— Марти, — не веря своим глазам, спросил младший Близнец, — ты что, выиграл в лотерею?
— Да нет, сделал кое-что другое, — на этот раз я не сказал «случилось что-то другое», теперь в этом уже не было смысла.
Когда я вошел в дом, меня охватила тоска по маме, словно я ухнул в пропасть, в глубину ее невозвратимости. Я добрался до ванной комнаты и принял душ. Спрятал дорогую ракию в холодильник, на десерт, у меня еще оставалось четверть бутылки паленой «Пештерской». Включил телевизор, чтобы идиотски не пялиться на пустой экран. Новости не привлекли моего внимания. Я попытался сосредоточиться на себе, заняться самосозерцанием, но не смог ничего рассмотреть. Выложил на журнальный столик оплаченные счета, но это отняло у меня мало времени. Июльский день тянулся бесконечно, жара не спадала, темнота заставляла себя ждать. Вероника с Катариной пошли на концерт. Один мой друг, виолончелист филармонического оркестра, иногда присылал мне бесплатные приглашения, но Вероника стеснялась меня — моего пивного духа — и предпочитала компанию нашей дочери. Я задумался, а если Пеппи, этот мой приятель-музыкант, узнает, что я вор, он по-прежнему будет присылать мне пригласительные билеты? «Наверное, будет. Музыку ведь не украдешь», — поразмыслив, ответил себе я, потом расслабился в кресле и застыл, как сфинкс, крепко держась за стакан, потому что знал: без него я пропаду.
Наконец хлопнула входная дверь, и меня подхватило оживление Вероники и нашей дочери. Они вошли в гостиную. Вероника все еще улыбалась. Катарина сияла, нас разделяли только ее диоптрии.
— Папочка, Вивальди… — раскинула она руки, словно желая обнять весь мир.
— Да, Вивальди… — откликнулся я, уже пьяный. — «Четыре времени года», а сейчас лето.
— Ты уже нализался, дорогой? Успел наклюкаться, мой драгоценный? — раньше ирония Вероники скрывала ее растущее омерзение. Сейчас ее ирония не означала презрения или стыда, сейчас издевательство уже ничего не означало. Только пустоту, как моя боль по маме.
— Глянь… — я кивнул на оплаченные счета.
Она взяла квитанции, хмуро глянула на них, потом в ее глазах отразилось изумление всех вместе взятых кассирш, которым я платил утром.
— Господи… — только и сказала Вероника.
— Да, — кивнул я, — святая правда.
От долгого сидения в одной позе у меня одеревенела спина, я с трудом поднялся, облизал губы и доковылял до сброшенных джинсов. Не выпуская из рук стакана, вытащил доллары из заднего кармана.
— Тысяча долларов, — сказал я Катарине, — я их пять раз пересчитал. Это тебе на операцию, милая, на твои глазки…
От удивления ее глаза набухли слезами, стали прекрасными и приобрели свой мученический фиолетовый оттенок.
— Завтра же утром идешь к тому хирургу, профессору, как его звали… — запутался я в словах.
Мне показалось, что сейчас она откажется, что сейчас между нами произойдет что-то отвратительное и непоправимое, что она рассмеется мне в лицо и упрекнет, дескать, поздно исправлять врожденную слепоту. Она сняла очки и глянула на купюры своими невидящими глазами. Я замер. Но Катарина взяла деньги, пересчитала их, словно мама была еще жива, и они были одной кучкой из тех сорока тысяч долларов, которые я выручил за нашу дачу в Симеоново. Она казалась рассеянной, утонувшей в своей задумчивости, и именно это выдало ее безмерную радость. Дочь стала похожа на человека, который долго скитался в запутанном лабиринте и, наконец, нашел выход. Нашел себя и свою свободу. Слово «свобода» зазвенело и, неизвестно почему, застыло в моем сознании.
— Ты не представляешь… — ее радость была так сильна, что на лице мелькнуло что-то неконтролируемое, даже глуповатое, — папочка, ты себе не представляешь…
Она надела очки. Сейчас Катарина видела нас совершенно отчетливо. Бережно сжав доллары ладонями, она вышла из гостиной и скрылась в своей комнате. Мы с Вероникой остались одни. Молчали — ошарашенные, смущенные, потому что Катарина никогда не восторгалась, она не любила демонстрировать свои чувства.
— Черт тебя побери, Марти, — сказала, наконец, Вероника, — ты случайно не украл эти деньги ?
— Нет, — поколебавшись, ответил я. — Эта плесень, Борислав, вернул мне часть долга.
— Неужели? — она по-своему истолковала мое смущение.
— У меня остались еще семьсот долларов.
— Прекрасно, — сказала Вероника, — просто изумительно.
— Хочешь, поедем в Созополь? Мы теперь богаты, прошлым летом…
— А кто будет за меня переводить Джудит Батлер?
— Все будет, как раньше, я, ты и Катарина, — торопливо перебил ее я, — ты только представь себе, все будет, как раньше…
— Ничего не будет, как раньше, — сказала Вероника. — Мила в Америке.
— Мы отправим ей подробный мейл, она страшно обрадуется за нас, вот увидишь, душой она будет с нами. Когда мы в последний раз были в Созополе?
— Не будет, как раньше, — упрямо покачала головой Вероника, — ты ведь сам об этом писал, Марти, все повторяется, но всегда по-разному.
— Ладно… пусть все будет иначе, но ведь оно будет нашим. Мы сделаем его нашим. Прошу тебя, пожалуйста…
— Ты пьян. Не выношу тебя в этом состоянии, просто не могу терпеть.
— Не меняй тему.
— Ты сам научил меня ничему не верить и быть реалисткой. Куда ты хочешь меня вернуть?
— К тебе самой… к нам…
— От нас уже ничего не осталось, — устало сказала Вероника. — Ты нас бросил, Марти. Ты от нас ушел.
— Я перестану пить.
— Дело не только в выпивке… — ответила смертельно уставшая Вероника.
— Я заканчиваю роман. Поверь мне. Ну постарайся мне поверить в последний раз…
На следующий день я проснулся в полдень. Хлопнула входная дверь.
— Вероника?
Вошла Катарина. Она улыбалась.
— Ты была у профессора Василева? — я вдруг вспомнил имя глазного хирурга.
Катарина неопределенно кивнула.
— Он назначил день операции?
— Операции не будет.
— Если там не хватает денег… — я все еще улыбался, — ты просто скажи.
— Их хватило на билет, — она покраснела и потупилась. — В среду я улетаю в Америку… к Миле. Визу я получила два месяца назад, Мила прислала мне приглашение и деньги на визу, — задыхаясь, бормотала она, словно боясь, что я ее прерву. — Я буду учиться в Америке, папочка. Мила будет меня содержать, я тоже буду подрабатывать, правда, это чудесно?
— Это заговор! — я сбросил с плеч ее руки.
— Заговор против кого ? — ее увеличенные очками глаза наполнились слезами.
— Мама знает?
— Да, — Катарина не стала ничего скрывать.
— Значит, я единственный…
— Я не хотела тебя волновать.
— Как слабоумного старика…
— Я думала, ты за меня порадуешься, — сказала Катарина.
— Я и радуюсь, — сказал я, — просто радость уж очень неожиданная. С ней еще нужно свыкнуться.
Она промолчала.
— Это как кирпич не голову средь бела дня. Странное чувство, понимаешь?
— Что меня ждет в Болгарии? — спросила Катарина. — Что мне вообще здесь делать? Там, по крайней мере, от меня что-нибудь будет зависеть. Хоть на йоту что-то важное будет зависеть от меня самой.
— Ничего не понимаю, — сказал я. — Похоже, я действительно глупею на глазах.
— Здесь я даже наркоманкой не смогла стать! — сказала Катарина, утерла ладонью свою близорукость и покраснела. — Я даже смерть не смогла себе выбрать.
Это прозвучало слишком заумно и патетично, но по сути верно. В Болгарии человек действительно не может выбирать, как ему жить. «Я тебя люблю, но никогда тебе этого не прощу!» — мне только сейчас стал понятен коварный смысл ее слов, прозвучавших прошлым, затерявшимся в Симеоново летом. Они тогда прозвучали так, словно она со мной прощалась. Я спас ее насильно, сделав выбор вместо нее, значит, сейчас должен был принять и понять ее выбор. Молчать. И радоваться.
— Папочка, ну не надо так… — она погладила меня по лицу, — это ведь к лучшему. Скоро ты будешь гордиться своими дочерьми, вот увидишь.
Я ужаснулся. Глянул на себя в зеркало над кухонным умывальником и поперхнулся собой. К счастью, слез не было.
* * *
«Письмо папе, лично в руки! Мила».
Буквы на экране расплывались перед глазами. Я попытался сосредоточиться.
«Папочка, дорогой!
Мила».
Мы с Катариной не предали тебя. Просто мы выросли, а ты этого не заметил. Когда-то, давно, еще до того, как я поступила на работу на кабельное телевидение, мне не хватало воздуха, я задыхалась и уже тогда поняла, что мне здесь не жить, что я уеду из Болгарии. И знала, что Катарина последует моему примеру. Сейчас мир стал маленьким, а мы с ней — большими. Мама так и не выросла, но она устала, устала до глупости. Я предчувствовала, я сознавала, что ты, наш дорогой, останешься один. Ты всегда был один — с нами и в то же время где-то далеко, куда нам недоставало сил заглянуть. Именно это заставило меня отвезти тебя к ламе Шри Свани, чтобы ты заглянул в свое умирание. Страх смерти (ты так умно описал его в своих книгах) это, в сущности, страх одиночества. Мне хотелось подарить тебе что-то, что сможет заменить тебе нас — надежную обитель, бездонный смысл, иную свободу, непознанное счастье… Что-то способное тебя приютить и стать только твоим. Я ждала, что ты будешь сопротивляться, и была поражена твоим странным талантом — ты с легкостью воспринял то, на что другим требуются неимоверные, продолжительные усилия. Думаю, теперь я знаю причину, по которой ты так упорно отказываешься найти себя, когда теряешь. Ты единственный из нас, кто понял, что просветление, к которому нас подталкивает Будда, есть ни что иное как приобретенная способность постигать истину без слов, что это возможность чувствовать, растворяясь в Целом, не думая о нем, только с помощью внутреннего самосозерцания. Просто, папочка, ты боишься, ты до смерти боишься, что, доверившись этому своему призванию, Гаутаме Будде, ты перестанешь писать! Что тебе придется проститься со зреющими в тебе словами. С твоей бесконечной книгой…
Мы с Катариной тебя не предавали. Теперь мы будем любить тебя еще больше.
— «Слова? — еле смог написать я. — Да, мои слова, как ты догадалась… Будьте счастливы обе. Папа».
* * *
На электронном табло над стойкой регистрации значилось: «Рейс София — Лондон». Молодой плешивый бизнесмен, стоявший перед нами, расцеловался с женой и взял у нее из рук свой ноутбук. Народ путешествовал вовсю. Как сказала бы Мила, в аэропорту мир всегда кажется маленьким.
Я оглянулся. За мной семенили Вероника с Катариной, обнявшись за талию. Вероника напялила на себя белую шляпку с кружевными полями, скрывавшими глаза, похожую на старомодный чепчик. Не знаю, счастлива ли была Катарина, но она явно нервничала. Не знаю, чувствовала ли она себя несчастной, но сейчас она ничего не видела, ее мучительная близорукость перешла в ступор, в полную внутреннюю слепоту.
— Ты не забыла болгарско-английский словарь? — спросила Вероника. Она выглядела как человек, который все знает и обо всем позаботился.
— Нет, — ответила Катарина.
— Твоя новая сумка просто прелесть. Она стоит этих денег. — Плешивый бизнесмен удивленно поднял брови, сейчас Вероника стала похожа на себя, на человека, который переводит Джудит Батлер. Делового. Высокообразованного. Победившего скудоумие быта. — Не выпускай ее из рук, там все твои документы, билет и деньги.
— Ключи, деньги, документы… — рассмеялась ослепшая Катарина.
— Говорю совершенно серьезно, я обо всем подробно написала твоей сестре.
— Я тоже ей написал… — глупо вмешался я.
— Папочка, не надо так… — сказала Катарина.
— Что вы туда насовали, в эти чемоданы? — набрался я храбрости, — просто руки мне оборвали.
— Катарина не на экскурсию собралась, она улетает в Америку, — осадила меня Вероника.
— Папочка, не надо так… — сказала Катарина.
— Как? — не понял я.
— У меня сердце разрывается…
Очередь перед нами таяла, вскоре мы подошли к стойке регистрации, накрашенная, как манекенщица, девушка взвесила чемоданы Катарины и шлепнула на них наклейки.
— У вас пять минут, — строго предупредила она нас.
— Я прошу вас, девушка, наша дочь не путешествует, она улетает в Америку, — важно заявила Вероника.
Девушка прочувствовала разницу и вяло улыбнулась. Шум и гам вокруг нас поутихли, вавилонское смешение языков приумолкло. Мне хотелось курить, а здесь это было запрещено. Катарина вынула из новой сумки носовой платок и тщательно протерла стекла очков. Когда она их нацепила, ее слепота стала невыносимой.
— Папочка, не нужно… — сказала она.
— Просто не верится… — пожал я плечами, — когда вы с Милой успели вырасти? А в Созополе… — я запнулся, слова сталкивались и разбегались, как бильярдные шары. — В Созополе вы были детьми.
— Когда приедешь в Созополь… — Катарина споткнулась об это слово, — ты сходишь к нашей скамейке?
В городском парке, под каким-то южным деревом с круглыми колючими плодами, у нас с Катариной была своя скамейка. Она стояла рядом с небольшой церквушкой, вдали темнело море, шум летнего города оставался у нас за спиной, а перед нами расстилалась теплая ночь с пряным запахом водорослей и застывшего времени. Нашего времени. Принадлежавшего только мне и ей. Оно накрывало нас волной, покачивало, убаюкивая, а потом выбрасывало на берег и возвращалось восвояси, продолжая течь дальше.
— Конечно, — ответил я, — вот только летнего кинотеатра больше нет, его снесли, каким-то идиотам он мешал. Помнишь тот индийский фильм… «Слон — мой друг»? Мы с тобой смотрели его три раза.
— Четыре, — невидяще откликнулась Катарина, — Миле надоело до чертиков.
— Фильм был ужасно сентиментальный, поэтому и надоело, — сказал я.
— Он был чудесный и грустный, — сказала Катарина, — я тебя умоляю, папочка, не надо так…
— Как? — переспросил я.
— Катарина, тебе пора, — строго сказала Вероника с видом человека, вынужденного взять бразды правления в свои руки.
Мы расцеловались. Катарину вновь охватило радостное предчувствие перемен и встречи с неизвестным, мне даже показалось, что она прозрела. Улыбнувшись, Катарина зашагала по коридору, в котором ранее исчезла и моя старшая дочь. Коридор кончался дверью, я молился, чтобы она не оборачивалась. Катарина на секунду приостановилась и действительно не оглянулась. Просто ушла.
— Америка… — только и сказал я.
— Да, Америка, — с вызовом ответила Вероника.
Мы вышли на улицу, в удушливый зной. На автобусной остановке — ни тенечка (не считая кружевных полей шляпки Вероники). Они скрывали взгляд ее вечно удивленных глаз. Ее мысли. Наше расставание. Мы торчали на солнцепеке и молчали, как незнакомцы. Здесь можно было курить, я затянулся и слегка пришел в себя. Взлетел какой-то самолет, рев его моторов вспугнул парочку ленивых воробьев.
— Это не Катя, — привычно-удивленно взглянула в небо Вероника, — ей еще рано.
— Поедем в Созополь, — пробормотал я, — умоляю, давай поедем вместе в Созополь.
— От тебя несет пивом, — ответила Вероника, вынула из сумки зеркальце и уставилась в него. Я не сказал, что в этой шляпке она выглядит смешно. И как-то жалко. Какой смысл?
* * *
В тот же день, когда Катарина улетела в Америку, поздним вечером я уехал в Созополь. Плюнул на этот кретинский компьютер, взял свою старую дребезжащую пишущую машинку, верную «Эрику», долгие годы делившую со мной мое одиночество и мои мысли, и, гладко выбритый и протрезвевший, сел в шикарный лилово-белый автобус фирмы «Групп». Я оставил дома перевернутую вверх дном комнату Катарины — хаос любого расставания, лампадку в маминой комнате с недолитым маслом, запах книг, их испаряющуюся болтливость, и двести долларов в тайнике за вентилятором, потому что когда-нибудь мне придется туда вернуться. В отличие от Милы и Катарины, мне действительно предстояло вернуться.
К моей радости, мое место оказалось у окна, рядом села молодая женщина, кажется, в такой же белой вычурной шляпке, как у Вероники. Шляпка удивительно ей шла, кружевные поля прикрывали глаза, создавая прелестное впечатление чего-то ускользающего, какой-то тайны, которую хотелось разгадать. Мне стало жаль, когда она ее сняла, разрушив волшебство, и положила в верхнюю багажную сетку. Темнело. Запахи большого города, жареных кебабов и вокзала были мне хорошо знакомы по сотням поездок в провинцию, предвещавших некогда приключения и скуку. Катарина улетела, наверное, навсегда. Моя соседка развернула газету и углубилась в чтение.
— Знаете, а у моей жены точно такая же шляпка, — неожиданно для себя сказал я.
Она глянула на меня своими темными удивленными глазами и кивнула, совсем как Вероника.
— Но она выглядит в ней смешно…
— А как в ней выгляжу я? — голос был низким, грудным, но в чем-то схожим с голосом Вероники.
— Так, словно в вас сокрыта вся загадочность мира… как бы это сказать… вся поджидающая вас неизвестность.
— Вот видите, — ехидно перебила она меня, — если бы я была вашей женой, частью привычного окружения, вашего быта, наверное, и я показалась бы вам смешной.
— Но вы и в самом деле похожи на мою жену, — сказал я. Серьезность и удивление, прозвучавшие в моем голосе, ее рассмешили.
— Только она старая и уродливая, да?
— Она прекрасна, просто красавица, не гневайтесь, просто я…
— Да какой тут гнев, я еду в Созополь.
— В свободу Созополя, — уточнил я.
— О, свобода… — неопределенно произнесла она, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
Мы выезжали из Софии, автобус летел по пловдивскому шоссе, за окном стемнело, справа мелькали огни окон панельных домов квартала «Молодость».
— Катарина… — произнес я вслух.
— Простите? — женщина открыла глаза и улыбнулась.
— Сегодня я проводил дочь в Америку, — сказал я, — она сбежала от меня и от всего этого.
— О, значит, вы счастливчик, — пробормотала она, потягиваясь. Газета соскользнула с ее колен, и я снова увидел ноги Вероники.
— Какое тут счастье… мне грустно и страшно.
— Вы эгоист, как все мужчины. Уверена, вы тоскуете не по ней, а по себе.
— Обе мои дочери сейчас в Америке, — смущенно уточнил я.
— Значит, вы не просто счастливчик, а баловень судьбы. Судьба вам благоволит.
— Вы правы, раз я еду в Созополь с вами.
— О, не нужно банальностей, вы выглядите интеллигентным человеком.
Я не собирался за ней ухаживать, тоска по зеленым окнам в квартале «Молодость» притупила мой инстинкт. «Вот мы все и разъехались», — подумал я. Равномерный гул автобусного мотора и вынужденная неподвижность подталкивали к самосожалению. Моя соседка снова задремала. Я заметил, что почти каждую фразу она начинает протяжным и милым возгласом «О!», не означавшим согласие или отрицание, а скорее бывшим продолжением ее самой, присущего ей неизменного удивления. В ночном мраке ее медно-русые волосы казались темными, карие глаза в темноте могли сойти за синие, она ужасно напоминала мне Веронику пятнадцатилетней давности, казалось, что это мы с Вероникой, помолодев на пятнадцать лет, едем в Созополь.
Я предложил ей жвачку «Орбит» без сахара. Она отказалась. Мы познакомились. Имя у нее было роковое — Лора.
— К сожалению, я не Пейо Крачолов, — я задержал ее руку в своей, кожа у нее была нежная и прозрачная, казалось, она светилась.
Мы разговорились. Она оказалась преподавателем литературы Благоевградского университета, но жила в Софии. Следила за статьями Вероники в газете «Культура», ей нравились «их нетривиальность и прозорливость», она прочла и мой последний роман, «мои студенты тогда вас очень хвалили». Лора тоже была убежденной феминисткой, но меня это, кто знает почему, не оттолкнуло, скорее — нас сблизило. Мы с ней обсудили книги Вирджинии Вулф и Симоны де Бовуар, так сказать, начало начал, эстетическую сторону женской строптивости.
— О, вы знакомы с теорией постмодернизма, — удивилась она, — это тема моей будущей диссертации.
Проехали Стара-Загору, автобус остановился на полчаса у придорожного ресторанчика. Мы зашли внутрь, я заказал себе водку, она — кока-колу и кофе. В этот поздний час заведение пустовало, бармен дышал на бокалы, полировал их сухой салфеткой и выстраивал на стойке бара перед собой. Чувство запустения в этом ресторанчике и кошка, кружившая под столами, предрасполагали к беседе. Я почувствовал, что Лоре трудно молчать.
Давно заметил, а работа на «телефоне доверия» это лишь подтвердила, что человек любит делиться наболевшим. Иногда. И беспричинно. Обсуждение проблемы, кажется, делает ее менее значительной, рассеивая ноющую в области солнечного сплетения тоску. Постоянно разговаривая о чем-то важном в нашей жизни, мы, в сущности, его забываем. Скука долгой поездки усиливает подобные желания. Легко и удобно делиться сокровенным с близким человеком. Или с совершенно незнакомым, зная, что вы скоро расстанетесь, словно он лишен памяти. Исповедуясь перед незнакомцем, вы сохраняете анонимность и, рассказывая ему о себе, по сути, говорите сами с собой.
Наш автобус остывал у дороги. Лора ушла в туалет, я, не спрашивая, заказал ей водку. Она сделала глоток, ее глаза приобрели цвет черной вишни. Почувствовав, что ей нужно выговориться, я умолк. Она, поколебавшись, торопливо рассказала мне о том, что у нее двое детей, мальчик и девочка, которые сейчас остались у бабушки, живущей в провинции, что три месяца тому назад она окончательно рассталась с мужем. Он — специалист по компьютерам, раньше его ценили на работе, но после того как закрыли компьютерный завод в Правеце, остался без работы и запил.
— Я тоже пью… — попытался я его защитить.
— Вы пьете совсем не так, — перебила она.
— Я тоже давно без работы…
— У вас все иначе. А он полностью изменился, растекся, деградировал. Он себя разрушил, сломался окончательно и бесповоротно, — ненависть заставляла ее говорить быстро, горячечно, словно она опаздывала к чему-то важному в ее жизни.
— Неужели? — нужно было что-то сказать, чтобы она могла продолжить.
— От алкоголизма у него выпали зубы, — с Вероникиным отвращением сказала Лора, — мама продала наследственный кусок земли в Павликенах, я дала ему все эти выстраданные деньги, она выделила слово «выстраданные», на зубного врача, а он их пропил, заполонил весь дом пустыми бутылками, — она забарабанила пальцами по столу. — А как растить двоих детей?
— Да, тяжело, понимаю… — согласился я. — Но все же нужно было дать ему время, наверное, когда-то вы были счастливы?
— Никогда. Он всегда был сухарем, эгоистом, машиной, как его компьютеры… а сейчас превратился в животное.
— Может, он почувствовал себя никому не нужным, несчастным, — я заказал себе вторую рюмку водки, — для мужчин несправедливость, это как критические дни для женщин, душа постоянно кровоточит…
— Знаете, — она снова меня перебила, — а вы не похожи, о, совсем на него не похожи.
— Я тоже пью, правда, ненавижу компьютеры, — упорно повторил я, пытаясь ее остановить, остановить нас обоих.
— Да, но у вас все по-другому, в сущности, вы совсем другой… Вы ведь Мартин Сестримски.
Она взяла меня за руку и на мгновение ее задержала, словно нуждаясь в подтверждении и моля о помощи. Лора казалась такой привлекательной в гневе, почти красивой. Мне был знаком этот магнетический, действующий, как медленный яд, механизм, я даже описал его в одном из своих романов. Разочарованная в супруге жена, если она решит обзавестись любовником, обычно выбирает себе кого-нибудь с такими же недостатками, какие презирает и ненавидит в своем муже. Вот только в этом случае они ее умиляют, привлекают, даже восхищают, она принимает их как часть обаяния и неповторимости нового избранника, как выражение его уникального интеллекта и понимания свободы. Этот психологический атавизм действует безотказно, он в равной степени присущ обоим полам.
— Ведь так? — бессвязно спросила она.
— Что так? — уточнил я, хоть следовало промолчать.
— Не знаю…
* * *
Автобус высадил нас на конечной остановке, в городском парке. В закусочной на углу улицы, ведущей к пристани — в Созополе все улицы ведут к морю — пьянствовали загорелые рыбаки. Открытый амфитеатр, где проводилась «Аполлония», работал как дискотека. За оградой из полупрозрачных щитов метались человеческие тени, город тонул во сне, но сон этот был и бодрствованием, город казался пустым и, в то же время, перенаселенным. Лора зябко поежилась и посмотрела на церковь в городском парке, маленькую, уютную. После того как грянула демократия, я крестился в этой церкви и крестил своих дочерей. Я взял свой и Лорин саквояж и молча двинулся за ней. Мы поднялись к почте и закружили неровными мощеными улочками, потом она резко остановилась, кивнула в сторону деревянного дома и сказала:
— Я всегда снимаю квартиру вот здесь.
— Да? — глупо спросил я.
Я мог подождать, пока она возьмет ключ у хозяйки, зайти с ней в комнату со столом, треснувшим зеркалом и двумя кроватями, застланными чужими воспоминаниями, и последовать за ней в забвение, в ее и мое отчаяние, в нашу предопределенность. Но я этого не сделал. Развернулся и ушел. Наказал сам себя. Я все отложил, не потому что Лора была для меня чем-то мелким и незначительным, а потому что я сам хотел стать для нее чем-то значимым, вырасти в ее глазах, заполнить собой проржавевшее зеркало в ее съемной квартире, дать ей время узнать меня. Я отложил на завтра. Себя и ее. Наше спасение.
* * *
Следующие три дня мы не расставались. Я к ней не прикасался, но мы жили, как семья. Утром в десять часов встречались на пристани и пили кофе в ближайшей кафешке. В десятке метров от нас прямо из моря бил роскошный фонтан, разбрызгивая вокруг аромат близости. Мы нанимали рыбацкую лодку, и через притихший залив она отвозила нас на Царский пляж. Я любил дикую заброшенность этого места, его форму стертой подковы, вид на острова у Созополя вдали и белую тень Адмиралтейства. Даже здесь, в этой оторванности от мира, пляж был полон визжащих детей, загорелых серфингистов, женщин с обрюзгшими телесами и мужиков, с утра похмельно тянущих пиво. Вокруг царила суматоха. Мы уходили подальше от всех, в дюны — Лора была заядлой нудисткой — раздевались и ложились загорать на солнцепеке. Военные самолеты иглами прошивали небеса. Мы не стеснялись и не рассматривали друг друга, просто прятались там от всего мира. Лора ценила не свойственное мне целомудрие и была благодарна за то, что я не тороплю миг нашей близости, что превращаю предопределение в игру и, таким образом, в обреченность и будущее.
Когда жара, а точнее, наше желание, становилось невыносимым, мы одевались и заходили в море, возвращая себе атавистическое чувство защищенности соленой водой, чувство, которое мы носим в себе еще до рождения. Я втягивал живот, меня смущала молодость Лоры — мужчины на пляже провожали ее глазами, липли к ней взглядами, прикрытыми солнечными очками. Их наглость ее раздражала и злила.
После обеда мы прогуливались по опустевшему пляжу, разгоняя наглых чаек. Садились в последнюю лодку в шесть часов и, пропахшие морем, исполненные ожидания физической близости, возвращались в Созополь. Останавливались у импровизированных выставок-продаж работ художников, сидящих у городского парка, рассматривали их слащавые картины, перебирали сувениры на лотках и покупали мороженое.
Уже третий вечер кряду нас не покидало чувство заброшенности и безутешности. Время шло к полуночи. У меня возникло легкое головокружение, хоть пьяным я не был. Боль постепенно наплывала, ширясь и нарастая, она приносила даже известное умиротворение, я уже умел наслаждаться ею, воспринимать как свою семью.
— Я чувствую, затылком чувствую… — неожиданно сказала Лора, — ты сейчас не здесь.
— А где? — водка сразу же потеряла вкус.
— Не знаю, — она погрузилась в свое удивленное состояние, а потом: — о, ты весь — сплошная рана.
— Правда? — теперь была моя очередь задавать бессмысленные вопросы.
— Почему ты не переступишь через это?
— Через что?
— Через себя… — просто ответила она.
Я не мог говорить о маме, о Веронике, о дочерях, покинувших меня, наверное, навсегда. Здесь, в Созополе, мне казалось немыслимым вернуться в суету своей разрушенной жизни, признаться, что я вор, что сегодняшний ужин оплачу чужими, незаработанными деньгами, что я опустился на самое дно (или ниже), что ненавижу себя за все это. Нужно было отвлечь ее внимание, дать себе передышку, а для этого — пустить дымовую завесу. Что я и сделал под влиянием выпитой водки и растущей обиды: взял и рассказал ей все о Бориславе. Медленно, откровенно, до отвращения подробно.
— Господи… — глухо, словно захлебнувшись, пробормотала Лора, — это абсурдно, просто невозможно.
— Тем ни менее, это так, — меня снова охватила бессильная ярость, я испугался сам себя, — эта плесень раньше звонила мне по пять раз на дню, чтобы сообщить, что он проснулся или уже отобедал. А потом исчез с концами. И уже три месяца ни слуху ни духу.
Мы замолчали. Каждый думал о своем. Целую неделю после того, как я украл у Живко эти деньги, я не потратил из них ни стотинки и все еще не был вором ! Помню, это был четверг. Я встал рано утром и, ничего не сказав Веронике, с тремя автобусными пересадками добрался до квартала «Дианабад». Под дверью квартиры Борислава стоял сухой фикус и две пары стоптанных туфель. И тишина. Дверь мне открыла Валя с раскрасневшимся лицом и всклокоченными волосами, она как раз стирала — вручную, приберегая новую стиральную машину для новой квартиры в квартале «Лозенец». Лицо ее озарилось счастливой улыбкой.
— Марти, куда ты задевался, дружище? Мой мне сказал, что ты отбыл в Европу в командировку. Мы ведь все теперь устремились в Европу и НАТО!
— Я никуда не уезжал из Софии, — оттеснил я ее в коридор, а затем в гостиную и уселся в кресло. — Меня обворовали. Меня, моих детей и всю мою жизнь.
— Ау… — шлепнула она себя ладонью по лбу, — и кто это сделал? Что это за сволочь, Марти?
— Борислав, — ответил я. В кармане у меня был прихваченный из дому бельгийский миниатюрный пистолет. Во мне боролись отчаянье, ненависть к себе и усталость. Я поднял взгляд на старенький сервант, в котором красовались фарфоровые фигурки. Валя собирала их — потому что они были дорогими — и собрала уже целую коллекцию собачек, балерин, сцен охоты, празднично одетых влюбленных и кружевных вазочек. Она стирала с них пыль и радовалась им, как ребенок конструктору «Лего». Я рассматривал все это хрупкое великолепие, поглаживая пистолет в кармане. Они манили меня, так и хотелось расколотить все это вдребезги, в голове мелькнула опасная мысль о том, что фарфор так же непрочен и уязвим, как череп человека. И тут в гостиную ворвался Борислав в одних трусах, испуганный и жалкий.
— Марти, не нужно… — заикаясь бормотал он, — умоляю… остановись!
Валя не могла или не хотела понять, что я ей говорю, ее наивность в который раз меня поразила и выбила из колеи. Я начал объяснять все с начала, ее непонимание переросло в растущий испуг.
— Какой бриллиант, какой Григорий… сорок тысяч долларов… Ты что, рехнулся? Квартира в «Лозенце»… На третьем этаже… Поэтапная оплата, рассрочка на пять, нет на шесть взносов. И ты, идиот, дал Бориславу наличкой уж не знаю сколько там десятков тысяч? Притом в баксах? Зная, что я ему и двадцати стотинок не дам, потому что он их тут же спустит? Этому «кормильцу», который нас содержит? Да не важно, кто их зарабатывает, важно, кто их бережет. Что ты тут плетешь, Марти, у тебя совсем крыша поехала?
Нужно было до нее достучаться, и я завел свою песню с самого начала. У меня пересохло во рту, гнев странным образом испарился, словно вода в стакане. Разукрашенный позолоченный пистолетик словно утратил свое предназначение, теперь он просто оттягивал мне карман.
— Какая расписка, какой нотариус?! — завопила Валя. — Ты что, пугать меня вздумал? Я считала тебя умным, а ты полный лох! Убирайся отсюда, глаза б мои тебя не видели! Я эти деньги копила по стотинке, а он мне тут поет про сорок тысяч баксов! Убирайся! Пошел вон!!! — мокрая юбка в ее руках взметнулась и обрушилась мне на голову, капли в солнечных лучах образовали красивую радугу. Она схватила меня за шиворот и поволокла в коридор. Ярость придала ей сил, я, дрожа и вяло сопротивляясь, отступал. Полураздетый и жалкий Борислав, теребя мочку уха, последовал за нами.
— Конец всему, Марти — как-то задумчиво протянул он перед тем как Валя захлопнула за мной дверь, — вот теперь все кончено. Ты сам виноват…
— Почему ты замолчал? — спросила Лора, отпивая глоток водки из моей рюмки.
— Вот уже три месяца от этого подонка ни слуху, ни духу, — повторил я.
— Они сговорились с этим Григорием и просто выжидали, когда им попадется подходящая жертва, — сочувственно, но убежденно заявила Лора. — Это хорошо подготовленное умышленное мошенничество.
— Не верю, — задумчиво ответил я. — Борислав ведь тоже хотел разбогатеть. Просто он — совершенно безответственный тип, до цинизма безответственный, с легкой манией величия.
— Если оно когда-нибудь мне попадется, это величие… я ему закачу такую оплеуху!
Я рассмеялся, но мне стало приятно. Она тоже улыбнулась, иронизируя над собственной воинственностью, но ведь приняла близко к сердцу мою беду. Мне удалось ввести ее в заблуждение, убедив, что это — моя единственная судьбоносная проблема. Пожалуй, в тот момент я тоже так думал. Созопольский маяк вспенил море, проявил его, а потом вернул в темноту и безвременье.
— Тебе нужно бороться, — ее воинственность не стихала, — ради детей, ради себя самого, да ради справедливости, в конце концов! Ведь должна же существовать какая-то справедливость… — она запнулась и замолчала.
— Да, — сказал я, — справедливости ради.
— Когда мы вернемся в Софию, я…
— Да, — глухо проронил я, — когда вернемся, ты…
Я поделился с ней болью и терзаниями, которые мне причинил Борислав, но не почувствовал облегчения. Заплатил по счету, оставив огромные чаевые. Лора прильнула ко мне, я ее обнял. Она терпко пахла морем и молодостью. Меня снова пронзило чувство неотвратимости, властного предопределения, удивившее в автобусе по дороге в Созополь. «Теперь она знает обо мне все», — наивно подумал я. И мне стало жаль нас обоих.
— Я чувствую, есть что-то еще, — ошарашила меня Лора.
— Что? — мне показалось, что я не расслышал.
— Что-то, что тебя мучит, — шепнул она.
— Что? — тупо переспросил я.
— Что-то, что нас разделяет, — она остановилась на мощеной булыжником узенькой улочке, — или может нас разделить.
Я это понимал, но все же надеялся, что мне удалось обмануть себя и Лору, что меня «минует чаша сия». Это понимание прочно угнездилось во мне. Темное, беззащитное и тревожное, как первородный грех, оно было сильнее сознания того, что я — вор. Не знаю, как это у меня вышло, но я рассказал ей о пережитом в окрестностях Белграда, о змее, которую я преподнес ламе Шри Свани, о своем умении выходить за пределы собственного сознания и сливаться с величественной Пустотой, о мейлах Милы, которые меня пугали, начинаясь безобидным: «Папе, лично».
Мы пошли дальше, кружа узкими улочками.
— Вон там моя комната, — она показала деревянный балкончик, на котором сушилось ее черное белье.
— А зеркало в комнате есть? — тихо спросил я.
— Есть, но треснутое.
— Я хотел бы отразиться в своем треснувшем зеркале.
Она привстала на цыпочки, поцеловала и приложила палец к моим губам.
— Завтра вечером, милый… прошу тебя.
— Завтра вечером, — повторил я.
Откуда-то прилетел запах варенья из зеленых плодов смоковницы.
__________________________
__________________________
Раскрасавец Краси Дионов совсем не шутил, в следующий же понедельник в офис Бояну позвонил Тони Хури. Слышно было отлично, словно он звонил из соседнего кабинета, а не из Колумбии. Голос его звучал льстиво и взволнованно, он звонил из уличного автомата — в трубке слышалось эхо автомобильного движения.
— Здесь прекрасная погода, сейчас поздний вечер, — торопливо сказал Тони, — самое время для двойной порции виски. А в Софии какая погода?
— У нас жара, — ответил Боян, — ничего не хочется делать…
— Вчера Краси позвонил мне в отель, и я с удовольствием узнал, что вы участвуете в сделке с… хлопком. Только почему так слабо, так экономно? Почему вы испытываете, — он запнулся, подыскивая более точное слово, — почему вы питаете такое недоверие к старому верному Тони? Мы ведь были друзьями, господин Тилев. Это сделка всей моей жизни.
— Двести тысяч долларов — большие деньги, — резко оборвал его Боян.
— Хлопок прекрасный, чистый, как ваша боянская вода.
— Мне лично хлопок ни к чему. А двести тысяч — солидные деньги, — повторил Боян. — Я не рисковал бы и ими, но требуется поддержать Краси Дионова.
— Краси Дионов… — недовольно протянул ливанец, — а о вашем щедром и верном друге вы подумали? Тони стал для вас слишком мелкой рыбешкой, да?
Наверное, пренебрежение к «сделке всей его жизни» его уязвило или он хотел дать понять, что это именно так. Из личного опыта Боян знал, что самыми разрушительными для бизнеса являются три вещи: жадность, глупость и эмоции. Когда-то Тони Хури помог ему, приобщил к бизнесу, но лишь потому, что был обязан Генералу. Импорт сигарет и алкоголя постепенно насытил рынок и быстро замер. Когда отменили льготы для профсоюзов и заставили их платить пошлину на импортируемый алкоголь и сигареты, синдикаты переориентировались на сделки с недвижимостью… Да к тому же, Тони пытался шпионить за ним через Фанчу, их интересы разошлись и отношения охладели. Все было оплачено и забыто.
— Господин Хури, — холодно сказал Боян, — у меня сейчас деловая встреча, мне неудобно обсуждать перед коллегами нашу сделку с… хм… хлопком. Войдите в мое положение.
Тони все понял, в трубке зазвучал шум забитого машинами бульвара, наверное, он втянул живот, подавил растущее раздражение, затем терпеливо продиктовал название швейцарского банка и номер счета.
— Я прошу вас только об одном, пожалуйста, переведите деньги сегодня, — умоляюще сказал он.
— Не волнуйтесь, — Боян старался говорить приветливо, — можете сегодня вечером выпить две рюмки. Одну за меня.
— Chivas Regal… — рассмеялся ливанец, — как же, Тони помнит. Забытый всеми щедрый Тони Хури помнит все.
В среду ранним вечером Тони позвонил вновь. Он снова звонил из уличного автомата, на этот раз из Цюриха.
— Деньги у меня, — бодро сообщил он. — Хитро, господин Тилев, хитро… вы их перевели через какой-то кипрский банк.
— Прекрасно, — скупо проронил Боян, — рад слышать, что все в порядке.
В этот раз у него и в самом деле была деловая встреча. В его кабинете сидели три богатыря из братской Украины. Двое из них были собственниками сталелитейного завода, а третий пытался эту сталь Бояну втюхать — дорого и невыгодно. Переговоры были трудными, просто мучительными, да и говорить по телефону об этом «хлопке» ему не хотелось.
— Поздравляю, — доброжелательно сказал ливанец.
— С чем? — не понял Боян.
— Я узнал, что вы женились. За вами угощение.
— Для этого нужно сначала развестись, — раздраженно заметил Боян.
— А Краси Дионов мне сказал…
— Вот пусть Краси вас и угостит.
Ливанец замолчал, словно обдумывая это рискованное предложение, а потом неожиданно мстительно пробормотал:
— А с Фанчей вы, господин Тилев, поступили жестоко. С нашей Фанчей…
Боян мысленно покрыл его матом, любезно улыбнулся украинцам и положил трубку.
В эти жаркие напряженные дни он извелся, перебирая всевозможные комбинации, связанные с торгами курорта «Святой Никола», и просто забыл о той сделке. Тони Хури растворился в величественных Альпах, Краси Дионов уехал на две недели на море, в сущности, это Боян настоял на его поездке в «Дюны», чтобы Краси не путался у него под ногами и не мешал ему провести сделку с отелями. Краси всегда был слишком шумным, назойливым и одним своим присутствием (он ведь пёр напролом, как дорожный каток) мог провалить любое начинание. Поздними вечерами Боян возвращался домой в начале десятого, они с Магдалиной ужинали на террасе, с Витоши веяло прохладой и сладким запахом детства, красиво темнело, день умирал, как живое существо. Они наливали себе по порции виски, и пока лед в стаканах таял, обсуждали свои дальнейшие шаги и чиновников из Агентства по приватизации: кому следовало дать на лапу. С последним становилось все сложней — все стали пугаными, а может, поумнели и теперь играли в игру «лучше меньше, но дольше».
Ночь собирала красоту Магдалины в свою темную горсть и отнимала ее у Бояна. Сидя перед ним в кресле, она терпеливо молча слушала его, подчас давая советы. Они как всегда были точны и уместны.
— Чем ты сегодня занималась? — неизменно спрашивал Боян.
— Плавала, читала…
— Смотри, не утони.
— Наш бассейн слишком мелок, — улыбалась она.
— Я имел в виду книги, там глубоко.
Однажды, после его второй порции виски, Магдалина нервно выпрямилась в своем кресле и закурила сигарету.
— Странно… он исчез, — тихо сказала она.
— Кто исчез?
— Ну, этот, кузен твоего Генерала.
— Никакой он не мой, — резко ответил Боян, — к тому же, Генерал мертв.
Дней через десять после их небрежной беседы с Тони Хури ему позвонил Краси Дионов, ошеломив присущей ему жизнерадостностью.
— Я загорел, как араб, там было сплошное солнце, море и разные удовольствия! — поделился он пережитым.
— Не отнимай у меня время, — Боян сжал трубку и попросил секретаршу принести ему растворимые витамины. От усталости у него кружилась голова.
— Прибывает… — восторженно взревел Краси, — наконец-то прибывает, ботан!
— Чесотка?
— Не вы…еживайся! Завтра приезжаю я, а послезавтра прибывает… хлопок!
«Четко работают его парни… подозрительно быстро работают», — слово «подозрительно» мелькнуло, но не задержалось в его сознании, потому что Краси стал расспрашивать его о торгах «Святого Николы», а потом подробно рассказывать, как он смотался в Турцию и сторговал там две беушные яхты.
— Они конечно, не новые, но в хорошем состоянии. Белые. Изящные. На лебедей похожи.
— Беушные лебеди… — рассмеялся Боян.
— Ты зубы не скаль, лучше звони своему дядюшке Георгию. Всё, как всегда-ввозим бракованную муку для фуража. И не забудь, а то я погорю по полной.
— Не забуду, — сказал Боян и черкнул напоминание в рабочий блокнот на столе. У него болела голова, руки дрожали, как после пьянки, а через час ему предстояла встреча с новым директором Агентства по приватизации — их меняли, как носовые платки. Он должен был передать ему документы по участию в торгах, срок истекал через двадцать четыре часа.
На следующий день Боян не пошел на работу, решив дать себе передышку. Он чувствовал, что если не уберется из Софии, то просто рухнет от истощения. В тот день Боян спал допоздна, потом принял душ — все у него болело: суставы, мускулы, шея, голова казалась чужой. Они с Магдалиной уехали вдвоем в Пампорово. На подъемнике поднялись на вершину «Снегурочка», и там, опьяненный кристально-чистым воздухом, взбудораженный высотой, возвысившись над гордыми горами, он испытал чувство, словно озирает все это очами Бога. Словно у него в ногах лежит весь мир — покоренный, покорный и прекрасный. Благоухали горные травы и отцветшие целебные растения. Высоко в раскаленном белесом небе парил орел. Они быстро пообедали и сняли номер в отеле. Красота Магдалины увлекла и обессилила его. А потом они созерцали свое уединение, блаженное одиночество, совсем как в Созополе.
— Кажется, у меня все получится, — сказал он.
— У тебя уже получилось, — ответила она, лежа в его объятиях, — я в этом уверена.
— А выкрою-ка я дня три, а может, и все пять, и съездим с тобой в Созополь. Я только что подумал о Созополе.
— Вот это щедрость! — улыбнулась Магдалина.
— Было бы неплохо взять с собой и Пеппи, — сказал он и смутился.
— Это было бы здорово, — смутилась и она, выползая из постели, чтобы скрыть свою растерянность.
Как только он включил на пути в город свой мобильник, его тут же выловил Краси Дионов. Это был его пятый звонок. У него дрожал голос.
— Что он хочет от тебя, этот балканский чемпион, он ведь отдыхает в «Дюнах»? — спросила Магдалина.
— Он уже вернулся. Ему торги не дают покоя, — счастливо рассмеялся Боян.
— Не ври, — он почувствовал ее взгляд на виске, растущую тревогу, нужно было срочно что-то придумать. — Боян, у тебя действительно все в порядке?
— Почему бы тебе не вздремнуть?
— Когда я с тобой, когда мы с тобой вдвоем, мне не хочется спать, — ответила она.
На следующее утро Краси Дионов заявился в его офис в девять утра и больше не оставлял Бояна в покое.
— Ты работай, работай, я мешать не буду. Понимаю, у тебя встречи…
Мобильник Краси запел «Когда я был подпаском…», Боян знал, что на эту музыку тот переключил все VIP номера. Разноглазый глянул на дисплей, увидел, кто ему звонит, и перекрестился левой рукой. Весь его разговор состоял из лаконичных «да» и «нет» с придыханием.
— Звонил мой человек, я ему полностью доверяю, он проверил хлопок в Турции и сопровождает его к границе. Больше он мне звонить не будет, теперь очередь за твоим дядюшкой Георгием…
День выдался тяжелый. По ходу дела Бояну приходилось наверстывать упущенное вчера. Он не позволил себе пообедать, как-то пережил день на кофе, витаминах и минеральной воде. А когда вышел из кабинета — вздрогнул от удивления. Время шло к девяти вечера, на улице уже смеркалось, а Краси Дионов, развалившись в приемной у секретарш, в кресле читал книгу.
— Не знал, что ты умеешь читать, — похвалил его Боян.
— Учусь, как видишь. Пришлось купить этот триллер в киоске внизу… а ты меня не под…еживай.
Они направились на бульвар «Витоша», в клуб Краси. Нужно было убить время до десяти. Стол уже был накрыт. Пианист играл только для них, время от времени поглядывая в их сторону.
— Как ты выдерживаешь этот голод, ботан? — спросил Краси с набитым ртом, глядя на Бояна теплым карим глазом. — Я там чуть не сдох.
— Я же не борьбой занимаюсь, а умственной деятельностью, — резанул Боян. — Его раздражение переходило в злость. Он позвонил Магдалине и предупредил, что задержится.
— У тебя все в порядке? — обеспокоенно спросила она, ее не покидала вчерашняя тревога.
— Я тоже задаю себе этот вопрос, — нахмурился Краси Дионов, — все ли в порядке… Дядюшка Георгий, он свое дело знает… все, как всегда.
— Как всегда, — успокоил его Боян, — по документам ввозим низкокачественную фуражную муку. Добросовестные фермеры добавляют ее только в самые калорийные силосы.
— В этом вся прелесть фуражной муки, что она пованивает, потому что и «хлопок» с запашком. Ни одна собака не унюхает, что там в мешке с заплесневевшей мукой. Но дядюшка Георгий…
— Он сегодня на смене.
— Тем ни менее, дядюшка Георгий…
— Не беспокойся, он обо всем позаботится.
— Куда он девает все эти бабки, которые мы приносим ему прямо на сковородке?
Боян промолчал.
— Наверное, жарит или тушит в каком-нибудь банке, а, ботан?
Боян не ответил. Пианист играл великолепно. Он похвалил его перед Краси, тот заслуживал похвалы.
— Профессор, преподает в консерватории, — обрадовался Краси, — днем натаскивает студентов, а вечерами здесь, у меня, развлекает гостей. Профессор-то он профессор, но коль не усвоил ремесло дядюшки Георгия, получает у меня по двадцать левов за вечер.
— Мог бы и раскошелиться, этого мало.
— Поехали уже, а то у меня сосет под ложечкой. Колумбийца я распорядился отвезти в «Илиенцы», на твой склад.
Они решили ехать на машине Бояна, что радовало, так как в присутствии Прямого им приходилось помалкивать. Таким неприкаянным и не нужным самому себе он себя не чувствовал уже многие годы. Да и объелся к тому же, сырое рубленое мясо бурчало в желудке. Потом он задремал. «Как всегда», фура должна была припарковаться на бензозаправке, не доезжая до ресторанчика «Черная кошка». Она их ждала. У шофера, мальтийца, была странная прическа — выбритая наголо голова, как у буддиста, с торчащим красным гребнем посередине. Он напоминал ощипанного петуха. Краси Дионов перекрестился и обмяк.
Машина свернула с окружного шоссе направо. На обратном пути в Софию они ехали медленно, Прямой учитывал темп движения фуры, а она была не первой молодости. Наконец, почти в полночь, они приползли в «Илиенцы», братки Краси ждали их у шлагбаума на складе. Небрежно разбросали мешки с мукой, отсчитали и отделили штук двадцать и понесли их в комнатку на втором этаже. Потные, обсыпанные мукой, они походили на пекарей, пекарей с золотыми цепями на шеях. Краси расплатился с петухом-шофером и отослал его в курятник.
* * *
Голая лампочка в скудные шестьдесят ватт, засиженная мухами, освещала грязную, запущенную комнату с пустым стеллажом, кухонным столом и четырьмя стульями. На одном из них сидел колумбиец, по-американски положив ноги на стол. Боян ожидал увидеть элегантного ловкого мужчину среднего возраста, а этот был совсем молодым, похожим на бомжа в своих вытертых джинсах и застиранной футболке с надписью «boss», с глазами-щелочками, как у китайца, и нездоровым цветом кожи. Дешевенькие пансионаты в окрестностях Софии были забиты такими субчиками из Афганистана, Ирана и Ирака. Он жевал жвачку, демонстрируя крупные желтые зубы, взгляд колумбийца, казалось, тоже желтый, как масло в лампадке, был обращен куда-то внутрь. Он снял ноги со стола и закурил сигарету. Братки осторожно распороли мешки и стали доставать из них пакеты в коричневой упаковочной бумаге, выкладывая их на стол. Пакетам не было конца-краю. Только теперь Боян дал себе отчет о масштабах этой сделки и почувствовал, что ему стало жарко. Сонливость как рукой сняло. Рядом с ним шумно дышал Краси Дионов — как борец, закончивший схватку, и еще не сошедший с ринга.
Колумбиец окинул их своим сонным взглядом и достал из засаленной торбы маленькие весы и несколько пузырьков с лакмусовой жидкостью — проверить кокаин. Продолжая жевать (его челюсть ритмично двигалась), он не выпускал из сухих губ сигарету, которая торчала в углу рта, как приклеенная. Взвесив один из пакетов, он молча кивнул. Затем с ловкостью хирурга развернул оберточную бумагу, фольгу, потом промасленную бумагу и, священнодействуя, погрузил в нее указательный палец. Уставившись пустыми глазами, из которых улетучились малейшие признаки мысли, на загаженную мухами лампочку, эксперт лизнул палец. На лице не дрогнул ни один мускул, лицо сохраняло каменную неподвижность.
— Это не то… — с сильным акцентом сказал он по-болгарски.
— Что значит «не то»? — взревел Краси. — Отвечай, дебил!
— Это не кока, — колумбиец не испугался, просто пожал плечами.
Краси шагнул к столу, разорвал второй, третий, четвертый пакет, пробуя на вкус белый порошок из каждого. Он облизывал палец, пока изо рта у него не потек белый ручеек теста.
— Мука… — прохрипел он. Лицо его налилось кровью, разноцветные глаза, казалось, были готовы выскочить из орбит, — заплесневевшая фуражная мука, корм для свиней…
Боян почувствовал удар в лицо, уже лежа на полу. Боль была адской, как искривленное лицо Краси, рот наполнился кровью — соленой, со вкусом сырого рубленого мяса, которое он ел на ужин. Не хватало только специй. Краси рывком поднял его за лацканы пиджака с пола.
— Ты же сказал «как всегда», что же твой дядюшка Георгий?.. — зашептал он Бояну на ухо, — ты же обещал, что все будет, как по нотам…
Кто-то из братков ткнул Бояна дулом пистолета в хребет, казалось, оно штопором вошло в позвоночник. Боян невольно нагнулся вперед, единственной оставшейся мыслью было: «Где же Прямой? Ах да, он внизу, в машине…» Ему никто не мог помочь, он понял, что погибает. Страх сводил с ума, Боян даже боли не чувствовал, просто терял разум. Тогда, вспомнив, что в ногах правды нет, колумбиец шлепнулся на стул, и это все решило. Холодное спокойствие, бессознательный разум его движения отрезвил всех. Краси выпустил из рук лацканы пиджака Бояна и отшвырнул его на соседний стул.
— Ты въезжаешь, сколько миллионов зелени сожрут эти свинки? А два из них — мои…
— Ничего не понимаю… — прошепелявил Боян разбитым, окровавленным ртом.
— Ты не понимаешь, я не понимаю… — задумчиво протянул Краси, — и этот бомж тоже не понимает. Но ты попал, ботан, крепко попал, ты по шею в говне. Мои два миллиона — капля в море, а кто сейчас вернет бабло нашим друзьям-людоедам из Колумбии?
* * *
Когда Прямой увидел в синеватом люминесцентном освещении как он, шатаясь, идет к нему из склада, он схватился одной рукой за голову, а другой — за пистолет.
— Мама дорогая, как они тебя разукрасили, шеф… сейчас они мне за это ответят… — он выскочил из машины, но Боян движением руки вернул его за руль БМВ и плюхнулся на переднее сидение.
— На таможню, в Капитан Андреево… — еле ворочая языком в распухшем рту скомандовал он, — быстро!
Колеса, прокрутившись на месте, рванули с бешеной скоростью, машину занесло на повороте. Оставив за собой хвост дыма и запах паленой резины, она вырвалась на свет фонарей из помертвевшей темени. Город спал, светофоры сонно мигали желтым глазом. По улицам Софии Прямой промчался на скорости сто километров, а проскочив караульный пост и выехав за город на пловдивскую автостраду, не дал стрелке спидометра опуститься ниже двухсот. Свет фар расшвыривал мрак, дорога неимоверно сузилась, ночь угрожающе наплывала на них, и Бояну казалось, что они уже не смогут остановиться, что их засосало в воронку, ведущую прямо в Ад. Они молчали. Прямой, вытянув вперед бычью голову, наконец получил возможность доказать свою животную преданность хозяину, доставив его живым и здоровым к заветной цели на скорости в двести километров в час. Опухшие губы Бояна болели, болела челюсть и вся голова, словно в порыве ярости Краси Дионов врезал по нему кувалдой.
— Сегодня… — еле двигая челюстью, прошепелявил Боян, — сегодня тебе, может быть, придется кое-кого убрать. Можешь не отвечать.
Он перегнулся через переднее сидение и вынул из холодильника бутылку ледяной минералки, намочил носовой платок и вытер подбородок. Крови было немного, после удара Боян инстинктивно ее сглотнул, но на лице осталась запекшаяся. Постепенно он пришел в себя и попытался думать. В двух вещах он был абсолютно убежден: количество пакетов на столе свидетельствовало о том, что исчезнувший «хлопок» стоит огромных денег. А второе — то, что Краси Дионов не участвовал в подмене наркоты, его реакция была настолько естественной и убедительной, что сыграть ее он не смог бы, тем более, с таким мастерством. Сокрушительный ужас, величие этого «кидалова» было не в том, что кто-то из цепочки шаловливо подменил кокаин фуражной мукой, а в количестве «товара». Боян наивно попался на удочку, решив, что только они с Краси рискуют своими личными деньгами, что сделка не слишком превышает привычные объемы, что все будет, «как всегда»… Но некто прикинул, что для того, чтобы уничтожить Бояна, его следует втянуть в неподъемную для него финансовую комбинацию, заставить не просто лажануться, а сделать роковую, судьбоносную ошибку. Этот оставшийся в тени Некто сумел внушить колумбийцам, что канал в Западную Европу через Болгарию чист, что его обеспечивает один из самых богатых бизнесменов этой страны и, следовательно, дает стопроцентную гарантию. Сам замысел свидетельствовал о масштабе задуманного, о холодном коварстве и цинизме, обретенных отнюдь не на борцовском ринге или в постели какой-нибудь фолк-певички.
Краси Дионов в эту схему совершенно не вписывался. Тогда кто? Тони Хури, льстивый и мнимо раболепный ливанец? Но зачем? Зачем, черт побери?
Этот незамысловатый вопрос буквально испепелял сознание Бояна, мешал ему собрать воедино рассыпающуюся мозаику. Тони обладал известной утонченностью, ловкостью и восточной расчетливостью, у него были основания ненавидеть Бояна, но этого было недостаточно, чтобы рискнуть перед колумбийской мафией не только деньгами и своим авторитетом, а жизнью. Колумбийцы таких шуточек не прощали — малейшее нарушение наказывалось у них смертью, а в данном случае речь шла о десятках, нет, даже о сотнях миллионов. Уже давно Боян перекрыл ливанцу доступ на болгарский рынок, уволил и шлюшку Фанчу, но все это входило в правила игры. Повод был слишком ничтожным и смехотворным, чтобы заставить хитрого ливанца рисковать своей шкурой. Вот если только… Боян опустил оконное стекло, и его захлестнула духота летней ночи. Если только его не попросил об этой услуге Некто, кому Тони не мог отказать, чьим должником он был и останется всегда. «Генерал!.. — вдруг пронзила его мысль, — Генерал не умер!» Он вспомнил пророческие абсурдные слова Магдалины: «Он страшно настойчив, похож на дипломата… сказал, что он кузен Генерала и собирается показать тебе половинку какой-то купюры», и другие ее слова, растворившиеся в знойном изнеможении лета: «Исчез… этот человек словно испарился».
Боян тихо охнул. Смял липкий от крови носовой платок и выбросил его в окно.
— Что, болит? Я бы их… они тебе челюсть свернули, эти сволочи, — откликнулся оцепеневший от напряжения Прямой.
— Ты можешь быстрее? — рявкнул Боян.
Шофер нажал на педаль газа, машину занесло на повороте, фары выхватили из темноты обрыв на обочине, машина еле удержалась на шоссе.
— Сбрось газ! — крикнул Боян, а потом, охваченный накатившим на него безразличием: — Не торопись… Уже не имеет смысла.
Теперь у него в голове все встало на свое место. Человек Краси Дионова проверил товар в Турции, собственноручно запломбировал фуру и сопроводил ее до границы. Но предусмотрительность Краси, все его усилия оказались бессмысленными и смехотворными, потому что кокаин должны были подменить именно здесь, в Болгарии, где вся ответственность падала единственно на Бояна. Все было предельно просто, а поэтому — гениально. План сработал. Скорее всего, «хлопок» был украден дядюшкой Георгием, «следовательно, моим человеком, а от него ниточка тянется прямо ко мне», — сказал он себе, цепенея. Все это должно послужить колумбийцам бесспорным доказательством. И только сейчас Бояну стала очевидна вся нелепость его участия в этой сделке. Зачем он понадобился Тони Хури, если тот не просто был лично знаком с этим проклятым таможенником, но сам в свое время познакомил его с Бояном? Чтобы поделиться прибылью? Тони был далек от альтруизма. Они воспользовались алчностью Краси Дионова и занятостью Бояна предстоящими торгами «Святого Николы». Выставили его полным дураком, но, что страшнее, вышибли его из игры как раз в тот момент, когда ему выпал «джокер», вернули его в жалкую квартирку в панельном доме, в нищету. «Господи, если это возможно, да минует меня чаша сия», — взмолился Боян, но он помнил и библейское продолжение. Его ярость была так сильна и безысходна, что не оставалось сил даже на то, чтобы себя пожалеть. Покаяться. «„Покаяние“… — мелькнуло в голове, — жестокий и поучительный фильм».
Вдалеке показались огни пограничной таможни, он приказал Прямому остановиться на пустой стоянке в сотне метров от административного корпуса. Там отирались две проститутки, несколько полицейских пили кофе рядом с закусочной за пропускным барьером.
— У меня есть кровь на лице? — спросил Боян.
— Нет, — поморщился Прямой, — но губы… мама дорогая… в лепешку…
— Тебе, может, и вправду придется тут одного пугануть, — сказал Боян.
— Если надо, шеф, я его разделаю, кто-то же должен ответить…
Боян вышел из машины и попытался взять себя в руки, улыбнуться, но разбитые губы заболели. Рядом с будками паспортного контроля стояли три полицейские машины с синими «мигалками», людей в них не было. Его охватило чувство, что недавно здесь была суета и суматоха. Он остановился. Огляделся. На скамейке сидела пожилая женщина в халате уборщицы, она потирала набухшие вены на ногах.
— Мне нужен Симеон Илиев, — он с трудом вспомнил настоящее имя дядюшки Георгия и прикрыл рукой распухшую левую часть лица.
— Нет его… — хмуро ответила женщина, не поднимая глаз.
— Должен быть. Сегодня его смена. Я говорил с ним по телефону.
— Он был на смене.
— Наверное, ушел домой, он мне сказал, что плохо себя чувствует…
— Да, не скажешь, чтоб ему было хорошо, но домой он больше не вернется, — женщина вздохнула и занялась второй ногой.
— Где же он? — Боян сделал над собой усилие и добавил: — уважаемая.
— В морге…
— Господи!
— Прикончили его. Эти псы, — она кивнула в сторону полицейских машин, — с обеда тут крутятся, все вынюхивают. У всех берут отпечатки пальцев. А я не могу помещение от кровищи отмыть…
Она убрала засаленные космы под платок и, наконец, подняла на него взгляд. Наверное, Боян выглядел зловеще, потому что в ее коровьем взгляде мелькнуло сочувствие.
— А ты с какого перепугу тут шляешься по ночам?
— Да я ему денег должен, — пробормотал Боян.
— Ему тут все должны. Кто деньги, кто недвижимость. Да ну его к чертям, лучше отдай деньги своей жене и деткам.
Одна из проституток распахнула тунику и призывно тряхнула грудями. Затем махнула ему рукой. Вторая лениво сплюнула. Половина рекламного панно стиральных машин и холодильников LG не светилась, у закусочной стояли штабеля ящиков с пустыми пивными бутылками, воздух пах отцветшими травами и остывающим асфальтом. Рыжая кошка перебежала через шоссе и юркнула в кусты. Никогда еще его сознание не фиксировало такое множество ненужных подробностей, и самое страшное — Боян старался их осмыслить. Что было написано в преддверии дантовского «Ада»? «Оставь надежду, всяк сюда входящий», а надеяться нужно на то, что сможешь не заметить, стереть в своем сознании и забыть эти подробности, раз от всей твоей сущности, от всего тебя остались только они.
— Кого тут нужно пугануть? — спросил Прямой.
— Мертвого уже не пуганешь, — ответил Боян.
Он достал из кармана пиджака мобильный телефон — слава богу, тот работал — и набрал номер Краси Дионова. Сказал, что нужно встретиться. Немедленно. Тот согласился. Сразу же. В его голосе звучала какая-то особая радость, плохо прикрытое нетерпение стервятника, учуявшего падаль. Наверное, он уже все знал. С этого мгновения Краси тоже вступил в игру — на стороне противника. Всю дорогу назад Боян сидел с закрытыми глазами, словно потеряв зрение. Он старался ни о чем не думать, а главное, подавить растущее в нем убийственное чувство самосожаления.
— Я с тобой, шеф, — сказал Прямой, когда они, наконец, остановились у клуба Дионова с погасшими слепыми окнами.
— Зачем? Бить меня не будут. Мертвого не прибьешь, — повторил Боян.
Братки Краси встретили его с подчеркнутой любезностью и обращались «господин Тилев». В ресторан зашли со служебного входа. В зале горела только одна настольная лампа. Краси сидел в расстегнутой до пупа рубахе, его разноцветные глаза скрывал полумрак, в руке посверкивала золотая монетка, которую он время от времени подбрасывал в воздух, а она влажно шлепалась в его ладонь. Он старался выглядеть грустным.
— Ну, что там с дядюшкой Георгием? — в его голосе прозвучала явная насмешка.
— Остывает в морге, — ответил Боян. Огромный пустой зал с застоявшимся без кондиционера воздухом тоже походил на морг.
— О? — удивился Краси, но было видно, что он все знал. — Бесплатный совет, ботан: верни товар.
— Я? — Боян стоически выдержал его ухмылку.
— Ты, придурок, ты, кто ж еще? Куда ты его притырил?
— Не мели ерунды.
— В моей тупой башке умностям, конечно, нет места, но мне тебя жаль. Тебя и «Святого Николу».
— Сколько? — спросил Боян, пошатнувшись от усталости. Налил себе полстакана виски и, не разбавляя содовой, залпом выпил. Алкоголь ножом резанул по разбитым губам.
— Много, страшно много… я даже не смею… — монета кувыркнулась в воздухе.
— Страшно много, это сколько?
Краси назвал сумму. Они подсчитали все до стотинки, с маниакальной точностью, чтобы отнять у него все. Даже больше, чем все. Даже покаяние.
— Мне остаются дом в «Бояне» и квартира в «Лозенце» — сказал, скорее себе, Боян и снова налил себе виски.
— Не остаются, — расплылся в счастливой улыбке Краси Дионов, глядя на него теплым, любвеобильным глазом, — а мои миллиончики?
Боян был уверен, что личная потеря Краси будет ему компенсирована теми так же, как и его прибыль. Пусть несознательно, но Дионов помог им уничтожить Бояна, он теперь действительно играл на их стороне.
— Моя коллекция картин стоит не меньше миллиона, дом в «Бояне» — столько же, если не больше… — сказал Боян. — Оставь квартиру, там живут Мария и дети.
— Не выйдет. — Дионов тоже сделал глоток, чтобы усилить удовольствие от сказанного. Он уже все обдумал. — Ладно, эта мазня пусть будет миллион, но за дом больше семи сотен тысяч не дадут, хоть ты тресни. Так что за квартиру придется поторговаться.
— Ладно, — согласился Боян, — поторгуемся.
Он, наконец, сел на стул напротив Дионова и смог рассмотреть его глаза. Они лучились нежностью и любопытством. Убийственной нежностью и непреодолимым любопытством свидетеля чьей-то гибели. Боян умирал красиво, золотая монетка блеснула в воздухе.
— Никогда ни о чем тебя не просил, — сказал Боян.
— А жаль, я ведь тебе друг.
— Окажи мне одну услугу… — по лицу Дионова скользнула зловещая ухмылка, но Боян сделал вид, что ее не заметил, — устрой мне встречу с Тони Хури.
— И это не выйдет, — грустно изрек Краси, — час назад мне позвонили на мобилу. Колумбийцы прижали его в Цюрихе. Пока что потчуют раками и фондю в отеле и ждут, что ты уладишь должок. В противном случае, угостят свинцом.
— Какое фондю? — удивился Боян, поднял правую руку и приложил ее к сердцу в масонском приветствии.
— Шутки шутишь… — как-то угрожающе произнес Краси. Он заметил его жест, но в отличие от того далекого постыдного утра в отеле «Нью-Отани», не отреагировал на него, — а те головорезы шутить не любят… Советую тебе воскресить дядюшку Георгия и вернуть товар. Ну, ты и ловкач… Тебе дали на всё три недели.
— Мне нужны минимум два месяца, — ответил Боян, — два месяца, если они хотят получить деньги…
— Тебе дали три недели, — не дослушал его Дионов и добавил, не скрывая удовольствия: — об одном жалею, о тех долбаных турецких яхтах. Такие были красавицы — как шлюшки при полном параде…
Когда он вернулся в «Бояну», запах росных трав в саду добил его окончательно. Светало. Челюсть онемела, ему не хватало воздуха, возникло чувство, что он задыхается. В гостиной горел свет. Магдалина, свернувшись калачиком, лежала на кожаном диванчике, рядом — выскользнувшая из ее рук книга. Она почувствовала его во сне. Улыбнулась счастливо. Встала и пошатнулась, выходя из дремы. Сон стекал с нее, как вода. И вскрикнула. Тихо, словно потеряла его.
— Зачем? Зачем?.. — глупо было объяснять, к тому же она сама мгновенно все поняла. — Но ведь ты мне обещал!..
Она поцеловала его. У Бояна не хватило сил поднять руки, чтобы ее обнять.
— Мой милый, мой единственный, — шептала она, а уже не было смысла. Ничто уже не имело смысла.
* * *
Он не нуждался ни в сочувствии, ни в утешении, даже в любви не нуждался. Челюсть у него распухла, тело одеревенело, движения стали скованными, старческими, словно за одну ночь прошло двадцать лет. Он впадал в ярость, бил тарелки и другие предметы, мелькнула даже безумная мысль пойти в полицию и, пусть ценой собственной жизни, утянуть с собой и тех. Он часами смаковал свою месть, словно она была бесценной вещью, наслаждался и упивался ею — до пены на губах, но он не знал, кто они, не мог их назвать, у них не было ни имен, ни лиц, они были абстракцией, очередной игрой судьбы, законом бездушных, фантомных денег, воплощением их бесчувственной власти. Тони Хури скрывался в Цюрихе, где-то в красоте швейцарских Альп. Краси Дионов был пешкой — не мозгом, не рукой, а ножом, случайно подобранным кем-то орудием убийства.
Потом его гнев стихал, сознание тупело, накатывало смирение, вынужденное безразличие, которое и есть подлинное олицетворение человеческого страха. Он сходил в церковь, погрузился в сумрак храма при Семинарии, помолился Богу, но неискренне, потому что в глубине души проклинал Его. Застыв перед Распятием, возложил к его подножию свою безутешность, обещая, что если произойдет чудо, если пронесет, то он построит церковь и часовню, оплатит пересадку печени какому-нибудь ребенку, до конца жизни будет кормить сирот десятка самых бедствующих детских домов. Шепотом давая обеты, он, в сущности, предлагал сделку. Дать, чтобы получить — он до автоматизма отработал этот механизм, и тот стал частью его мышления, рефлексом. Но как подкупить Бога? Он проделывал это с политиками, с чиновниками и судьями. С всевозможными представителями земной власти. А как быть с Тем, Кто на Небесах? Что Ему нужно? Пустынно одинокому, не нуждающемуся ни в чем. Умиление и покаяние? «Какой был потрясающе поучительный фильм…» Когда солнце и гомон семинаристов у церкви вывели его из оцепенения, Боян понял, что его трясет не от экстаза, а от страха.
Он старался доставить себе удовольствия разного толка, подсознательно понимая, что любое удовольствие, даже самое стыдное, дает чувство свободы, а он ведь привык к свободе, к этому прекрасному и опасному наркотику, который ему обеспечивала власть денег.
Как-то, одним бесконечным вечером у него зазвонил мобильный телефон.
— Узнал, кто это? — Звонил Илиян Пашев.
— Не ждал… в это время.
— Ты попал в серьезный переплет, — сказал Илиян. Его голос звучал холодно и делово.
— Да, не повезло…
— Я бы выразился куда жестче, — трудно было понять, издевается он или сочувствует. — Сегодня я купил сеть твоих автозаправок и ресторанов «Хай!». Мы торговались с твоими знакомыми борцами… думаю, я дал за них приличную цену, — он запнулся, — приличную и для меня, и для тебя.
— Благодарю.
— Не стоит благодарности. Я помню наш разговор в «Шератоне». Постараюсь тебе помочь, — и отключился.
Боян сел на бортик бассейна, опустив ноги в прохладную воду. Сигара увлажнилась и стала горькой. Вдруг ему пришло в голову, что Илиян неслучайно так настаивал на их встрече в «Шератоне». «Нам непременно нужно встретиться, — сказал он тогда. — Немедленно!» Десять лет они делали друг другу подсечки и выкручивали руки. Их беседа была странной и, с точки зрения здравого смысла, невозможной. Что, в сущности, хотел ему сказать Пашев, прибегнув к метафоре о минусе и плюсе, о низменном и высоком? И почему предложил ему свою дружбу? После стольких лет вражды, усталости и омерзения? Илиян тогда, не скрывая тоски, подчеркнул: «Теперь мы не можем друг без друга». И тоска эта была не нарочитой. А что, если это было предупреждение, если какими-то неведомыми путями Илиян узнал о капкане, подготовленном Бояну или им двоим, и попытался его обезвредить? Что если он, непобедимый Пашев, — у Бояна перехватило дыхание, — тоже был порождением Генерала? Его образом и подобием? Боян вдруг осознал, что его вечный соперник был членом Великой ложи Вольных каменщиков, у них были разные духовные отцы, но все же оба они были посвященными братьями. Вспомнил, как хищно блеснули его глаза, когда он предложил ему разделить курорт «Святой Никола» и как тут же они погасли. «Сейчас деньги мне нужны для другого…» Для чего «другого»? Может, для того, чтобы вернуть долг никому не известному «кузену», надоедавшему и Марии, и Магдалине от имени Генерала? Возможно ли это? Вряд ли. Скорее всего, это плод его больного воображения. «Я просто сойду с ума, — громко произнес Боян, — я и в самом деле рехнусь!»
Тем временем Краси Дионов не дремал, наслаждаясь возможностью позлорадствовать над чужим несчастьем, он сообщил кому только мог о крахе Бояна, о том, что его высокомерный компаньон рухнул с высот своего величия, как те памятники времен социализма, значение которых раньше преувеличивали, а потом просто переплавили или распихали по складам на городских окраинах. Былой факт существования бизнесмена Бояна Тилева сменился никому не нужным мифом. Оказалось, что так называемые друзья были готовы простить ему все, даже незаслуженный взлет, но испугались его падения, как заразы, которая могла перекинуться и на них, словно он по глупости подцепил срамную неизлечимую болезнь и сейчас в полном одиночестве расплачивался унижением, распадом разлагающейся плоти. Бояна окружила тишина, стыдливая и желчная, ибо ничто человеческое им не было чуждо. Те, кто раньше звонили ему по пять раз на дню, напрашиваясь на встречу, присылали цветы Магдалине, знали его привычки лучше него самого, вдруг испарились. Оба его мобильных телефона в одночасье онемели. Когда он ненадолго заскакивал к себе в офис, его встречали смущенные, сбитые с толку, куда-то спешащие секретарши. Боян забросил все дела. Он только продавал. Яростно и самоубийственно. Его еще не гнали из клуба Краси Дионова, но вокруг него уже образовалась пустота, словно он издавал постыдный запах.
Теперь он все понимал. Он был обречен расплатиться с колумбийцами всем, что имел, самим собой, а прибыль от украденного кокаина должны были прибрать к рукам они, недоступные, неизвестные, а потому и неопределимые. «А может, и несуществующие», — порой думал он в смятении. «Генерал… даже Генерал вряд ли их знал. Теперь уж его не спросишь…»
— Им и смерть твоего дядюшки Георгия была ни к чему, — отрешенно заметила как-то Магдалина, — его убийство им понадобилась только, чтобы следы вели к тебе! Чтобы обвинить только тебя.
Его чувства к Магдалине развивались тоже как-то странно, непредсказуемо. Она не надоедала ему охами и вздохами, не лезла с утешением, оставаясь незаметной и безупречной, стараясь смягчить его метания от гнева до беспросветного отчаянья. Но, что самое важное, в ней не было и тени страха бедности или горечи по поводу того, что судьба снова забросит ее в Сапареву Баню, вернет к ее истокам, откуда в свое время ее так зловеще выдернул Корявый. Она единственная осталась верной Бояну до конца, и это его раздражало и каким-то необъяснимым образом разочаровывало. Если бы Магдалина вела себя, как шлюшка, надежд которой он не оправдал, Бояну было бы легче. Ему было бы с кем разделить свою вину и свою слабость. Но Магдалина пыталась ему помочь, спасти его от него самого. Она его любила, а это расстраивало его, лишало остатков воли, просто убивало.
— А если я наотрез откажусь? — спросил он ее как-то, неожиданно для себя.
— От чего откажешься? — она осторожно поливала бонсай, склонившись над ними с лейкой в руках.
— Платить. Этот дом, он как крепость. Если я привыкну к своему страху…
— Тогда тебе придется замуровать себя здесь до конца жизни. Как в тюрьме. Жить и дрожать, как заяц. Ты же рехнешься… И все равно они до тебя доберутся.
— Могла бы и поддержать меня. Это мой последний шанс.
— Это была бы твоя очередная глупость. Если не дотянутся до тебя — доберутся до твоих детей. Они разорвут тебя на части… прожуют и выплюнут!
Магдалина, как всегда, была права. Выхода не было, все, к чему он прикасался, разило страхом.
— Начнешь все сначала, — отстраненно говорила она.
— На какие шиши? Они ведь не ранили меня, а убили наповал.
— Продадим мои драгоценности.
— И откроем продуктовую лавку или кафе?
— Но ведь это будет твое кафе. Наше кафе…
— И ты встанешь за стойку бара?
— Встану, куда скажешь. Мы ведь живы-здоровы.
— Но я, я… — он задыхался от боли, — я не могу смириться с барной стойкой. Я ведь был Бояном Тилевым, а теперь ни жив ни мертв.
— Ты и остался Бояном Тилевым! — рассудительно отвечала она. — Дай себе время, и ты это поймешь. Дай только время, и разруха пройдет, забудется сама по себе. Будем жить, как другие, как все вокруг.
— Я не могу, как все… я был Бояном Тилевым!
Разруха! Это было единственное оставшееся — разъедающее слово. Медленная наркотическая атрофия, судороги ума, паралич воли и малодушие остатков доброты. Нет! Если бы пришлось открыть свой бар или ресторан, то он скорее сделал бы это с Марией. Боян начинал ненавидеть Магдалину. Страстно и неотвратимо. Ее самоотверженность, деликатное молчание, вымученную ночную ласку и приветливую утреннюю улыбку. Ему стало казаться, что если бы он не расстался с Марией, на него не обрушилось бы все это безумие. Магдалина была в курсе всех его дел, она стремилась во всем участвовать, в известном смысле он пошел на ту роковую сделку с Краси Дионовым наперекор ей, именно потому, что она ей противилась — переоценив свою власть над ним, Бояном. Он сделал это назло ей, чтобы продемонстрировать собственную независимость. Удивительно, но он разрушал себя с последовательностью утопленника, который старается утянуть на дно того, кто протянул ему руку помощи, пытаясь его спасти. Он предавал последнего, остававшегося ему верным человека. Магдалина любила его, и в этом была ее непростительная вина.
Через десять дней после той роковой ночи Краси Дионов появился у него с грузовиком, чтобы забрать коллекцию картин. Он ничего не смыслил в живописи, но не скрывал своего удовольствия, снимая со стен картины, с наслаждением протирая их барочные лепные рамы, хоть пыли на них, конечно, не было. На стенах остались еле заметные светлые пятна — задумчивые, обращенные внутрь себя, как взгляд слепца. Самый вопиющий знак пустоты. Только теперь Боян понял, что прежде чем стать воспоминанием, разруха есть действие, исполненное подробностей, как медленно обгладываемая кость. Коллекция была подобрана со вкусом, с терпением, он вложил в нее не только безумные деньги, но и душу. Боян уже был пьян — он начал пить с раннего утра, и это смягчило удар.
Краси Дионов налил себе тоже. Уселся напротив Бояна, взял его сигару, раскурил и выдохнул дым ему в лицо. За окном темнело.
— Настанет вечер — при лунном свете усеют звезды весь свод небесный… — напевно продекламировал он.
— Убирайся, — сказал Боян.
— Я не только за картинами, — развеселился Краси, — я и по другому поводу…
— По какому?
— Поторговаться… Помнишь, у меня в клубе, ты сказал, что поторгуемся.
— Вы обобрали меня до нитки.
— Тогда речь шла о твоем БМВ, — он кивнул в сторону гаража, — и о квартире в «Лозенце».
— Там живут мои дети и жена, скотина!
— Согласен, скотина, но жизнь — штука суровая. Настоящая куча дерьма — эта долбаная жизнь.
Усталость переросла в полное безразличие, он был готов на все, лишь бы Краси Дионов убрался с глаз долой.
— Чего ты хочешь? — безразлично и смиренно спросил Боян.
— Я… это… — он поколебался, но все же произнес с беспощадной ясностью: — Магдалину!
— А меня ты не хочешь трахнуть, животное? — но его ярость была пьяной и вялой, и Дионов это почувствовал.
— Ты мне не интересен, братан, парни меня не заводят, — он отпил виски, затянулся сигарой и выпустил круги в потолок. — Будешь ломаться, прям сейчас скомандую своим ребятам, чтобы ехали в «Лозенец».
Боян с трудом поднялся на ноги и, пошатываясь, поплелся на второй этаж за пистолетиком, который в свое время предусмотрительно припрятал. Он не колебался в своем решении. В сознании мелькнуло нечто неизведанное, патетическое, он почувствовал себя героем старого советского фильма. «Это будет не убийство всенародно любимого атлета, — ехидно сказал он сам себе, — я просто застрелю свое унижение», потому что Краси Дионов явился не только, чтобы забрать картины, а чтобы унизить его до последнего предела. «Прихлопну ублюдка, и не посмотрю на его мировую славу. Пристрелю, как собаку!» Боян запутался среди бесчисленных дверей, ударился о мраморную подставку под цветочным горшком, в котором рос экзотический кактус, и она рухнула на пол. Кактус иголками распорол ему руку. Из спальни на шум выскочила Магдалина, а это было лишнее. Она выглядела испуганной и страшно красивой, красивей, чем всегда. Под глазами залегли темные тени, она смотрела на него так, словно это он разлетелся на куски.
— Краси внизу… — сказал Боян и улыбнулся.
— Знаю. Он уже забрал эти проклятые картины?
— Он пришел за другим. Чтобы выгнать Марию и детей из квартиры.
— Господи, он совсем рехнулся!..
— Да нет, с ним все в порядке. И он это сделает, если только… — Боян слизнул кровь с руки.
— Если что?.. — со страхом спросила Магдалина.
— Если ты с ним не переспишь…
Наступила тишина. Темнота за окном сгустилась.
— Ты этого хочешь?
— Не знаю. — Боян пошатнулся, но подставки уже не было, ему не за что было ухватиться. — Что я буду делать с детьми и Марией?
— Ладно, — сказала Магдалина. Она не заплакала. Даже не попыталась. И не ждала утешения. И от этого было еще страшнее. — Веди его…
Внизу в гостиной они с Краси хлопнули по стакану до дна. Тот тянул на него теплым карим глазом и рассмеялся. Они обнялись, словно на вокзале, прощаясь перед расставанием. Когда добрались до спальни Магдалины, она была в ванной комнате. И вышла к ним, сверкая ослепительной наготой, в одних чулках с подвязками. Краси Дионов икнул. Черные чулки с кружевом наверху и красные подвязки. Те самые, Боян их помнил по окружному шоссе. И так же, как и там, она походила на бабочку. Лицо ее изменилось до неузнаваемости, на нем играла улыбка. Улыбка прекрасного, сознающего свою власть хищника.
— Послушай, дорогой, — бесстыдно сказала она, словно Бояна не было в спальне, — я разогрею твой триппер, но у меня два условия…
Краси Дионов судорожно сглотнул.
— Первое: будешь трахать меня, как шлюху, — сказала Магдалина и поставила ногу на кровать. — А второе… чтобы это ничтожество, — она кивнула на Бояна, — на нас смотрело. Хочу, чтобы он присутствовал.
Они сплелись, как в схватке, и опустились на ковер, словно на борцовский мат. Он старался причинить ей боль, мял тело, шлепал по бедрам, она укусила его за шею.
— Сука дикая, я тебя разорву…
— Да, сука, сука… еще, еще, еще… — орала она, — возьми меня, подонок, возьми навсегда… Купи меня, мразь!
Боян хотел уйти или хотя бы отвернуться, не смотреть, но не мог. Словно загипнотизированный, он прикипел взглядом к извивающимся телам. Было уже совсем темно, но даже отупев до предела, Боян знал, что Магдалина не плакала. От этого было еще страшней. И бесповоротней. Он понял, что держит в руках запотевшую бутылку виски, сделал огромный глоток и изо всех сил ухватился за нее.
На следующее утро, когда он проснулся, Магдалина уже ушла. Навсегда. В тот день Корявый застал его пьяным в гостиной, в тишине умолкшего дома, и спросил, словно у себя самого:
— Это было необходимо?
Боян промолчал, у него не оставалось сил даже на то, чтобы испугаться.
— Необходимо? — повторил Корявый, но не ударил. Растерянно погладил себя по бычьей шее, расстегнул молнию на джинсах, достал свое огромное, как шланг, хозяйство, за которое и получил кличку, и окатил его в кресле с ног до головы.
* * *
В одиннадцать вечера он уже был мертвецки пьян, настолько, что не счел нужным зажечь свет. Зазвонил его мобильный. «Мария, — уныло подумал Боян, — а может, Магдалина?» Он нашарил в соседнем кресле засветившийся телефон.
— Боян Тилев у телефона… — промычал он пересохшим ртом.
— Ты не просто попал в переплет, ты попал под паровоз! — это был Илиян Пашев.
— Но ты мне поможешь?
— Чем смогу… — на этот раз голос его прозвучал по-человечески, без свойственной ему холодной сдержанности. — Через полчаса к тебе подъеден мой шофер, кое-что привезет.
— Все это ни к чему… Понимаешь?
— Не стоит благодарности.
Боян сделал над собой усилие и все-таки зажег две люстры. Завинтил колпачок бутылки. Снова упал на диван и уставился в пустоту. Минут через двадцать песок на дорожке заскрипел под легкими шагами. Шофер Пашева совсем не напоминал Прямого, это был пожилой человек, чем-то похожий на шофера Мюллера, того богатого немца, только без фуражки и ливреи. «Пока без ливреи!» — беззлобно отметил про себя Боян.
— Господин Пашев свидетельствует вам свое почтение, — до оторопи изысканно произнес человек, — и передает вот это.
Он протянул большой конверт. Бояну показалось, что с документами.
— Положите на журнальный столик.
— Спокойной ночи, господин Тилев.
Шелковый халат на Бояне распахнулся, виднелось нижнее белье, один тапок соскользнул с ноги. Мужчина сочувственно глянул на него, вздохнул и исчез — донесся лишь скрип с песчаной аллеи. «Мы уже не можем друг без друга», — сказал ему в свое время Илиян Пашев. Боян взял в руки неожиданно легкий конверт. Разорвал. Внутри оказался еще один, розовый, гораздо меньший. Из него выпали тысяча долларов и небрежно набросанная записка: «Мне крайне неловко, но в данное время я не могу дать больше. Будь! Твой Илиян Пашев».
Теперь у Бояна не было сил выключить свет. Он еле доплелся до спальни и упал в постель. Ему приснился Созополь. Их любимое место на Царском пляже, где песчаная коса уходила в море. Вдали туманно проступали остров и маяк, причал сливался с морем и таял в густом мареве. Они уединились в дюнах — с Марией и своими дочерьми. Мимо проехал цыган на тележке, запряженной мулом, он продавал арбузы, и Боян выбрал самый крупный. Солнце палило нещадно. На коже Марии дрожали капельки воды. Она молча улыбалась, не мучаясь заиканием.
«Пойду искупаюсь», — сказал он.
Нет, это была не Мария, а Магдалина. Она мелко закивала и указала на детей. Те были еще маленькие, в одних трусиках. Девочки строили песочный замок. Вода приняла его в свои объятия, одарив узнаваемым чувством покоя, возвращения к истокам. Он лег на спину. Высокое светлое облако набежало на солнце, засияв по краям. Берег отдалился. Дочери, забросив лопатки, звали его, просили вернуться. Он поплыл к ним, к женщине на берегу, но какая-то неведомая сила затягивала его назад в море. Движения Бояна стали хаотичными, он плыл, но оставался на месте, страх перерос в животный ужас. Женщина на берегу тоже стала ему махать, но не призывая, а словно провожая — Мария-Магдалина. Море было гладким и ласковым. Всеобъемлющим и живым, как смерть…
Боян проснулся и потянулся за бутылкой. Она была пустой. В открытое окно врывался зной и дробный звук бубенцов пасущегося неподалеку овечьего стада. Боян зашаркал в ванную комнату и встал под ледяной душ. От голода засосало в животе, но он вспомнил, что вчера доел последний кусочек французского сыра. Холодильник был абсолютно пуст, как его желудок, как его голова. Он сознавал, что пьян и старался все делать медленно. Положил в чемодан несколько летних костюмов, четыре новые рубашки, носки, белье, бритву, зубную пасту и щетку, пену для бритья и лосьон после бритья, любимый одеколон «Фаренгейт». Почувствовал свой запах изо рта — дыхание отдавало кислятиной, помойностью, бедностью. Открыл миниатюрный сейф в платяном шкафу, его в свое время подручными инструментами смонтировал преданный Корявый. Сверху лежали четыре пачки денег стодолларовыми купюрами. Он припрятал их еще в тот первый холодный и страшный день, когда в подземном гараже «Нью-Отани» продал свою первую фуру с «Мальборо». «Это целая куча денег, — сказал себе Боян, а потом, — но для чего? Зачем они мне?» На нижней полке холодно блеснул бельгийский пистолетик — забавная красивая вещичка. Боян сунул пистолет в карман.
Лестница сияла черным мрамором, блестящая, как рояль. Он медленно спустился вниз, боясь, что упадет и днем Краси Дионов со своими братками найдут его переломанным. Краси позаботится о нем, отвезет в «Пирогов» и каждый день будет присылать цветы и деликатесы — черную икру, устрицы и кальмары из своего клуба. Он почувствовал, что кроме картин в гостиной еще чего-то не хватает. Огляделся. Не хватало телевизора и дорогой стереосистемы, вырванные «с мясом» провода торчали, как обнаженные нервы. Ночью его обворовали, все уже всё знали, даже местные воришки. Боян рассмеялся. И резко смолк, услышав свой смех. Он торопливо вышел во двор, без малейшего сожаления прошел мимо бассейна и вошел в гараж. Слава богу, машину не тронули. Ее не мыли, наверное, неделю, и она всем своим видом выражала ему свое пренебрежение, как чужая. Он медленно тронулся по подъездной аллее, отметив на ходу, что со двора украли садовый шланг и газонокосилку. Ворота он оставил распахнутыми — проем в каменном заборе зиял, как пролом. В зеркальце заднего вида появились две козы, ринувшиеся в открытые ворота к экзотическим кустам во дворе. Но это была уже проблема Краси Дионова. Боян не прощался — не с кем было и не с чем. Все его покинули.
Он медленно и осторожно вел машину, путь до их старой квартиры в «Лозенце» занял у него более получаса. Он снова почувствовал свое гнилостное дыхание и в лифте раскурил сигару. Соседей у них не было — на лестничной площадке была всего одна дверь. Боян нажал кнопку звонка и стал ждать. Кто-то наблюдал за ним в дверной глазок. Притаившись. Раздумывая. Красивая бронированная дверь встретила его, как старого знакомца, но ее главным предназначением было перекрывать вход.
— Кто там? — спросила Мария, хоть уже знала. Он по голосу понял, что даже ей уже все известно.
— Это я… — и совсем по-дурацки: — я пришел.
— Я не одета, — сказала Мария.
— Да, еще рано, — согласился Боян.
— Я да-даже к-кофе н-не успела в-выпить, — долго и мучительно заикалась она.
— Случилось важное, нам нужно поговорить.
— Да, — сказала Мария, но дверь не открыла.
— Меня разорили, уничтожили, выкинули отовсюду… Все случилось так, как ты хотела.
— Нет, — сказала Мария, но ничего не уточнила.
— Но все-таки… — Боян пыхнул сигарой и выпустил дым в сторону дверного глазка, — все-таки на улицу вас не вышвырнут. Вы обеспечены — ты и дети. Хотя на колледж в Англии теперь рассчитывать не приходится…
— Да, — сказала Мария.
— Эта квартира — ваша. Может быть, тебе снова придется работать, но…
— Да, — сказала Мария.
Сигара в руке налилась тяжестью, словно он держал в ней чемодан, но чемодан Боян оставил в багажнике машины.
— Не хочу чувствовать себя виноватым… поэтому и пришел. Не могу быть виноватым перед всем долбаным миром. Все-таки это моя жизнь.
— Да, — сказала Мария.
— Хватит того, что я остался один, не так ли?
— Да, — сказала Мария.
— Я еду в Созополь… — он понимал, что должен выдержать, что если сейчас брякнется здесь в обморок, перед этой черной бронированной дверью, то ему лучше было переломать себе ноги в своем проклятом доме и в пульсирующей боли беспомощно дожидаться Краси Дионова.
— Дд-да, дд-да, дд-да… — лихорадочно заикалась Мария, но не сказала «входи и оставайся» или «подожди внизу, пока я выпью кофе, соберусь и мы вместе поедем в Созополь».
— Поцелуй детей и… прощай.
— Да, — вздохнула так и не открытая дверь.
Боян расплющил свою сигару в лифте, теперь ему было безразлично, что он воняет, как уличный мусорный бак. Он сознавал, что еще пьян и вел машину очень осторожно, настолько медленно, что в любую минуту мог попасть в ДТП. При виде его еле ползущего БМВ шоферы уступали ему дорогу, но он тоже любезно сбрасывал скорость, приводя их в недоумение и пугая.
Боян подъехал к Центральному кладбищу. Вышел из машины и потянулся. Зашел в первую попавшуюся закусочную-тошниловку и, как в студенческие годы, заказал две порции «шкембе чорбы». Заправил суп соусом из уксуса и чеснока, обильно сдобрив острым красным перцем. Суп оказался горячим, ароматным и обалденно вкусным. Слипшийся желудок благодарно откликнулся на знакомый вкус. По занавескам ползали тараканы, над прилавком красовались плакаты с Мисс Вселенной, вентиляторы гоняли в густом воздухе запах кебабов и жареной печенки. Он выхлебал до дна обе порции супа под подозрительным взглядом поварихи. На улице солнце ему улыбнулось, подул ветерок. Он купил букет из тридцати белых роз, оставив щедрые чаевые цветочнице. На радостях та опрокинула ведро с гвоздиками, вода потекла по асфальту. «Наверное, вся наша жизнь состоит из деталей, — подумал Боян, — и чтобы воспринять и осмыслить, сначала их нужно забыть. А то, что мы не забываем — придумываем сами».
Он подошел к церкви, там как раз отпевали усопшего, и Боян почтительно вздохнул. Больше часа он слонялся по липкой жаре. Пропитанная смертью земля парила, пахло увядающими цветами и тленом. На мгновение ему показалось, что он заблудился и останется здесь навсегда. Наконец Боян нашел то, что искал. На скромном памятнике, как он и ожидал, была выбита красная звезда. В фарфоровом овале — фотография Генерала; суровый взгляд, казалось, пронзал его насквозь, словно Генерал через него смотрел в светлое будущее. Генерал улыбался, но его улыбка приобрела темно-коричневый цвет небытия. Осознав, что стоит по стойке «смирно», Боян наклонился, положил букет к подножию памятника и сел на железную лавочку.
— Ну, и зачем все это было? — спросил он.
Ему ответил кроткий вздох ветерка. На ветке соседней сосны покачивалась белка. На могиле Генерала, засаженной дикой геранью, проросли сорняки. Боян старательно их повыдергивал.
— Поймите же, господин Генерал, — смиренно сказал Боян, — вы умерли. Вы действительно мертвы.
Он встал, пошатнулся, плюнул на могилу и направился в свой сон — в Созополь…
* * *
В Созополе Боян снял тот самый, нависающий над морем, номер, в котором они останавливались с Магдалиной. Время шло к вечеру, но пляж под ним все еще был полон народа, зонтики напоминали грибы, выросшие на золотистом песке. Свет над ними дрожал от марева, даль казалась прозрачно-синей, сливаясь с небом. Боян принял душ, лег на кровать и задремал. В полудреме он продолжал бодрствовать, боясь снова увидеть тот сон, в котором море затягивало его, пытаясь проглотить, а с берега ему махали руками неестественно маленькие женщина и его дочери, казавшиеся чужими, но пытавшиеся его остановить. Ему приснилась его усталость.
Он проснулся на смятых простынях, абсолютно разбитый. Назойливо жужжал кондиционер. За окном темнело. Он уже достаточно протрезвел, чтобы осознать свое одиночество. Боян был совершенно один — как новорожденный или как умирающий. И лишь теперь с полной отчетливостью ощутил отсутствие Марии и Магдалины. В его помутившемся сознании они слились воедино, в одну женщину, словно подонок Дионов на глазах у Бояна похотливо обладал сразу обеими. Он снова почувствовал кислый привкус во рту. У него привычно заболела голова. Привычно засаднили давно зажившие губы. Захотелось есть, но больше — выпить. Он принял ледяной душ и надел другой костюм. Вывернул карманы брошенного на стул пиджака, взял деньги, повертел в руках свой бельгийский пистолетик и, поколебавшись, сунул его в карман того пиджака, что был на нем. Раскурил сигару и с ней вошел в ресторан. Тот оказался переполненным, все столики были заняты. Его задела царившая в ресторане беззаботность — женщины в легких платьях с обнаженными спинами, мужчины в бермудах и футболках, шумные дети, бегавшие в зимнем саду и прятавшиеся за кадками с пальмами… Боян сел у барной стойки. Бармен сразу же узнал его и расплылся в приветливой улыбке.
— Господин Тилев! — льстиво кивнул он, — а где же госпожа Тилева?
— Дома. Присматривает за детьми, — отрезал Боян.
Бармен понял, что перегнул палку, смутился и, бросив кубики льда в щедрую порцию Chivas Regal, ловко придвинул стакан к Бояну. Он помнил все его вкусы и привычки. Боян в два глотка осушил стакан и жестом приказал повторить. Бармен налил новую порцию и деликатно отошел.
— Я голоден. Где здесь можно поужинать?
— О, не беспокойтесь, господин Тилев, — бармен бросил салфетку на тарелки и огляделся. — Мы немедленно что-нибудь придумаем.
Он вышел из-за стойки бара и повел Бояна за собой на террасу, остановившись в ее конце у углового столика на двоих. В скалах под ними плескалось море — потемневшее в вечерних сумерках, похожее на животное. За столиком сидела женщина. Одиноко и безутешно. Молодая и до боли красивая, она кого-то ему напоминала.
— Простите, мадам, — галантно сказал бармен, выдвинув из-под стола свободный стул, — позвольте вас потревожить.
— А что, другого места не нашлось? — нервно спросила женщина.
— Господин Тилев тоже голоден, — любезно улыбнулся бармен.
— И мой суп, знаете ли… — она не скрывала своего возмущения, — этот суп…
— Что суп? — улыбка постепенно сползала с его лица.
— Мне показалось, в нем муха! — женщина нервно раскрыла сумочку, пошарила в ней и снова щелкнула замочком.
— Это невозможно, мадам, но я немедленно попрошу его заменить.
Боян сел за столик. Женщина не удостоила его ни единым взглядом, он почувствовал себя наглецом.
— Я мог бы подождать… — сконфуженно сказал он.
— Естественно, могли бы…
— Простите, я сожалею… — он сделал глоток виски и почувствовал себя куда лучше.
— Все сожалеют, всю жизнь все вокруг меня сожалеют, но садятся. И остаются сидеть.
Ее беспомощное сопротивление и раздражение были ему приятны. Боян молча погасил сигару в пепельнице.
— И этот суп… Ну, какая тут сложность — суп-пюре из морковки и картошки? Везде сплошное унижение, намеки, оплеухи… — женщина мелко затрясла головой.
Она плакала. Слезы копились в ее синих глазах, как незаданный вопрос, срывались с ресниц и текли по щекам, скрываясь под подбородком. Он ее узнал! Он вдруг понял, на кого она была похожа — на Марию и на Магдалину одновременно, хоть в то же время очень отличалась от них обеих. И эти схожесть и различие сливались в женщине воедино, это она махала ему на прощание с берега моря в его сне. Она была куда младше Марии, но выглядела более зрелой, чем Магдалина, впитав в себя грусть обеих… Казалось, ее лишили чего-то невосполнимого. «Деньги к деньгам, несчастье к несчастью, — подумал Боян. — Совсем, как мы…» Он почувствовал ее такой близкой, словно знал много лет, эти слова были готовы сорваться у него с губ, но тут официантка принесла ей суп.
— Простите, мадам, — хмуро пробормотала она.
Боян заказал бутылку виски, две порции черной икры и раков.
— И вы все это съедите и выпьете? — укоризненно спросила женщина, склоняясь над своей тарелкой.
— Если вы мне поможете, — ответил Боян, протягивая ей свой носовой платок. Она вытерла слезы и пристально посмотрела на Бояна. Ее глаза чуть косили. Совсем чуть-чуть, очень симпатично. Прядь медно-русых волос упала ей на глаза.
— Помогу? В чем? — холодно спросила она.
— Во всем. — Ему показалось, что она снова может обидеться, и он торопливо уточнил: — Утолить голод.
Ее красота была назойливой, как третий человек за столиком. Она поражала. И создавала дистанцию. Но вместе с тем была более женственной, более спокойной и мягкой, чем красота Магдалины. Он внимательно смотрел на нее — задумчивые, чуть косящие глаза, мягкий овал лица с высокими скулами, полная упругая грудь. На ней было простенькое черное платье, но выглядела она в нем элегантно; на золотой цепочке — маленькое рубиновое сердечко. «Как капля крови», — подумал Боян.
— На этот раз без мух, — удивленно сказала женщина, помешивая суп ложкой, но не прикасаясь к нему.
Бармен лично сервировал им ужин со столика на колесиках. Он поставил на стол хрустальный подсвечник и зажег свечу, но ветер тут же ее задул. Женщина улыбнулась.
— Белое вино для мадам? — спросил он. — Могу предложить выдержанное, девяносто шестого года.
— Я не любитель алкоголя, — ответила она, — но если пить, то предпочитаю крепкие напитки. Не тратьте времени зря, — Бояну показалось, что она сейчас снова заплачет, а она рассмеялась.
Бармен налил им виски и положил в него лед. Боян незаметно сунул ему в руку двадцать левов, осушил свой стакан и почувствовал себя свежим, счастливо возродившимся к новой жизни. Ветерок приносил прохладу и соленый запах водорослей. В залив возвращались яхты, вдали зажегся маяк, разноцветные огоньки Созополя купались в море.
— Наверное, нужно познакомиться. Боян Тилев.
— Знаю, — просто ответила она.
— То есть как? — удивился он.
— Видела ваши фотографии в газетах. Вам принадлежит пятая часть Болгарии.
— Неужели столько? — от боли в груди у него перехватило дыхание.
— Так было написано, — сказала она, — а я Лора. Живу в панельной многоэтажке в «Люлине». Она хотела его уязвить. Не назвала грязным нуворишем или чертовым миллионером, но все-таки обвиняла. Ее еле заметное косоглазие было прекрасно. Глаза полнились тоской, а оно рассеивало ее, дробило и множило.
— Лора… роковое имя, — сказал он.
— Вот только Пейо Крачолова больше нет… убили… — тихо заметила она.
Это был камень в его огород, и он невольно улыбнулся.
— О, как я их ненавижу…
— Кого? — наивно спросил он.
— Тех, которые его убили. Навсегда.
«Нет ничего случайного в этом гнусном мире», — подумал он. Боян почувствовал, что эта женщина ему предназначена, что они невозможны друг без друга. Он не только инстинктивно узнал ее, но уже понял, что пережитое ими крушение связало их воедино, обрекая на взаимность и общее будущее. Обоюдное несчастье порождает доверие, оно двухполюсно, как магнит, чужое несчастье обычно отталкивает, вызывает сочувствие или чувство превосходства, но когда оно взаимно, несчастье привлекает друг к другу, служит надежной спайкой. Она ела раков. Деликатно разламывала панцирь и высасывала нежное мясо, но мысли ее где-то витали, глаза туманила скрытая тревога.
— Вы задумчивы, — сказал Боян, — и грустны.
— Грустна? — она сполоснула пальцы в пиале с лимонной водой и вытерла их салфеткой.
— Что-то вас мучает.
— Все сожалеют, — повторила она, — всю жизнь все вокруг сожалеют, но садятся… — она запнулась, сделала глоток виски, — а потом уходят.
— Недавно вы сказали, что они остаются…
Он давно заметил, что все любят делиться наболевшим. Если часто и много говорить о наболевшем, боль обезличивается и стирается. Когда мы непрестанно обсуждаем что-то, нас огорчившее, мы, в сущности, забываем его. Ровным, не терпящим сочувствия голосом Лора рассказала, что поздно вышла замуж, муж был блестящим программистом, защитил диссертацию, но его уволили по сокращению штатов. Он стал пить, за три года совершенно опустился, стал неузнаваем.
— Бил меня или ребенка, можете себе представить? Ведь Бобби всего шесть лет! Потом раскаивался, плакал.
— Я тоже выпиваю, — сказал Боян, желая ей помочь. Подтолкнуть к рассказу.
Он измучил и ее, и сына, вбил себе в голову, что должен уехать в Америку, что там ему место, там его ожидает блестящее будущее. Сдалась мама Лоры — продала свою прекрасную квартиру в центре города и отдала деньги зятю. Он улетел. И уже восемь месяцев от него ни слуху ни духу. Она не знает, жив ли он. Человек исчез. Растворился.
— Хоть бы мы тогда развелись, — сказала она.
— Я тоже выпиваю, — упрямо повторил Боян.
— Вы пьете совсем иначе… вы ведь Боян Тилев.
Боян вздрогнул. Почувствовал, что этой же ночью будет спать с Лорой, это казалось неизбежным, они оба были ранены и преданы, заброшены в лабиринты их собственных судеб, и их близость была единственным выходом. Она тоже поняла это. Покраснела и опустила глаза в сумочку, что-то в ней перебирая. Она больше не плакала.
— Мне пора, — тихо сказала Лора. — Я забыла ключ, а хозяева рано ложатся.
— Разве вы остановились не в этом отеле? — у Бояна перехватило дыхание.
— В этом дворце? На какие шиши? — вяло улыбнулась Лора.
— Позвольте вас проводить. Возьмем ваш ключ и вернемся закончить ужин.
Лора снова обыскала свою сумочку, ее внутренняя борьба была очевидной.
— Вы пьете совсем иначе, — обреченно произнесла она, и это было согласием.
Она поднялась из-за столика, чуть пошатнулась и зашагала к выходу. Он пошел за ней.
— Мы ненадолго выйдем, — сказал Боян бармену, — вернемся через полчаса. Придержите наш столик.
— Разумеется, господин Тилев, — фамильярно ухмыльнулся тот. — Не беспокойтесь, господин Тилев.
* * *
По освещенной улице они спустились в старую часть города. Десятки ресторанчиков, магазинчиков и обменников еще работали, толпы загорелых туристов не умещались на узеньких тротуарах, люди сталкивались друг с другом — кто-то спешил, кто-то лениво глазел на витрины. Несколько человек почтительно поздоровались с Бояном, он молча кивнул в ответ.
— Вы известный человек, господин Тилев, — сказала Лора и прижалась к нему, — все вас знают.
— Они меня с кем-то путают.
По аллее, начинавшейся у бывшего летнего кинотеатра, они вошли в городской парк. Пахло южными цветами и скошенной травой — сладкий, глубокий аромат, засевший в его памяти. Они с Лорой остановились, заглядевшись на притихшую церквушку, многие столетия провожавшую и встречавшую рыбаков. Иногда рыбаки не возвращались, но она ждала их всегда. У него запершило в горле, на глазах выступили слезы — наверное, Лора испытывала те же чувства. Он вдруг осознал, что со стороны они кажутся семьей, беззаботной счастливой семьей, которая идет забрать какой-то ключ.
На скамейках у церкви расселись подростки, их битком набитые ранцы валялись рядом. Они, как черепахи, носили свой дом с собой. На них были потертые, нарочно порванные джинсы, у некоторых — бритые наголо головы, парочка бесполых существ нарезала салат прямо на полиэтиленовом пакете на скамейке, сдабривая его подсолнечным маслом, уксусом и солью. Парень в грубых солдатских ботинках с татуировкой дракона на груди наигрывал на гитаре, напевая тихим хрипловатым голосом: «Вернемся, вернемся в минувшие годы, чтобы не потеряться, чтобы этому лету начаться в Созополе снова…» Текст песни был странным, почти абсурдным, но мелодия — манкая, он ее запомнил. Бояну захотелось в туалет, и он потянул Лору дальше.
Они шли маленькими старинными улочками, под крышами домов висели связки сушеной рыбы, бабки, сидя на лавочках у заборов, продавали кружевные салфетки, скатерти и варенье из зеленых плодов смоковницы.
— Вот здесь я живу, — Лора указала на деревянный дом и растворилась в подъезде.
В дворике, в беседке, увитой виноградной лозой, веселилась подвыпившая компания. Над сказочным, резным балкончиком второго этажа на веревке сушилось женское белье. Он был уверен, что ее. Оно казалось воздушным, как белье Магдалины, но более женственным и загадочным. Улыбаясь, Лора вышла из дома, поскользнулась на каблуках на каменной мостовой и снова прижалась к нему. Робко и преданно. По-настоящему.
По дороге назад они молчали. Алкоголь слегка туманил ему голову, но все чувства были обострены до предела. И Боян подумал, что с Лорой, только и единственно с ней, он мог бы вернуться к себе настоящему, начать все сначала, скажем, открыть кафе. За несколько месяцев он смог бы его разработать и довести до совершенства, сделать из него уютный клуб, изысканное место отдыха для состоятельных людей. «Я ведь все знаю, все могу, я ведь Боян Тилев!» У них с Лорой не было прошлого, она не знала его ни в период его жалкого прозябания, ни во время его взлета и падения, их связывало только начало и их общее будущее. Неожиданность этого открытия поразила Бояна. Конечно, он уже не будет тем Бояном Тилевым, о котором писали газеты, который снимал министров и продвигал в Народное собрание депутатов, но он не будет и тем, кто влачил жалкое существование в фотолаборатории Министерства внутренних дел. Просто будет зарабатывать на жизнь — себе, Лоре, ее сыну и своим дочерям, переплавит свое несчастье в близость, любовь и достойную старость. А Генерал действительно будет мертв. Он вздрогнул. И рассмеялся.
— Что с вами, господин Тилев? — спросила Лора. Ее косящие глаза были прекрасны. В них читалось сочувствие, искренность и преданность. Он не посмел сказать, что счастлив и что… ему срочно нужно в туалет.
На террасе ветер снова погасил свечу. Они ее зажгли. И воспарили над морем, над собой. Им принесли зажаренную камбалу — все так, как он любил: с аппетитной корочкой, политую лимоном. Сменили лед. Они выпили еще. Сегодня он будет пить, есть за что. Ему требовалось сделать над собой усилие и все рассказать Лоре. Она уже рассказала ему о себе все без утайки. Теперь была его очередь. Он пыхнул сигарой и собрался, как перед прыжком в холодную воду. И тут неожиданно у столика, преданно улыбаясь, возник бармен.
— Мадам, — почтительно сказал он, — вас к телефону.
Лора поморщилась и встала из-за стола. Наконец он мог заскочить в туалет. Допив свою порцию виски, Боян тоже поднялся и нетвердыми шагами подвыпившего или очень счастливого человека вышел через террасу и опустевший ресторан на лестницу и направился на этаж ниже. Все лампы были погашены. Он медленно шагал по лестнице, дверь женского туалета была приоткрыта, оттуда долетал знакомый мужской голос. Это было так странно, что он замер на месте.
— Мне очень жаль, Лорка, — хохотнул бармен, — но Гиббон мне только что сообщил… Ну, Гиббон из Бургаса, ты его знаешь…
— Господи!.. — ахнула Лора.
— Его размазали по стенке, как таракана, твоего Тилева, — сказал бармен. — Остался один пшик…
— Ну почему со мной всегда так?.. — простонала Лора, — а ведь как прошел номер с супом. На ура! И всю ночь пришлось реветь белугой, чтобы получился похоронный вид.
— Да ладно, ничего страшного, — сказал бармен, — ну срубишь с него за ночь пятьсот баксов…
— Осточертело мне уже на одну ночь, — сказала она, — как шлюха.
— Так ты, Лорочка, шлюшка и есть, — сказал бармен, — иди ко мне, дай потискаю, где тут наша сладкая попка…
Боян выронил сигару. Оглянулся. И рванул назад, почему-то на цыпочках. Хлопнул дверью отеля под носом у задремавшего швейцара. Огни уличных фонарей и витрин, шумное многолюдье вызывали боль. Во второй раз судьба надсмеялась над ним, над его последней надеждой. Его верой в счастливый исход, который он сам придумал. «Наивный кретин. Покайся!» — яростно приказал он себе. Меланхоличный бриз доносил запах моря, южного цветения, запах прошлого лета в Созополе и всех минувших лет. Эта мысль возобладала над другими и повела его за собой к маленькой церкви, которая провожала и встречала рыбаков, всегда давала им приют и последнее упокоение.
Внезапно им овладела безбрежная и беспричинная любовь. Такая огромная, что он задохнулся. Она прорвала плотину в груди и разлилась вокруг, заполнив всю эту бесконечную ночь. Любовь к Марии и дочерям, к Магдалине и непоседливому Пеппи, к Краси Дионову и Генералу, даже к Лоре и хитроумному бармену в отеле. Наверное, он сходил с ума. И тогда Боян подумал: «Кажется, я прощаюсь. Но с чем?»
Подростки пустили по кругу бутылки с ракией и мятным ликером, отхлебывали из горлышка и закусывали салатом — прямо руками. Его это умилило. Они казались совершенно закрытыми в себе, как секта, совершенно неподступными. Непробиваемыми. Как покаяние! А ему было не дано раскаяться, умилостивить себя и накопившуюся в нем невостребованную любовь. Парень с драконом на груди все так же перебирал струны, напевая: «…чтобы не потеряться, чтобы этому лету начаться в Созополе снова…» Боян сел на ближайшую скамейку, машинально сунул руку в карман и нащупал пистолетик. Вытащил его. В нем росло изумление при виде этой изящной совершенно ненужной вещицы. Боян повертел его в руке, поднял — черточка прицела блеснула на фоне освещенной церковной стены. Вдруг, словно издалека, до него долетел голос Генерала: «Когда у меня нервы на пределе, когда я в недоумении или в ярости, я люблю точность!» «Ты мертв!» — сказал ему Боян. Сознание работало четко и ясно, он видел мир, как через стекло. «Так много любви… — мелькнуло у него в голове, — когда-нибудь все это должно было закончиться!»
Он снял пистолет с предохранителя и взвел курок. Как в игре. И нажал на спусковой крючок. Выстрелы прозвучали, как из детской игрушки, не громче, чем хлопки ладоней. Он замер в тишине, а в сущности, среди стонов разбросанных израненных тел…
__________________________
Весь день мы провели на пляже, подальше от шума-гама и разноцветных пляжных зонтов. Мы сбежали от пляжной суеты, но плеск волн сюда долетал. Море медленно вздыхало, верное своему постоянству разрушать и отнимать. В обед, перекусывая бутербродом, Лора неожиданно заявила:
— А я не верю твоим объяснениям о конце истории, тому, что если перестанут писать хорошие книги, то… как бы это сказать… люди перестанут понимать настоящие слова, и Истории придет конец.
— Да ведь это просто, как дважды два, — ответил я, — в «Войне и мире» Льва Толстого или в «Моем столетии» Гюнтера Грасса больше истории, чем в любом учебнике.
— Но все же Фукуяма считает…
— Да при чем тут этот перепуганный японец, — ответил я с набитым ртом, — и История ни при чем. Но она растает и исчезнет, если ее не перескажут. Как ты не понимаешь, без слова все мертво, без жизни каждого из нас. Слова уже никому не нужны, слова умирают, а ведь с ними связано сохранение всего остального.
— Твоя дочь задурила тебе мозги…
— Мила умница. И гораздо мудрее меня.
— И это… — она запнулась, — все это для тебя важнее, чем тот фальшивый бриллиант, стоивший бешеных денег?
— Похоже, что да.
— Это тебя ранит, унижает до боли?
— Похоже, что да, — повторил я смущенно.
Она как-то странно глянула на меня, но ничего не сказала.
Мы ужинали в маленьком ресторанчике на пристани, огражденном рыбацкими сетями. Я ничего не пил. Даже кофе. Мы были совсем как семья, заказавшая жареных бычков, политых лимоном, и картошку. Я ел рыбу руками и, не сдержавшись, облизал жирные пальцы. Оно камнем лежало на душе, а Лора была единственным человеком, которому я мог признаться.
— Моя дочь… Мила была права.
— Она тебя и в самом деле довела до глюков, — рассмеялась Лора.
— Понимаешь… — я лихорадочно подыскивал нужные слова, как на исповеди, — все случившееся можно рассказать, а значит, изменить его, как тебе угодно. Слова не точно передают содержание, они скорее замещают его. Сжимают или растягивают во времени, выхолащивают или приукрашают… но все это лишь приближение.
Лора молча кивнула, пристально глядя мне в глаза.
— Переиначивая, а подчас и убивая событие. Написанное слово придает ему смысл нескончаемости, озаряет вечной жизнью, одаривает иным бытием, превращая в Историю.
Она положила свою руку на мою.
— Слова — это жизнь смерти, — тихо сказал я, — единственное возможное продолжение человека. Смысл не в просветлении и пустоте, а в Слове. Все мы продолжаемся в словах.
— И для тебя это так важно? Поэтому из тебя не выйдет Гаутамы Будды, да?
— Не знаю, — искренне сказал я.
— А знаешь, что сказал Мишель Фуко? — спросила вдруг Лора, обеспокоенно изучая мое лицо.
— Он много чего сказал.
— Еще Морис Бланшо утверждал, что в каждом своем произведении писатель понемногу умирает, а Мишель Фуко сказал, что история кончается со смертью рассказчика.
Я похолодел. Эти слова я уже слышал. От Вероники, у нас дома. Правда, прошептала она их не мне, а кому-то другому, по телефону. Она просто пыталась прикрыть ими свое смятение и желание поскорее закончить разговор. Сейчас сходство Вероники и Лоры вызвало у меня раздражение и причинило боль.
— Но Фуко и в самом деле сказал, что история кончается со смертью рассказчика, — упрямо повторила Лора.
Я сделал вид, что задумался, и отвернулся.
— Не хотела тебя расстраивать… — проронила Лора.
Совсем рядом на волнах покачивались яхты. Мрачные серые военные корабли походили на детские игрушки, в них не было ничего угрожающего. За волнорезом рыбацкие лодки плясали на волнах рядом со своим отражением.
— Это наше, — вздохнула Лора, кивнув на пристань, — ты напишешь о нем? — но не прибавила: «чтобы все это осталось».
— Наше…
— Давай попросим счет, — шепнула Лора. Ее груди колыхнулись и стыдно отяжелели.
Темнело. Я глянул на часы. Время подбиралось к восьми вечера, в августе дни становятся короче. Официантка, разрываясь между клиентами, все не подходила, мы медлили, и это было прекрасно.
— Когда мне прийти? — спросил я.
— Когда захочешь, — ответила Лора.
— Я приду в девять.
— Когда захочешь, — повторила Лора.
* * *
Дом творчества писателей больше не был моим, он меня уже не ждал и, казалось, не сулил приют. Многие годы я чувствовал себя здесь как дома, написал под его крышей немало страниц, а сейчас воспринимал, лишь как место для ночлега. Нашу писательскую столовую сдали в аренду, превратив в ресторан, доступный для всех, и теперь он стал чужим, даже отталкивающим. Здесь царили наглость, убогость и запах шашлыка. Я сюда не заходил. Двое писателей играли в нарды под смоковницей во дворе.
— Тебя ищет Донка, — сказал один, бросив кости, — весь день разыскивает. Сказала, что это важно.
Комнатка завхоза была в углу миниатюрного дворика. Выстиранные простыни белели на фоне стены с осыпающейся штукатуркой. Донка понимала писателей. Знала, что они неумны и капризны, за многие годы поняла их заурядность и научилась их прощать. Писатели ее любили, но ничего не прощали. Она сидела за столиком, изучая какие-то счета.
— Марти, наконец-то! — приветливо улыбнулась она, — раньше твоя пишущая машинка молотила, как швейная. Ты загорал?
— Раньше молотила, теперь молчит. Теперь я счастлив.
— Тебе пришел вызов на телефонные переговоры.
— А почему не позвонили прямо сюда?
— Телефон отключили за неуплату, нет денег, — вздохнула она и записала что-то в тетрадь. — Тебя вызывают на почту. В девять часов.
— В девять я занят, — сказал я. — А кто вызывает?
— Вероника, твоя жена…
Я взял квитанцию, повертел в руках — действительно, Вероника… Если я попрошу Донку, она меня прикроет, скажет, что не нашла. Мне стало стыдно.
— Катарина улетела в Америку, к старшей сестре, — сказал я. — Наверное, что-то, связанное сними.
— Счастливчик ты, Марти.
— Да… — согласился я. — Донка, представляешь, во всем городе нельзя раздобыть букет. Найдешь мне хоть один цветок?
Она расхохоталась и погрозила мне пальцем. Донка уже двадцать лет знала Веронику и детей, но и меня знала двадцать лет.
— Пошлю его Веронике, — дурацки подмигнул я, — по телефону…
Душевая на первом этаже была занята, и это меня разозлило. Нарды меня не интересовали. Я поднялся на второй этаж в свою комнату и вышел на балкон, но детский рев прогнал меня и оттуда. На столе меня ждала верная «Эрика», умолкнувшая на полуслове, одинокая и заброшенная, как недописанное предложение. Мебель в комнатушке была обшарпанная, в углу, у занавески, пищал комар. Я страшно нервничал. Снова побежал вниз. Душевая была свободна. И грязна. Я принял горячий душ и просто засиял, трезвый как стеклышко. На скорую руку побрился, оделся и извел полфлакона дезодоранта. Занялся бытовыми мелочами — сложил стопкой неглаженые футболки и убрал их в шкаф. Смахнул туалетной бумагой пыль с туфель. И все не мог успокоиться. Взглянул на недописанный лист, заправленный в пишущую машинку, пробежав глазами последние предложения:
«Подростки пустили по кругу бутылки с ракией и мятным ликером, отхлебывали из горлышка и закусывали салатом — прямо руками. Его это умилило. Они казались совершенно закрытыми в себе, как секта, совершенно неподступными. Непробиваемыми. Как покаяние! А ему не было дано раскаяться, умилостивить себя и накопившуюся в нем невостребованную любовь. Парень с драконом на груди все так же перебирал струны, напевая: „…чтобы не потеряться, чтобы и этому лету начаться в Созополе снова…“ Боян сел на ближайшую скамейку и засмотрелся на них. Хотелось курить, но просить у них сигарету было бессмысленно — не дадут. Он машинально сунул руку в карман и нащупал пистолетик. Вытащил его. В нем росло изумление при виде этой изящной совершенно ненужной вещицы. Боян повертел его в руке, поднял — черточка прицела блеснула на фоне освещенной церковной стены. Нелогично и очень издалека до него долетел голос Генерала: „Когда у меня нервы на пределе, когда я в недоумении или в ярости, я люблю точность!“ „Ты мертв!“ — сказал ему Боян. Сознание работало четко и ясно, он видел мир как через стекло. „Так много любви… — мелькнуло у него в голове, — когда-нибудь все это должно было закончиться!“
Он снял пистолет с предохранителя и взвел курок. Как в игре. И нажал на спусковой крючок. Выстрелы прозвучали как из детской игрушки, не громче, чем хлопки ладоней. Он замер в тишине, а в сущности, среди стонов разбросанных израненных тел…»
Я поморщился. Неужели это конец моего романа, и кому нужны все эти слова? Эта стопка исписанных листов на письменном столе, усыпанных крошками? Моя боль и протест? Непроизошедшее и случившееся? Неужели это мое последнее предложение, конец Истории, согласно аргументированному и ловкому доказательству этого улыбчивого японца Фукуямы? Меня ослепил гнев. «Это не конец… не конец… не конец…» — замолотил я по клавишам. Старая «Эрика» задрожала. Я уронил на нее голову. И пришел в себя от ее холодного сочувствия.
Я вышел на улицу, было сумрачно и шумно. Писатели по-прежнему играли в нарды.
— Донка оставила это для тебя, — кивнул один в сторону букета на скамейке, — герой-любовник! Ты свое пузо видел, Марти?
— Пойду, гляну в зеркало, — нахально парировал я.
Цветы были странные, бледно-розовые, неправильной формы, чуть липкие, словно питались мухами. И еле уловимо пахли влажной почвой и корнями. Донка перевязала их кружевной лентой, которую связала сама. Умопомрачительный букет.
Я спустился к бывшему летнему кинотеатру, прошел детской площадкой для игр и зашагал по парку. Везде продавали соленые орешки, мороженое, серебряную бижутерию, слащавые картины, замки и кораблики из рапанов. Продавали все, что душе угодно. Темнота меня успокоила. Приютила. Рядом чувствовалось дыхание моря, его мускулы, как у живого существа, его запах — размножения и сохнущей спермы. Часы показывали без десяти девять. Кратчайший путь к почте лежал мимо церкви, под куполом деревьев. Я любил эту церковь, любил ставить в ней свечи. Она была маленькой, изящной и такой душевной, что в ней можно было почувствовать Бога. Познать Его. На скамейках у церквушки расселись подростки, косившие под хиппарей. Их рюкзаки были набиты одежкой, палатками, сковородками, пластмассовой посудой и откупоренными бутылками. Они, как черепахи, все свое носили с собой. Несколько парней отхлебывали ракию прямо из бутылки, пуская ее по кругу. Они совершенно не стеснялись, отгородившись от всего мира тайной своего общения — в здравом состоянии или под кайфом. Я забыл в комнате сигареты, но просить у них было бессмысленно — не дадут. Прямо на каменной дорожке сидела тощая девушка нездорового вида в вылинявшей рубахе и бренчала на гитаре. Ее кожа казалась бледной, не знавшей солнца. А голос оказался неожиданно нежным и мелодичным. Слова песни меня озадачили, стоило в них вдуматься, но я спешил. Каждая мелочь вгрызалась мне в память, мучительно стараясь в ней задержаться, словно я, сломя голову, мчался в пустоту.
У телефонов-автоматов на улице стояла очередь, но в старой почте было пусто. И прохладно. Пол украшала мраморная плитка — экое излишество. Я протянул телефонистке свое уведомление о вызове к телефонному разговору. Девушка глянула на меня со скукой и зевнула. Не такая уж раскрасавица, хоть сама она думала иначе.
— Придется подождать… Кому приспичило разговаривать, приходится ждать…
В зале ожидания стояло всего два стула. На одном сидел старик с тростью. Он задержал взгляд на моем букете и стукнул тростью по мраморному полу. Я уселся рядом. Хотелось курить. Я уже опаздывал. В раздражении я грыз ногти.
— София, вызывает София… — крикнула красотуля в мелких кудряшках, похожая на болонку, — третья кабина…
В кабинке было тесно и душно, лампочка перегорела. Буду предельно лаконичен и тверд, даже жесток, решил я.
— Даю Софию, — рявкнула телефонная трубка, — соединяю, говорите…
— Алло, ну как ты там? — голос Вероники, глухой и тихий, долетал, как с другого конца планеты.
— Не слышу, говори громче!
— У меня все в порядке… — сказала она, — а у тебя?
— Плохо слышно.
— Да я же почти кричу, Марти… Как твое давление?
— Какое давление?
— Как это «какое»?.. Твое, высокое.
— Аа-а, давление…
В трубке что-то щелкнуло, голос приблизился, словно теперь она сидела рядом, на месте красотули. Я услышал даже ее дыхание. Вероника была чем-то взволнована.
— Теперь другое дело, — сказал я. — Ты звонишь… что-то с детьми?
— Да, теперь прекрасно слышно, просто великолепно! Как ты там? Уже загорел?
— Скорее, пропитался светом. Изнутри. Сама знаешь, Созополь… Ты, наверное, по поводу Катарины?
— Получила пять мейлов от нее и от Милы. У них все прекрасно. Передают тебе привет. Целуют. Ты же им отец все-таки.
— Отец… кто ж еще?
Она замолчала. Слышалось лишь ее тяжелое прерывистое дыхание. Настолько тревожное, что отдавалось во всем моем теле.
— Как она долетела? — спросил я, чтобы хоть что-то сказать, чтобы не вырвалось: «Я тороплюсь!»
— Говорит, как во сне… Всю ночь гуляла по Лондону во время пересадки; в Вашингтоне Мила встретила ее в аэропорту Кеннеди и оттуда прямо в Нью-Йорк. Ты представляешь, в Нью-Йорк?!
— Америка есть Америка, но я ненавижу тех, кто ее создал. Кто отнял у меня детей.
— Прости, но это их выбор. Они его сами сделали. Но я хотела о другом…
— О чем — другом? Могу выслать тебе немного денег.
— Хватит тебе о деньгах! Ты ведь не такой, Марти. По крайней мере, не был таким. Вернись к себе прежнему, сделай что-нибудь для себя. И с собой, наконец!
— О чем — другом? — глупо переспросил я. Не нужно было этого делать.
— Ты застал меня почти на пороге, Марти, — сказала она, будто это я вызвал ее к телефону, — с двумя чемоданами… Я взяла те, старые, картонные. И твою спортивную сумку. Не волнуйся, я их, конечно, верну.
— Ты едешь на какой-то симпозиум?
— На симпозиум с двумя чемоданами? — ее злорадство вспыхнуло и утихло. — В разгар лета с двумя старыми чемоданами? Подумай головой, ты же умный интеллигентный человек.
Теперь замолчал я. Боль пришла, прежде чем я все понял. Безжалостная, неумолимая, не помещающаяся в этой кабинке, как недавнее счастье. Моя боль пахла лакированным деревом и кедами.
— Я забрала только одежду. Все остальное, все наше оставила. Даже фотографии.
— Но куда ты собралась, черт побери? Вероника, не морочь мне голову!
— К Жоро… — выдохнула она. И словно исчезла.
— К какому Жоро… мать его!
— К моему Жоро… — Вероника расплакалась, но меня разозлили ее слезы, ее минутная слабость, которая могла дать мне надежду на то, что она передумает, могла смягчить неотвратимость ее решения.
— Я тоже живой человек, мне тоже нужна хоть капля жалости… — она скандалила и плакала одновременно. — Жоро из-за меня развелся с женой, оставил детей. Он… он просто… — Вероника захлебнулась слезами. В трубке послышался глухой удар, кажется, она лягнула чемодан.
И до меня наконец дошло, что Вероника, как и наши дети, сделала свой выбор. И теперь это было самым главным. Она уходила. Бросала меня. Уже бросила. Предала без предупреждения. И с огромной, как море, четкостью я понял, что не могу без нее, не могу оторвать ее от себя, что без нее пропаду, закончусь. Нет, не умру. А закончусь, что куда страшнее. Я по-прежнему любил Веронику. Ее тело. Ее запах дешевого мыла. Ее извращенную игру в феминизм. Все тридцать лет, прожитых с ней. Каждое наше лето в Созополе, и прошлое лето… «Только ее», — подумал я, сползая на пол. Спину заломило, букет помялся. Я взял его свободной рукой и поднес к лицу. Пришло понимание, что та предопределенность, та роковая неизбежность, которую я пережил с Лорой, была предназначена Веронике. Меня смутило их сходство, постоянное удивление в глазах, находчивый ум и внутренняя чистота. Но Лора была никем, чужой, меня обманула моя собственная потребность выговориться, мои собственные слова, слова… Этот букет был для Вероники. Мне стало холодно. Стало страшно.
— Какой такой Жоро? — разъярился я. — Да я ему шею сверну, я его…
— Не нужно так, Марти, прошу тебя, успокойся… — Вероника уже не плакала.
— Кто он такой, этот гад, сволочь, ворюга… да, именно ворюга!
— Возьми себя в руки, — она больше не умоляла, — или я брошу трубку.
Но не бросила. Показалось, что стены кабинки меня сжимают, я встал на ноги. Нечего стоять здесь, в этой клетке. Нужно действовать.
— Мое давление, господи, ты отдаешь себе отчет…
— Какое давление? — спросила она.
— Как «какое»? Мое! Высокое! Я возвращаюсь! Вернусь сегодня ночью! — заорал я что есть мочи, — ты слышишь, Вероника, я возвращаюсь…
На этот раз она действительно положила трубку. Наверное, вытерла слезы и взялась за чемоданы. Картонные свадебные чемоданы мамы и папы. Телефонистка в окошке заслонила рукой лицо, словно защищаясь, как от сумасшедшего. Может, я действительно сходил с ума?
Я выскочил на улицу, ветерок принес запах беззаботности и праздной жизни. Нужно было проверить на автовокзале, когда отъезжает первый же автобус в Софию, но у меня не было сил. Схватить свой неоконченный роман и убраться отсюда, оттуда, отовсюду! Толпа обняла меня своей полуулыбкой и потянула за собой. Только в гуще себе подобных, среди их безразличия, человек может испытать полнейшее молчание. Я сжимал в руке букет, держась за него, как за полную бутылку. Во мне крепла решимость бороться за Веронику. Как за кусок хлеба, как за глоток воды. Подсознательно я понимал, что смогу вернуть Веронику только тем, что стояло преградой между мной и Лорой. И меня осенило: «Прежде, чем сказать ей, что любишь, кретин, скажи, что ты украл . Вероника этого не вынесет, не примет твоего и своего падения, того, что ты стал вором. Ведь это она сказала: „Ты совсем не такой, Марти“».
И тут прозвучали выстрелы. Собрав последние силы, чтобы все-таки принять этот окружающий меня мир, я их услышал. И осознал. Они прозвучали, как щелчки детской игрушки, как громкие аплодисменты. Я выронил букет и бросился вперед. Расшвыривая всех на пути — детей, их тупых мамаш… Кто-то попытался схватить меня за рубаху, но я вырвался и побежал дальше. Увидел силуэт церкви с двумя львами над входом, потом парк. И застыл на месте. Подростки доедали свой салат, подбирая остатки с мятого полиэтиленового пакета, измазанного растительным маслом и уксусом. Рано постаревшая девушка бренчала на гитаре: «И мы уцелеем, навсегда уцелеем, — пела она, — если вернемся туда… в прошлое лето в Созополе».
Все было в порядке. С ними. И со мной!
Нищий, просящий милостыню на тряпке у каменного парапета, заглянул мне в лицо. Почему? Я был похож на сумасшедшего? По какой неведомой причине он так на меня уставился? Виновато и покровительственно.
— Сегодня прекрасный день, господин… — сказал он, протянув мне надкушенную булку, — возьмите, если вы голодны, я кусал с другой стороны.
В чем дело? Что за нелепость? Он, конечно, не знал, что я Мартин Сестримски, но я все еще был им. Я сунул руку в карман, нащупал там купюру в два лева и опустил в его мисочку для подаяний. Шаркая, добрался до первой скамейки и плюхнулся на нее. «Я действительно вор, Вероника. Молю, пойми это, и разве ты сможешь теперь меня бросить, зная, что я сделал…» Страшно хотелось курить, но у меня не было сигарет. Ко мне подошла маленькая девочка в тирольском платьице, с большим белым бантом в волосах. Она была похожа на бабочку. Девочка смотрела на меня в упор и хмурилась.
— Дядя, — сказала она, — почему ты плачешь?
— Последнее предложение… — ответил я, — я подошел к концу. Неужели это правда?
— Дядя, я ты немножко не того? — ребенок повертел ручкой у виска.
— Нет, — серьезно ответил я. — Но пустоту… пустоту у меня никому не отнять.
Я почувствовал, как внутренне сжимаюсь в искрящийся шарик, как ударяюсь в стены собственного тела и отскакиваю от них, как со скрежетом прохожу по туннелю позвоночного столба, услышал приглашающие мантры, напеваемые голосом ламы Шри Свани, вспомнил технику правильного умирания. Жизнь смерти. Ооо-ммм…