I
Когда Иван Лукоперов замкнул дверь в светелку дочери, Наташа поднялась с полу, шатаясь, добрела до кровати и, упавши в нее ничком, залилась горькими слезами.
Закатились ее красные зореньки! Наступила тьма, тьма непроглядная!
Ничего она не понимала, ничего она не знала, но ясно было, что отец прознал про ее тайную любовь и теперь еще грозит беда неминучая и ее Васе. Так бы и побежала она до него, так бы и рассказала про все, что сделалось, а и того нельзя. Заперли ее, словно птицу в клетке, и нет ей свободы, нет ей выходу!
Лучше было бы, коли она давно, давно убежала бы с Васей. Жили бы они в тихом хуторке, в вишневом садочке. Никто бы не тревожил их, никакой князь на нее бы не зарился.
И, раздумывая думы свои, она плакала еще сильнее, еще горше, пока сон не смежил ее веки.
Было темно уже, когда она проснулась. Подле нее стояла Паша, зажигая светец, и таинственным шепотом говорила:
— Боярышня ты моя родная, скушай чего капелечку. Принесла я тебе поснедать и медку попить. Эх, сиротиночка ты моя горькая! Нет у тебя ни матушки, ни мамки, ни старой няньки!
— Паша, — сказала Наташа, садясь на постели, — скажи, что случилось?
Паша быстро юркнула к двери, посмотрела за нее, затворила, вернулась к Наташе и, сев на полу, зашептала:
— А случилась беда, боярышня! Беда горькая! Вчерась Сергей Иванович гостя свово проводил да назад, а тут наш-то сокол, Василий Павлович свет, через тын. Сергей Иванович на него, а он на него! И пошло у них! Только наш-то сокол Сергея Ивановича так отвозил, что тот еле домой дополз. Батюшке-то и рассказал. Батюшка-то твой и меня драть велел, да спасибо молодцам! Кричи, говорят. Я кричала, а они по полу били. Гневлив, беда!..
— Что же будет теперь, Паша?
— А того не знаю. Надо думать, Сергей-то Иванович так не оставит, без отместки. Больно осерчал уж он. Зверем рычит. Тамотко лежит, в повалуше! Скушай, милая!
— Нет, Паша, не хочется. Не уходи от меня!
— Не смею, голубушка; не смею, родная; строго заказал: ты, гыт, дашь поесть и назад. Беда, коли увидит!
Наташа снова осталась одна. Черные думы охватили ее. Думала опять она о своей разрушенной любви, думала о страшной ссоре, жалела, что не бежала с Васильем, вспоминала проведенные с ним часы, а потом с ужасом думала о том, как отомстит за себя Сергей, и ни разу не раскаялась она в тайной любви своей.
Время шло. Светец догорел, зашипел и погас. Темнота ночи наполнила светелку, потом луна заглянула в оконце и палевым лучом пронизала темноту ночи.
Наташа смотрела на луну и думала: "Может, Вася смотрит на нее тоже и их взгляды теперь встречаются!"
Она не замечала, как идет время. Луна, светившая ей слева, долго освещала ее лицо, заливая уже все оконце светом, потом зашла с правой стороны, а Наташа все сидела под окном и думала думы. Это были уже не думы. Что-то серое, тяжелое расплывалось по ее душе, и щемило ее сердце, и давило ее тоскою, и не давало вздохнуть.
Вдруг она вся вздрогнула и вскочила.
Со двора раздались крики, голоса; послышалось словно бряцание оружия, замелькали огни фонарей. Потом снова все стихло.
Наташа бросилась на постель, зарылась головою в подушки и дрожала от какого-то непонятного ей страха…
Загорелось, засветилось яркое солнце. Дверь в Наташину светелку тихо скрипнула, и в нее скользнула Паша с ломтем ситного, намазанного медом, и с кружкою сбитня.
— Паша, что ночью было у нас? — тревожно спросила Наташа.
Девушка закачала головою и приблизилась к самому Наташиному уху.
— Беды, беды! — зашептала она. — Сергей-то Иванович в ночь поднялся, да людей собрал, да с ними на Васильеву усадьбу пошел…
Наташа задрожала и зажмурилась.
— …Усадьбу-то всю сожгли, а его, сокола-то нашего, вытащили да бить начали. Розгами! Били, били, а он и дух вон. Его и бросили! Мне Первунок говорил. А его холопьев к нам привели!.. Боярышня, родная, очнись! Что с тобою? — в ужасе зашептала Паша. — Ах ты, напасть какая! Что я сделала!
Она стала трясти руки Наташи. Та очнулась и вдруг выпрямилась. Бледное лицо ее казалось лицом мертвеца, глаза же горели ярким пламенем.
— Ну! — горячо молвила она. — Если Васю он забил, он не брат мне больше, а ворог! Ворог! Ворог! — и, всплеснув руками, она упала в постель и залилась слезами. Паша вилась над нею, как голубь над голубкой, и под конец заревела сама, обняв свою болрышню.
Кроме слез, ничего у них на защиту не было.
Днем вошел к своей дочери хмурый, мрачный Лукоперов. Он сел на скамейку, гладя рукой свою длинную бороду, потер переносицу, провел рукою по лысой голове, наконец заговорил:
— Вот что, доченька, ты этого Ваську-разбойника из головы выбрось! Теперя к тому ж он и помер, так о нем и речей быть не должно. А к тебе вскорости князь Прилуков свататься будет, так о нем думай! Поняла?
— Поняла, батюшка! А с чего Василий помер?
— С чего? — старик совсем растерялся. — С чего? — повторил он. — А со смерти, доченька! — вдруг ответил он резко и встал. — Так помни! — прибавил он. — А пока што я тебя еще подержу на запоре, как ослушницу!
Он кивнул головою и вышел.
— Скрывают! — промолвила вполголоса Наташа — Самим зазорно! Ох, братец, братец, кровушка моя!
Слезы опять выступили на ее глазах, но она поспешно отерла их и села к пяльцам, но игла падала из ее руки, шелк путался и узор мелькал в глазах и двоился…
Скучные, тяжкие, монотонные дни, один как другой, потянулись для Наташи. Суровый отец не пускал ее из светелки, и она даже с девушками не видалась, кроме Паши.
И вдруг однажды Паша сказала ей:
— Скажись хворою. Проси Еремейку! Он видеть тебя хочет, а для чего — не сказывает.
Дрогнуло сердце у Наташи. В тот вечер Паша сказала старику отцу:
— Боярышня занедужила. Головку не подымает. Дозволь Еремейку привесть!
— Пожди, сам загляну!
Старик заглянул в светелку: лежит его Наташа, стонет, головы не подымает. Он постоял над нею, потряс бородою и вышел вон.
— Покличь завтра утречком, ежели не полегчает, — сказал он Пашке.
На другое утро Еремейка вошел к Наташе.
Он угрюмо из-под нависших бровей сказал Пашке:
— Оставь-ка нас, девица, вдвоем!
Пашка нехотя оставила светелку.
Наташа сразу оправилась и, поднявшись, спросила:
— Зачем ты видеть меня хотел?
Старик оглянулся и тихо заговорил:
— Я Василья твово к себе уволок и вылечил. Он теперя в город уехал воеводе жалобиться. Он думает, толк будет! — усмехнулся он. — А тебе передать наказывал, что люба ты ему больше жизни. А ты его любишь ли, спросить велел.
— Жив, жив! — радостно воскликнула Наташа. — Да скажи ему, Еремейка, что люблю я его, что крикни он, и, как птаха, полечу за ним, хоть туда, где небо с землей сходится!
Еремейка тихо, ласково улыбнулся.
— Ладно, девушка! — сказал он. — Теперь не кручинься. Коли будет тебе беда какая, покличь меня, старого.
Он ушел. Паша вошла в светелку и руками всплеснула:
— Боярышня, голубушка, что сказал Еремейка тебе, что сразу повеселела так?
— Паша, он жив! Жив мой Вася!
— Ну? Вот слава Те Господи! — искренно обрадовалась Паша. — Теперь ты хоть покушай, голубушка!
— Ждать его буду, Паша! Прилетит он, мой сокол, и меня унесет с собою на вольную волюшку!
Наташа словно расцвела от радостной вести. Из ее светлицы вдруг раздалась песня, но скоро она снова оборвалась, и потянулись мучительные дни.
Снова пришел в ее светлицу отец и уже без предисловий сурово заговорил:
— Слышь, ты весела что-то стала? Так помни, дочка, чтобы о Ваське и мыслей твоих не было! Жив он, сучий сын, оказался. Не забили его мои холопы. Окаянный, теперь совсем убежал! Так у меня смотри! Руками своими задушу тебя лучше, а Ваське не видать тебя! Помни!
И спустя немного вошла Паша и зашептала ей:
— Слышь, боярышня! От воеводы посланец прискакал. Наш-то свет Василий на государей наших жалобицу подал. Иван-то Федорович нонче в ночь в Саратов едет. Добро на поклон воеводе целу телегу везут! Быть теперь худу Василию!
— Как же худу, если его обидели?
Паша покачала головою:
— Эх, боярышня, у воевод кто богаче, тот и прав!
Защемило сердце у Наташи снова. Каждый день она пытала Пашу, не знает ли та чего, но Паша ничего не знала, и потом дня через три снова привела к ней Еремейку.
— Что, дедушка? — спросила его торопливо Наташа.
— Пригнал гонца спросить тебя: любишь ли?
— Люблю, дедушка!
— Будешь ли его дожидать?
— До смерти, дедушка! Скажи, что с ним?
— А не знаю, милая ты моя.
И снова потянулось для Наташи томительное время. Потом снова пришел к ней отец и сказал, усмехаясь:
— Ну, доченька, с весточкой я к тебе!
Наташа побледнела от тяжкого предчувствия.
— Василий-то стрельца убил и из Саратова убег. Прямо к разбойникам побежал, к Разину. Теперь его сымают и беспременно на кол усадят. Вот и твой женишок-разбойничек…
II
Когда Сергей вернулся после своего разбойнического подвига в силу мести — что, впрочем, в те поры считалось обычным делом, — старый Иван Федорович набожно перекрестился.
— Слава Создателю, — сказал он, — а то я уж больно за тебя опасался! А самого-то забил?
— Насмерть! — ответил Сергей. — Как уходили, он ровно колода лежал.
— Всякому по делам его! — вздохнув, произнес отец. — А холопов много привел?
— Да людишек тридцать! Двоих убили, а человек пять в лес ушли!
— Ну, ну! И пусть их побегают, а этих у себя оставим. Все холопы! Поеду в город, надо будет в писцовые книги вписать!
— Это там уж как знаешь!
Сергей прошел к себе в повалушу и вытянулся на лавке с чувством облегчения.
Тем временем Первунок разместил по избам забранных холопов, а двух баб сдал ключнице.
На другой день старик Лукоперов сказал Первунку:
— Возьми двух молодцов, Митька, да сходи на вчерашнее место. Все же Ваську-то схоронить надобно!
Первунок ушел и через полтора часа вернулся смущенный.
— Нету его! — сказал он. Старик всполошился:
— Как нету? Волки растащили?
Первунок покачал головою.
— Сдается, ровно бы уволок кто либо сам ушел. Только не мог сам, — прибавил он от себя, — больно люто били! Не иначе как убрали.
— Кто?
Старик совсем растерялся и пошел к сыну с этой вестью. Сын презрительно махнул рукою:
— Ежели и уволокли его, так помрет. От такого боя не проживет долго.
— А ежели нет? Судиться станет…
— Воевода на нашей стороне.
— А на Москву дойдет?
— Эх, батюшка: говоришь ровно малый ребенок, право! Здесь один воевода, а там их, может, десять! Пусть его сунется с голыми руками.
Старик ушел от сына, но тревога закралась в его душу.
"Разбойник Васька этот! И усадьбу спалить может, и убивство учинить, поопасаться надоть!"
Он везде расставил сторожей и увеличил число собак, которых спускали на ночь. Каждый шорох будил его ночью и заставлял испуганно вскакивать, всякая мелочь наводила его на тревожные мысли.
— Ты смотри за его холопами! — наставлял он Ермилу, своего дворецкого. — Того гляди, они с ним стакнутся. Слышь, любили они его.
— И сейчас вздыхают, его поминаючи!
— Ну вот! А ты их за эти вздохи-то дери, да крепче!
— Я и то!..
И Ермил старался. У лукоперовской челяди, которая толкалась на дворе, человек двести, этот Ермил считался палачом. Ни к кому он не знал пощады, за малую повинность драл нещадно, и не было человека, который бы любил этого рослого, рыжего мужика, со злым, разбойничьим лицом.
Лют был с холопами Иван Федорович, лютее его был сын, Сергей, который, вспылив, ударом кулака валил холопов на землю, но Ермил был всех лютее. Опасался теперь и он холопов Чуксанова!
Один Сергей оставался беспечным. Каждый день ездил он на полевание то с борзыми, то с соколом, бражничал с соседями и у них похвалялся:
— Не бойсь! Васька Чуксанов меня век поминать будет теперь. Приласкал я его, ах как!
И соседи одобряли Сергея.
— Первый разбойник был. Мою собаку ни за что убил. Вишь, будто она курей у него подушила. Так ведь то и собака! — говорил один.
— Весь в отца, — подхватывал другой, — тот тоже ни к себе соседа, ни сам к ним. Что волк. И этот тоже.
— Всем, можно сказать, что чирей был! — заключил Паук и прибавил: — Поделить бы его земельку-то!..
Так прошла добрая неделя, когда вдруг на двор Лукоперовых приехал от саратовского воеводы боярский сын Калачев.
Лукоперов даже руками развел, а Калачев говорил ему:
— Боярин-то по дружеству к тебе упредить прислал. Пусть, мол, приедет; поговорим, а там, говорит, видно будет, зачинать сыск делать али нет. Может, облыжно все.
— Облыжно и есть, — торопливо заговорил Лукоперов, — ты всех опроси: первейший разбойник этот Васька. Сам всех забижал. Помилуй, кто его тронет.
— Ну, вот и скажи воеводе так-то. А мне прости, Иван Федорович, и назад надо не мешкотно.
— Что так? Ты бы заночевал, милостивец!
— Не можно, государь! Там у меня дело есть!
Калачев собрался. Лукоперов, зная обычай, щедро одарил его сукном, холстом, дал денег три рубля и сказал:
— Еще с собою привезу. Только ты, милостивец, замолви слово у воеводы.
— Да мы что! Мы тебя всегда за свово благодетеля почитаем. Спокоен будь, на то к тебе и приехал.
— Вот и дождались от него, окаянного! — сказал отец сыну, когда тот вернулся с охоты.
— А что?
— Да, слышь, челобитную подал на тебя. Воевода засыл сделал. Теперь вези ему!..
— Я не поеду, батюшка. Я горяч. Могу убить Ваську этого.
— Эх, эх! Теперь уж что, тогда надо было!.. Поеду, вестимо, я. Скорей столкуюсь…
И Лукоперов начал собираться в дорогу. Сборы его были бы не велики, если бы не дума, как воеводу ублажить. Ради такого дела он снарядил ему целую подводу. Навалил на нее рыбы соленой и вяленой, птицы битой, меду кадушку сотового, да с десяток сулей со всякими наливками, да холста, да сукна, да камки — всего понемногу из своего помещичьего обихода, да взял еще ко всему с собою денег двадцать рублей воеводу порадовать.
Воевода встретил его как лучшего друга.
— Садись, садись, Иван Федорович, в красный угол, гость дорогой; устал, чай, с дороги-то? Ну, ну, отдохнешь у меня. Я тебя домой-то не пущу. Мой гость. Ей! Осип, Петра!
Он выставил всякого пития и закусок и говорил не умолкая.
— Времечко теперь, не приведи Бог, тревожное. Слышь, все Стеньки Разина опасаются, антихриста. Так я до тяжб неохоч ныне-то. Пришел Васька Чуксанов, ну, я и за тобой. Кушай, кушай! Знаю я, что он разбойник. Справимся с ним, не бойсь! Нате!.. Чтобы я ему свово благодетеля головой выдал? Ах он, рачий сын! Ха, ха, ха! А уж усладил ты меня ноне, Иван Федорович. Что за мед! Господи Боже мой! Дух с его, дух!.. Прошлого года?.. Да! — перевел он дыханье. — Беды теперь, беды!.. Знаменья в небе всякие: сходятся, слышь, столпы огненные, ровно два полчища, и бьются в небесах. Комета с хвостом, трус по земле. Царь пишет, держи себя с бережением. И на все один!..
Долго еще, как два близких друга, беседовали воевода с Лукоперовым, а наутро позвали на суд Василия Чуксанова.
Известно, что это был за суд и чем он кончился.
После него пошли они обедать и весело смеялись, как они проучили ябедника.
— Хи-хи-хи! — заливался воевода. — Попомнит он кузькину мать. Я его еще закажу в строгостях держать. Ништо, что дворянский сын. Ишь, я, говорит, до царя!
— Хе-хе-хе, — подхватывал его смех Лукоперов, — со мною тягаться задумал; Щенок! Рыло посконное!
— Мало ты засыпал ему!
— А ты через недельку ему еще! Я тебе, Кузьма Степанович, добра не пожалею.
— Да знаю, знаю, милостивец!
Три дня не отпускал от себя воевода тороватого на подарки гостя, и что ни день пили они с ним и за обедом, и в повечер, и в ужин, и только на четвертый собрался Лукоперов домой.
— Господь с тобой, друже! Что же! Держать не буду боле, только ты ввечеру. По прохладе. А пока выпьем на дороженьку, чтобы кони не захромали.
Воевода с Лукоперовым чокнулись и уже поднесли чары к устам, когда Осип вошел в горницу и сказал:
— Стрелец Антошка до тебя просится. Говорит, дело.
— Дело! — недовольно передразнил воевода. — На то у меня приказ есть, пусть бы туда и шел. Ну, да зови его! — и пока Осип ходил за стрельцом, он не преминул попечаловаться: — Так-то, Иван Федорович! Видишь сам, чарки испить не дадут. Все ко мне да ко мне, за всякой милостью. Что тебе? — спросил он вошедшего стрельца.
— Смилуйся, — завопил стрелец, падая на колени, — поруха вышла!
— Кака така поруха? В чем?
— А вчерашнего молодца выпустили! Убег!
Лукоперов уронил даже чару:
— Как? Куда?
— Как было? — заревел воевода, вскакивая.
— В утро, боярин, в утро! Ранним-рано. Проснулись мы это с Митькою, а его и нету! Мы, твой наказ помня, на коней сели да из города. Выехали это за надолбы, а он и тут! Митька-то к нему: вернись, гыт, молодец; а ен его саблей по уху да толк с седла. Митька на землю, а он на конь да и ну! Я за им — куда! И убег, а Митьку насмерть засек!..
— Так ему, собаке, и надо! А тебя, песий сын, повесить прикажу! Так ты воеводе прямишь? Вору потатчик? Так государеву службу несешь?
— Смилуйся, воевода, непричастен! — снова завыл стрелец.
— Осип! — закричал воевода. — Сведи его к голове. Скажи, воевода велел двадцать батогов ему в спину. Я вас, воров! — погрозил он.
Лукоперов сидел, словно ошеломленный. Все душевное довольство трех дней исчезло сразу.
— Куда убег? — сказал он растерянно.
— Куда? — сердито повторил воевода. — Известно, к разбойникам. У них, у воров, один Стенька Разин теперь в голове.
Но волнения утра не окончились на этом. Воевода сходил по делу в приказ и вернулся оттуда бледнее холста.
— Уф! — воскликнул он, хлопаясь на лавку. — Дождались! Оська, меду!
— Чего? — испуганно спросил Лукоперов.
— Вора, милостивец! Вора окаянного, Стеньку Разина, Иван Федорович свет!
— Али близко?
— Суди сам, государь, — жадно выпивая стопу меду, ответил воевода. — Царицын взяли, Камышин взяли, на Астрахань пошли! А народ, слышь, холопы везде шумят. Чаво! — махнул он рукою. — Слышь, стрельцов на Волге разбили, что намеднясь мимо нас из Москвы в Астрахань плыли! Ох, горе мое! — и он схватился за голову.
Лукоперов поспешно встал.
— Ну, прости, Кузьма Степанович! Теперь и не держи меня. Я домой!
— С Богом! — ответил воевода и встал. — Да что домой! Ты домой-то домой, а там соберика-ка все животы да к нам. Смотри, скоро сюда будут воры-то! Я пошлю с оповесткою везде окрест. Пусть народ скликают. Придешь ты с холопами, другие — ан и оборониться можем! А то вы там вразброд. Всех перебьют! Ну, помоги тебе Бог, а мне теперя хлопот да хлопот!
Лукоперов крепко поцеловался с воеводою и вихрем помчался домой. Слуги едва поспевали за ним и дивились его прыти.
Он приехал домой и сейчас позвал к себе в горницу сына.
— Управился, батюшка, с Ваською?
Лукоперов махнул рукою:
— Воевода ему еще сто отсыпал да в стрельцы записал…
— Вот так важно! — засмеялся Сергей.
— Да ты слушай! А он, песий сын, убег, одного стрельца саблей зарубил, на коня вскочил да и сгинул!
— Куда?
— А куда? Теперь думает воевода, что к разбойникам, к самому Стеньке Разину, и тот Стенька Разин…
— Знаю, Прилуков сказывал.
— Ничего не знаешь! Тот Стенька Разин на Волгу-то вернулся, Царицын да Камышин взял, царское войско разбил, теперь на Астрахань идут, а кругом смута.
— Да ну?
— Вот тебе и ну! Надо умом раскинуть! — Лукоперов взмахнул руками и тревожно забегал по горнице.
Сергей молча следил за отцом, не понимая, чего тот волнуется. Разбойники! Мало ли их! Чего им-то за дело?
Лукоперов остановился против сына.
— Воевода говорит, в город переезжать. В осадный дом! Неравно, говорит, что будет. Здесь мы вразброд, а там все вместях будем. Защитимся со своими холопишками!
Сергей потряс головою.
— Пустое! — ответил он. — Это воевода со страху, чтобы спать спокойнее. Виданное ли дело, чтобы разбойники нашу усадьбу разбили? Двести холопов во дворе да псы!..
— Дурень! Сказывал тебе, что Царицын взяли, Камышин, государевых стрельцов побили!
— Ну и пусть! А нам животы не след бросать! — твердо решил Сергей и прибавил: — Пождем. Там видно будет!
— Напужал меня воевода очень. Трясусь весь!
— То-то и есть! А что Васька сбежал, опять — нам что! Поймают, на кол посадят! Ты ей-то скажи!
— Кому? — не понял отец.
— Да Наталье-то! Услышит, одумается…
— И то, и то! — согласился отец. — Ишь ведь, чертов сын, совсем сбил голубку нашу!
— Пожди! Выйдет за князя, вся дурь вон уйдет. А уж и полюбил он ее!
Лицо старика озарилось улыбкою:
— Что говорить: царю впору, не токмо князю, краля!
На другой день рано утром он позвал Ермила.
— Слушай, ты! — сказал он ему. — Теперь, друже, держись! Слышь, вор объявился, за холопов, слышь, заступник. Всех противу дворян да бояр мутит. Так ты следи! Коли кто поведет супротивные речи, сейчас до меня доводи. Да еще воевода сказывал, нищие, калики перехожие, бродят да прелестные речи говорят. Так ежели соследишь таких, сейчас вяжи и опять до меня доводи! Тебя-то холопы не жалуют, — прибавил он, — так, гляди, первого убьют! За свою шкуру оберегайся!..
Ермил поклонился:
— Дослежу, государь!
— То-то! И бабы коли ежели язык распустят, повадки не давай.
— Не сумлевайся! — ответил Ермил, и по его осанке было видно, что от него холопы повадки не увидят.
III
Несомненно, что-то произошло. Зараза незримо носилась в воздухе и мутила холопские умы. Не было ничего осязательного, ясного, что можно было бы услышать или увидеть, но тем не менее всеми чувствовалось на дворе Лукоперова, да и на дворах прочих помещиков, что наступает канун чего-то. Чувствовалось это не только Ермилом, который всегда находился среди холопов, но и стариком Лукоперовым, и даже всегда беспечным Сергеем.
— Ох, и идет беда какая-то! — вздыхал старик. — Говорю тебе, Сережа, уйдем в Саратов!
— Это воевода наговорил тебе, тебе и чудится! — успокаивал его Сергей, а сам смутно чувствовал тревожное беспокойство.
Говорит он с Первунком или Мухой, стоят они перед ним без шлыков, отвечают: "Слушаю, государь", а Сергей видит в то же время на лицах их что-то едва уловимое, какие-то тени, какие-то быстрые, как молния, взгляды, которое заставляют его вспыхивать, как зарницу, и кричать на своих прежних любимцев:
— Смотри ты, волчья сыть, на уме про себя что-то держишь! Так я дурь твою батогом выбью…
— А што, Ермил, ничего такого нету? — тревожно спрашивал старик Лукоперов своего верного слугу. Тот угрюмо хмурился:
— Да пока ничего, милостивец, а тольки…
— Что? Говори!
— Так, — замялся Ермил, — будто и неладно. Есть у них на уме что-то, есть!
— Да ты примечал что-либо? — допытывался Лукоперов.
— Примечать будто и не примечал, а так!.. Кучками это сойдутся и шу-шу-шу. Я к ним, а они и врозь! Вчерась это Петруньку батогом ударил, а ен: ты, гыт, не очень! Я его еще…
Лукоперов крутил головою.
— Нечего Сергея Ивановича слухать, беспременно надо в Саратов ехать! — решил он, а потом, успокоенный Сергеем, снова откладывал свой отъезд.
А тревога все росла. Невидимо и неведомо она перенеслась и в терем Натальи, все еще сидевшей взаперти. С каким-то странным, испуганно-таинственным лицом стала появляться в ее светелке Паша и молчаливо вздыхала так усердно, словно банный котел.
— Паша, что приключилось? — спрашивала тревожно Наташа, каждую минуту ожидая страшных вестей о Василье.
Паша только крутила головою и однажды наконец проговорилась;
— Слышь, боярышня, наши холопы что поговаривают…
— Что?
— Быдто идет сюда страшный атаман Степан Тимофеевич и всем нам, людникам, будет волю давать, а господ, бояр да воевод вешать!
— Что ты? — воскликнула Наташа. — Да виданное ли это дело! Пугаешь, Паша.
— Вот те крест! — перекрестилась Паша. — Бают, он уж по всей Волге так сделал, теперь к нам идет.
Наташа поняла только, что приближается что-то страшное:
— К нам придет, что же будет?
— А уж не знаю, боярышня! Слышь, батюшка твой хочет на Саратов ехать, а Еремейка говорит: пущай!
— Еремейка? Дедушка?
Паша кивнула:
— Ен и про Степана Тимофеевича говорил. Всему голова!
Наташа усмехнулась и успокоилась:
— Коли дедушка тамо, так и бояться, Паша, нечего. Он как Божий человек. От него худа не будет!
— Да нешто я за себя! — воскликнула Паша и сразу примолкла.
Среди челяди Лукоперовых происходило брожение. Занесли к ней вести о Стеньке Разине нищие, калики перехожие, которые зашли на двор Лукоперова во время его отлучки в Саратов. Эти нищие рассказывали, что взяты Царицын и Камышин, что воеводы перебиты, а бывшие холопы да кабальные все вольными казаками стали и господское добро промеж себя поделили.
Жадно слушали их холопы, и глаза их разгорались, а нищие говорили:
— Это наш батюшка Степан Тимофеевич свет, и всем от него радость великая. Раскрываются тюрьмы, и колодники свет Божий видят, с правежа люди отдыхают, распрямляется спина холопская, поднимается голытьба. Всем роздых. Горе тем, кто нас, бедных, забижал! Не жалеет их наш батюшка. Всем честь одна — виселица высокая да кол осиновый!
— А когда к нам придет?
— А чего ждать вам? Бросьте дворы да идите к нему в Камышин, к батюшке! Он всех обласкает!
И в ту же ночь они скрылись. И вдруг появился Еремейка и стал душою челяди.
— Верно это все они говорили, — сказал он, сверкая из-под нависших бровей впалыми глазами, — пришел для бояр час расплаты за все худо, что вам делали. Идет избавитель ваш, Степан Тимофеевич! Только вы, други, пождите еще малость. Не время теперь! Бояре сами потише станут до поры, а тут он подойдет. Скоро! А ежели вы сейчас что, так у воеводы в Саратове стрельцы есть. Не мало их на ваши головы!
— Ты скажи нам, дедушка!
— Ну, ну! Сам поведу вас к батюшке. Долго ждал я времени своего, а вот и пришло! Холопское царство будет. Конец боярам!
— А мы их… того! — выразительно сказал Муха, любимый стремянный Сергея.
— Нет, сынок, этого нельзя! — качая головою, сказал Еремейка. — Они оба Василья Чуксанова. У него с ними счеты.
— Так! Так! — подхватили закабаленные холопы. — Он им за свое должен!
— Ну вот! Вы их и оставьте ему на долю!
— А Ермилку?
— Ермилку? Ну, того можно!
И не проходило дня, чтобы Еремейка не говорил с холопами. Чуть вечер, пробирались два, три человека в старую баню и слушали Еремейку и видали у него дивные вещи.
— Смотрите, друга, это я для вас заготовил! — он ввел их в заднюю камору, где отлеживался после нападения Сергея Чуксанов, и показывал им мечи, копья, кинжалы.
— Откуда это у тебя, дедушка? — с изумлением спрашивали холопы, а тот только ухмылялся:
— Люди добрые принесли. Страннички прохожие!
Нетерпение охватывало холопов. Радость свободы, жажда мести распаляли их воображение, но они сдерживались по совету Еремейки, и с той, и с другой стороны не произносилось еще страшного имени Стеньки Разина.
Ермил ходил теперь между холопов со своим батогом в руке мрачнее тучи.
— Знаю, что у вас, чертей, на уме! — говорил он иногда в виде угрозы. — Как бы усадьбу спалить да на сторону! Так допрежь того я вас насмерть забью. У меня приказ такой есть.
— Ты за Васькиными-то холопами следи, — говорил ему Лукоперов, — они, сучьи дети, чай, дознались, что он к вору ушел.
— Не бойся, милостивец! У меня всякий холоп во где! — и Ермил сжимал свою могучую пятерню в кулак.
Однажды Сергей с любимыми своими стремянными выехал на охоту. Они переехали разоренную усадьбу Чуксанова и в его леску затравили зайца.
Сергей слез с коня отдохнуть. Кругом было тихо, мирно. Наступившая осень позолотила деревья, свежий, бодрящий воздух уже пах холодною зимою, синее небо уже не палило зноем, и во всей природе чувствовалась неясная грусть.
Сергей задумался. Ему было скучно. Если бы не теперешнее напряженное время, бросил бы он усадьбу и поехал бы в Казань, где снова забражничал бы с приятелями, пошел бы гулять в посад, а там на лето вернулся бы с князем Прилуковым, и сыграли бы свадьбу. "И ей-то, Наташе, тоска какая? — подумал он, и ему стало жалко сестры своей. — Надо будет у батюшки за нее попросить!"
Потом подумал он о наступившем времени, и ему стало почему-то жутко. Что холоп? Холоп — пес, а когда раз бросилась на него песья стая, он едва ускакал на коне! А тут этот Разин. Еще князь Прилуков приезжал, каких страстей наговаривал, а тут и он сам!..
В это время он оглянулся и вдруг встал на ноги, насторожился и стал внимательно смотреть перед собою. Саженях в ста от него в просеке стояли с лошадьми в поводу Первунок, Муха и с ними какие-то нищие. Они горячо разговаривали друг с другом, потом один нищий снял шапку, вытащил оттуда бумагу и дал Мухе. Муха сунул ее за пазуху.
— Гей вы! Коня! — закричал Сергей.
Нищие вдруг юркнули в кусты. Первунок с Мухою что-то крикнули им вслед, и тихо, не спеша, Первунок сел на коня и повел Сергеева в поводу.
Сергей сам пошел к нему навстречу.
— Чего медлишь, коли я зову? — крикнул он. — Плети хочешь? Что за люди были?
— Какие? — спросил Первунок.
— Что с вами говорили?
— Это-то? Нищие! Дорогу спрашивали.
— Куда?
— А на Камышин! — с едва заметной усмешкой ответил Первунок. Кровь ударила в голову Сергея. Он вдруг обернулся к Мухе:
— Что за бумагу они тебе дали? Кажи!
Муха сделал глупое лицо:
— Бумагу? А на что мне бумага? Нешто я грамоте знаю?
— Попритчилось тебе, государь! — сказал Первунок.
— Домой! — Сергей погнал коня. Первунок и Муха поскакали за ним следом. Он слышал, как они обменялись словами, и еще сильнее взволновался. — Я им покажу! — цедил он сквозь сжатые зубы.
Они въехали во двор.
— Ермил! — закричал Сергей, сходя с коня.
— Здесь, государь!
— Зови Сову, Охочего да еще пять холопов! Живо! А вы стойте! — сказал он своим стремянным.
Те переглянулись и остановились у своих коней. Пришли холопы.
— Взять их! — сказал Сергей, указывая на стремянных. — Да ошарьте везде! Бумага при них быть должна!
Ермил встряхнул головою и бросился на Первунка. Холопы бросились за ним.
Из-за пазухи Мухи выпала бумага. Ермил тотчас подал ее Сергею.
Сергей развернул, но он не знал грамоты и тотчас отложил ее.
— Ты што ж говорил, что нет у тебя бумаги? — спросил он Муху. — И ты тоже! — сказал он Первунку. — Дайте им по сто батогов! Да тут, при мне! Ну!
Холопы не посмели ослушаться. Удары посыпались на спины Первунка и Мухи, но, верно, те удары были не крепки, потому что они сами встали на ноги.
— Ты, Ермил, сведи их в клеть да запри! Я ту бумагу прочту, а после обеда сыск сделаем!
Сергей прямо прошел к отцу, положил бумагу и рассказал, какое дело.
Лукоперов побледнел:
— Ой, уходить надо! А что в грамоте-то?
— Да не знаю я. За попом сходить надо! Ей, Федька, позови отца Андрея. Да не мешкотно!
Отец Андрей был еще молодой человек.
Он учился в Киеве, убежал оттуда, служил дьяконом в Царицыне, а потом пошел в Саратов, поссорившись с попом, да и остался в усадьбе Лукоперова, куда зашел на отдых.
— Нам лишь бы по книгам читал! — сказал Лукоперов. — Службы-то править нельзя, церкви не ставил, а так утреннюю али вечернюю, акафисты почитаешь
Он вошел, покрестился, поклонился Лукоперовым и спросил:
— Что требуется?
— Да вот, батька, почитай-ка нам! — сказал Лукоперов.
Поп взял в руки бумагу, быстро просмотрел ее и покачал головою:
— Богомерзкая!
— Да что в ей?
— Прелестное письмо от некоего вора и богоотступника, Стеньки Разина!
— Что! — крикнул нетерпеливо Сергей. Поп откашлялся и начал читать:
— "Ей вы, холопы да кабальные люди, голь кабацкая да посадские горькие, иду я до вас, Степан Тимофеевич, суд и правду чинить над воеводами, да боярами, да дьяками, да приказными, да над всеми начальными людьми, от коих по земле Русской всем теснота и обида…"
Дальше в письме говорилось, что всем холопам будет воля казацкая. Пересчитывались вины боярские. Говорилось, что они царевича Алексея Алексеевича да патриарха Никона извести хотели, а теперь он, Степан Тимофеевич, их на Москву везет и зовет всех подневольных людей подняться ему на помощь.
И чем дальше читал поп грамоту, тем бледнее делались лица Лукоперовых.
— Ну, ин! — закричал Сергей. — Я им покажу! Я с Мухи кожу сниму.
— Пожди, Сережа, подумаем!
— Чего думать? Страху нагнать на них надобно!
В угрюмом молчании прошел у них обед. Слышно было только в тишине, как гудели мухи, носясь стаей по горнице.
— Допрос учинить надо, — сказал наконец Лукоперов.
— Я ужо учиню! — с злой усмешкою ответил Сергей.
Они разошлись по горницам. Сергей ушел в повалушу, а сам в свою опочивальню.
Но заснуть он не мог и беспокойно ворочался с боку на бок. Мерещились ему угрюмые лица холопов, представлялась высокая виселица и припоминался Василий с искаженным злобою лицом.
— С него и все беды пошли, — бормотал он. — Эх, Сережа! Горяч ты, горяч, сынок мой возлюбленный!
Долго он ворочался без сна и наконец не выдержал и поднялся с лавки. "Квасу испить на крылечке", — подумал он и медленно направился к крыльцу.
— Федь!.. — закричал он, выходя на крыльцо, и вдруг замолк и присел от ужаса. Глаза его почти вылезли из орбит, словно кто сдавил ему горло, лицо позеленело и борода затряслась, как лист на осине. Потом он вдруг завизжал нечеловечьим голосом, бросился назад и, не переставая кричать, побежал через другой ход в повалушу к сыну.
И было ему с чего испугаться. На высокой перекладине высокого крыльца качался на веревке труп Ермила…
Сергей вскочил от пронзительного крика отца, а тот вбежал и обессиленный повалился на пол.
— Батюшка, что с тобою? Что приключилось?
— Там… там… — бормотал Лукоперов.
— Что там? На, квасу испей! Да что случилось-то?
Лукоперов, стуча зубами по краю ковша, отпил квасу и несколько оправился. Сидя на полу, указал рукою на окно и сказал:
— Там… на крыльце… Ермил…
— Ну, что Ермил?..
— Повешенный!
— Что-о? — Сергея охватил в первый раз настоящий страх. — Что ты сказал?
— Повешенный! Это его холопы! Теперь нас будут! Ох! Говорил я, идем в Саратов! Доченька-то, доченька!
Сергей затрясся:
— А с ней что?
— И не убьют, разбойники.
Сергей сразу оправился. Решимость овладела им. Он опоясался саблей, взял в руки чекан и сказал отцу:
— Полно! Пойдем, что ли!
— Брр!.. — задрожал старик, поднимаясь с полу.
Он боялся идти, но еще страшнее было для него остаться одному. Он поднялся и пошел следом за сыном.
Они вышли на двор. Кругом царила мертвая тишина. Нигде не было видно ни живой души, и только над крыльцом одиноко качался труп удавленного Ермила. Сергей перекрестился и отвернулся.
Твердым шагом он прошел двор и заглянул в холопскую избу. Она была пуста. Он заглянул в другую — то же. Тогда он прошел к общей избе, трапезной и распахнул в нее дверь.
Человек тридцать угрюмо толпились в ее углу, и между ними Еремейка.
— Ей, вы! — зычно крикнул Сергей, и все испуганно вздрогнули и обернулись. Сергей увидел, что это все недужные или еще малолетние для работы. — Где остальные?
— Ушедши! — ответил паренек лет двенадцати.
— Куда?
— А в лес!
— Уйдем! — бормотал Лукоперов.
— Костька, Фролка и Мишка, приведите до меня Первунка и Муху, а вы — батюшке на помогу! Живо! Батюшка, делай сборы! — сказал он отцу.
— Сними того…
— Подите снимите Ермила с веревки, — приказал Сергей.
Гнев бушевал в нем, но он видел, что сейчас он бессилен. "Ужо будет, — думал он, — со стрельцами вернуся".
— Милостивец, — сказал, возвращаясь в избу, Фролка, — они убегли!
— Как?
— Убегли. Изволь сам поглядеть!
Сергей в ярости скрипнул зубами.
— Ты чего здесь, старик! — накинулся он на Еремейку. Тот сверкнул глазами, но сдержался.
— Кабы не я, так, может, и ты бы с батюшкой тоже качался, — сказал он глухо и, прежде чем Сергей опомнился, вышел из избы.
— Оставь их, — заговорил испуганно отец, — давай сбираться лучше. Забирай животы, сынок. Ну их! Еще вернутся!..
Они пошли по конюшням и сараям. Часть экипажей была поломана, и они отыскали только возок да четыре телеги. Из коней осталось только голов пятнадцать самых негодных.
Старик ничего не видел и только торопил с отъездом.
— Милостивцы, пособите! — говорил он своим холопам. — Родимые, не оставьте!
Наташа сидела в своей светелке, охваченная ужасом. Время обедать, а Паша не приходила. Время повечерять, а Паши все нет. Мертвая тишина царила в доме, только раз она услышала какие-то ужасные вопли.
Они пронеслись, замерли, и снова наступила тишина, тишина ужаса.
Наташа стала звать свою девушку и кричала, пока не устала; а потом в бессилии опустилась на табуретку и задумалась. Неужели ее хотят здесь схоронить? За что? Разве она не любила отца? Брата?.. При этой мысли она вздрогнула. Ей припомнился Василий.
— Вася, милый Вася, — зашептали ее губы. — Выручи меня из злой неволи! Конца ей не вижу. Где ты, сокол мой?
В это время послышался стук в дверь и ласковый голос отца:
— Доченька, Наташенька, отопрись!
Она вскочила на ноги и подбежала к двери:
— Как же отпереться мне, батюшка, ежели ключ у тебя!
— Ахти, Господи! — выкрикнул отец, и снова все смолкло. Наташа упала на колени.
Что такое деется?..
Через несколько минут послышались шаги. Кто-то остановился у двери, и снова она услышала голос отца.
— Не бойся, Наташенька! Отойди от двери, голубушка!
Наташа послушно отодвинулась, и почти тотчас дверь затряслась под ударами топора.
Раз, раз! Раз, раз! Еще! Еще! Лезвие топора сверкнуло из досок, и дверь открылась Лукоперов бросился к своей дочери и обнял ее:
— Доченька моя милая. Бежать нам надо! Взбунтовались холопы наши! Все убегли и нам грозятся. Скорей, скорей!
Наташа сразу уразумела опасность. Она быстро склала в сундучок несколько вещей, оглядела свою горенку прощальным взором, сняла с изголовья образок, благословение матери, и сказала:
— Идем, батюшка, я готова!
На дворе стояли нагруженные телеги. Шесть холопов вяло возились подле них. Сергей, вооруженный, в шлеме и панцире, сидел на коне.
— Едем! — нетерпеливо окликнул он, когда отец показался с дочерью.
— Сейчас, сейчас!
Он усадил Наташу в возок, сел сам и перекрестился.
— Трогай! — Сергей ударил пятками коня, и телеги, скрипя, выкатились из ворот.
Мрачнее тучи ехал Сергей рядом с возком, и грудь его пылала местью. Ну, думал он, горе вам, холопы! Найдется в Саратове дружина!
Они ехали до самого вечера. Наконец сделали роздых. Лукоперов с грустью посмотрел в сторону своей усадьбы и всплеснул руками.
— Сожгли! — закричал он. Все оглянулись.
К небу поднимался огненный столб, рассыпая искры…
Едва уехали Лукоперовы, как холопы вернулись на усадьбу и с криками радости принялись ее разграблять, хватая все, что попадалось им под руку. Еремейка ходил между ними и торопил.
— Скорей, скорей, ребятушки, неравно помощь они позовут! Не берите много-то. Добра и там будет!..
Разграбив усадьбу, холопы подожгли ее со всех сторон и под предводительством Еремейки двинулись все в Камышин…
IV
Наступило уже утро, и город Саратов проснулся, когда Лукоперовы проехали надолбы и въехали в посад. Торговые ряды уже открылись, народ сновал взад и вперед. Поезд Лукоперова медленно поднимался по узким улочкам, и Сергей должен был ехать впереди, чтобы разгонять народ. В иное время делали это его стремянные, если даже он один на коне ехал, а теперь он сам за холопа! От этой мысли кровь вскипала в нем, и он злобно махал плетью, расчищая дорогу.
— Ты не больно помахивай! — крикнул на него один посадский, отскакивая от удара.
— Оставь! Его, может, самого холопы-то нахлестали! — с хохотом сказал ему другой посадский.
— Не бойсь! Им и тут не ох сладко будет! — заметил третий, и они разбежались.
Лукоперовы въехали на свой осадный двор, выстроенный прочно, наподобие острожка. Лукоперов свел дочку в горенку, заказал своим шести холопам да седьмому дворнику беречь боярышню и вместе с сыном тотчас пошел к воеводе.
— В приказной избе воевода-то-с! — объяснил им воеводский холоп Осип.
Они прошли в приказную избу. Воевода сидел и говорил дьяку:
— Да воеводе симбирскому напиши, может, он какую силишку на помогу пошлет. Пиши: нам со своими людишками умирать впору… Да! Милостивец мой! — воскликнул он, увидя Лукоперова, и тотчас поднялся ему навстречу, раскрыв объятия. — Иван Федорович! Пришел-таки до нас, пришел! Здравствуй и ты, Сергей Иванович! О тебе думал, хотел посыл делать, а вот и ты! — и он облобызался с обоими.
Дьяк издали поклонился им. Лукоперов уныло потряс бородою.
— Мой грех, мой грех, Кузьма Степанович, что тебя впору не послушался! Слышь, мои холопишки слугу мово верного повесили, чуть нас животов не решили, усадьбу сожгли, сами разбеглись, а мы едва до сюдова добрались!
Воевода качал головою и сочувственно вздыхал:
— О-ох! И не говори! Идет к нам горюшко, шагает. Конец свету близко. Фомушка вон бегает да поет:
Берегите одежонки
Идтить к Боженьке!
Ой, пойдем к нему! Близится час наш! Да что это я! — вдруг спохватился он. — У меня-то делов да делов. Простите, милостивцы! Вы пойдите-ка в домишко мой, что там-то увидите. Ой! А я в одночасие и к вам буду! — и он легонько толкнул Лукоперова. Старик с сыном вышли, за ними следом слышался голос воеводы: — Ну, ну, Егорушка, кому еще писать-то?..
— Видишь, гроза идет, — сказал отец сыну. Сергей тряхнул головою.
— Тут-то, батюшка, она не страшна. И стены крепкие, и пушки есть, и стрельцов немало!.. Лоб разобьют.
— Ну, ну!
Они вошли в воеводский дом, прошли сени, малую горницу и вошли в большую горницу, внутреннюю, вошли и ахнули. За столом в горнице сидели окрестные саратовские помещики, дворяне да бояре, и среди них Лукоперова соседи Паук и Жиров с двумя сыновьями.
— Иван Федорович, — заговорили они, — давно ли к нам?
— Да нонче, в утро! — ответил он, целуясь со всеми по обычаю. — А вы, милостивцы?
— Я-то еще третьево дня, — сказал Паук, высокий, сухой старик, с гривою сивых волос на голове, с белою короткою бородою, — едва успел на коня вскочить. Убить хотели холопишки! А Акинфиев долго жить приказал! — окончил он, вздохнув.
— А что?
— Повесили хамы! А с его женкою да дочкою глумились, глумились и зарубили тоже!
Дружный вздох всех сидящих вызвал у Лукоперова на глаза слезы. Он набожно перекрестился.
— Я-то допрежь всех уехал, — заговорил Жиров. — Кой-што из животов увез, а теперь слышу, сожгли усадьбишку-то! А у тебя?
Лукоперов снова рассказал свои злоключения, и тут со всех сторон заговорили помещики.
Каждый рассказывал про свою беду, как про исключительную, но везде она сводилась к одному. Взбунтовались холопы. Один успел вовремя убежать, другой опоздал и потерял кто сына, кто жену, кто дочь, а животы свои каждый.
Пока они так беседовали, вошел воевода и завладел беседою.
— Для всех, государи, горе! Общее горе, и теперь нам сообща надоть за царя-батюшку постоять до последнего издыхания. Поговорить о том надобно. Вот што! Нонче ввечеру, государи, и соберемся здеся! Ты, Иван Федорович, где стал?
— А у себя, в осадном дворе!
Воевода затряс головою:
— Не можно это! Там тебе конец будет, а того хуже дочушке твоей. Помилуй, под боком посадские. Они нонче все в сторону гладят, батюшку поджидают.
Лукоперов растерялся:
— Куда же деваться?
— Куда! Да ко мне, милостивец! У меня, слава Те Господи, местов хватит! Вон, все они у меня и с людишками своими, и с бабами. Я вдовый, а принять-то могу всякого.
— Как же так, Кузьма Степанович!
— Глупство! Вы мне все милостивцами на моем воеводстве были, так мне ли покидать вас!
— Вестимо, Иван Федорович, умирать все на миру будем! — раздались голоса.
Лукоперов растрогался и низко всем поклонился:
— Спасибо тебе, Кузьма Степанович! Вовек не забуду.
— Век-от короток наш! — ответил воевода и сказал: — Не хотите ли, милостивцы, поглядеть, вора иду казнить!
— Какого вора?
— А вот! — Воевода сел, разгладил бороду и рассказал: — Ведомо вам, милостивцы, что разбойник, вор Сенька Разин ноне прелестные письма рассылает со всякими людьми, а те прелестные письма люди эти читают да ими посадских да стрельцов мутят. Слышь, идите, говорит, кто с саблей, кто с ручницею, кто с дубиной на воеводу свово.
— К нашим холопам такая грамотка была! — сказал Лукоперов.
— Ну вот! Пришел это намедни ко мне посадский Кирилка Овсяный да и говорит: "Пришли до Акима, — а Аким этот дворник на осадном дворе у вора-разбойника Васьки Чуксанова, — трое людей с грамоткой и нас, — говорит, — посадских, мутят, срамные речи говорят". "Что же говорят?" — спрашиваю. "А учат, как придет этот Разин, город подпалить, ворота отворить. Степан Тимофеевич, — говорит, — тогда с вами казну всю поделит, а инако всех вас перебьет!" Взял я тута стрельцов с собою да к Акиму на двор. А те трое людишек да Аким увидали и бежать. Я за ними стрельцов. Одного поймали, а других и нет. — Воевода развел руками. — Сгинули! Я конных за надолбы посылал, нет и нет! Не иначе как посадские укрывают. Ну, я которых пытал, в застенке драл. Нет!
— А с тем-то што?
— Ну, а того пытал крепко: кто да откуда. Молчит, собака! А ноне его и вешаю.
Воевода встал.
— Акимки-то двор спалить велел, животы его стрельцам отдал, а за голову три рубля обещал. Идемте, милостивцы!
Все поднялись и гурьбою вышли из воеводской избы.
Лишь только они вышли, стрельцы бросились в тюрьму и скоро вывели оттуда высокого белокурого мужчину, одетого в лохмотья, закованного по рукам и ногам. Лицо его было бледно и в страшных язвах от каленого железа, которым его пытали, волосы были спалены и только клочками торчали на бороде и голове, ноги тяжело волочились по земле.
В одно время с ним показался священник.
— Хочешь исповедаться и приобщиться? — спросил воевода.
— Хочу! — ответил преступник.
Воевода дал знак, и его провели в приказную избу. Пока он исповедовался у попа, воевода говорил со своими гостями:
— Кругом воровские приспешники! За каждым блюди! А как усмотришь? Ну? Теперя, думаю, и у стрельцов уши настороже. Намедни приходили за жалованьем. А какое? Допрежь этого по году не брали, а тут подай! Наскреб это я им, а сам думаю: воры! Продадут!
В это время священник вышел из избы, а за ним преступник.
— Кончили? — сказал воевода. — Ну, ведите!
Стрельцы окружили преступника, сзади него стал палач с веревкою в руке. Воевода подал знак, заиграли на трубах, ударили в тулумбасы, и вся процессия двинулась по городу. Народ сбегался и провожал их толпою.
Они через городские ворота вошли в посад и остановились на посадском рынке. Там уже подле ворот в надолбы стояла виселица.
Воевода дал знак, и все остановились. С преступника сбили кандалы. Палач перекинул веревку и надел петлю на шею, слегка стянув ее рукою.
— Православные христиане! — вдруг сиплым голосом заговорил преступник, ослабляя веревку. — Дайте Христа Бога ради винца чарочку! В горле пересохло, ей-ей! А как выпью, веселей будет и на тот свет идти, ей-Богу! И веревка-то лучше на шее ляжет!
— Тьфу! — плюнул священник. — Богомерзник!
— Ладно, ладно, мил человек! — послышались в толпе голоса.
— А пусть его в последях, — добродушно сказал воевода, и палач приостановился, намотав на руку веревку.
Несколько посадских бросились в кабак и мигом принесли под виселицу кружку вина.
Преступник ухватил обеими руками кружку и хрипло прокричал:
— Много лет здравствовать нашему батюшке Степану Тимофеевичу!
— Не давать! — замахал воевода руками, но тот уже выпил.
— Врешь, воевода! — сказал он, бросая кружку. — Теперь вешай!.. Придет он, наш батюшка! Рассчитается за свово сынка!
— Тяни! — кричал воевода.
Палач уперся ногою в столб виселицы и потянул веревку; несчастный взлетел на воздух, взмахнув судорожно руками, и закачался на виселице. Палач завертел конец веревки вкруг столба и отошел.
Молчание воцарилось на площади.
— Ну, смотрите и вы у меня! — грозно заговорил воевода, обращаясь к толпе. — Вот так собачьей смертью пропадет всякий, кто станет ворам приятствовать! Знаю, — он погрозил палкою, — есть промеж вас изменники, ворам потатчики, ну, да ужо доберусь до них! Всех выведу! По глазам увижу и в застенок пошлю! Идем, государи! — сказал он кротко гостям, и все пошли назад в город.
Лукоперов простился со всеми.
— Смотри, — сказал ему воевода, — переезжай пока до худа ко мне во двор, а ввечеру будем все думу думати!
— Спасибо, Кузьма Степанович!
Лукоперов вернулся, взял дочь и приказал холопам везти добро на воеводский двор.
— Оно, доченька, — говорил он Наташе, — там тебе покойнее будет. И подружки найдутся!
— Мне все равно, батюшка, — равнодушно ответила она, и ей действительно было все равно, так переволновалась она за последние какие-нибудь два месяца. Отчаянье сменилось надеждою, надежда страхом, беспрерывные волнения, томленье неизвестностью, тоска одиночества так утомили ее душу, что она стала на время как-то безучастна ко всему окружающему, а старик говорил ей:
— Вон везде смута какая пошла! Холоп на свово господина поднялся, церковь сквернят, государево имя поносят! А твой-то Васька к ним, к ворам, ушел. Душу человеческую загубил! Плюнь на него, доченька! Вор он, богопротивец, клятвопреступник, государю крамольник!
Наташа вздрагивала, бледнела и ничего не отвечала отцу, а в душе ее слабо поднимался супротивный голос: "Вы его таким сделали!"
Но этого голоса не слыхал Лукоперов и продолжал:
— Так-то лучше, доченька! Отсидимся от воров, я тебя за князя замуж отдам. Княгинюшкой будешь. Я тебе буду поклоны бить. Молись Богу, дитятко, от вора отбиться!
Воевода для гостей своих новых, отцу и сыну отвел одну горенку, а Наташу поместил в светелке, в терему, особнячком. В терему поселились на это время жена и дочь Жирова, жена Паука, да еще немало дворянских жен и дочерей. К ним в услужение приставил воевода трех посадских девушек. Днем собирались они в общей горнице и коротали время за пяльцами, к ночи расходились по своим светелкам, и ни печали, ни страхи не касались их сердец. Слыхали они, что вор идет, знали, что замутил он их холопов и усадьбы через него спалили, но считали город со стрельцами охраною крепкой и пели свои песни и гуторили свои речи, оглашая терем смехом звонким и раскатистым…
К ужину у воеводы собрались все помещики.
Поставил он перед каждым кубок, на столе выставил бутыли, сулеи да жбаны и начал речь:
— По мне, милостивцы, сухая ложка и рот дерет, без вина слаба голова, без похмелья не быть разуменья. Так ли?
— Ладно говоришь, Кузьма Степанович! — одобрил его Лукоперов, охочий до выпивки. — С пустой головы мало толку!
— Так и выпьем! Поначалу во здравие государя нашего батюшки!
Все дружно выпили и опрокинули свои кубки.
— Много лет ему, батюшке, здравствовать!
— А вторую за одоление врага нашего, вора поганого!
— Ладно говоришь, воевода!
— Ну, а третью за совет да любовь!
Лицо воеводы разгорелось, глаза заискрились. Он расправил усы и бороду и начал:
— Государь-батюшка еще три, почитай, месяца назад писал: жить вам, воеводы, с бережением! А чего беречься, милостивцы, да и как? Людишки воры, стрельцы — налицо!.. А теперь и подошло время.
Он тяжко вздохнул.
— Людей-то у меня: стрельцов восемь сотен да тридцать четыре пушкаря на двадцать четыре пушки. Теперь опять посадские, про тех с опаскою думать надобно, да ваших холопов сотня, может, наберется. И все!
Он опять вздохнул.
— Написал я теперь в Тамбов и Пензу, в Симбирск и Казань, да думаю, мало с того толку, потому сам от них грамотки получил. Просят людишек. Ха-ха-ха! А я у них! Так и гоняем гонцов! И все же поберечься надобно.
— Стены-то, воевода, в порядке? — спросил Сергей Лукоперов.
Воевода кивнул ему головою.
— Вот, друже, тебя перво-наперво просить хотел! Человек ты служилый, военный. Пособи мне! Я хоть и был против поляка под Смоленском, да все дело мое было животы оберечь. Дохли мы с голоду, а боя не было. Так ты и помоги!
— Что же? Я государю всегда слуга, — сказал Сергей. — А тебе, воевода, коли что по силам; рад помочь!
— Вот, вот! Я так и смекал, друже. Ты у меня, к примеру, в помощниках будешь. Что укажешь, то сделаю. А Жировы, Иван Митрич да Петр Митрич, тоже в пособниках!
— Рады служить, воевода! — ответили довольным голосом Жировы.
— Иван над посадскими старшим будет, а Петра над холопами да торговым людом, а ты, Сергей, значит, над стрельцами да над всеми. Как, государи мои?
— Да чего же лучше, воевода! — сказал Паук.
— Ладно удумал, воевода! — одобрил Лукоперов.
— Добро, Кузьма Степанович! Как решишь, — заговорили кругом, — дай и нам службишку. Мы все в общей беде служить рады!
Воевода встал и поклонился всем в пояс.
— Спасибо, милостивцы, за ласку! — сказал он и, севши, продолжал: — А службишка всякому найдется! Так вот. Мы, значит, утречком обойдем стены да поглядим, как што.
— Я думаю, воевода, — сказал Сергей, — допрежь всего посад выжечь надоть. Его выжгем, а в городе и запремся.
— Ну, ну! — ответил воевода. — Экой ты горячий. Выжечь успеем, когда вор придет, а пока что подождем!
— Да и жечь опасливо! — заговорили кругом. — Вдруг ветер на город повернет. Тогда что?
— Там видно будет! — решил воевода, заканчивая совет.
— Теперь пить будем, други! До воров еще будет время.
Кубки снова наполнились, и все дружно стали пить, на время забыв об опасности.
Только старик Лукоперов чувствовал себя как-то неладно, и, странно, каждый раз при мыслях о Стеньке Разине в его уме мелькал образ Василия. Он даже несколько раз испуганно покосился на соседнюю горницу, где тогда драли Василия.
— Боязно, Сережа, — заговорил он, когда они ушли в свою горницу, — сильны воры и вокруг изменники!
— Э, батюшка, — беспечно ответил Сергей, — не попустит Господь торжествовать неправде. Покорит он государю под нози врага и супостата!
— Да, может, не теперь?
— На все воля Божия! Отсидеться очень можно. Только посад надо сжечь!
— Думаешь, можно?
— Можно, батюшка! Я на том крест поцелую, что буду биться до последнего вздоха. Да и другие тож!..
V
Воеводу на другой день узнать нельзя было. Толстый, обрюзглый, неповоротливый, не дурак выпить в компании, охотник поесть до отвалу да спать до обалдения, немного разгильдяй, — он вдруг при сознании опасности обратился в грозного воеводу, готового жизнь положить ради исполнения своего долга. Лицо его стало серьезно и решительно, слова кратки и выразительны, распоряжения толковы.
Увидев Сергея, он ласково кивнул ему головою и сказал:
— Добро, Сергей Иванович, кто рано встает, тому Бог подает. Пойдем.
На дворе его ждало несколько стрельцов-начальников.
— Я, — сказал воевода, — приказал сотельникам придтить, да пятидесятникам, да пушкарскому голове! Нонче Жировых в приказ послал перепись сделать, подьячих в посад услал да в торговые ряды людишек счесть, кои годны. Опять, думаю, лошадей отобрать.
— А стрельцы нешто пешие? — спросил Сергей.
— Не все, а конных-то всего две сотни. Мало, чай?
— До четырех надо! Всех-то восемьсот.
— Восемьсот!
— Ну, так на полы!
— Слышь, Митрич, — обратился воевода к сотнику, — ты для своих достань да ты, Авдеич!
— Добро! — отозвались те.
Они вышли из ворот, и их тотчас окружила толпа зевак.
— Ну, вы! — окрикнул их воевода. — Идите свое дело делать. Неча вам на воеводу глаза пялить: узоров нет! Лучше крамольников высматривайте! Ну, ну, а то в палки!
Толпа недовольно разошлась.
— Пойдем, Сергей Иванович!
Они вошли в низенькую дверь наугольной башни и стали подниматься по ее ветхим ступеням.
— Ишь, ведь, — попенял воевода, — так и скрипят, того гляди, обвалятся. Сколько раз писал на Москву, что надобно чинить. Нет, не дают городовых людей на работу. Кто вас, дескать, тронет. Вы в середке! А вот…
Они вышли на верхнюю площадку под плоскою крышей. Там, обращенные на три стороны, стояли три пищали. Сергей заглянул в их дула.
— Смотри, боярин, — сказал он, — сколько там всякого мусора: щепки, кирпич. Надо выкинуть.
— Надо, надо! Ты чего ж, песий сын, своего дела не блюдешь? — накинулся воевода на пушкаря. — Что пищаль-то, свалка тебе? А?
— Да нешто я это? Это мальчишки балуют.
— Мальчишки! — передразнил воевода. — А ты их шелепами!
Они пошли дальше по стене, по узкой галерее под крышею, переходили из башни в башню, и везде Сергей с воеводою делали распоряжения. В одном месте из пушки выкатилось колесо; его надо было подвести снова, в другом совершенно подгнил пол и надо было подпереть его.
Сергей распорядился и осадною защитою того времени. Указал места, где сложить кирпичи, чтобы кидать ими в осаждающих; заказал наделать котов, огромных колес без спиц, для той же цели и, наконец, указал места, где нагревать смолу и воду, чтобы лить их на головы врагов.
Воевода передавал его приказы стрелецким начальникам и пушкарю и прибавлял к приказу всегда крепкое слово.
Они заглянули и в чуланы, где в непогоду укрывались пушкари, и в нижнюю галерею стены, где ставились обыкновенно стрельцы с самопалами.
— Уф, важно! — сказал довольно воевода. — Истинно ты военный человек, Сергей Иванович!
— Постой, надо еще в погреб сходить да в пушечный амбар. Там, может, что есть! — заметил Сергей.
— Дело! Идем, друже!
Они осмотрели погреб. В высоких кадках там стояло зелье, то есть порох; пирамидальными кучами лежали ядра.
— Выбрать их отселева да к пушкам снести! — сказал Сергей.
— Слышишь? — сказал воевода пушкарю. — Наряди-ка людей-то!
Наконец в пушкарном амбаре Сергей увидал две огромные пушки с короткими стволами, называемые тюфяками, и приказал их поставить внизу башен, что при городских воротах у моста.
Осмотрели также ров, где Сергей приказал выправить честик, и после этого вернулись на воеводский двор.
— Ну вот! — сказал воевода стрелецким начальникам. — Лошадей достаньте и еще две сотни на коней садите. А еще вот его слушайтесь! Он как я! А потом скажу. Вор близко! Поборитесь же за великого государя, его царское величество; послужите ему, государю, верою, правдою, бейтесь с ворами до последнего. За то государь не оставит вас своею милостью!
— Рады служить великому государю даже до смерти! — ответили сотники.
Воевода одобрительно кивнул головою:
— А теперя с Богом и за дело!
Стрельцы ушли. Сергей пошел делать роспись, кому где службу нести, а воевода направился в приказную избу, где братья Жировы составляли ополчение из посадских и торговых людей.
В городе и посаде закипели работы. Таскали ядра, зелье, кирпичи и коты на стены; волочили пушки; стрельцы ходили с одного места на другое; Жировы каждый день скликали своих ополченцев и проверяли их.
Воевода на случай пожаров собрал баб и мальчишек и поставил над ними начальниками боярских и дворянских детей, снабдив их всех густыми мочальными кистями на длинных палках.
Всех охватило волнение, но по-разному.
Все ждали прихода Стеньки Разина, но тоже по-разному.
Воевода, дьяки, приказные, люди начальные и съехавшиеся помещики, бояре и дворяне ждали его как врага; посадские же, голытьба и некоторые из стрельцов ждали как избавителя.
Воевода чуял, что измена гнездится в городе, и своею ревностью портил дело.
Каждый день он ездил со стрельцами по городу и каждый раз кого-нибудь да отправлял в пыточную башню.
— Я вас, воров, крамольников, насквозь вижу! — кричал он, разъезжая по посаду. — Я из вас веревку скручу! Я вам протру глаза.
— Допрежь твово протрутся и сами! — закричал раз кто-то из толпы.
— Схватить его, собаку! — заорал воевода.
Стрельцы ухватили его. Это был рослый детина с дерзким взглядом.
— Так, молодец! А чтобы у тебя хоть и протерты глаза, а язык пустое не болтал, я тебе колышек в рот посажу! — сказал воевода. — Сведите его в башню да распорочку ему в рот, а там в тюрьму!
— Пожди, воевода, — роптали посадские, — будет и на тебя невзгода!
— Ох, будет битва великая! — говорил, вздыхая, каждый вечер воевода.
Что ни день, он посылал стрельцов за надолбы на разведки, не идут ли воры, и каждый раз стрельцы возвращались ни с чем.
Нетерпение росло.
— Господи, хоть бы скорее! — охал воевода — Пусть уж придет разбойник, да чтобы разом!
И все волновались.
Лукоперов, испив добрую чару вина, перед сном шел к своей дочушке и там делился с нею своими впечатлениями и мыслями.
— Слышь, дочушка, — говорил он, — воевода опять поджигателя поймал. Сегодня повесил. Нищие, говорят, пришли стены жечь, разбойники!
— Астрахань взяли! — говорил он в другой раз. — Бают, крови пролили! Ух! Кто боярин, того и секли. Воеводу с раската бросили!
Наташа дрожала и бледнела.
— На все воля Божия! — шептала она.
— Это ты истинно! Бают, это Божья напасть за грехи наши. Звезда появилась, слышь, в небе! Беззакония творим, вот! В Петровки на Москве-то иные убоину едят! Ереси пошли всякие. Старец, бают, предрек государю: быть, говорит, трем бедам. Гляди: государыня померла, раз! Царевич помер, два! А теперь этот идет. Вот и три! О, горе нам, грешным!
И он плакал, тряся своей лысою головою, и Наташе становилось за него и больно, и страшно.
— Батюшка, да неужели нам вред сделают?
— Убьют, доченька! Коли город возьмут, всех убьют!
Наташа вздрагивала:
— Молиться будем!
— Молись, доченька, Пресвятой Богородице!..
Сын не любил его причитаний. Молодой и отважный, он не боялся боя и верил в возможность защиты.
— Ты, батюшка, только кручину разводишь! Шел бы в терем, что ли!
— Болит сердце, Сереженька. Как подумаю о Ваське, так и защемит. Тьфу!
— А чем Васька страшен? Как и всякий вор, быть ему на виселице!
— А до того?..
Время шло. Напряжение увеличивалось, потом упадало и нарастало снова.
Накануне страшного утра никому о беде и не думалось. Воевода здорово угостился со своими гостями, и все мирно разошлись по своим горницам.
И вдруг в утро раздался гул набата.
— Пожар! — вскричал воевода.
"Не к добру!" — подумал Сергей, быстро вставая с лавки. Они в одно время выбежали на двор. Горели стенные башни.
— Воры! — закричал не своим голосом воевода, бросаясь назад в горницы и хватая саблю.
— Затворяй ворота! К воротам! — закричал Сергей, но уже было поздно.
— Нечай, нечай! — кричали казаки, въезжая в посад.
Ожидавшие их посадские с диким ревом подхватили их крик и бросились на город.
— Нечай! — орали кругом, вливаясь в ворота, как лавина.
VI
— Нечай! — кричали посадские.
— Нечай! — кричали казаки. — Многие лета батюшке нашему Степану Тимофеевичу и царевичу Алексею Алексеевичу! Добрые люди, не бойтесь! Мы вам дурна чинить не будем! Идите с нами на бояр и царевых недругов!
Сергей успел собрать отряд стрельцов и бился с ними у воеводского двора. Испуганные гости разбежались повсюду. Женщины в ужасе окружили воеводу.
— Идите в церковь, там защита ваша! — говорил им воевода.
— Где воевода? — орали казаки, рыская по городу. Подле Сергея рубились с яростью. Вдруг десяток рослых казаков накинулись на него.
— Ты его, Дубовый, живым бери! Заходи сзади, Кострыга! Так! Вяжи! — орал рослый, кривой на один глаз. — Нам его к атаману нужно! Тащи во двор.
Связанного Сергея поволокли на двор.
Он оглянулся. На земле, тоже связанный, без чувств лежал его отец. Рядом стоял воевода, низко опустив голову.
Кругом раздавались победные крики и стоны жертв. Кровь уже лилась рекою.
— Ну, ну, братики, вот и суд вам! Сам атаман идет! — заговорили казаки.
Сергей оглянулся, и лицо его дрогнуло, но он тотчас оправился, увидев искаженное лицо Василия, его злобой горящие глаза и кривую усмешку почти посиневших губ.
— Васька! — в ужасе вскрикнул воевода, и от этого крика очнулся старик Лукоперов для того, чтобы от страха лишиться снова чувств.
— Добро! — сказал, усмехаясь, Василий. — Спасибо, что хоть признали! Ну, воевода, судья неправедный, дошел и мой черед над тобою суд чинить. А с тобой, Сергей, да с твоим батюшкой тоже счет сведем! Только прости, коли расчет делать стану мелкою монетою! Ей, Кострыга, Кривой, Дубовый! — позвал он.
VII
Что пережила Наташа за это все время? Душа ее в жизни не волновалась столько, сколько за месяцы со дня отцова гнева, но какие бы чувства ни волновали душу ее, все же любовь к Василию была для нее главным чувством. Ей казалось, не будь любви этой, умри Василий вправду, и она кончила бы тоже свою жизнь.
Ужас объял ее, когда отец сказал ей, что ее Василий совершил убийство и ушел к разбойникам, к страшному Стеньке Разину, но в глубине души она находила ему оправдание.
Он всегда был неукротимого нрава. Ему ли снести было расправу с ним Сергея? Не разбой разве был это? Сожгли усадьбу и все животы, увели холопов, а его избили почти до смерти. Спасибо, Еремейка спас, а то, слышь, собаки бы съели!.. И при этой мысли об обиде любимого человека лицо ее разгоралось, глаза сверкали, и она не любила брата своего…
А потом? Когда он пошел искать суда, разве не глумились над ним? Паша рассказывала ей!
Тут всякий разбойником станет, не то что он!..
Так думала она, стараясь оправдать своего возлюбленного, свою первую любовь, но сердце ее дрогнуло, когда она узнала про Стеньку Разина, про дела его и его товарищей.
И она вся замирала от своих горьких дум: любит она Василия, всем существом своим любит, без него ей жизнь не в жизнь, и в то же время не может она представить залитых кровью невинных жертв.
— Господи, просвети! — молилась она горячо в своей светелке, когда оставалась одна. — Мать Пресвятая Богородица, укрепи сердце мое в любви или ненависти, но дай покой!..
А покоя-то и не давалось. Ночью ей виделись страшные сны. Видит она отца своего и брата на плахе, а ее Василий на их головы топором замахивается. Она бросается к нему и кричит: "Не погуби их!" А он смеется. "Глупая, — говорит, — как же мы свадьбу справим иначе!" И бьет их. Кровь брызжет кверху фонтаном, а Василий говорит: "Иди испей, тепленькая!.."
От таких снов просыпалась она вся в холодном поту и, сойдя с постели, начинала молиться, но и молитва не успокаивала ее встревоженного духа.
"Ах, если бы увидеть его, — думала она, — дознать от него подлинную правду!"
А как увидишь?
Он велел ждать, и она дала обещание, но когда они свидятся, Бог знает!..
Слышала она тревожные толки об ожидаемом нападении, замечала волнение и хлопоты ратных людей; каждый раз отец, приходя к ней, говорил с близости вора, и она в нетерпеливом ожидании встретиться с Василием думала: "Скорей бы вор приходил. Сразу узнаю!" Но как? Она не знала и даже не думала об этом.
Общее напряженное состояние проникло и в терем. Как-то сразу кончились шутки и песни, и вместо них раздались плач и жалостливые причитания. Они терзали душу Наташи, и, когда она слышала проклятья разбойникам, ей казалось, что это клянут ее Василья, и она, бледнея, уходила в свою светелку. Не могла она любить разбойника и не могла разлюбить Василья. Душа ее словно раскололась надвое.
Накануне страшного дня ей как-то особенно было неспокойно. Она весь день не находила себе места, плакала и молилась, а когда легла спать, ей приснился ужасный сон. Был он и страшен и дивен.
Идет она будто по своему саду в тихую, лунную ночь и думает: сейчас Василий будет! А кругом чудно как-то: по саду-то звери все гуляют разные, невиданные, да такие ли страшенные, а меж тем сама она тех зверей не боится ни чуточки, гладит их, за ушами щекотит, и они ее не трогают. Ходит она по саду и думает: "Что же Василий не идет?" Вдруг раздается страшный крик. Кто-то плачет, кто-то вопит о помощи и зовет ее. Ноженьки у нее подкосились, хочет бежать она и не может. "Василий!" — кричит она, и вдруг он ей в ответ: "Иду, голубонька, только умоюся!" Тут к ней силы вернулись, и она бегом на его голос побежала. Выбежала на двор и обмерла. Стоит чан, полный крови, и в той крови ее Василий умывается. "Зарезал я, — говорит, — твово отца и брата, в их крови моюсь и, смотри, какой ладный стану". Оглянулась она: лежат отец и брат ее у самого чана, и головы напрочь у них. Подкосились снова ноженьки у Наташи, а Василий уже идет к ней, идет — весь красный, как огонь, от крови, глаза горят у него, как костры в темной ночи, — и он к ней руки тянет. "Иди, иди!" Отпрянула она от него и побежала с криком, а тут все звери на нее набросились, укусить хотят, зубами щелкают, чуть не за горло берут; бежит она, сил уже не хватает, задыхается, а Василий вот сейчас нагонит ее, руки тянет, страшным голосом вопит. Совсем обессилела Наташа, на землю падает, и вдруг — словно свет разлился вокруг. Подняла она голову, смотрит: идет к ней витязь и от него, как от солнца, лучи. "Спаси!" — кричит ему Наташа. Он поднял меч — и все сразу сгинуло прочь. Плачет и бьется на его груди Наташа, а он тихо гладит ее по голове, и ей так тепло, так сладко, так радостно. "Кто ты?" — шепчет она. "Узнай!" Он наклонил над нею свое лицо, она взглянула и сразу узнала его: князь, что к Сергею в гости приезжал! "Князь, — говорит он, — что к тебе сватался. Люб ли?.." — "Люб, люб!" А тут кругом поют птицы, цветы качают головками, и кажется, весь мир вокруг разделяет ее тихую, светлую радость.
Она проснулась с улыбкою на лице, и ей жалко было своего сна, но едва она вспомнила его первую половину, как побледнела от страха. "Ох, не к добру он!" — подумала она и опять задремала. Виделся ей свадебный поезд, слышался кругом колокольный звон.
Что это? Она проснулась и села на постели, испуганно прислушиваясь. И впрямь гудят колокола. Только не радостен звон их: словно кричат они о помощи, зовут беспорядочно, торопливо. "Набат!" — мелькнуло у нее в голове, и она вскочила. До нее донеслись вопли, крики, выстрелы. Она наскоро оделась и выбежала из светелки. Кругом пустынно, только откуда-то издалека доносятся до нее визгливые крики женщин. Господи, что же это?
Страх охватил ее. Она подбежала к своему оконцу, распахнула его, но в саду было все тихо, только из-за тына кто-то громко кричал: "Нечай, нечай!"
Она бросилась из светелки и, охваченная неясным страхом, пустилась бежать по горницам. "Батюшка!" — изредка выкрикивала она и бежала снова. Она бежала из горницы в горницу, по узким переходам, по лесенкам, то вверх, то вниз, не зная дороги и плутая наудачу. Вот галерейка — она в нее, впереди лесенка — она по ней, выше, выше. Она вбежала в маленькую каморочку и остановилась, прижав руки к сердцу, задыхаясь от бега. Дальше бежать было некуда. В крошечной каморке не было других дверей, над головой ее виднелись почерневшие стропила, перед нею было вырезано круглое оконце, ничем не заслоненное.
Она перевела дух и хотела бежать назад, как вдруг до нее донеслись голоса, крики и стоны. Она встала на носки и высунулась из оконца. Под нею расстилался воеводский двор.
Она затаила дух, замерла и уже не могла отвести глаз от страшного зрелища.
Посреди двора у колодца стоит воевода, исступленный, растрепанный, с саблей в руке, подле него другие бояре, дворяне, помещики, дворянские дети. Вот отец ее схоронился под развесистой липой, и видит она, как трясется его борода.
Что-то кричит воевода, на ворота указывает, и вдруг словно поток хлынули на двор какие-то люди в высоких лохматых шапках, с исступленными лицами. Звучали сабли, раздавались крики, лилась кровь и валялись люди, как подрезанные снопы.
Наташа взглянула в сторону, где притаился ее отец, и вскрикнула, но никто не слыхал ее крика. Какой-то рослый мужик тащил ее отца за бороду, а он барахтался на земле и что-то кричал.
Наташа в ужасе отвернулась. Господи, да что же будет еще? Еще что будет?
А картина на дворе уже изменилась. Бой кончился. В крови на земле валялись обезображенные трупы; в стороне сидели с скрученными за спину руками и Паук, и Жиров с сыновьями, и другие помещики, между ними женщины — и впереди всех воевода и Сергей с отцом.
Сергей стоит строго нахмурившись, без шапки, в изодранном кафтане, и руки у него завязаны в локтях за спину, а у ног его лежит батюшка и не движется…
Господи, что же еще будет?
Наташа совсем перевесилась из оконца.
Вдруг разбойники что-то зашевелились и обернулись к воротам. В ворота на сером коне въехал кто-то стройный, высокий, в лохматой шапке, в красном кафтане. Лица только не видать, потому что едет он опустив голову.
И Наташе стало жутко, жутко. Верно, сам Стенька Разин, подумала она.
Человек в красном жупане подъехал к колодцу, слез с коня и по ряду подошел к Сергею. Вот они говорят о чем-то, вот отец словно бы очнулся, поднялся, всплеснул руками и упал снова.
Что говорит этот человек? Верно, что-то больно страшное! Отошел от Сергея, подошел к воеводе. Воевода только головой тряхнул, и вдруг на них, на воеводу, Сергея и батюшку, набросились люди, а страшный человек отошел к колодцу и сел на сруб.
Господи, что они хотят! В стороне разбойники огонь разводят, длинный шест тащат, длинные прутья готовят.
Вот воеводу бросили на землю, раздели и бить прутьями стали.
До Наташи донесся хриплый крик и грубый смех.
Вот разбойники раздели Сергея и отца. Что они делают? Положили они их друг на друга и связали им головы к ногам друг друга. Седая борода отца высунулась между ног Сергея… шест продели… подняли и понесли… Да неужели можно такое над людьми делать?..
А воеводу бьют, бьют… А страшный человек сидит на срубе и рукой что-то приказывает…
Вот несут отца ее и брата к костру. Вот подымают… О, Господи! Они жгут сперва отца, потом брата, потом опять отца… Мало!.. Вот идут разбойники с прутьями и бьют их обгорелые спины.
Глаза Наташи расширились от ужаса, думала она, что рвется сердце, что отнимается язык, ноги, хочет бежать, кричать и не может шевельнуться, не может отвести глаз от ужасной казни, от страшного человека.
Господи, да человек ли это? Может, это антихрист?!
А воеводу все бьют, а брата и отца ее все ворочают над костром и тоже бьют, и какие-то нечеловеческие вопли несутся к ней наверх, выше, еще выше, к самому престолу Господнему!..
Наташа вся дрожала мелкою дрожью и все-таки не могла отвести глаз от ужасной картины. Вдруг страшный человек снял лохматую шапку с головы и обернул свое лицо.
Наташа увидела его, и ей показалось, что сердце ее сразу разлетелось на мелкие кусочки.
— Василий!.. — закричала она нечеловеческим голосом и, как подрезанный колос, упала с оконца на пол каморки…
В окаменелом ужасе смотрели несчастные пленники на мучительную кончину своих друзей и защитников. Только сатанинский ум, питаемый кровавою местью, мог придумать такие муки. Даже казаки качали головами, даже Гришка Савельев, подойдя к Василию, сказал:
— Ах, нех тоби дьяблы! И удумал! Чертюки в аду теперь с тебя пример возьмут!
А Кривой, Кострыга, Пасынков и Дубовый с благоговейным ужасом смотрели на Василия, который подходил к самому костру и, смотря, как с треском лопается кожа на спине старика или сына Лукоперова, говорил с усмешкой:
— Это чертовы дети, моя усадьбишка горит! Пошутили со мной, теперь мой черед. Поверни-ка, Аким, молодца наверх да прутом его! Ну! Жги!
Жар костра распалил его. Он снял шапку, отер пот с лица и вдруг услыхал крик:
— Василий!..
Он задрожал как лист.
— Наташа! — ответил он безумным воплем и рванулся к воеводскому дому. — Всех убейте! — крикнул он на ходу и скрылся в высоком крыльце.
На дворе поднялись вопли. Казаки, посадские, голытьба разом бросились на безоружных пленников, и кровь полилась по двору, залив даже костер.
Гришка Савельев ударом сабли прикончил воеводу и потом Лукоперовых.
— Будя с них! — сказал он добродушно. — Попомнят на том свете Ваську-атамана!..
VIII
Василий вбежал в пустые горницы воеводского дома и бросился по ним искать Наташу. В то время дома строились без определенного плана. К основному дому, в котором, может быть, поначалу было всего пять, шесть горниц, по мере надобности пристраивались горницы, а большею частью другие срубы. Их подгоняли не особенно тщательно, и потому приходилось их соединять друг с другом переходами, галерейками, лесенками то вверх, то вниз. В воеводском доме пережил свой срок не один воевода, и каждый делал какое-либо прибавление, так что потом. Он уже представлял собою лабиринт горниц, коридоров, лесенок, причем про иные горенки не знал и сам хозяин.
Василий бегал по переходам, по лесенкам и горницам, оглашая дом призывными криками, но дом хранил мрачное молчание.
Василию начинало казаться, что он сходит с ума.
В отчаянье бегая по горницам, он окровавленной саблею наносил удары ни в чем не повинной мебели. Мысль, что он не найдет Наташи, приводила его в ужас, и наконец, когда надежды уже покинули его, он увидал узкую лесенку и поднялся по ней наверх.
Радостный торжествующий крик огласил пустынный. Дом и был слышен даже на дворе.
Василий упал на поя и приникнул губами к помертвевшему лицу Наташи.
Она лежала недвижно, раскинув руки. Василий стал звать ее, называя нежными именами, лаская ее лицо, но она была все так же недвижима.
— Очнись, голубка! — говорил Василий. — Очнись, рыбка моя золотая! Я — твой Василий, я пришел за тобою, люба моя! Наташа! Наташа!
Он стал трясти ее за руки, за плечи, но она не приходила в себя. Новый ужас охватил его. Неужели она померла?
Он поднял ее, взял на руки и осторожно спустился вниз. Идя из горницы в горницу, он увидел в одной высокую пуховую постель. Подушки на ней были сбиты, одеяло сброшено.
Он тихо положил Наташу на постель и подбежал к окну. Окно выходило на двор, где происходило избиение беззащитных людей.
— Эй, люди! Кто есть! Ко мне! — закричал Василий. Кривой услыхал голос своего атамана и бросился к нему в дом.
— Возьми людей, из наших, — сказал ему Василий, — и поставь у этой горницы. Чтобы никого не пускали! Придут сюда за животами, скажи, эта горница моя и все в ней мое! Саблей руби, кто войти посмеет! Скорее!
Кривой выбежал и вернулся с Горемычным и Тупорылом.
— Вот тут и стойте! — приказал Василий, и, бросив проницательный взгляд на Наташу, он выбежал на улицу. Голова его горела, сердце сжималось страхом.
"Ах, если бы Еремейка был!" — думал он в отчаянье и вдруг увидал Калачева, дворянского сына. Он как-то избег общего удела и теперь, озираясь, крался вдоль забора.
— Стой — Василий схватил его за ворот. Калачев упал на колени:
— Смилуйся! Ни в чем не повинен! Я хотел идти в казаки проситься.
— Молчи и слушай! — сказал Василий. — Если хочешь жить, достань мне знахаря или знахарку.
— З-з-на… харя? — изумленно забормотал Калачев.
— Ну, ну! Ведь лечит тут у вас кто-нибудь?
— Есть, есть, милостивец! — оживился Калачев. — Ежели не убили его разбой… удалые казаки! Я мигом! — и он рванулся, но Василий удержал его:
— Врешь, вражий сын! Идем разом!
— Что же, я готов! — покорно согласился боярский сын. Они пошли по улицам, на которых бушевали казаки, голь и посадские.
Они врывались в дома, выталкивали оттуда всякое добро и кучей валили его на соборной площади. Иногда из дому выволакивали купца, дьяка или дворянина и быстро расправлялись с ним, обливая кровью пыльные улицы. При каждом крике Калачев вздрагивав всем телом, а Василий нетерпеливо кричал на него:
— Будешь шевелиться, или я тебя!
Наконец боярский сын подвел его к маленькой избе с двумя волоковыми окошками.
— Тут жил, милостивец, великий знахарь. У него воевода всегда пользовался. Викентием звать, поляк!
— Хоть черт! — сказал Василий. — Зови!
— Викентий! — закричал Калачев. — Викентий, друг!
Он застучал в окошко, но никто не отозвался на его призыв.
— Пойдем! — сказал Василий. Калитка оказалась на запоре, но Василий сбил ее плечом. Крошечный двор был пуст; они обошли его кругом, осмотрели избенки и наконец нашли Викентия на сеновале зарывшимся в сено.
— Ну, ну, вылезай! — вытащил его боярский сын.
Перед Василием встал крошечный горбун с огромною лохматой головою, в волосах которой торчало сено. Он дрожал на своих тоненьких ножках и, увидев казака, упал на колени.
— Смилуйся, пан добродею! — запищал он. — Я же худа не хочу добрым казакам. Пусть возьмут мой майонтек, только оставят жизнь!
— Брось выть! — крикнул на него Василий. — Иди за мною! Ты знахарь?
Карлик закачал головою:
— Я это все умею! И заговоры знаю!
— Ну вот тебя и надо! Боярышня обмерла. Идем!
Карлик совершенно оправился и принял даже гордый вид.
— Зараз! — сказал он. — Только инструмент возьму!
— Бери!
Через минуту Василий шел с карликом назад. Калачев уже от страха плелся за ними, боясь, что иначе его зарубят казаки. Карлик едва поспевал за Василием, но, видя, как к нему относятся встречавшиеся пьяные разбойники, он боялся даже заявить о себе и, обливаясь потом, бежал; рядом с атаманом.
Они вошли в воеводский дом. Там уже хозяйничали казаки, но отведенная для Наташи горница осталась неприкосновенной.
— Вот! — сказал карлику Василий, указывая на Наташу.
Тот осторожно на цыпочках подошел к ней и стал внимательно слушать ее дыхание, потом покачал головою и вздохнул. Василий хрустнул пальцами:
— Жива?
— Жива-то жива, — ответил карлик, — только испугалась очень. Обмерла. Постой, пане, я кровь пущу!
Он вынул острый тоненький нож, обнажил руку девушки и ловко вскрыл жилу. Кровь, темная, густая, тяжелыми каплями закапала на пол.
Карлик качал головою, но следом за этим кровь пошла быстрее и, наконец, брызнула светлой, алою струею.
— Оживет! — радостно сказал карлик, ловко зажимая жилу и бинтуя обрывком полотенца раненую руку. Девушка медленно открыла глаза. Лицо Василия озарилось радостью. Он нагнулся над ее изголовьем и тихо сказал:
— Наташа!
В его призыве была вся его любовь. Наташа подняла голову, в ее глазах мелькнул словно испуг.
— Прочь, прочь! — закричала она неистово, вскочила на ноги и снова без чувств запрокинулась на постель.
— Не узнала! — с горечью и испугом сказал Василий. Карлик искоса бегло взглянул на него и покачал головою.
— Капское дело! — продолжал он.
— Что ты сказал?
— Я сказал плохо! — ответил карлик. — С ней злая болезнь будет. Огневица, и потом ее бесы мучить будут. Долго болеть будет!
— Вылечишь?
— Все от Бога!
— Так слушай! — сказал Василий. — Я не с Богом считаться буду, а с тобой! Вылечишь и проси с меня что хочешь. Я богат! Умрет — и я в твой горб ноги твои засажу и тебя на огне спалю, как гада! Понял?
Бедный карлик задрожал, как лист, и опустил голову.
— Я не Бог! — забормотал он.
— Молчи, — прошептал Василий, — а то велю батогов еще засыпать!..
Карлик сел на пол у постели больной и тихо заплакал.
— Не выпускать его без моей воли! — приказал Василий часовым и вышел.
— А я тебя ищу, батько, — закричал, идя Василию навстречу, Гришка, — надо дело робить! Да, цур тебя, що ты такой хмурый? Чего захилився, сынку? Але горе?
Василий махнул рукою:
— И не говори, друже! Коли умрет, я не жилец буду!
— Кто умрет?
— Невеста моя!
— Та-та-та, — засмеялся казак, — а я думал, что у доброго казака и женка, и невеста — одна саблюка! А што с ей?
— Заболела. Со страха, верно. Лежит и как мертвая!
— Ну и оживет, атаман! Пойдем горилки выпьем да про дела погуторим!
— Какие дела?
— А як какие? Про казачество рассказать надо, в казачество ввести, круг сделать, присягу взять, добро поду-ванить. Мало дела? А потом, что дальше! Куда отсюда пойдем?
Василий схватился за голову:
— Ах, одно у меня теперь дело. Тоска, тоска моя! И месть не радует!
— Негоже, атаман! — серьезно сказал Гришка. — Ты мне люб, и я по душе говорю: негоже! Кабы батька узнал, что ты по девке воешь, ой, плохо было бы! А дела своего, казацкого дела, забывать не можешь. На то атаман ты! Да, крепись, батька, — прибавил он весело, — а я тебе помогу. Что за казак, коли бабиться станешь!..
Василий встряхнулся.
— Тяжко, друг! — сказал он. — Все время мечту лелеял, и вот тебе — на!
— То ли бывает, батько! — ответил Весело Гришка. — Я вот двух коханок имел и потерял. А любили как!
— Померли?
— Ни! Бросил их, потому не казацкое это дело. Гляди-ка, народ уж весь собрался!
— За надолбы, други! — зычным голосом крикнул Василий. — Сейчас присягу возьму с вас! А ты, есаул, пошли молодцов за попами!
Он сел на коня и в сопровождении Гришки, Кривого и Пасынкова с союзниками поехал через посад за толпою.
Там, составив круг, он сказал всем, в чем они присягнуть должны, и повторил им, что есть казачество.
— Это вольная воля. Нет над тобой господина, и ты никому не господин. У казаков все братья. Казак последним с бедным делится и всегда стоит за слабого и обиженного. Нет ничего лучше казачества, да никто лучше того и не удумает вовек!
К этому времени в поле привели пять священников. Они слышали уже про крупную расправу с их братией в Царицыне, Камышине и Астрахани и смирились заранее.
— Митрополит Иосиф смирился, — говорили они, — а мы и тем паче!
Народ стал креститься, целовать крест и кланяться Василию.
После присяги он объяснил им порядок управления. Велел выбрать тысяцких, сотников, пятидесятников и десятников и прибавил:
— А до прихода самого батюшки Степана Тимофеевича я атаман у вас, а Григорий Савельев есаул мой. У нас про все спрашивайте! К завтрому выберете и завтра добро дуванить будете, а теперь и по домам. Ишь, ночь на дворе!
Солнце действительно уже давно закатилось, и вечерняя тьма покрыла землю. Народ, гудя, как рой пчел, потек назад в город, но не для того, чтобы спать, а чтобы продолжать пьянство, буйство и разбой. Кабаки стояли раскрыты настежь, у некоторых домов стояли прямо на улице выкаченные из погребов бочки с выбитыми днищами.
— Гуляй, казак! — весело говорил Гришка. — Ой, любая жизнь! Ни тебе горя, ни тебе заботы. Придет смерть — помирать будем! Пойдем, Вася! А?
— Нет, — сухо ответил Василий и поехал к воеводскому дому.
Все время, когда он и говорил, и принимал присягу, и разделял новых казаков, только одна мысль о Наташе жила в его голове и сверлила ее словно буравом. Неужели умрет? Неужели все его страдания, и его разбойничество, и его любовь останутся без награды?.. Где правда?..
— Не будет того! У смерти вырву! — крикнул он почти в голос и вошел в разграбленные покои.
Кругом было темно, уныло и пусто. Шаги его гулко разнеслись по пустым переходам. Он едва нашел в темноте горницу и, отпустив часовых гулять, тихо вошел. Горницу освещали лампадки, и при их трепетном свете высокая белая постель, на которой лежала Наташа, показалась Василию катафалком. Он даже задрожал от страха и, крадучись, словно вор, подошел к постели. Он не узнал Наташи. Вместо мертвой бледности лица он увидал пылающие как жар щеки. Недвижная раньше Наташа металась по постели, сжимала руки и быстро, быстро говорила:
— Пощади! Оставь! Ведь он старик, седой, слабый! Не мсти ему! Ай, огонь, кровь! Зачем ты меня тащишь? Оставь меня! Ха-ха-ха! Да! Я прокляла тебя! Уйди… кровь! Я боюсь крови! Поди умойся!
— С нами крестная сила! — в испуге крестясь, отшатнулся Василий.
— Тсс! — зашипел у него под локтем карлик.
— В нее вселились бесы?
— Огневица это! Ух! Страшная немощь! Десять ден она будет кричать и корчиться!
— С ней можно говорить?
Карлик покачал головою:
— Нет! Она теперь как безумная! Она ничего не видит, ничего не слышит. Тсс!..
Больная заметалась и заговорила снова.
Она вспоминала свои свидания, звала Василия, называла его нежными словами, потом клялась отцу, что любит одного Василья.
Он закрыл лицо руками, опустился на пол и зарыдал.
Карлик дал больной напиться, потом сел подле Василия и ласково заговорил:
— Ты бы лег, пан мой! Я буду с нею и не засну, а ты устанешь! Смотри, какие у тебя сухие руки, как горит твоя голова, а у тебя много дела!
— Уйди! Я не могу заснуть. Вылечи мне ее.
— Как Бог! Я помогать буду, а сам ничего не могу! — заговорил карлик. — Ведь мне, пан мой, мне ее как душу жалко!..
— Город сожгу, в церквах надругаюсь, если помрет она! — простонал Василий. Карлик задрожал. Больная снова начала кричать и метаться.
Она звала кого-то на помощь. Ей виделись всюду кровь, отрубленные головы. Карлик поднес ей питье, и она вдруг закричала:
— Это кровь, кровь! Я не буду пить ее. Я видела, как она текла в чан и дымилась!..
Голос ее гулко раздавался в пустых горницах, и Василий вздрагивал от суеверного страха.
Она видела, может быть, смерть отца и брата!
При этой мысли он вскочил и схватился за голову. Да нет! Она, вероятно, сразу сомлела от страха.
Наутро он вышел принять выборных и следить за дуваном, и все с невольным состраданием посмотрели на него. Волосы его всклокочены. Воспаленные от бессонных ночей глаза горели сухим блеском, лицо потемнело и осунулось, и он казался страшен, как мертвец.
— Ну, ну, братику, — сказал ему Гришка, — этак ты и батьки не дождешься, я тебя в домовину упрячу! Ни, треба горилки выпить. Да много горилки, чтобы с ног сбило!
— Выпью, — согласился Василий, — иначе силы моей не станет.
— Вот это так! Вот-то по-казацки! — обрадовался Гришка. — Идем теперь дуванить, а потом продуванивать! Ха-ха-ха!
Страшную жизнь повел Василий. Казалось, днем он хотел в вине залить все горе, которое накоплялось за время бессонной ночи.
Прислушиваясь к бреду больной, он смутно начинал догадываться о причине ее болезни, но догадки были так мучительно ужасны, что он старался скорее утопить их в вине, чтобы они не разгорелись в его мозгу пожаром.
Гришка смотрел на него и только качал головою.
— От, и то бабы робят, — с возмущением говорил он, — был казак, удалый казак, а что с него сталось? Скажет батька той дивчине спасибо!..
Василий мучился.
— Скажи, скоро она в себя придет, чтобы с ней говорить можно было?
— Ой! — вскрикивал карлик. — Ни Боже мой! Она без памяти еще, может, целую неделю пробудет, а очнется такая слабусенькая, як былиночка. Дунь — и нет! Она пана любит, бардзо любит. Увидит его. Ах! И умрет!
Хитрый карлик уже понял страдания Наташи и грустную повесть ее любви и в то же время боялся даже намекнуть на свои догадки Василию.
При этих словах карлика Василий поникал головою. Он и ласкал карлика, и пугал его своими вспышками гнева. После дувана он надавал маленькому знахарю столько добра, сколько тот не имел за всю свою долгую жизнь, если сосчитать все его за то время доходы.
— Больше дам, — говорил ему Василий, — если ты ее вылечишь, а нет…. — И он только сверкал воспаленными глазами, отчего у карлика тотчас начинали стучать зубы.
— Атаман, — сказал ему однажды утром Гришка, — Ивашко Волдырь приехал!
— Где? — встрепенулся Василий.
— А где ж быть ему, как не в кружале.
Василий торопливо пристегнул саблю и пошел в кружало. Правая рука Стеньки Разина, так сказать его министр, сидел в кабаке, окруженный сотниками, и пил уже десятую чару за казацкую вольность, когда вошел Василий.
— Ото и сам атаман! — воскликнул Ивашка, грузно вставая. — Ну, почеломкаемся, казаче!
Он крепко стиснул Василия и поцеловался с ним трижды.
— Батька тебе поклон шлет и благодарность, что ему город взял, а завтра и сам будет. Да, чур тебя! — вдруг оборвал он свою речь и осмотрел Василья пытливым оком. — Али с тобой трясучка была, али огневица, что такой стал, что и в домовину краше прячут?
— Зазноба к нему тут привязалась… — смешливо начал один казак и тотчас осекся, увидев сверкнувший взгляд Василия.
— После скажу тебе, что у меня за горе, — сказал ему тихо Василий. Ивашка только потряс своей чупрыной.
— Ну после так после, а теперь пить будем, друже!
— Я от чары не сторонюся! — ответил, присаживаясь к столу, Василий, но Ивашка не обрадовался потом его компании. Словно туча нависла над всеми, и пилось и пелось как-то нескладно.
— Ой, друже, друже, — бормотал Ивашка, — испортили тебя дивки, нехай их!
— Ну, а что с тобою? — спросил он Василия, когда к ночи, взявшись за руки, шли по домам. Василий знал уже, что как ни пьян Ивашка Волдырь, а голова у него всегда свежа, и без утайки рассказал ему про свое горе.
— Ц-ц-ц! — чмокнул Ивашка. — Горе твое — горе; только не казацкое, друже! Батько не любит этого. Придется тебе зазнобу свою до времени оставить здесь, потому батько больно заскучал по тебе, а сказать ему — беда! У нас он строг насчет бабы. Свою полюбовницу сам в Волгу бросил, а наших прямо вешает али казаки рубят.
Василий вздрогнул:
— Не хотел я идти с ним, здесь хотел остаться!
— Худо! — покачал головою Ивашка. — На нее беду накличешь. Прикажет в воду посадить али просто повесить! Ни! Ты ее тут оставь. Сыщи ей местечко. Она выправится потиху, а ты и тут. И куда тебе ее больную? Так-то!..
Василий поник головою. В эту ночь он страдал так, что карлик несколько раз подходил к нему и говорил:
— Не тоскуй! Она поправится! — и при этих словах жалел в душе его еще более.
— Ах, теперь, Викентий, новая беда! Еще горшее!
— А что? Может, я помогу?
— Батька наш сюда едет, Степан Тимофеевич. А послезавтра дале пойдет и меня с собою утащит. Я уйду, а на кого ее, голубку, оставлю?
— А со мною? — ответил карлик. — Я ее как свое око беречь буду!
Василий покачал головою.
— Что ты? — сказал он. — Здеся будет пьянство да распутство. Придут к тебе и ее возьмут.
Карлик опустил голову, но потом вдруг хлопнул себя рукою по лбу:
— Стой! У меня тут друг есть! Русский поп, отец Никодим. Старый он, да такой ли добрый. Дом у них что острог. Крепкий. Работник есть! Ты еще кого оставь тут. Вот мы и удержим ее!
Василий благодарно взглянул на карлика.
— Верю я тебе! — сказал он с горячим чувством. — Коли уеду, на тебя одна надежда. Убереги! И тебя, и попа твово осыплю!
— На что нам золото! — ответил карлик. — Я и так доволен твоею милостью!
— Так ты сходи, милый, завтра. Спознай у попа-то. Може, и не захочет.
— Что ты? Да что он, то я. Коли я говорю, он не отопрется. Завтра в ночь и перенесем ее, голубушку!
Василий кивнул головою и успокоился хоть отчасти. Чувствовал он теперь, что уж Наташа без него не узнает обиды.
На другое утро чуть свет он отдал распоряжения и выехал из Крестовых ворот встречать Стеньку Разина.
IX
Толпа народа валила из города к пристани, повидать своего батюшку. Василий с Ивашкой Волдырем, Гришкой Савельевым, Кривым и Пасынковым, со стрелецким головою и пушкарским, с десятью сотниками остановились у самой пристани.
Ждать пришлось недолго.
— Идут! Идут! — послышались возгласы. Толпа заволновалась и придвинулась.
— Осади! — крикнул Василий, и пришедший для встречи отряд стрельцов стал отодвигать толпу, колотя передние ряды по чем попало палками своих бердышей.
Вскоре на Волге показались струги. Впереди шел малый есаульский струг.
— Еремейка со Степкою Дружинкиным валят! — сказал Ивашка и стал махать им своей шапкою. Но они прошли мимо пристани. Следом двигался струг, весь обтянутый в черное, с черным флагом, с черными парусами.
— Кто в ем? — загудели в толпе.
— Патриарх Никон, что боярами ссажен! На колени! — пронеслось откуда-то, и вся толпа упала на колени. Василий со своими людьми сошли с коней и тоже стали на колени, а струг медленно, плавно прошел мимо пристани. За ним плыл весь разукрашенный золотою парчою, с двуглавым орлом на флагах, с пунцовыми парусами струг.
— Многая лета свету царевичу Алексею Алексеевичу! — раздались крики в толпе, и скоро отдельные возгласы слились в сплошной клич, а струг величественно прошел мимо пристани, и ничто на нем не проявляло жизни. И наконец показался атаманский «Сокол». Сам Стенька Разин в золотом парчовом кафтане, отороченном соболем, в собольей шапочке с пером цапли на околыше, с легкой саблею у бедра стоял на самом борте струга и приветливо кивал головою. Рядом с ним виделся коренастый Фролка.
Толпу охватило словно безумие.
— Много лет батюшке Степану Тимофеевичу! — заревели на все голоса люди, бросая кверху свои колпаки. Струг подошел к пристани, и Стенька быстро сбежал по сходням.
Василий подошел к нему.
— Васенька! — радостно воскликнул Разин. — Здорово, друже! Стой, поцелуемся! Уж и порадовал ты меня! — говорил весело Разин. — Я думал, кровь прольется, а ты и город взял, и казаков моих уберег! Порадовался я, как гонца твоего услышал!
Василий смутился, думая, что Разин шутит. Пасынков тихо сказал ему.
— Прости, атаман, это я человека с весточкой погнал!
Василий благодарно кивнул и стал обниматься с Фролкой.
— Соскучали мы за тобою, Василий, — сказал Фролка, — ровно братана нет! Что похудел?
Но Разин уже сел на коня, и Василий, не отвечая, поспешил тоже вскочить в седло.
— Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу! — ревела исступленно толпа.
Стенька кивал головою и кричал в ответ:
— Спасибо на ласке, добры молодцы!
Стрельцы окружили его. Затрубили трубы, загудели тулумбасы, и шествие тронулось к воротам.
Это было торжество победителя, триумф наглого вора.
Едва он въехал в ворота, как со всех сторон загудели колокола и ударили пушки.
Ему навстречу двинулись священники с хоругвями и крестами.
Он сошел с коня, лицемерно поклонился в землю и, крестясь двуперстно, приложился к кресту.
Выборные от города стали на колени, протягивая ему ключи от города и блюдо с хлебом с солью.
— Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу! — ревела толпа, и этот рев разливался по всем улицам. Лицо Стеньки сияло торжеством.
— Спасибо тебе, Василий! — повторял он ласково. — Нигде меня так не честили!
Он медленно двигался по тесным улицам, народ теснился у самых стремян.
Наконец у приказной избы Стенька сошел с коня и вошел в избу. Там стоял уставленный бражкою стол.
— Ну и спасибо тебе, Василий! — взволнованно сказал Василию Степан, обнимая его. — Праздник ты мне сделал! Душу усладил! Чем награжу тебя, брат названый! Фролка, дадим ему шубу, на которую Львов польстился, а?
— Что же? Мне ему ничего не жалко! Я его за старшего брата чту! — ответил Фролка.
— И дадим! — развеселился Степан. Валяй, Василий! А теперя садись, гостей чествуй да про дела говори!
Степан сел за стол, рядом с ним сели Фролка и Василий, а там Волдырь, Савельев и другие есаулы, сотники и головы.
— Пей, казаче! — закричал Волдырь.
— Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу! — гудело на площади.
— Что ж, нашел своих обидчиков? — спросил Стенька.
Василий кивнул.
— Всех трех?
— Всех!
— И рассчитался?
— Чего, — вмешался Гришка, — чего я уж не видал, как мы над персюками мудрили, а такого и не удумал. Связал отца-то с сыном лицом к лицу и жарил на огне. Одного жарит, другой смотрит. Диво!
— Так их надость, — угрюмо сказал Стенька, — попадись мне князь Долгорукий… Ой, князь! Ночки не сплю, ему казни удумываю. Не день, не два, месяц терзать буду!.. А что люба твоя? — вдруг спросил он.
Василий вздрогнул и потупился. Не хотелось ему говорить про любовь свою при всех, но Разин пытливо смотрел на него и ждал ответа.
Тихо, прерывисто рассказал Василий про свое горе, а Стенька ухмыльнулся и хлопнул его по плечу:
— Не горюй, друже! Оно и к добру. Будь здорова, тебя бы и не сманить отсюда, а как хворая — так со мной уйдешь. Возьмем Симбирск-городок, Казань! А там я тебя атаманом над Казанью поставлю и сам поженю! Не тужи, друже!.. А где она?
— В воеводском доме.
— Ц-ц-ц! — умолкнул Стенька. — Убрать ее оттуда надо. Я там стану, а где я на походе, там девке не место.
— Я убрать ее и приказал, — тихо ответил Василий, вздрагивая от неясных обид ко своей милой.
— Ну, ин!.. А мы туто день пробудем — и на Самару, а там на Симбирск! Пока до зимы до Казани дойти надоть, там перезимовать — да на Москву: Так-то-с! Наливай, Вася! Пей!.. А тут атаманом тебя, Гришка, оставляю. Блюди!
— Спасибо на милости! — поклонился Савельев, лихо сдвигая на затылок шапку.
— А много зла перевели?
— Да все по порядку! — ответил Гришка. — Бояр, да дворян, да купчишек, да приказного люда, все полтораста набралось А там дела пожгли, добро подуванили, всех к присяге привели. Все по ряду!
И, мешая праздный разговор с деловым, Разин пил, пока не сложил свою буйную голову на стол и не захрапел богатырским храпом.
Василий быстро прошел в воеводский дом.
— Готово у тебя? — тревожно спросил он карлика.
— Все! — ответил он.
— Так понесем!
— Зови людей, атаман! Надо с великой осторожностью!
Василий сбежал вниз и позвал своих людей. Карлик суетился и все указывал. Василий смотрел на него уже как на лучшего друга, как на своего спасителя.
— Сюда! Вот так! Еще доску! Теперь перину! — командовал карлик, сооружая носилки из копий и досок.
Потом они тихо положили Наташу, укутали одеялом и осторожно понесли по узким улицам, окружив носилки стражею. Василий шел рядом с носилками, и мгновениями ему казалось, что он хоронит Наташу. Слезы сжимали ему горло, и он останавливался в волнении.
Позади церкви показался поповский дом.
Крепкий дубовый сруб, высокий забор, крепкие тесовые ворота — все производило впечатление крепости и покоя.
— Сюда, сюда, милостивцы! — говорил старый, седой священник с добрым, морщинистым лицом.
Он раскрыл широкую калитку и впустил носилки.
— А вас уж и не надобно! — сказал он страже. — Здесь всякий у меня в безопаске!
Он провел их в светлую горницу и там уложил Наташу.
— Погляди за ее спокоем, отче! — глухо сказал Василий. — Я ничего не пожалею!
— Ну, ну! Христианское дело, не для мзды! — отвечал священник.
Василий поклонился и спешно ушел, боясь, что его хватится Стенька.
"Словно бросил ее!" — с горечью думал он и в то же время чувствовал, что судьба его бесповоротно уже связана с судьбою атамана.
Только до Саратова он рвался, сгорая жаждою мести, и ему не было охоты даже идти разбоем, но возврата он не видел, да и душа его как-то свыклась с разгульною казацкою жизнью.
"Двум смертям не быть, одной не избыть! — думал он. — А тут хоть чувствуешь свою волю вольную". И только болезнь Наташи томила и мучила его и своим неизвестным исходом, и своею тайною причиною. В уме мелькало смутное опасение, от которого он стонал и плакал.