#img_3.jpeg
#img_4.jpeg
ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА
СВОДКА ПОГОДЫ, ИЛИ БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ С ОГНЕМ!
Старинные поверья и приметы утверждают, что после холодной и снежной зимы бывает сухое и жаркое лето. В январе, феврале и марте этого года, или, как говорится в старых календарях — в просинце, бокогрее и березозоле, почти не подмораживало: сплошная распутица, реки не стали, снега мало, слякоть да дождь. Так что по старым месяцесловам выходило, что апрель и май (или цветень да кукушкин месяц) тоже должны были быть такими же слякотными и дождливыми, но как бы не так! Погодные условия безбожно изменились. Синевато-серый циклон, домчавшись до волжских берегов в районе Сталинграда, вдруг понесся обратно, сопровождаемый яростным ураганом. Со всех сторон его окружил мощный антициклон. Под влиянием этого антициклона и у нас весна оказалась неожиданно теплой и сухой. Обер-герр местной противовоздушной обороны майор охранной службы Шванц говорит: создалось опасное положение. Начались лесные пожары, ибо каково в народе, таково и в природе. Особенно угрожающее положение сложилось в Даудзевских рощах и ельниках, а также в Кекавских поймах. Обер-герр — майор охранной службы Шванц — издал приказ доносить о каждом подозрительном прохожем, который будет замечен в окрестных лесах. За недонесение — высшая мера наказания: расстрел (!!!). По случаю засухи следует и в рижских квартирах иметь в каждом помещении два-три мешка с песком, а бельевые чаны и прочие сосуды всегда должны быть наполнены водой.
Этакая засуха, этакая засуха! Лишь двести сорок лет назад в Риге была подобная засуха. Будьте осторожны с огнем!
ЗАВЕРШЕНИЕ СЕЗОНА 1943/44 ГОДА
ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
После захвата Риги немцами театр Аполло Новус продолжал свою работу с опаской. Оккупационные власти долго раздумывали, прежде чем назначили директора театра — впоследствии генерального инспектора — Герхарда Натера. Лиепайского коммерсанта. В тот же день новый директор выдал волчьи паспорта двадцати советским активистам 1940 года. Некоторых тут же и арестовали, другие ловко улизнули и в театре уже не показывались. Они опасались за свою жизнь, потому что в Риге начался беспощадный террор. По рекомендациям генерального инспектора в коллектив пробрались подозрительные типы. По таким же рекомендациям объявились лирические девицы с обесцвеченными волосами, поглядишь на них, прямо жалость берет… Не помогли громы и молнии постановщика и отчаяние помощницы режиссера. Это была новая Европа, в которой правил генеральный инспектор Натер.
Дамоклов меч висел и над головой самого режиссера Аристида Даугавиетиса. «Быть или не быть?» — вот в чем заключался вопрос. «Быть или не быть старому доброму театру Аполло Новус?»
Безжалостно вычеркнуты все советские пьесы. В остальном репертуар остался прежним: Шекспир, Шиллер, Гольдони, Блауманис. Но «Грехи Трины» было велено переработать. Протрактовать иначе, с других позиций. Комику Вилкину, ранее с добродушной улыбкой игравшему роль коробейника Абрама, приказали изменить жесты и голос: с явно положительных на явно отрицательные! Генеральный инспектор самолично присутствовал на представлениях и контролировал, как актер справляется со своей задачей. Но Фред Вилкин был из породы старых лицедеев. Он мог играть так, мог играть и этак; лишь бы платили как следует!
Подошел май, работники театра готовятся к отдыху. Сезон 1944 года считай что закончен… Для Аристида Даугавиетиса это была трудная зима. Мобилизована почти половина мужского персонала. С великим трудом Даугавиетис выпросил в комендатуре карточки UK нескольким актерам и музыкантам. А как дальше работать?
Сегодня весь коллектив собран в фойе. Генеральный инспектор Натер произносит прощальную речь: он назначен главным комиссаром рижских театров. Приятно было работать с таким замечательным режиссером, как Аристид Даугавиетис (они кланяются друг другу). Но в деятельности Аполло Новуса никаких перемен не будет: на должность Натера назначается верный и старательный работник, нынешний администратор господин Герберт Зингер. Heil!
Коллектив молчит… мрачно молчит. Администратор один из тех типов, которых сторонится каждый честный человек… И вот теперь Герберт Зингер будет править в старом добром театре Аполло Новус!
Лицо Аристида Даугавиетиса темнеет как туча. Похоже, он хочет что-то сказать, но вместо этого резко поворачивается и демонстративно удаляется из фойе…
Коллектив затаил дыхание: что теперь будет? Но господин Зингер — дипломат, он спасает скверную ситуацию. За колоннами он поставил двух девиц с букетами роз. Администратор подает знак, и лирические блондинки, подпрыгивая и приседая, подносят цветы генеральному инспектору… Господин Зингер и старшая билетерша аплодируют… Генеральный инспектор улыбается, благодарит и прижимает руку к сердцу.
— Музыку, музыку! — шепчет администратор. — Где музыканты?
— Э’ извиняюсь, — говорит старый пожарный Анскин. — Музыканты не явились. У них выходной.
— Что? Выходной? — взрывается господин Зингер. — Я им устрою пожизненный выходной! Уважаемого господина генерального инспектора проводить без марша, стыд и позор! Лишить их UK, этих бандитов! Кто за это отвечает?
— Старый Бютнер! — говорит пожарный. — Но он с пятнадцатого уходит на пенсию, э’ извиняюсь!
Кое-где слышатся смешки…
Собравшиеся перемигнулись и разбрелись. Все прекрасно знали, кто был виноват в том, что музыканты не явились на собрание.
Виноват был трубач Каспар Коцинь.
НА ТЕАТРАЛЬНОЙ ДОСКЕ ОБЪЯВЛЕНИЙПо поручению Генерального директора
Руководители учреждений обязаны строго следить за нарушениями трудовой дисциплины. Виновных без промедления передавать для отправки на принудительные сельскохозяйственные работы.Др. Др. фон Борке
Начиная с двадцатого мая государственные чиновники и прочие путешествующие — листки EL (свидетельства об отсутствии вшей) могут получить только в германском управлении здравоохранения по улице Смилшу № 8.Др. Марниц
Дополнительная выдача продуктов по продовольственным карточкам для театральных работников отменена. Талоны объявлены недействительными.Продовольственный департамент
ПОДРОБНЕЕ О КАСПАРЕ КОЦИНЕ И ЕГО КОЛЛЕГАХ
СТРАНИЦЫ ВОСПОМИНАНИЙ ФР. БУНДЗЕНИЕКА
Нельзя сказать, что Каспар Коцинь был ветреником, нет — этого не скажешь. Но этакая удобная легкость, с которой он старался преодолевать все трудности и неудобства и которую его недогадливые коллеги принимали за искрящийся юмор Каспара, — эта легкость со временем ославила его как несерьезного человека. Как ни старался Каспар убедить некоторых из нас в добропорядочности и благородстве своего характера, все равно все считали его лишь одаренным пустомелей и невозможным остряком. Из-за этих качеств юноше пришлось немало претерпеть, так как объявилось множество оскорбленных и они жаждали мести. Но не было недостатка и в доброжелателях, оправдывавших все его выпады и проделки. В конце концов выяснилось, что у Каспара примерно столько же защитников, сколько и недругов. Так что положение на сегодняшний день я оценил бы как настораживающее равновесие.
— Ты только не лезь на рожон, все будет хорошо, — постоянно твержу я ему.
Вам наверняка хочется узнать: где Каспар сейчас находится, чем занимается, как чувствует себя? На эти вопросы я отвечу незамедлительно, потому что о похождениях своего коллеги информирован с абсолютной точностью.
Каспар обитает в центре Риги, в семикомнатной квартире сводного брата своей матери — адвоката Фреймута. В прекрасной комнате с видом на шумную и оживленную улицу. Адвоката Фреймута в 1940 году заставили уплотниться. Жилуправление стало придираться к огромной площади. Решило установить дополнительную квартплату. Когда дяде прислали новый счет за квартиру, он побледнел и стал спешно искать квартирантов в меблированные комнаты. Тут же вспомнил о родственниках. Даже о таких, которых раньше и знать не знал, о которых и слышать-то не хотел, например о Каспаре, легкомысленном создании — лабухе. Дядя Фриц предложил Каспару чудесную комнату с угловым окном, а кроме того, рояль — в пользование. Совсем новый «Стейнвей». На нем не играли ни разу с тех пор, как адвокат купил его, сделав надежное вложение капитала.
— Будут войны, — говорил он, — и американцы не станут продавать рояли. «Стейнвеи» повысятся в цене.
Разве его предсказание не сбылось?
В оконной нише этой уютной комнаты Каспар в предобеденные часы имеет обыкновение упражняться на своем инструменте. Ловко шевеля пальцами и губами — диги, диги, диг — тра, ра! — он поглядывает сквозь цветастые занавеси вниз на мчащиеся автомашины и торопливых прохожих. То один, то другой гражданин там, внизу, удивленно задирает голову, пытаясь определить, откуда несутся серебристые пассажи, но никому не приходит в голову, что звуки вылетают из приоткрытого углового окна на четвертом этаже. Эта шутка веселит Каспара, он трубит еще громче. Но это не труба. У трубы звук намного шире и красочней. Каспару полюбился купленный в антиквариате корнет с цилиндрическими клапанами, на нем он может с большим успехом развивать ловкость своих пальцев.
— Настоящая довоенная вещь, — обращается Каспар к человеку в поношенной солдатской форме. Человек ссутулившись сидит на диване, левой рукой теребя пустой правый рукав.
— Найти довоенную вещь сейчас, в военное время, это надо суметь. Послушай-ка, Гунт, в каком бешеном темпе я сыграю тебе «Лезгинку» Хачатуряна.
— А я пожалуюсь господину Фреймуту, что ты играешь подозрительные вещи, — говорит Гунт, у которого пустой рукав. — Это большевистская музыка. Кто тебе дал ноты?
— Я по памяти, — признается Каспар. — Московское радио передавало. Новый балет Хачатуряна. Огненное presto!
— Побереги-ка легкие. Справка, выданная твоим санаторным врачом, безнадежна.
— Напротив, она обнадеживает. Справка предназначается военному коменданту. С такими слабыми легкими, как у меня, на фронт не отправляют. Вот послушай-ка!
Каспар надувает щеки и действительно в зажигательном темпе (с короткими прищелкиваниями языком staccato) начинает «выплясывать» мотив в шесть восьмых такта. Впечатление потрясающее: звуки сыплются, как сухой горох в жестяную миску. Лотарик приоткрывает дверь и просовывает в комнату свою удивленную мордашку, но почти в тот же миг мелькает жирная рука мадам Фреймут и хватает Лотарика за ухо, шипение, вопль, и дверь захлопывается.
Звуки лезгинки скачут и кружатся как ни в чем не бывало.
«С Каспаром что-то стряслось, — размышляет Гунтар. — То он задумчив и рассеян, не отвечает на вопросы, то болтлив и дурашлив, беспричинно начинает озорничать, как сейчас с этой лезгинкой. Какая муха укусила парня?»
Последний раз они встречались месяц назад. Гунтара только что перевезли с фронта в Ригу, в военный госпиталь. Каспар забежал к нему на минутку. Рассказал, что театр на месяц прекратил спектакли, что Аристид Даугавиетис уговорил Каспара провести июнь в Калниенском санатории: врачи что-то нехорошее услышали в легких музыканта.
— Трубач без легких — то же самое что фисгармония без мехов, — не очень остроумно пытался пошутить режиссер, в последнее время ставший весьма благосклонным к Каспару.
— Главное, там ты будешь в безопасности. У администратора опять видели людей в черных фуражках с высокими тулиями. Ш-ш! Я ничего не говорил… Анскин разболтал.
Вот и все, что Гунтар знал о Каспаре. Прочитав на афишах, что театр Аполло Новус в июле вновь возобновил спектакли, Гунтар Меднис позвонил адвокату Фреймуту и поинтересовался, возвратился ли из Калниенского санатория племянник господина адвоката.
— А вы разве не слышите? — раздраженно крикнул в трубку дядя Фриц. — У нас у всех голова трещит, горниста в дом заполучили. Но пустить в квартиру чужого человека еще хуже. У моего коллеги Шмитманиса ландвирт отобрал мебель и выставил его из дачи в Булдури. Придется подождать до тотальной победы. Господин Меднис, кому и знать, как не вам, ведь вы пожертвовали родине свою правую руку: правда ли, что возле Освейского озера произошел решительный перелом, русские бегут?
Гунтар положил трубку.
— Немыслимый болван! — застонал он.
Самое чудовищное, что Рига полна таких дядюшек и тетушек, их сотни. Только что в прихожей мадам Фреймут пыталась втолковать Гунтару, что большевики остановятся возле Зилупе. Дальше они не пойдут, потому что Рига объявлена нейтральным городом под шведским флагом… И мадам рассказывает это ему! Человеку, самолично пережившему разгром немцев, еле спасшемуся из этого ада.
Да, но почему Гунтар вообще впутался в эту клоаку? — наверняка спросите вы.
Гунтара Медниса в консерватории считали спокойным и уравновешенным человеком, необыкновенно талантливым музыкантом. Вместе с Каспаром они весной 1940 года консерваторию-то и окончили. Гунтару выдали диплом композитора — свободного художника — за концерт для трубы с оркестром. Каспар блестяще сыграл этот концерт на выпускном акте. Гунтара Медниса хвалили в газетах, удостоили должностей: пригласили ассистентом на композиторский факультет, а осенью выбрали председателем месткома. Но долго проработать там ему не пришлось. В конце июня немецкие войска ворвались в Ригу.
В первом же приказе оккупационных властей ректору было предписано: немедленно уволить Гунтара Медниса. За то, что работал в местном комитете. Второй приказ, год спустя, принесли два вооруженных парня. Это был приказ о призыве в немецкую армию. Гунтару велели следовать за ними в комендатуру. Там ему объяснили, что дают возможность искупить грехи его месткомовской деятельности. Его отправят на фронт, сражаться за Гитлера. Гунтар не сказал — нет, я отказываюсь идти воевать за фашизм, вы не смеете заставлять меня делать это!
Не сказали этого также те сотни и тысячи юношей, что вскоре погибли бессмысленной смертью и теперь закопаны неизвестно где. Скажи они, их пустили бы в расход тут же на месте — в Риге или Саласпилсе. Это было бы проще и внушительней. Но юноши выбрали другой вариант: позволили вооруженным фельдфебелям гнать их на убой как скотину. Гунтар тоже на командном пункте не сказал — нет!
Ну, тут его сразу и зачислили в какую-то пехотную часть. Командир получил секретный приказ не пускать его в передние ряды, чтобы не дать возможности перебежать к красным. Получилось, однако, что, вопреки приказу, Гунтар почти все время своей службы бежал только в первых рядах, потому что полк безостановочно отступал. Немцы оттягивались, выпрямлялись, выравнивались, или, попросту говоря, драпали, оставляя за собой груды изуродованных тел. Когда от батальона осталось всего пять парней (включая Гунтара), то всех пятерых переслали в легион. Третий полк, в котором он теперь служил, входил в состав пятнадцатой дивизии. Вот с этим-то полком Гунтар и проделал весь победоносный путь отступления до самой Зилупе. Произошел страшный бой, в котором пятнадцатую дивизию разгромили. Уничтожен был почти весь третий полк. Гунтара тяжело ранило в бедро и локоть, но жандармы запретили увозить раненых на перевязочный пункт. Командир дивизии — немецкий обер-фюрер Хельман приказал построить их вместе с оставшимися легионерами и грозил расстрелять каждого десятого за малодушие.
— Трусы, скоты! — кричал Хельман на ломаном латышском языке. — От одного русского танка и тридцати красных вы драпанули как зайцы. Латышские свиньи!
Гунтар тогда от боли и злости сознание потерял. Очухался через два дня в Резекне, в лазарете. Сразу увидел, что правая рука ампутирована.
— Так… — шептал он, обливаясь холодным потом, — ну, я могу отдавать концы. Композитор без руки…
Непонятно почему Гунтар громко запел «Марсельезу». Санитары приняли это пение за предсмертный бред, поэтому умирающего запихнули в угол, где уже лежали в агонии трое раненых. На следующее утро, подивившись, что один еще дышит, фельдшеры перевезли его на станцию и по этапу отправили в Ригу. Вот там-то, в военном госпитале, и свиделись месяц назад Гунтар и Каспар.
— Что ты теперь собираешься предпринять? — закончив лезгинку напряженным do diez (верхним тоном корнета), спрашивает Каспар. Он чуть не задохнулся от усилий.
— Учусь писать левой, — угрюмо отвечает Гунтар. — О рояле надо забыть… Один француз написал концерт для одной левой руки. Равель. Для пианиста Витгенштейна, которому на Луаре гранатой пальцы оторвало. Но партитуру-то как писать?
— Раньше ты не ныл, — укоряет Каспар. — Вспомни нашу комнатку рядом с булдурским казино. Вокруг орали пьяницы, а ты сидел в сортире на подоконнике и сочинял музыку.
— Душевный покой нужен, Каспар… Редактор «Черной газеты» уговаривает меня писать рецензии на концерты. Можно будет диктовать машинистке.
— Если ты не станешь совать туда политику, ни один разумный человек тебя не упрекнет, — смеется Каспар, но тут же спохватывается, что подобное напоминание не к месту. — Чепуха, Гунтар! Главное, что ты остался жив. Остальное уладится. Итак, ты демобилизован?
— Зачислен в ополчение. Под самый конец, быть может, еще и такие немцам пригодятся… а пока уволен.
— Как со жратвой, с финансами?
Гунтар отмахивается:
— Это мое дело…
— Ого! Знаешь что: театру нужен сценариус — помощник режиссера. Аристид Даугавиетис поговорит с директором. Двести рейхсмарок в месяц…
Гунтар не отвечает. Левой рукой рассеянно теребит пустой правый рукав. Потом, бросив взгляд на Каспара, угрюмо говорит:
— Тебе-то уж с этой карточкой UK и больными легкими до сих пор здорово везло. Ты родился в сорочке — ишь как у тебя глаза блестят, как ты заботливо и по-отечески начал говорить со мной. Может, на то есть особая причина? Ходят слухи, что Даугавиетис хочет тебя капельмейстером назначить. Быть может, уже назначил?
— Пока старый Бютнер жив, я на это место не стану рваться, — говорит Каспар. — А вот музыку к двум пьесам я написал. Интересно, что ты на это скажешь?
— При чем тут я… теперь ведь музыку пишет каждый, кому не лень. А, так, значит, от этого у тебя такая самодовольная ухмылка и одухотворенный взгляд?
Оказалось, однако, что не поэтому.
Часа не прошло, как Каспар уже разболтал Гунтару свою великую тайну. По правде говоря, у Каспара с самого утра чесался язык. И лишь суровость Гунтара да это ужасное несчастье с его рукой заставляли удерживаться.
Великая тайна оказалась заурядной сентиментальной любовной историей. С каждым восторженным юнцом такое могло случиться. Но Каспар это Каспар — экзальтированный мечтатель, поэтому я опишу данное событие со своей точки зрения, ибо литературное описание предполагает более глубокое проникновение в суть вещей и объяснение того, почему характер Каспара Коциня столь внезапно изменился, чем это было вызвано.
НЕОКОНЧЕННАЯ ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ
(Время происшествия — 1 июня 1944 года, место происшествия — Калниенский санаторий.)
Лиана все тщательно подготовила. Таблетки люминала, которые, жалуясь на бессонницу, она выпрашивала у дежурной, спрятаны в коробочке под подушкой. Их набралось уже штук десять — двенадцать. В одном медицинском журнале Лиана прочла: достаточно проглотить восемь, чтобы никогда не проснуться. Так она и решила: спокойно заснуть и уже не проснуться… Заливаясь слезами, Лиана написала два прощальных письма. Одно театральному администратору господину Зингеру, другое врачу санатория: «Прошу в моей смерти никого не винить».
Господин Зингер был ангелом-хранителем Лианы. Несмотря на яростное сопротивление Аристида Даугавиетиса, господин Зингер отвоевал для нее главную роль в пьесе «Золотой конь». Это был первый и, к сожалению, последний успех Лианы. В середине сезона у Лианы открылось серьезное легочное недомогание. Ангел-хранитель — господин Зингер устроил ей отдельную палату в санатории. И вот наступило уже второе лето, а болезнь неуклонно прогрессирует. С утра температура нормальная, а к вечеру подскакивает до 38 градусов и выше… Лица врачей все больше вытягиваются, и Лиана понимает — спасения для нее нет.
В середине апреля стародавняя больная из соседней палаты (она занимается предсказаниями и гаданием) принесла Лиане гороскоп, составленный для девушек, родившихся четырнадцатого апреля, поскольку Лиана родилась именно в этот день. Гороскоп возвещал, что черемуха умирает в юности, — ее ветки обламывают влюбленные. В связи с этим девушка, родившаяся четырнадцатого апреля и больная чахоткой, не живет дольше двадцати пяти лет. Лишь в том случае, если она до первого июня увидит во сне либо белого всадника, либо черного льва (в июне меняются знаки Зодиака), больная еще может надеяться…
Случилось так, что именно в апреле этого года Лиана отметила свое двадцатипятилетие. Без надежды на выздоровление. Теперь как будто появился новый шанс — до первого июня увидеть во сне либо белого всадника, либо черного льва… Закрыв глаза, Лиана лежала и надеялась… Но сегодня — первое июня. Она решила ждать до обеда, пыталась заснуть, но ничего не получилось… Тогда несчастная вздохнула, съела основательную порцию яблочного киселя и попросила, чтобы ее положили на свежем воздухе, на открытом балконе. Балкон выходил в парк, и вокруг пели птицы. Когда начался мертвый час, исчезли нянечки и санитары, Лиана осторожно взяла поставленную в изголовье чашку с водой, нашарила коробочку с таблетками люминала, высыпала их в воду в ожидании, когда они растворятся, стала размышлять о своей несчастной жизни.
Ее размышления были внезапно нарушены явственным смрадом дешевого табака. С наружной стороны балкона кто-то стал отвратительно кхекать — кхе, кхе, кхе. По дорожке, посыпанной гравием, дробно простучали мелкие и скрипучие шажки, что-то прошуршало, а кхекальщик все продолжал кхекать.
«Во время мертвого часа, когда больным надо отдохнуть и выспаться, какой-то тип бродит возле балкона, кхекая вовсю и воняя табаком, — возмущалась Лиана, — как это гнусно!»
Она повернула голову в сторону крыльца и обмерла.
На балконе стоял мужчина в белых брюках и белом пуловере. У ног его вертелся маленький черный львенок.
Белый всадник и черный лев. Оба сразу!
— Саулведис, ты явился?
— Простите, я не знал, что здесь кто-то есть, — извиняется пораженный Каспар. — Я, наверное, разбудил вас? Еще раз прошу прощения. Господин доктор попросил меня погулять с псом; ветеринарный фельдшер только что с помощью ножниц преобразил его из пуделя во льва, поэтому он такой беспокойный.
— Почему вы не даете мне умереть? — плачущим голосом говорит Лиана, и губы у нее начинают дрожать. — Почему вы здесь кхекаете и не даете мне умереть?
Теперь Каспар и вправду пугается. Он подходит к шезлонгу, неловко присаживается на соседнюю лежанку, какая-то чашечка переворачивается, падает и куда-то катится.
— Быть может, вам плохо? Я позову сестричку.
— Не надо! — сквозь зубы обрывает его Лиана. — Зачем вы перевернули и вылили мою кружку, вы, недотепа! Да бросьте же свою вонючую сигарету, мне действительно становится плохо!
Каспар растерянно гасит сигарету о парапет балкона. Он узнает больную: это бывшая актриса театра Аполло Новус Лиана Лиепа. Боже мой, до чего она изменилась! Когда-то — полненькая и округлая брюнетка, теперь лицо узкое и бледное, губы потрескались. Смотрит на Каспара безумными глазами:
— Почему вы не дали мне умереть?
Каспар не в силах выдержать этот взгляд. «Это глаза умирающей лани, — думает он. — В них полная безнадежность». Не зная, что ответить, Каспар мямлит:
— Мы же с вами коллеги: оба работаем в театре Аполло Новус.
Лиана чуть внимательнее приглядывается к Каспару. Нет, этого кхекальщика она в театре и в глаза не видела.
— Наверное, вы из декорационных мастерских, — говорит она равнодушно.
— Нет! Я музыкант. Помните, тот, который в «Золотом коне» трубил, когда Саулведис взбирался к вам на стеклянную гору. Вспоминаете?
Фанфары Лиана помнит, но трубача этого она никогда не видела. В то время ее мало интересовали какие-то трубачи.
— Вот видите: я угадал, кто вы, а вы не знаете, кто я, — смеется Каспар.
— Кхекальщик вы! — отрезает Лиана.
Ну, это уж слишком! Возмущенный Каспар вскакивает.
— Прекрасно! Ну и умирайте! Театр ничего не потеряет. Режиссер всегда говорил: это самая бездарная актриса нашего театра.
Лиана вскинулась подобно кобре и закричала:
— Как вас зовут?
— Кхекальщик!
Тут она запричитала изо всех сил:
— Сестричка, доктор! Спасите, на помощь! Меня хотят убить, на помощь!
Сбежался весь персонал, в окнах санатория показались взволнованные лица больных. Маврикий (так звали подстриженного докторского пса) лаял и тявкал, а Каспар стоял бледный и недвижный тут же на балконе. Он ждал, что произойдет дальше.
— В чем дело, мадемуазель Лиепа? — спрашивал доктор, щупая пульс. — Что с вами случилось?
Лиана Лиепа не ответила. Потом истерически зарыдала.
— Неврастения! — сказал доктор дежурной сестре. — Впредь каждый вечер по две таблетки люминала.
Заметив Каспара и собаку, директор негромко спросил:
— Маврикий не испугался? Сразу после стрижки собаки очень чувствительны. Как он вел себя, поднимая лапу: как такса или как лев?
Таким был первый день пребывания трубача Каспара Коциня в Калниенском санатории.
К общему удивлению, после страшного припадка истерии состояние больной Лианы Лиепы стало заметно улучшаться. Температура упала, вернулись силы. Директор объяснял это шоком испуга. Врач был уверен, что мадемуазель Лиепа в тот раз, во время мертвого часа, испугалась подстриженного пса, потому что и судомойка Минна, увидев льва в санаторной кухне, лишилась чувств и разбила чайник.
На следующий день Каспара Коциня обследовали, расспросили и просветили рентгеновскими лучами. Как врач ни старался, но, кроме застарелого рубца, ничего нового в легких трубача разглядеть не смог. Но врач считался театралом. Он обещал режиссеру Даугавиетису в течение месяца держать Каспара в санатории, а затем выдать официальный документ о бедственном состоянии его легких. За это Каспар Коцинь был обязан утром и вечером гулять с докторским псом и иногда копаться в огороде.
Как-то утром к Каспару подлетела дежурная сестричка. Мадемуазель Лиепа просит господина Каспара Коциня (и где это она узнала его имя?), если это не затруднит его, зайти к ней на минутку, поговорить. Второй этаж, комната сорок третья.
Каспар отыскал сорок третью комнату и несмело постучался.
— Прошу, господин Коцинь! — уверенная, что это не может быть никто другой, из-за двери отозвалась Лиана. — Входите смело!
Каспар распахнул дверь и вошел. Комнатка походила на артистическую уборную в театре. На стенах приколотые кнопками фотографии кинозвезд, на туалетном столике овальное зеркало, вокруг которого беспорядочно навалены пудреницы, тюбики губной помады, тушь для ресниц, журналы и несколько экземпляров пьес. Но самое главное — цветы, цветы, цветы… Где она взяла столько цветов? В вазах, в кувшинах. Даже в кофейной чашке плавает странно изогнувшийся цветок. Принарядившаяся Лиана сидит на кровати, на ней розовая шелковая юбка. Бледность лица она мастерски скрыла. Лишь темные круги вокруг глаз и лихорадочный блеск во взгляде говорят, что Лиана серьезно больна.
Сегодня утром она чувствует себя прекрасно! Показав рукой Каспару, чтобы он садился на круглую скамеечку, она устраивается так, чтобы время от времени видеть себя в зеркале.
— Предлагаю заключить мир, — говорит Лиана. — Ужасно глупо получилось в тот раз… Кажется, я назвала вас кхекальщиком, а вы меня…
— Я вел себя как мальчишка, — в свою очередь признается Каспар. — Но вы начали первая.
— А режиссер действительно так сказал… ну, насчет меня? — робко спрашивает Лиана и влажными глазами смотрит на Каспара.
«Глаза умирающей лани», — думает Каспар, и ему становится жаль бедную Лиану.
— Нет, это я сгоряча (лжет, не моргнув глазом!). Ничего подобного Даугавиетис никогда не говорил.
Лиана облегченно вздыхает и улыбается:
— Я сразу подумала…
Однако дело обстояло не так-то просто. После случая с «Золотым конем» Даугавиетис не переносил даже духа Лианы Лиепы. И не потому, что она была бездарна, нет! В театральном училище она была одной из лучших. Но Даугавиетис, старый идеалист, терпеть не мог, когда окольными путями пытались пробиться к славе.
— Вы для своей протеже требуете главную роль в «Золотом коне»? — кричал режиссер господину Зингеру. — Хорошо! Пусть она играет коня, но о Саулцерите и речи быть не может, эта роль Лиепе не подходит: лицо плоское, как луна… Круглым дураком надо быть, чтобы ради такой девицы трижды взбираться на стеклянную гору!
Но господин Зингер не сдался: позвонил инспектору театров Герхарду Натеру, а Герхард Натер позвонил Аристиду Даугавиетису. Всего один звонок, и дело сделано. Лиана Лиепа победила.
— Я выдумал эту глупость, чтобы уязвить вас, — повторяет Каспар.
— Сознаться — значит сделать шаг к исправлению, — сияя, восклицает Лиана и вкладывает свои истаявшие пальчики в руку Каспара. — С этой минуты вы уже не кхекальщик, а мой друг!
«А она ничего», — решает про себя Каспар.
— В одном отношении мне действительно повезло, — говорит Лиана. — Как раз первого июня судьба послала мне белого всадника и черного льва.
Каспар не понимает, что она хотела этим сказать. Наверное, новая пьеса, в которой Лиане обещана роль.
— Да, — говорит Каспар, — теперь писатели чудны́е названия для своих пьес придумывают. Скажем — «Мэ, мэ, мэ, или Конфирмация в космосе».
— Как вам кажется, роль Марии Стюарт подойдет мне? — спрашивает Лиана и смотрит в зеркало.
— По-моему, образ Елизаветы интереснее, — бездумно выпаливает Каспар.
— Вот как? Быть может, мне и вправду больше подошла бы Елизавета? — говорит Лиана, наклонясь к зеркалу. — Неуверенность и боязнь за свое могущество… — Потом она величественно вздергивает брови, отбрасывает волосы на затылок и придерживает их рукой. Вдоволь наглядевшись на себя, Лиана говорит: — Вы правы, надо иметь в виду обе возможности.
— Сколько здесь цветов! — удивляется Каспар.
— Господин Зингер привез (Лиана опускает глаза). Он такой внимательный и добрый. Вчера у меня были именины.
— Какие волшебные, зеленовато-коричневые орхидеи!
— У него хороший вкус.
— В этой кофейной чашке они прекрасно смотрятся.
— Он рассказал кучу новостей. Знали бы вы, какой фокус опять выкинула наша «примадонна»! Взяла у Казацкого в кредит шиншилловую шубу на шелковой подкладке и целые полгода не выплачивала долг. Вся Рига удивляется, как это Даугавиетис держит в театре такую пройдоху.
Потом Лиана взяла на прицел продажных критиков-писак, которые одних актеров превозносят, а других не замечают вовсе. Насчет режиссера Даугавиетиса она была уверена, что старик здорово отстал от искусства, не понимает психологического театра и считает актеров марионетками, которым положено выполнять только режиссерские прихоти. Сам исчерпал себя, а молодых режиссеров и близко к театру не подпускает.
— После меня хоть потоп, ей-богу…
Почти два часа прошли в оживленной беседе. По правде говоря, разговаривала одна Лиана, Каспар только согласно кивал головой, время от времени вставляя несколько слов:
— Ну, а как же! Не так ли? И говорить не о чем! Само собой разумеется!
Вскоре Каспар уже перестал слушать глупости, которые говорила Лиана, и стал следить за ее глазами, где пылала жажда несбывшейся жизни и работы. «Может быть, за этими глазами таится чистая и правдивая душа? — размышлял Каспар. — Может быть, она не так уж мелочна и банальна?»
Неожиданно раздались удары гонга, возвещавшего время обеда. Каспар поднялся и сказал, что больше он не смеет задерживать больную.
Пусть он как-нибудь зайдет к ней, пригласила Лиана. Одной ужасно скучно.
Все послеобеденное время Каспар взволнованно бродил по благоуханной калниенской чаще и по парку. В его сознании боролись двойственные чувства. Сердце сжималось от грустной нежности и нежной жалости. Ведь планы на будущее, которые строит Лиана, никогда не осуществятся! Бедняжка проживет год, в лучшем случае — два.
«Как объяснить ее откровенный и грубый эгоизм?»
Каспар долго размышлял над этим и пришел к выводу, что именно эгоизм поддерживает жизнь Лианы и рождает у нее обманчивое чувство, что она еще нужна миру.
«Эгоизм Лианы надо понимать и прощать. Более того: мне следует пойти на жертвы ради этого несчастного создания, сделать остаток дней ее содержательнее и богаче», — вернувшись вечером домой, решил Каспар.
(С этого и начались его невзгоды, огорчения и неудачи.)
«Это же старая история! — выслушав рассказ, подумал Гунтар. — Теперь последуют действия, соответствующие заранее разработанной схеме. На этот раз схема будет такая.
Лиана невинная принцесса, заколдованная и испорченная духом тьмы — господином Зингером. Все свои силы и даже саму жизнь Каспар отдаст, чтобы одолеть власть тьмы, освободить принцессу и вернуть ей утраченную невинность.
Встречали вы человека более самонадеянного? Ведь он сознательно лезет в огонь».
Прошла всего одна неделя, как Каспар уже начал осуществлять свою idée fixe — сделать еще отпущенные Лиане дни как можно более содержательными и приятными, не требуя ничего взамен. Он навещал больную дважды в день: до обеда и после ужина. Читал ей воспоминания Сары Бернар, развлекал. Регулярно приносил цветы из санаторного сада. Придумал нечто вроде игры: Каспар раздавал Лиане роли, о которых она мечтала. Наконец-то она получила возможность сыграть Нору и Сольвейг, Офелию и Дездемону, мадам Sans Gêne и Манон Леско. Она выучила на память почти всю длиннейшую «Марселину Невермор». Естественно, это были только монологи… Когда Лиана кончала монолог, Каспар кричал «браво», аплодировал как бешеный и, весь сияя, просил повторить еще раз. На следующий день Каспар, импровизируя, пересказывал ей критические статьи, якобы прочитанные им в газетах. И как же там превозносилась она, «очаровательная, неповторимая Лиана Лиепа»!
После этого вкусившая счастья Лиана безмятежно засыпала. Во сне спектакль продолжался. Ее вызывали двадцать раз подряд. В конце концов Лиане приходилось бежать через служебный вход в переулок, потому что иначе нечего было и думать избавиться от назойливых поклонников.
Но однажды вечером Лиана извинилась и попросила Каспара на следующий день не приходить к ней. К ней в гости приедет господин Зингер. Лиане было бы очень неприятно, если бы гость застал здесь Каспара и вообразил бог знает что… Как втолкуешь господину Зингеру, что Каспар Коцинь для нее ничего не значит, то есть что для нее Каспар Коцинь абсолютно безразличен. Но вечером он должен забежать, новостей будет с три короба.
Каспар ушел как в воду опущенный. Ведь он же для себя ничего не требовал — нет, абсолютно ничего. Каспар не считал нужным использовать их частые встречи, чтобы сблизиться с Лианой, нет-нет! Но мысль о том, что завтра у нее будет гостить господин Зингер, что он будет навязывать ей свои чувства и бог знает что еще, потрясла Каспара. Он оберегал девушку, хранил ее, берег, пытался высвободить из-под влияния, которое имел на ее душу этот господин Зингер, и вот, оказалось, все пошло прахом. Влажно-карие глаза лани завтра будут глядеть не на спасителя своего, а на погубителя.
— Шпик, шарлатан, обманщик и администратор! — проклинал его Каспар.
Уже одна мысль о том, что господин Зингер сидит на кровати Лианы, сводила Каспара с ума. Весь день он пробродил по калниенскому парку, бегом взобрался на холм, где находилось древнее городище, и именем древних земгалов поклялся отомстить. Кому? Этого он и сам не знал…
— Любое событие надо оценить трезво, — успокоившись и вернувшись домой, сказал себе Каспар. Он кое-что придумал. В последующих беседах с Лианой Каспар обращался к проблемам морали и этики. Намеренно и ненамеренно он вставлял в свои рассказы отвратительных подлецов, которые, хотя и притворяются друзьями, но на самом деле законченные живодеры и совратители душ человеческих. Им все равно, как именно подлизаться, они и любезности расточают, и цветы дарят, и коробки конфет.
— Пожалуйста, возьмите еще одну! — говорит Лиана. — Это гегингеровская карамель и ириски. А про господина Зингера не говорите так, он все-таки мой ангел-хранитель. Уже условился с доктором: скоро меня отпустят из санатория.
(Во время этой болтовни Лиана запихнула в рот Каспару целую пригоршню гегингеровских ирисок. Он жует и слушает, а Лиана продолжает.)
— Как хорошо, что господин Зингер даже не догадывается о существовании некоего Каспара Коциня, — это я вчера проверила… а не то бы уж он подложил вам свинью. Так что будьте умником, не лезьте в бутылку со своей моралью. Вы мне нравитесь, я даже немножко втюрилась в вас, ша! Но от такой любви мало проку, я о подобных вещах не думаю… еще ириску, господин Коцинь! Знаете что: администратор предлагает мне меблированную квартиру. На всем готовом. Где-то на Елизаветинской или в районе Стрелкового парка. Пока он будет на работе, вы меня разок-другой навестите, не правда ли?
— Она аморальна! — выходя из комнаты, обессиленно шепчет Каспар. — Абсолютно аморальна. Как я могу вырвать из-под власти темных сил принцессу, вовсе не жаждущую избавления? Как?
Гунтар Меднис слушал и ухмылялся. Он уже представлял себе конец этой истории.
Каспар выдал Гунтару еще один секрет. Чтобы понравиться Лиане, он целую неделю морщился, но жевал ириски господина Зингера (время военное, сладкое можно получить только по знакомству). Он просил Гунтара не считать, будто тем самым превратился в мелкого сутенера. Со стороны это, может быть, выглядит отвратительно, но все это Каспар делал с возвышенной целью: медленно и терпеливо одолевать темные чары господина Зингера… И в конце концов он их одолеет!
В заключение своего рассказа Каспар признался, что наряду с жалостью и самопожертвованием навалилось на его сердце и бремя любви.
— Я не стремился к этому, Гунтар, — оправдывался он. — Это пришло само собой, у меня таких намерений не было.
— А как же! — перебил его Гунтар. — Дорога в ад всегда вымощена без особых намерений. Рассказывай-ка лучше, чем кончилась твоя «Травиата».
— Первого июля мне надо было вернуться в театр, начиналась работа, — продолжал Каспар. — Когда я пришел проститься, Лиана плача призналась, что влюблена в меня. Ну, тут и я признался, и мы стали целоваться, несмотря на то что у нее бациллы. Потом явились старшая сестра и нянечка и помешали нам, но, расставаясь, мы поклялись в вечной верности. Она назвала меня своим единственным и любимым. Теперь я получаю письма…
— Несчастные! — прерывает Каспара Гунтар. — Что же вы будете делать?
Но Каспар больше не желает говорить на эту тему. Он берет корнет, подносит его к губам и, подняв трубу, начинает играть ровную слащаво скорбную мелодию. Это сонг из пьесы Шекспира, первое самостоятельное сочинение Каспара. Правда, Даугавиетис отверг его как неудавшееся, но бог ему судья!
«Ну да! — вслушиваясь в звуки, думает Гунтар. — Неосознанные чувства, столь бескорыстные, как у Каспара, не могли долго оставаться под спудом. У Лианы наверняка немалый опыт в любовных делах. Надо думать, она натренировалась в том, чтобы длительно сопротивляться грубой страсти, драматургично подготавливать пути отступления и делать акцент на выравнивании фронта, неожиданно уклоняться и еще неожиданней капитулировать. Но столь прямой и честный подход со стороны Каспара выбил ее из колеи».
— Да хранит вас бог! — говорит на прощание Гунтар. — А насчет должности помощника режиссера ты все-таки с Даугавиетисом поговори. Я охотно пошел бы работать в ваш театр.
ПРИЛОЖЕНИЕ К КАЛЕНДАРЮ
ГОРОСКОП, СОСТАВЛЕННЫЙ МАДАМ СРАПСАК-ШНИЦОК
Все девушки, родившиеся четырнадцатого апреля, относятся к черемухам. Черемуха — дерево очень чувствительное, хотя и скрывает свою чувствительность под густой и зеленой маской. Цветы мелкие и дурманящие, у ягод тот же горьковатый аромат. Редко кому удается нарвать их и попробовать на вкус, так как ягоды можно найти лишь на самой верхушке, ибо нижние ветки бывают обломаны ценителями весенних красот. В любви черемуха сейсмографически воспринимает нюансы чувств. Те, кто не знает черемуху, могут подумать, что она весела и беззаботна. О, нет! В этом и заключается ее гордая отвага и отважная гордость — не выставлять напоказ свои чувства, но выстраивать жизненные обстоятельства в желательном для нее направлении. Черемуха обычно бывает красочной и декоративной в молодости. С годами, в этом отношении, появляются некоторые несоответствия: она глубоко переживает стремительный бег времени, и страх перед старостью портит ее облик.
ЧТО ПИШУТ И ГОВОРЯТ О ВОЙНАХ?
НАБЛЮДАТЕЛЬ
Пишут одно, говорят другое.
Но говорят шепотом, потому что администратор Зингер тут же подходит и прислушивается.
— Немцы подвезли чудо-оружие Фау-вау, — приподнятым тоном объясняет Зингер. — Скоро пустят его в ход, и тогда — ах, цах, цах, цах!
Сашок, рабочий сцены, дивится и вертит головой.
— Почему же под Зилупе его в ход не пустили? — спрашивает пожарный, старина Анскин. — Пятнадцатой дивизии крышка.
— Враки, враки! Ты, старик, не слушай всякие глупости! Немцы теперь заманивают, заманивают, — пусть русский подойдет поближе, а потом сразу — ах, цах, цах, трах! Понял?
Рабочие мотают головой. Это, наверное, значит, что они поняли.
В очередной раз администратор дружески разъяснил постановочному цеху международное положение и открыл секреты вермахта. Объясняется это тем, что Зингер и сам выходец из низшего сословия: в первый год советской власти работал помощником бутафора, потом билетным контролером.
Когда Зингер уходит, Анскин хлопает по плечу однорукого помощника режиссера, принятого на работу только сегодня утром:
— Не смейся, Меднис! Мы еще поживем. Я это чудо-оружие знаю. Чудо самое обыкновенное. Гардинная штанга, к которой белый флажок привязан.
Чтобы пояснить свои слова, Анскин начинает напевать странным гундосым голосом:
— Где ты, дяденька, видел такую штуку? — смеясь спрашивает Гунтар Меднис.
— Сведения получены из достоверных источников. От РКПО, — таинственно подмигивая, шепчет Анскин.
По правде говоря, рабочие давно уже знали о положении, в котором оказались немцы на восточном фронте. Все чаще шли толки о дезертирах, о взрывах на железной дороге — тут же под Ригой. Музыканты тайком слушали московское радио. Правда, приемники месяц назад всем работникам надо было сдать под расписку в полицейский участок. Но барабанщик театра, старый Марч, успел спрятать свой радиоаппарат в раздевалке для музыкантов, под возвышением в полу. В дни спектаклей, когда ни у кого не возникало ни малейших подозрений, оркестранты благодаря своему музыкальному слуху назло чудовищному реву и завыванию глушителей, слушали голос Москвы: уж что-что, а голос правды мог услышать каждый. Кроме господина Зингера, весь день напролет ходившего по цехам — вверх и вниз.
После просмотра сценического монтажа он пригласил нового помощника режиссера в свой кабинет.
— Как дела, господин Меднис? — отечески поинтересовался администратор. — Есть вопросы? Быть может, жалобы? Вы же сами видите, цех у нас плачевный, одни калеки.
Взглянув на пустой рукав Гунтара, он быстро добавил:
— Что касается вас, тут дело другое. Железный крест за геройство и так далее. Вы пожертвовали родине самое лучшее, то есть я хотел сказать — все лучшее. Руку, слава те господи! Левая ведь осталась. Театр может гордиться, что помощником режиссера работает герой отечества и ветеран войны, нам с вами следует сотрудничать.
За дверью раздался смех. Кто-то пел:
Зингер всполошился.
— Что это за мотив?
— Это песня Хорста Весселя, — усмехаясь, говорит Гунтар. — Разве вы не узнали? Ай-яй-яй, господин Зингер, песню Хорста Весселя не узнали!
Господин Зингер немузыкален и поэтому теряется.
— Нет, нет… я ее сразу узнал, но мне казалось, что песня Хорста Весселя чем-то похожа на «Лес зеленый».
— Какой еще «Лес зеленый»? — помощник режиссера хмурит лоб. — Что? Быть может, вы имеете в виду зеленый Сецеский лес, где этот красный партизан Варкалис на прошлой неделе уничтожил батальон СС?
Теперь господин Зингер смущен и испуган еще больше.
— Нет, нет… помилуйте, я ни о чем подобном не думал.
Он спешит в театральное управление к Герхарду Натеру. Будет рад сотрудничать и так далее.
Бедняга Зингер! В театре поговаривают, что некое известное учреждение за оказываемые ему услуги не выдает больше сахар и конфеты Гегингера. Отсюда и пугливость.
ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА
ИЗ-ЗА ЧЕГО СЕМЬЕ АДВОКАТА ФРЕЙМУТА НЕ УДАЛОСЬ ПОУЖИНАТЬ?
КОРОТКИЙ РАССКАЗ В МАНЕРЕ БЕЛЛАМИ
Дядя Фриц и тетя Элла сегодня утром перепуганные вернулись из Клауцанов. «Клауцаны» — это название деревенского дома Фреймутов. Арендатор обещал сразу же после петрова дня зарезать подсвинка, однако же — чудеса, да и только, — ни вести не подал, ни в Риге не объявился. Элла рассудила, что-то тут не так, поэтому они с мужем в субботу после обеда на экенгравском узкоколейном паровичке из Екабмиеста выехали в Сауку. Мясо требовалось позарез, оно было обещано елгавскому ландвирту Хуфэйзену. Ландвирт вернул (подарил) адвокату урезанные в 1940 году Клауцаны, прислав соответствующий документ в зеленой обложке (на веки веков), а нынешним летом забыл обложить их кое-какими дополнительными налогами. Это была любезность, напрашивавшаяся на взаимную любезность.
Из Екабмиеста они выехали точно по расписанию. Но как только добрались до густых и темных Тауркалнских лесов, так тут же поезд был остановлен. Состав окружили бородатые люди в зеленых ватниках и велели пассажирам выйти из вагонов. Локомотив уперся в положенное поперек рельсов бревно. Дядя Фриц и тетя Элла вышли и подняли руки вверх, так, как они видели это в кино. Зеленые хохотали — поступайте как знаете, мы ищем только двоих: елгавского полицейского надзирателя и виеситского трудового инспектора. Их они скоро нашли и увели, а остальным велели вернуться в вагоны и ехать дальше. Три товарных вагона в конце поезда, в которых партизаны обнаружили сахар, сало и ржаную муку, велено было отцепить и оставить на рельсах.
Элла уже собиралась лезть в вагон, когда к дяде Фрицу подошел командир зеленых — заросший бородой, коренастый мужчина, отозвал его в сторону и сказал:
— Фриц! Если ты еще когда-нибудь там, в Клауцанах, будешь для оккупантов мясо коптить, то не миновать тебе петли. В последний раз предупреждаю!
Дядя Фриц от страха застыл как чурбан: этот зеленый оказался сыном клауцанского батрака Пиетера — Валдемаром Варкалисом. По профессии учитель, он до 1934 года работал в Клауцанской школе. Потом волостные тузы его уволили (был он политически неблагонадежным, снюхался с коммунистами).
— И именно с ним надо было нам в лесу повстречаться! — причитала Элла. — Хорошо хоть, живы остались. Не зря говорили, что Варкалис с целым полком границу перешел и теперь по курземским лесам лютует. Но как этот сатан узнал про мою свинью?
Как только они вошли во двор, все сразу объяснилось. Хлев, сеновал, курятник, конюшня — везде подчистую! Ни куренка, ни коровенки, ни поросеночка.
Пьяный арендатор показал им засаленный крюк, на котором в риге коптилась свинья.
— Такая свинья, такая чудесная свинюшечка, — хныкал он и даже прослезился. — Уж как я просил, чтобы свинку эту оставили. Свинка ведь ландвирту обещана. Но тут бородач этот как рассердится, как заорет: «Раненые от голода мрут, а вы тут фашистов кормите!»
Потом велел всю скотинку реквизировать и наказал никому не доносить, не то красного петуха пустят. В ту ночь спали партизаны на хозяйской половине — в комнатах, обставленных мебелью.
Тут уж дядя Фриц не выдержал: выхватил кол из плетня и выбил в своем доме все окна.
— Раз так — пропади все пропадом! — кричал он. — Пусть никому не достанется!
В таких вот расстроенных чувствах и села ужинать семья Фреймутов.
Каспар в соседней комнате играл Гунтару своего «Чертова парня Джона Дрэка», которого режиссер Даугавиетис одобрил и включил в постановку «Кто гол, тот зол». У Гунтара оказались кое-какие возражения и дополнения, вот они и дебатировали, когда постучалась тетя Элла и пригласила племянника, равно как и его гостя, отужинать с ними. Дядя Фриц хочет, мол, немножко потолковать с Гунтаром.
Господин Фреймут был необычно взбудоражен и рассеян. Когда он брал солонку, рука у него дрожала. Как господин Меднис полагает, красные действительно явятся? Где же, в таком случае, укрыться?
Но тетя Элла уже взяла себя в руки.
— Ну уж, ну уж! Не так все это страшно, есть еще бог, не так ли, господин Меднис?
Госпожа Фреймут выразила уверенность, что трудности у немцев временные. Пока американцы не образумятся. Неужто они допустят, чтобы коммунизм по всему миру расползся? В Рижском заливе будто бы видели англичан, а финны вступили в город турков.
— Что ты болтаешь, Турция совсем в другой стороне! — орет дядя Фриц.
— А я тебе говорю, что финны вступили в город турков, — кричит в ответ тетя Элла, — я своими ушами слышала (она тайком слушает Швецию).
— Дай сказать господину Меднису, — сурово обрывает жену дядя Фриц. — Каково же положение в действительности?
Гунтар ничего от дяди не утаил. Его рота была уничтожена на границе с Латгалией, в этом парень был уверен. Оттого-то Железный крест прислали в госпиталь — единственному уцелевшему. Кому-то ведь надо было его нацепить. Хотя бы за умение остаться в живых.
— Kaputt! — застонал дядя Фриц и потянулся к свекольному салату.
— Salut! — поднимая бокал вина, сказала госпожа адвокатша. — Вы увидите, американцы…
В этот момент в Торнякалнсе завыла сирена. Вой то нарастал, то ослабевал. Ужасный вой. И он все приближался и приближался. К нему подключились Агенскалн, порт, Саркандаугава, товарная станция. Настоящий шабаш ведьм.
Первым пришел в себя Гунтар.
— Тревога! Налет!
— В кабинете на диване спит Лотарик! — закричала мужу тетя Элла. — Хватай его и неси вниз — в подвал! Каспар свалит в корзину хрусталь и серебро, потом вместе с господином Меднисом вынесете, живо, живо, с нами бог и крестная сила его!
Потом она метнулась в спальню, взвалила на спину все одеяла и пуховики и бросилась со своим громоздким грузом к входной двери, где и застряла, издавая жалобные вопли. Адвокат бросился в кабинет и начал выхватывать из ящиков документы и папки, запихивая их за пазуху, наконец подхватил рыдавшего на диване Лотарика и бросился вслед за женой, спотыкаясь и падая среди валявшихся на полу пуховиков.
Это был первый налет на Ригу, они к таким штукам еще не привыкли. Ходили слухи, что в Саксонии целые города стерты с лица земли, дома превращены в развалины, но те, кто успел спрятаться в подвале и немножко деньжат с собой прихватил, пережили этот ужас: неделю спустя их откопали и спасли.
— Всегда и везде главное это деньги! — неизменно подчеркивал дядя Фриц, и в этом смысле ему до сих пор везло.
— Снесем вниз корзину с драгоценностями, а сами в убежище не полезем, — говорит Гунтар. — Русские не имеют обыкновения бомбить жилые кварталы. Налет наверняка нацелен на порт или железную дорогу, может, какую-нибудь фабрику разделают. Я надеюсь, что по соседству с тобой никаких фабрик нет?
— Как бы не так, — говорит Каспар. — Вот тот сарай внизу, это мыловаренная фабрика Брюгера, но я надеюсь, что в нее не попадут.
Каспар и Гунтар спокойно берут со стола свои тарелки, бокалы вина и устраиваются в нише с угловым окном. Оттуда хорошо просматривается небо. Поглядим, что будет дальше…
Они слышат, как полицейские загоняют в убежище последних прохожих, требуют у некоторых документы. Сирены смолкают, и воцаряется гнетущая тишина. Это поистине могильная тишина. Лишь спустя какое-то время становится различим угрожающий унисон самолетов. Вначале тихое жужжание и звень, потом пронзительное гудение. Звук этот пробирает до костей, ничего подобного Каспар еще не слышал.
— Знаешь что, Гунт, — говорит он, — если ты когда-нибудь будешь писать симфонию победы: именно так должно звучать вступление.
— Симфонию победы? — вздыхает Гунтар. — Скорее уж реквием.
Над черепичными крышами начинают шарить, скакать и скрещиваться лучи прожектора, грохочут залпы зениток. И тут же — страшные взрывы. Рамы углового окна вздрагивают раз, другой, третий… Вскоре и в северной части неба начинает шириться красное зарево. Это Яунмилгравис, из углового окна ясно видно: прямое попадание. Может быть, уничтожена нефтебаза вермахта? Небосклон грохочет и вздрагивает, сущий ад!
— Как-то сейчас Лиана? — поставив на пол тарелку, мечтательно говорит Каспар.
(Вокруг вой и грохот, а он — Лиана.)
— Наверное, и в Калниене слышны взрывы. Может, она, бедняжка, тревожится…
— За кого? За тебя? — усмехается Гунтар. — Я думаю, она уже давно забыла о кхекальщике.
— Знаешь что: то, что ты думаешь, меня давно уже не трогает. Каждый день я получаю от Лианы письмо. Вот так-то! Будь ты человеком, может, и показал бы. Но для тебя же нет ничего святого. Она очень изменилась.
— Твоя заслуга, твоя заслуга, — бормочет Гунтар.
— Между прочим, с середины августа она начинает работать в театре.
— Да, господин Зингер вчера оповестил об этом весь персонал.
— Лиана пишет, что господин Зингер больше не навещал ее.
— И ты, святая простота, веришь этому.
Каспар поднялся. Какой смысл разговаривать с циником? Завидует — иначе не объяснишь. Никогда, никогда он при Гунтаре и словом не обмолвится про Лиану. Никогда!
Грохот зениток и взрывы кончились так же внезапно, как и начались. Загудели сирены, но теперь уже намного приятнее, на одной ноте. Отбой.
Каспар с Гунтаром решили, что вежливость требует спуститься вниз и помочь принести обратно корзину с серебром. В темноте кто-нибудь мог и ограбить, поэтому и вход в подвал дворник запер снаружи. Когда дядя со своей семьей наконец выбрался из убежища, тетя Элла, услыхав близкие взрывы, вскрикнула:
— Господи, боженька! Бои идут уже на рижских улицах!
Эллу успокоил дворник Фигис:
— Да нет же, нет! В Шкиротаве летчики попали в поезд с боеприпасами. Взрываться и гореть будет всю ночь, но это уже неопасно для здоровья, мадам. Всех честных граждан охраняет непобедимая германская армия.
— Фигис опять язык распустил, — недовольно буркнул дядя. — Лучше бы помог унести одеяла да подушки.
В своей марьяжной кровати из карельской березы господин и госпожа Фреймуты долго не могли успокоиться. Думали и вздыхали, вздыхали и думали.
— Надо готовиться к отъезду! — сказал он. — Мы не имеем права рисковать жизнью ребенка.
— И Клауцаны бросить? И мебель, и все нажитое… На пароход разрешают брать с собой всего одну тонну, — возразила она.
— Одну тонну! — Он так резво подскочил, что кровать затрещала. — Все, что целую жизнь копилось, оставить этим дьяволам!
— Англичане… англичане не допустят, чтобы разоряли нейтральных людей, — всхлипнула мадам. — И абсолютно точно известно, что финны вступили в город турков.
— Об этом городе турок ты перестань болтать! — вызверился дядя Фриц. — Впутаешься в неприятности. Я лояльный подданный великой Германии, присяжный поверенный.
— А финны вошли, все-таки финны вошли в город турков! — щебетала мадам, и тогда дядя Фриц в сердцах вырвал из розетки шнур торшера, и спальня погрузилась в глубокую тьму.
В ту же минуту адвокат вспомнил, что ему так и не удалось поужинать.
ОТ РЕДАКЦИИ
Настоящим напоминаем, что календарь принимает различного рода объявления с картинками от частных лиц, фирм, акционерных обществ и банков.
Совсем немного места осталось еще на внутренних сторонах обложки.
ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
Задачи коллектива в связи с открытием сезона. Утверждение репертуара на август и сентябрь. Как руководство театра Аполло Новус во главе с инспектором Зингером думает включиться в борьбу за тотальную победу?
Инспектор по делам искусств разрешил режиссеру Аристиду Даугавиетису поставить «Марию Стюарт» Фридриха Шиллера. Во-первых, немецкий автор. Во-вторых, в пьесе изображен прогнивший королевский дом Англии, повинный в том, что 7 июня с. г. между Гавром и Шербуром началось вторжение: высадились на берег союзные войска. В-третьих, Марию заключают в Тауэр, ибо Елизавета узнала о связях династии Стюартов с Мортимером и французским движением Сопротивления. В-четвертых, в последнем акте Марию казнят.
— Бог да покарает Англию! — сказал инспектор театров Герхард Натер, вручая режиссеру отцензурованный и исчерканный экземпляр пьесы. — Эта штука пойдет.
Накануне репетиции Аристид Даугавиетис вызывает Каспара Коциня в режиссерский кабинет, тщательно запирает дверь и спрашивает:
— Ты знаком с Шиллером?
— Лично нет, — отвечает Коцинь. — Но очень уважаю как выдающегося писателя. И все-таки лучше было бы поставить его «Вильгельма Телля».
— Не говори так громко! — прерывает его режиссер. — Генеральный комиссар ничего не знает о «Вильгельме Телле»: у них там в отношении классиков нет полной ясности. Поэтому «Марию Стюарт» будем трактовать как Жанну д’Арк. Понял?
— Понял! — соглашается трубач (консультанты всегда понимают Аристида Даугавиетиса и соглашаются с ним).
— Ты английский гимн знаешь? — спрашивает режиссер.
— Да, — отвечает Каспар. — Но только под другим названием. Гуммиарабик.
— Прекрасно! После мессы — вместо траурного марша будешь играть Гуммиарабик.
— А Саласпилсом это не пахнет? — беспокоится Каспар.
— Какой же ты трубач, если боишься Саласпилса.
— Я думаю, как бы не получился Фиеско…
— Эта пьеса уже стоит в нашем репертуаре, так что нечего ломать голову. Стало быть, «Марию Стюарт» кончим Гуммиарабиком. А начнем таинственным кварткюмельаккордом.
— Что это за штука? — удивляется Каспар Коцинь.
— Этот аккорд должен подспудно кричать (Даугавиетис переходит на шепот): свобода, братство, равенство! И еще — смерть оккупантам!
— В один аккорд я столько всего не могу вместить, маэстро! — возражает Каспар. — Мне надо по меньшей мере два… Прошу вас, режиссер, — два!
— Не могу! Всего один таинственный кварткюмельаккорд! Пусть поймут, в чем дело. Смерть оккупан…
В дверь стучатся.
— …там! — громко кричит Аристид Даугавиетис. — Там это должно быть! Кто это барабанит?
— Анне Карениной стало плохо, — гундосит за дверью старый Анскин, — наверное, от крупы.
— Да, маэстро! — шепчет Каспар Коцинь. — Невозможно работать. Сил нет. Господин Зингер объявил, что по карточкам вместо и так уж крохотного кусочка мяса с сегодняшнего дня будут выдавать крупу. Я уже целую неделю хожу раздутый как шар, а вы еще требуете, чтобы все это я вложил в один аккорд. Пожалуйста, прошу вас — разрешите два.
Аристид Даугавиетис бросает страдальческий взгляд на своего трубача.
— И ты, Брут… Ладно! Что до меня, так пусть будет два. Но чтобы получилось спарафучиле!
— А что это такое — спарафучиле? — удивляется Каспар.
— Если ты не понимаешь, что такое спарафучиле, то нам не о чем разговаривать… К вечеру сделаешь?
— К вечеру сделаю! — обещает консультант, кланяется и выходит в коридор, где на шаткий диван бессильно опустилась Анна Каренина.
— Анна, Анна… — в отчаянии спрашивает Вронский, — ты больна?
— Милый… я чувствую… во мне зреет, — шепчет страдалица.
— Не может быть, — взволнованно говорит Вронский.
(Старый Анскин думает, что это от каши…)
В театре идет лихорадочная работа. Репетируют повсюду: на сцене, в подвале, в фойе и — как вы сами видели — в коридоре. Надо оправдать выданные работникам театра карточки UK. Они освобождают от призыва в армию.
«В конце июня у половины актеров отобрали UK. Что же будет дальше?» Эта мысль гнетет Аристида Даугавиетиса. В столь плачевном состоянии театр Аполло Новус не находился еще никогда.
Не теряет надежды только правая рука режиссера Элеонора Бока. Она на свой страх и риск готовит постановку «Анны Карениной».
Из кабинета выходит Даугавиетис, какое-то время наблюдает, потом говорит:
— «Каренину» не разрешат. Чего ради вы напрасно стараетесь?
— Как бы не так! — говорит Элеонора Бока. — Когда воронов шуганут, мы эту пьесу поставим.
— Каких воронов шуганут? — спрашивает словно из-под земли выросший Зингер. Он неслышно вошел через открытую дверь фойе.
— Обоих старых актеров, — поясняет Даугавиетис. — Вы, администратор, почти развалили ансамбль. Остались одни старые вороны, пенсионеры и чахоточные. На что я могу рассчитывать с этими старыми воронами, что у них осталось?
— Любовь к отечеству, патриотизм остался! — заявляет господин Зингер. — Осталась любовь к добру.
Любовь к добру неизменно приводит к Широну. Там они сидят и пьянствуют, пока не придет им в голову перебраться в Мурмуйжу, а помощнику режиссера придется идти и упрашивать, чтобы они вернулись репетировать «Двенадцатую ночь».
Господин Зингер удовлетворенно посмеивается: старые вороны ему пригодились… Они помогали мутить воду. У каждого сотрудника, который начинал не нравиться администратору, тот мог тут же отобрать карточку UK и отправить беднягу на фронт, подобное право Зингеру было дано. Таким способом он очистил театр от всех советских активистов и мопровцев 1940 года, еще укрывавшихся в коллективе благодаря авторитету Аристида Даугавиетиса.
— Нечего их жалеть, они заслужили того, чтобы им подстроили пакость, — радовался Зингер. — Пусть понюхают пороху. Долго они будут помнить свой МОПР!
ОБЪЯВЛЕНИЕВладелец Иоганн Химмельрейх
Внимание!
Малый Верманский парк
приглашает всех старых клиентов отведать
доброе пиво — Радебергер — в фирменных бочках по две марки сорок пфеннигов за бокал. Днем и ночью играет настоящая тирольская капелла под управлением господина Бандера.
У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД
— Как! Вы не помните Яниса Царствонебесного? Ну уж это черт знает что. Он же в буфете работал, в театре Аполло Новус. Обером, как тогда говорили. Белую куртку носил. А в июне сорокового года, под другим именем — Небесный Иван Небодорович, — кассу взаимопомощи для официантов организовал, кожанку носил и красный галстук. И впрямь не помните? А я помню. Теперь он зовется Иоганном Химмельрейхом и является владельцем Малого Верманского — обер-директором. Ходит в зеленой тирольской шляпенке, в кожаных штанишках, а к лацкану пиджака прикалывает что-то вроде зеркальца или брошечки с физией усатого Гитлера. В националистскую партию вступил, здравствуйте пожалуйста!
Пустил эту шутку по кругу у Широна, в теплой компании первый ворон Юхансон, а второй ворон Эрманис стал громко прыскать со смеху. Третий ворон поднял полный бокал и, рукой отбивая такт, запел:
— За это тоже выпить гоже! — Так звучал конец баховского хорала «Wachet auf, ruft uns die Stimme», поэтому все трое встали. Старые чертяки решили, что пора перебираться в Малый Верманский к знаменитому буфетчику. Там они потребуют Радебергера, истинно немецкого пива. Надо двинуть туда, ей-богу, надо двинуть!
— О деньгах нечего толковать. Денег нет, Краа! — говорит первый ворон.
— Царствонебесный отпустит в долг, голову могу прозакладывать, Кра, Кра! — отзывается второй.
А третьему ворону — театральному слесарю Кауке-Дауге хочется петь. Выйдя на Дерптскую, он кричит: песню! — и все трое, повернувшись в сторону Верманского парка, затягивают:
Дружески обнявшись, старые вороны вкатились в Малый Верманский. Прямо с угла, через мостовую, в воротца. Знай наших!
В саду под белыми зонтами восседали надменные немецкие господа в зеленовато-желтых мундирах, лакированных сапогах. Мадемуазели в серых костюмах с нашивками в виде молнии на рукавах и с сигаретами в зубах.
— Фазаны и блицдевки, — тихо пробормотал Эрманис. — Фью-фью-фьют! Все один напиток пью… ут!
А Кауке-Дауге спешит на веранду, где находится буфет. За буфетом — роскошный зеркальный зал — ресторан «In Wörmanschen Park». Благоухает жаркое, на спиртовках потрескивают охотничьи колбаски.
— О, черт в ступе, — как пекут! И шоколадный крем дадут! — облизываются старые вороны.
Но… как бы не так: на дверях надпись: «Nur für Deutsche!» Ах твою так!..
Кауке-Дауге пытается убедить обер-директора, что он парень из Тобрука, в армии Роммеля воевал, но шеф неумолим. Он позволил только присесть за буфетную стойку, бросил перед каждым по картонному кружку и спросил, что господа будут пить, какое питье.
— Только Радебергер, отменнейшее немецкое пиво! — говорит Кауке-Дауге. — Но денег у нас нет.
— Как тебе стыдно нет в этот кабак идти, если сам знайт, что деньги нет? — кипятится Царствонебесный, желтоватым полотенцем хлопая мух на стойке. — Ты есть один старый ворон!
— Дорогой Иван Небодорович, во имя кассы взаимопомощи! — говорит Кауке-Дауге и прищуривает глаз. — Всего три кружечки, товарищ официант!
Царствонебесный дергается, будто его молнией ударило. Потом оглядывается и говорит на совершенно чистом латышском языке:
— А ты меня так не называй, старик, некрасиво это. Что это тебе в голову взбрело! Химмельрейх не какой-нибудь скаред: каждый получит по кружке, но пейте быстро и сматывайтесь. Время военное.
Первым подносит кружку к губам Юхансон, великий специалист по пиву.
— Väe! — морщится он. — Радебергер? И это Радебергер? Päe!
— Прямым путем из протектората! — утверждает Химмельрейх. — На бочках написано: Богемия и Моравия. Это два немецких города.
Подходит унтеробер. В саду кто-то требует оберобера.
— Жидковатое, — ворчит Кауке-Дауге. — Не бухнул ли туда этот Химмельрейх штоф водички? (Это вполне возможно.)
— Ничего подобного! Это пиво сам черт варил. Глянь-ка, пиво светлое — пена черная. (Как это может быть?)
— Дурман добавлен. (Это вполне возможно.)
— Чудо-оружие! — внезапно восклицает Эрманис. — Они изобрели чудо-оружие. Таким Радебергером можно раздолбать любого врага. (Как это может быть?)
— А в голову шандарахает! (Это вполне возможно.) Петь мне охота, — признается Юхансон. — Я спою вам куплет о чудо-оружии: «Чертов сын пиво!»
И старый ворон затягивает на экенгравском диалекте:
Потом повторил еще раз, во всю глотку:
— И победишь его легко, — пли, old Vaverli!
Песня вызвала всеобщее веселье. В зале некоторые даже зааплодировали, а из сада поднялся на веранду господинчик приятной наружности. Он, стоя, прослушал всю песню от начала до конца, потом вежливо приблизился к Юхансону, представился (отогнув лацкан пиджака, на оборотной стороне которого сверкали три серебряные буковки и № 13) и попросил следовать за ним.
— Честь имею! — сказал он.
— Честь имею! — поклонился в свою очередь Юхансон. — А куда?
— Туда! — длинным пальцем показал на дверь господин № 13. — Аккурат туда.
Юхансон поник головой:
— Прощайте, вороны! Мне все ясно.
Юхансон показал рукой, чтобы господин № 13 прошел вперед.
— Честь имею!
Но господин № 13 показал рукой, чтобы господин Юхансон прошел первым:
— Честь имею… Только после вас.
Наконец они все-таки ушли.
Химмельрейх словно в воду канул. Кауке-Дауге очухался: скорее в театр, репетиция еще не могла кончиться.
Он ловко втащил Эрманиса в боковой чуланчик, и через черный ход они выскочили на улицу, под молодые липы, прямо напротив розоватого портала кинотеатра «Splendid Palace».
Вот тебе и Радебергер! Пли!
(ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗАВТРА)
РАЗДЕЛ КРИТИКИ. ПРОЩАЯСЬ С СИМФОНИЧЕСКОЙ МУЗЫКОЙ
РЕЦЕНЗИЯ ГУНТАРА МЕДНИСА
Позавчера вместе с последними аккордами весны отзвучал последний симфонический концерт этого сезона. Будут ли концерты продолжаться и летом в саду Булдурского казино или в Дзинтарском курзале, пока неизвестно. Поэтому в зале Большой Гильдии собралось множество любителей музыки, главным образом дам. Большой привлекательной силой на мой взгляд, послужило и личное обаяние полюбившегося публике дирижера Ловро Матачича. Рижане и рижанки хорошо помнят этого артиста по довоенным концертам в Дзинтари, он выступал там два или три сезона.
Как только дирижер появился на сцене, удивленные зрители зааплодировали. Что такое! Ловро Матачич, на стройной фигуре которого раньше так великолепно сидел элегантный фрак, сшитый рижским портным Вилком, на этот раз вышел в форме полковника вермахта, с серебряными погонами и галунами. Некоторые были настолько потрясены, что от восхищения так и остались стоять, поэтому билетерша была вынуждена выдворить из зала восторженных слушателей и попросить их занять места на балконе.
— Какой патриотизм, какой патриотизм! — шептали они там, в темноте балкона. — Ничего подобного мы еще не видели! Однако кое-кто утверждал, что и знаменитый капельмейстер Валмиерского полка Греза тоже дирижировал в мундире с аксельбантами.
Когда зал постепенно успокоился, Ловро поднял палочку. Да, это был все тот же старый, добрый Ловро, только в другой упаковке. Программу он, как обычно, выбрал и знаменательную и прочувствованную. Концерт начался с «Академической увертюры» Брамса. Кроме общеизвестных студенческих песен в ней прозвучал и «Gaudeamus igitur», поэтому слушатели непрерывно подпевали и сбивали с темпа, но величественный финал прозвучал весьма ярко.
За увертюрой последовали «Вариации на темы рококо» Чайковского. Их расторопно исполнил кудрявый виолончелист, пожелавший временно остаться неизвестным.
Вариации он сыграл весьма прочувствованно. Можно указать разве что на поверхностность нескольких интонаций в третьей вариации и ошибку в финале, но это, видимо, объясняется переживаниями блокадного времени, растущей депрессией и страхом перед грядущим.
Как дружеский жест следует расценивать то, что всю вторую часть концерта Ловро Матачич посвятил третьей симфонии молодого латышского композитора Болеслава Бебриша «Сверхчеловек». Еще ни один дирижер столь знаменательно и прочувствованно не интерпретировал эту философически ницшеанскую музыкальную эпопею. Горизонтальные потоки и вертикальные пласты симфонии символизируют борьбу и гибель сверхчеловека. В эмоционально насыщенной третьей части намечаются латышские и древнепрусские народные мотивы, медленно и незаметно перерастающие в кульминацию. Четвертая часть — поистине симфоническая катастрофа! Гудят иерихонские трубы, возвещая о Страшном суде. Литавры и тарелки расставляют акценты, подобные взрывам. Еще раз! Еще раз! Внезапное pianissimo… Арфа над сурдинированным струнным staccato…
«И дробно каплет кровушка» — так в этом месте партитуры собственноручно написал композитор. Весьма знаменательно и весьма прочувствованно…
Симфония была встречена единодушным одобрением. Молодого автора вызывали и чествовали. Не менее семи раз он, рука об руку с дирижером, выходил раскланиваться. Чтобы продлить аплодисменты, Болеслав стал пожимать руку концертмейстерам оркестровых групп. Вышел дирижер, поднял оркестр на ноги и палочкой показывал на музыкантов, словно они эту музыку сочинили. Болеслав Бебриш в свою очередь показывал на дирижера, как будто симфонию написал тот.
Вот в каком духе взаимной любви и доверия закончился этот, богатый неожиданностями сезон! Музыкантов окрыляет мысль, что будущий сезон будет чреват еще большими неожиданностями. Все мы на это надеемся и от души этого желаем!
У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД
(ПРОДОЛЖЕНИЕ ПЕРВОЕ)
Исчезновение Юхансона вызвало панику среди работников театра Аполло Новус. Кто теперь в «Мюнхгаузене» сыграет графа Шереметьева? Что будет с «Двенадцатой ночью»? Кому поручить Фальстафа?
Кауке-Дауге не прочь. Простите, однако! Он же всего-навсего слесарь, никаких навыков в сценическом искусстве. Недавно приплелся со службы в пустыне: был призван в армию Роммеля, но из-за грыжи демобилизован. Поговаривают, что у него распухли… И чтобы такой играл Шереметьева? Ну нет, господа! Пусть за эту роль возьмется Эрманис! Но у Эрманиса уже во всех пьесах по две, по три роли. Нельзя же вести диалоги с самим собой. Аристид Даугавиетис шагает по кабинету мрачный как туча.
— Что вы, шеф, нынче предпринять надумали? — наивно спрашивает Каспар Коцинь.
— Один глупец может задать столько вопросов, что тысяча мудрецов не сумеет ответить, — говорит режиссер. — Каспар Коцинь, ты человек?
— Нет. Я католик, маэстро, и этого мне достаточно.
— Помоги выручить Юхансона.
— Вы имеете в виду Geheime Staatspolizei?
— Тсс! Тьфу, тьфу, тьфу! Ничего я не имею в виду… Даже мне становится не по себе.
— Неврастения, режиссер! Вечером принимайте по две таблетки люминала. В этой полиции работает и господин Зингер (по ночам)… Вам это известно, тьфу, тьфу, тьфу!
— Да… Но от этого мне еще больше не по себе, — тьфу, тьфу, тьфу!
— В таком случае прикажите своему трубачу отправиться к господину Зингеру с особым поручением. Я согласен прикинуться кем-нибудь. Ну, скажем, тайным чиновником бароном Хорстом Бундулисом. Загримируюсь, надену мундир фазана, нацеплю крест. Приду и представлюсь. Потребую объяснить — на каком основании он Юхансона…
— Блестящая идея! — восклицает Даугавиетис, обнимая своего музыканта. — Ты настоящий человек, Каспар!
— Нет, маэстро, я католик, и этого мне достаточно.
— Иди и действуй! — говорит маэстро. — Только гримироваться не надо. Пусть Аэлита подберет-тебе парик, наклеит усы. Очки долой, вот так! Волосы косо зачешешь на лоб. Вот! Прекрасно! Готовый головорез! Как в той песенке говорилось, которую ты для шекспировской пьесы сочинил?
Каспар, не смущаясь, поет:
— Честь имею! — говорит режиссер, распахивая дверь и выпуская Каспара Коциня.
— Честь имею! — говорит Коцинь и направляется в костюмерную искать подходящий костюм.
Роясь в шкафах, Каспар до мельчайших деталей продумывает рискованное предприятие. Говоря по правде, ему уже давно хотелось выяснить, что за птица этот Зингер, которому «готов и стол и дом». Да и ревность не утихла. Хорошо бы заодно подложить администратору свинью. Лиана как-то рассказывала, что господин Зингер в немецком языке не мастак. Он, к примеру, ни слова не понимает, когда начальство разговаривает на plattdeutsch, költsch либо еще на каком-нибудь областном диалекте. В подобных случаях Зингер просто соглашается со всем, вздергивает брови и говорит: «Jawohl!»
— Jawohl! — решает Каспар. — Буду говорить по-немецки с алуксненским акцентом, коверкать слова как тиролец. По правде говоря, администратор никогда меня вблизи не видел. За кулисы он никогда не лезет… А в своем кабинете господин Зингер и вовсе не глядит на подчиненных. Напротив него, на стене — большой портрет: вождь с выпученными глазами. Сидя за письменным столом, администратор всегда, поверх своего подчиненного, смотрит на портрет и никого больше не замечает.
Аэлита тщательно зачесывает на лоб прядь волос, наклеивает под носом черные усики. Каспар снимает очки и выпучивает глаза. Уф! Теперь надо спрятаться в гардеробе до вечера, пока старый Анскин не справится со своим заданием. Все согласовано и продумано на славу.
Наступает вечер. Кауке-Дауге сообщает, что Зингер нетвердой походкой отправился домой, на Елизаветинскую. В абсолютном подпитии. Да и как ему не быть в подпитии, если об этом должен был позаботиться старый пожарный.
— Мы еще поживем! — прищурил глаз Анскин. Он угощал высокое начальство французским Cointreaux, которое доставил Аристид Даугавиетис. Господину Зингеру апельсиновый напиток так пришелся по вкусу, что он взял да и выпил до донышка всю квадратную бутылку. Потом наорал на слесаря и ушел. Каспар считал минуты, — сейчас администратор уже мог добраться до своего жилища и отправиться на боковую. Итак: с нами бог! По тихим улицам затемненной Риги трубач отправился к господину Зингеру.
— Какова «ситьюэйшн»? Застали? — на следующий день шепотом спросил Каспара Кауке-Дауге.
Каспар молчал.
Пусть лучше об этом расскажет сам господин Зингер в своих воспоминаниях, которые изданы в Мельбурне в Австралии и которые редактору этого календаря удалось купить по дешевке.
ПИСЬМОВНИКЦелую!
Калниенский санаторий, 3 июля 1944 годаТвоя Лиана
Любимый, единственный!
Как билось мое сердцем тревожилось за Тебя, когда в Калниене пришло известие о бомбардировке Риги. Всю ночь в той стороне не угасало зарево, и я молила бога, чтобы он уберег Тебя и не бросил бомбу на Твою крышу.
Сегодня приехал господин Зингер и успокоил мои нервы. Никуда они не попали, это было несколько заблудившихся самолетов, которые, страшась могучего огня немецкой зенитной артиллерии, сбросили бомбы в Даугаву и на песчаные холмы..
Сейчас я чувствую себя совсем бодрой. Спасибо Тебе, белый всадник! Седьмого июля меня выпишут из санатория, и я сразу же вернусь в Ригу. Ужасно соскучилась по Тебе. В предыдущем письме Ты спрашивал, где я впредь собираюсь жить. В Чиекуркалн, обратно к матери, я, конечно, не вернусь: у нее всего одна комната. Быть может, Ты для меня что-нибудь подыскал? Господин Зингер все еще предлагает меблированную квартиру на Елизаветинской улице на всем готовом, но я не могу решиться…
Роли Марии Стюарт и Елизаветы мне обеспечены, вот только я еще не решила, какую мне выбрать. Что Ты, любимый, единственный, мне посоветуешь?
В МЕБЛИРОВАННОЙ КВАРТИРЕ НА ВСЕМ ГОТОВОМ
(ИЗ СБОРНИКА ВОСПОМИНАНИЙ АДМИНИСТРАТОРА, МЕЛЬБУРН, 1958 ГОД)
В театре я основательно выпил. Без заранее обдуманного намерения. Случилось это так. Иду я мимо пожарной будки, по своему обыкновению просовываю туда голову и смотрю, не происходит ли там что-нибудь антиправительственное. И что я вижу? Старый Анскин, распечатав бутылку французского ликера, как раз собирается приложиться к горлышку.
— Schwanz! — кричу я. — Что ты делаешь? Ты хочешь единолично вылить трофейный напиток — Marketenderwaren — в свою глотку? Стой! Это же генеральский паек. Где ты его спер?
Анскин начинает оправдываться: РКПО приобрело, брандмайор подарил, в комоде нашел… Врешь! Тут он предлагает и мне. Я, конечно, не отказываюсь. Никогда не бываю гордым или надменным с подчиненными, если только они не коммунисты.
Я взял и один высосал божественный сок апельсиновых цветов Cointreaux. Вернувшись домой, я почувствовал себя усталым. Хотел уже забраться в свой будуар (я сплю в женском будуаре, но об этом позже). Вдруг — звонят в дверь.
— Schwanz! — воскликнул я. — Кто это там опять трезвонит?
Ни минуты покоя, ей-богу, я набрался… Il tempi tristi! (Ведь каково одному в этих-то пяти комнатах. Прислуга только по субботам приходит…) Что мне было делать — выкарабкался я из постели, сунул ноги в домашние туфли и зашаркал к двери, где кто-то опять уже начал трезвонить.
Яростным рывком я распахнул дверь и выкатил глаза. В коридоре стоял чрезвычайно чистенько одетый штурмовик с пистолетом на боку, с черным крестом на красно-белой нарукавной повязке, с моноклем в глазу, с властными усиками. В первое мгновение я почти испугался: до того он был похож на моего любимого вождя, даже прическа та же. В точности!
— Честь имею! — говорит гость по-немецки, щелкает каблуками и выбрасывает руку вперед. — Heil!
— Честь имею! — откликаюсь я и хлопаю домашними туфлями. — Heil!
— Имею ли я честь говорить с администратором театра Аполло Новус? — спрашивает гость. Скорее всего, на швабском диалекте, потому что я с трудом понимаю его.
— Именно так. Рад познакомиться: Герберт Зингер.
— Барон Хорст фон Бундул, тайный инспектор по особым поручениям. Честь имею!
Гость крепко пожимает мне руку, входит.
— Я пришел с небольшим, но чрезвычайно секретным поручением. Надеюсь вы, милостивый государь, умеете держать язык за зубами?
— Язык? Да, да, господин барон, несомненно… (я совсем растерялся).
— Мы здесь одни? — спрашивает гость.
— Aber точно так, милостивый государь… Быть может, вы разрешите мне одеться: я уже собирался ложиться.
— Ложиться? Вы! Так рано! — сверлит меня взглядом инспектор. — И это сейчас, когда вермахт и части СС лежат в окопах под Краславой, когда большевики уже заняли Каплавскую волость и Варнавичи?
— Что? Каплавскую волость заняли? Но ведь мы… — вырвалось у меня, но я тут же взял себя в руки, извинился и попросил посетителя присесть в большом салоне. — Сейчас оденусь! — сказал я и бросился в будуар за брюками.
Батеньки, только бы этот барон не заметил, под каким я градусом… Как плюхнулся на кровать, так все кругом и поплыло… Ой-ей-ей…
Я быстро окунул голову в ведро с водой, потом побрызгал лицо духами (флаконы оставила в будуаре эта шмара, даже пробки завинтить не успела).
Спустя пять минут я вошел в салон. По виду — картина, а внутри — скотина. Извинился, что не могу предложить ничего горячительного. Хозяйку не держу, буфет пуст.
— Дорогой соратник Зингер! Насчет этого я сам позаботился, — говорит барон и вытаскивает из кармана — что бы вы думали? — бутылку шампанского! — Вам, штатским, трудно теперь разжиться чем-нибудь подобным. Наверное, вы уже долгое время не имели возможности ничего глотнуть, не так ли? — улыбаясь, спрашивает соратник.
Слава те господи! Барон не замечает, что я пьян в стельку… Прекрасно! Я обретаю уверенность. Подбираюсь к буфету, пытаюсь тихонечко открыть стеклянные дверцы, чтобы достать парочку бокалов, и тут — дзинь и дзонь! Грохаются и разлетаются на куски всякие хрустали и фарфоры… Ничего, ерунда, господин барон, у меня этих стекляшек куры не клюют.
— Это к счастью! — успокаивает господин барон.
Он отнюдь не гордец. Вот только — этот ш-ш-ш-швабский выговор, он мне немножко мешает. Вообще-то я владею немецким в том объеме, в каком его в начальной школе изучали.
— А квартира у вас прекрасная, господин Зингер, — говорит барон. — Давно вы здесь поселились?
— Какой там давно… Недели две назад. Когда эту Войцеховскую выгнали и арестовали. Мужа в самом начале ликвидировали. Войцеховский — даже фамилия как у коммуниста. Поляк.
— По фамилии трудно судить… Я, например, знавал когда-то одного чеха — Зингера. Это не ваш родственник?
— Ой, нет, нет! Господин барон, я происхожу из чистокровных латышей. Моего отца в действительности звали Певец, а мать — урожденная Стрелец, оба они из Гусят.
— А вы не путаете? Мне кажется, что отец был стрелец, а мать — певица.
— Нет, нет, отец не был стрельцом, мать была Стрелец.
— Значит, эту Войцеховскую расстреляли? — спрашивает барон.
— А как же. Когда я пришел сюда и улегся в постель, та была еще совсем теплая. Пройдите, взгляните, какой будуар. По правде говоря, эту квартиру я присмотрел еще с год назад, но пока уладил все формальности. Со всей обстановкой дали, за хорошую работу. Двадцать шелковых одеял, перины, шторы из чистого бархата. Ковры. Шкаф набит чернобурками, норковое манто. Вечерние платья, дневные платья, утренние платья и ночные платья. Все это будет принадлежать даме, на которой я собираюсь жениться.
— Неужели она станет надевать одежду убитого человека? — спрашивает барон. (Какая наивность!)
— Кто же ей будет говорить об этом? Привезу и скажу: все это, любимая, приобретено для тебя. Бери и носи на здоровье!
— Но она же увидит две детские кроватки, что стоят там в углу, и закричит от ужаса.
— Закричит, бросившись мне на шею: «И обо всем-то ты, любимый, подумал: значит, у нас будут две девчурки! Ха-ха-ха!»
— У Войцеховской были девочки?
— Да, настоящие полячки, неисправимые полячки… Ха, ха!
Господину барону стало дурно, он побледнел и опустился на диван.
— Нельзя ли откупорить это шампанское?
— Отчего же нельзя? — говорю я. — Это мы запросто. Моя мать была С-с-стрелец. Паф!
— Счастлива же будет женщина, на которой вы женитесь, господин Зингер, — глотнув шипучки, говорит барон Бундул. — Меблированная квартира, на всем готовом.
— Да уж думаю, что так…
— Можно узнать, кто она? — спрашивает господин барон, но я не так глуп и отвечаю:
— Простите, соратник, но уж это моя тайна. Государственная тайна!
— Правильно, господин Зингер, государственные тайны надо хранить. Я думаю, вы лучше других понимаете, что значит государственные тайны. Ведь вы работаете в Ge-Sta-Po, не так ли?
— Aber Herr Baron! — я встревоженно вскакиваю.
— Не ломайте комедию, соратник. Прозит! Тут еще осталось по стакану на брата. Прекрасная шипучка!
Что мне оставалось делать? Запираться? Но по глазам барона я понял, что он и так все знает. Вот только не мог я сразу сказать, каким учреждением он ко мне прислан и с каким заданием. Быть может, абвером, а может быть, СД.
Но Хорст фон Бундул уже не медлил и открыл свои карты — СД и гестапо работают, не вмешиваясь в дела друг друга, не правда ли? Более того: мы не знаем и не хотим знать о ваших операциях, так же как вы не имеете права знать о наших. Но что же вы делаете? Берете и сажаете нашего агента — актера Юхансона. Того самого, которому мы заплатили, велели выучить песню о немецком пиве и послали в Малый Верманский парк провоцировать пьяниц. А ваш агент № 13 нарушил все наши планы. Кто он, этот дубина, уведший Юхансона?
— Мой помощник Миллион. Я приказал ему с самого утра следить за старыми воронами. Особенно за Кауке-Дауге: этот слесарь, по-моему, дезертир. Но если так некрасиво получилось, соратник, то мы можем все это исправить буквально за одну минуту. Никто не будет знать об этом деле. Я выпущу его так тихохонько, что и петух не закукарекает.
— Вот это мужской разговор, соратник! — радостно сказал барон. — Вы ничего не предпринимали, а мы знать ничего не знаем. Концы в воду. Heil!
Я тут же по специальному проводу позвонил Миллиону на улицу Юра Алунана и стал говорить, пользуясь мною же изобретенным шифром:
— Рудис! Это Уинстон! Без промедления выпусти Юхансона. Никому ни слова! Дерьмо… как следует понюхаешь завтра утром.
— В гестапо — ни словечка! — уходя, напомнил барон и похлопал меня по плечу. — Только так мы победим Европу, Уинстон!
ПИСЬМОВНИКЦелую!
Театральное фойе, 21 июля, в 10.30Лиана
Любимый, единственный!
Ждала Тебя до половины одиннадцатого, но помощник режиссера Меднис (это, кажется. Твой знакомый) утверждал, что сегодня у оркестра выходной, что Ты придешь только на вечерний спектакль. Мне обязательно надо с Тобою встретиться, прежде чем я увижусь с господином Зингером. То, что Ты писал насчет меблированной квартиры и польских детей, меня просто потрясло. Если это правда, то тогда отпадает, все отпадает… Но не выдумал ли Ты это, чтобы повредить господину Зингеру? Я знаю. Ты его ужасно ненавидишь, Ты по-мальчишески ревнив. Таким вещам я просто не в силах поверить. И почему Ты пишешь в своем письме, что никогда не сможешь открыть мне, каким образом узнал обо всем этом? Что это за государственные тайны? А если это просто слухи?
Я пока остановилась у матери в Чиекуркалне. Мне стыдно за весь наш род и за нашу бедность… Чувствую себя неважно — наверное, не привыкла так много волноваться и думать. Пожалуйста, пожалуйста — будь завтра в двенадцать в театре, я буду ждать. Мне с Тобою надо все обговорить.
N. Письмо Тебе вечером лично передаст старый Анскин. И завтра обо всем договоримся…
ОЧЕНЬ КОРОТКАЯ И ОЧЕНЬ ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ
Кш —
Они встретились в театре. Потом пошли и посидели на Бастионной горке. Потом он проводил ее до Третьей поперечной линии Чиекуркална, а потом они расстались. Сопровождать ее дальше Лиана не позволила, да и времени уже не оставалось — Каспару надо было мчаться на вечерний спектакль.
Они ни о чем не договорились. Оба были как чокнутые… В санатории Лиана была как бы принцессой, а Каспар как бы пажом, влюбленным садовником. А теперь в Риге им некуда было приткнуться. Комнатка с угловым окном? Каспар отговаривался дядей Фрицем. В Чиекуркалне? Лиана неизвестно почему стыдилась своей семьи, своей матери. Чертовски странно. В конце концов, им не оставалось ничего другого, как только сидеть на Бастионной горке. Но и там они ни до чего не договорились.
— Ну, так что же теперь будет? — спросил Каспар, и Лиана заплакала. Ей бы хотелось играть в театре и жить с Каспаром в меблированных комнатах на всем готовом, но дядя Фриц… Дядя Фриц ясно и недвусмысленно сказал: вот тебе комнатка с угловым окном, можешь пользоваться «Стейнвеем», но девчонок не води! Если хоть раз увижу — прощай! Время военное: вокруг всякие шлюхи околачиваются, солдатские девки. Приходят в квартиру, заражают, обкрадывают.
Так они ни о чем и не договорились.
НЕМЕЦКАЯ СУДЕБНАЯ ХРОНИКА(«Черная газета»)
* Ремесленники непозволительным образом стали работать за плату натурой. Так поступал, например, портной Ансис Клав. Он за пошив двух шуб и четырех пар брюк из материала заказчика получил 18 кг масла и 12 чайных стаканов сахара. Немецкий суд приговорил Ансиса Клава к 8 месяцам тюрьмы и штрафу в 2000 рейхсмарок.
* Р. Друнесис, работая батраком в Кабильской волости, установил на опушке леса двенадцать капканов, в которые хотел поймать кабанов. За эти неразрешенные действия Немецкий суд приговорил Друнесиса к годичному заключению в концлагере. Заниматься охотой без разрешения крейсландвирта строго запрещено.
ПРОДОВОЛЬСТВЕННЫЙ ДЕПАРТАМЕНТ СООБЩАЕТ(«Коричневая газета»)
а) на яичный купон продовольственных карточек 28-го периода выдачи для всех возрастных групп выдается одно (1) яйцо;
б) вместо 200 г сахара, не выданных в 27-м периоде выдачи, жители могут получить такое же количество крупы по талону B 3 ;
в) собирайте незрелый крыжовник, не оставляйте его на произвол судьбы! Крыжовник необходим для фронтового мармелада. Тем самым вы, сотрудники учреждений, поможете приблизить долгожданную победу. Все по ягоды!
ПИСЬМОВНИКЦелую
Любимый, единственный!Лиана
На спектакле не буду, поэтому оставляю у пожарного эту записку.
Прости, что не послушалась: пошла на квартиру к господину Зингеру и все рассказала — как я люблю Тебя и как Ты любишь меня и что поэтому не могу поселиться в любезно предложенной им комнате и так далее… Господин Зингер нисколько не рассердился! Он только смеялся и говорил: места хватит и для троих, если уж такая история приключилась и все дело только в этом! Ведь у него семь комнат… Господин Зингер был чрезвычайно любезен: угощал меня ликером и апельсинами, расспрашивал о Тебе: как Ты выглядишь, чем Ты зимой питаешься? (Какой обаятельный юмор!) Он и слыхом не слыхивал, что в театре работает некий Каспар Коцинь. А я что говорила? Теперь на душе у меня совершенно спокойно: он все знает.
Никаких детских кроваток в будуаре не было. Что Ты наболтал мне, дурачок, из-за своей ревности! Но я Тебе прощаю, потому что Ты мой любимый, единственный.
У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД
(ПРОДОЛЖЕНИЕ ВТОРОЕ И ОКОНЧАНИЕ)
Это стало неожиданным и радостным событием в театре Аполло Новус. После сорока восьми часов безвестного отсутствия в коридоре внезапно появился старый ворон — Арвед Юхансон. Как обычно, проходя утром мимо старого Анскина, он спросил, в котором часу начнется репетиция (словно бы ничего и не произошло). Узнав, что только в половине одиннадцатого, Юхансон уже собрался было пойти в Мурмуйжу позавтракать, когда на лестнице был замечен Аристидом Даугавиетисом. Схватив беднягу железной рукой и затащив в свой кабинет, маэстро начал его отчитывать:
— Так! Значит, отправились в Малый парк, надрались и распевали старые куплеты Алунана! Позор! Можно ли пасть еще ниже? Старые куплеты Алунана! Как будто ты не знаешь, что все несчастья всегда начинались с немецкого пива? Быть может, на этот раз я заблуждаюсь? Из-за какого-то Радебергера! — и смех и грех… Сколько там этот Радебергер сто́ит? С zakuskoi или без zakuski? Ах, вы еще водкой забархатили? Холодная? Со слезой, это надо же… А потом еще по одной? Да брось ты! И еще по стопке? — Спохватившись, что расспрашивает он со слишком уж большой заинтересованностью, Даугавиетис заорал: — Чтоб это было в последний раз, слышишь! Пропойцы! Мне нужны актеры, а не пьяницы. В последний раз! Поднимайся наверх, начинай репетировать!
— Не так страшен черт, как его малюют… э’извиняюсь, — сказал старый Анскин, и театр начал жить своей обычной жизнью.
Помощник режиссера Гунтар Меднис оповестил, что отложенное представление «Мюнхгаузена» состоится сегодня вечером. Все должны быть на своих местах.
Элеонора Бока и примадонна спустились в подвальное помещение репетировать «Анну Каренину». Они были неисправимы: в обеих было воспитано железное трудолюбие! Мир мог катиться в тартарары, а они все равно продолжали бы совершенствовать актерское мастерство. Полная противоположность болтунам, которые собрались в фойе и распространяют сейчас самые чудовищные слухи и сплетни.
— И вовсе это не сплетни! — утверждает старый капельмейстер Бютнер. — Сегодня утром из Елгавы чуть ли не в одной рубашке примчался мой зять. Русские в Елгаве! Ночью из Шяуляя двинули! Большевистские танки… на восемьдесят километров вперед вырвались. Теперь там уличные бои идут, Елгава горит. Мосты взорваны, зятю последнему удалось перебраться через Дриксу и Лиелупе.
— Не может быть! — не верят старые дамы. — Этого просто не может быть!
Подходит господин Зингер. Да, на этот раз — правда, признается он, заметно сникнув. Небольшой русский авангард: десятка два танков. Сейчас немецкая армия гонит их обратно в Шяуляй. Актерам незачем попусту волноваться, надо спокойно продолжать свою работу, — сказал администратор и ушел озабоченный.
— То-то в стороне Елгавы сегодня с утра так громыхает… мне казалось, что это гроза, — говорит исполнительница комических ролей Лилиенталь, прозванная Лилей. Она только что вошла с улицы. — Прислушайтесь! — говорит Лиля и распахивает окно.
Все стоят затаив дыхание.
Непрерывно погромыхивает… между раскатами, словно бы град стучит… а улица совершенно вымерла.
— Гул этот скорее уж в стороне Слоки, — шепчет Бютнер.
— Так! — говорит исполнитель трагических ролей Зейдак. — Пора сматывать удочки. Нечего больше чудес ждать. Вы думаете, красные кого-нибудь из нас пощадят?
— Уж тебя-то не пощадят, — говорит благородный отец Дучкен. — Ты записался в морскую полицию.
— Ой-е-е, ой-е-е! У меня была яхта, оттого и пришлось записаться. А ты, Дучкен, думаешь, что тебя стороной обойдут? — говорит Зейдак. — Я вчера слушал (он оглядывается, нет ли поблизости господина Зингера) Московское радио. Поют на латышском языке: «…с пулей во лбу падут!» Ты слышишь: с пулей во лбу. Я не лгу. Когда они явятся, не станут спрашивать: кто был в морской полиции, а кто нет. Пулю в лоб!
— Ой-ей-ей! — в ужасе трясется Бютнер. — Я никому зла не делал.
— А они и спрашивать не будут, папаша Бютнер. И у вас тоже.
— Ой-ей! — хватается за голову старый капельмейстер. — По крайней мере до Курземе надо бы добраться. Мы с Надеждой Сергеевной в девятнадцатом году сбежали в Ригу и спаслись. А теперь дальше надо ехать, в Курземе.
— В Курземе? Так ведь Елгава почти что в Курземе и находится. Единственное надежное место это теперь Германия. В Готенхафене и Позене разрешают селиться каждому желающему. Квартиры пустуют, поляки сбежали. Можно жить в меблированных комнатах на всем готовом.
— На всем готовом? — удивляется Бютнер. — Надо ехать.
— Кто же вместо вас будет оркестром дирижировать, маэстро? — спрашивает Лиля.
— Надо давать дорогу молодым! — отвечает маэстро. — Пусть Каспар Коцинь остается вместо меня.
— А этот Коцинь, он малость не красный? — спрашивает Зейдак.
— Не думаю, — говорит Бютнер, — он католик.
— Католик-то католик. Но я вчера спрашиваю у Коциня: куда ты собираешься уезжать? В какие края? И, представьте себе, он мне отвечает: никуда я не стану удирать! Здесь Латвия. Буду работать в театре, как работал в сороковом году.
— Ха-ха-ха! В сороковом году Коциню дали крохотную роль, где надо было еще и трубить. Мы со смеху описались, когда он начал декламировать и пускать пузыри: «злато мое это мой народ» и т. д., — смеясь вспоминает благородная мать Оливия Данга.
— Коциня первого на тот свет отправят. С пулей во лбу!
— А ты тогда, Зейдак, в одной пьесе большевистского комиссара играл, — напоминает Оливия Данга.
— Даугавиетис заставил! — покраснев, оправдывается Зейдак. — Я тут ni pri čem…
— Глядите-ка, по-русски заговорил! Даугавиетис заставил? Эту роль ты у меня перебил, прохвост! Сматывайся-ка лучше подобру-поздорову, дружок, — говорит Дучкен, — я за тебя не ручаюсь.
— Ах, вот как? Ты хочешь остаться и проявить себя во всем блеске? Когда все уедут, тогда ты, дерьмо, — наипервейший и лучший латышский актер. Заслуженный деятель искусств! Vot kebe raz!
— Фуй, фуй, Зейдак! — стыдит спорщиков Оливия Данга. — Разве можно так выражаться о коллеге! В тяжкую годину мы должны чувствовать себя братьями и сестрами.
(Сестра Данга все бумаги уже выправила. Она поедет к брату в Эслинген, что в Баден-Вюртемберге.)
Старый Бютнер ходил по коридорам и у каждого встречного спрашивал: где можно записаться на пароход? Но никто ему не мог сказать. Тогда старик спустился в гардероб, где, сидя за столиком, Кауке-Дауге и Анскин резались в карты.
— Господа, не могли бы вы мне сказать, где записываются на эти самые пароходы?
— Э’извиняюсь! — Старый Анскин рукой коснулся шапки, отдавая честь — Эти самые пароходы стоят в Андреевской гавани у причала. Два из них позавчера разбомблены, один затонул и перегородил Дюнамюнде… Э’извиняюсь, господин Бютнер, мы еще поживем, — сказал пожарный, уселся и стал сдавать карты.
Театр продолжал работу. Большинство актеров вело себя так, будто ничего не произошло. Они и слышать не хотели об отъезде. Неужто будет так страшно, как Зейдак рассказывает? Нет, не все годится, что говорится. А Зейдак неустанно бродил вокруг и искал себе спутников. Не хотелось ему в полном одиночестве отправляться в такую даль, иностранными языками он тоже не владел, за исключением русского, но русский на этот раз был ни к чему. Если бы сговорились ехать группой, например, человек десять, двенадцать, можно было бы основать свою труппу и назвать ее, скажем, Готенхафенским латышским театром. Там ведь рижан набилось как селедок в бочке. Надо надеяться, что съедется еще больше.
Гениальная мысль уже не покидала Зейдака.
К вечеру он набрал шесть спутников: Урловских (мужа и жену), Гулбитиса, Бахмана, Озолиня и Редберга. Все они были не первый сорт, но для начала сойдет. Правда, вскоре Зейдак спохватился, что в труппе нет ни одной молодой девицы — героини и любовницы. Урловская? Любовница? Она давно уже была списана, забыла, как любят. Черт побери!
Зейдак мысленно перебрал всех театральных красоток. Но такой, чтобы согласилась уехать, припомнить так и не смог.
— Проблема на будущей неделе будет решена. Тогда мы пойдем к Даугавиетису и подадим ему заявление, — после спектакля, по дороге домой успокаивал Урловского Зейдак.
Даугавиетис по поводу этой возни и ухом не вел. Он готовился к грандиозной постановке «Марии Стюарт». Театральный художник трижды приносил эскизы декораций, и Даугавиетис трижды возвращал их замечательному мастеру, пока не появился четвертый — счастливый вариант: теперь это было нечто невиданное, нечто неслыханное!
Каспару приходилось не легче. В оркестровой яме он два раза на трубе сыграл Аристиду Даугавиетису свой траурный марш из «Марии Стюарт». Каспар очень постарался сделать несколько тактов немного похожими на Гуммиарабик, но Даугавиетис никакого сходства с гимном не обнаружил, поэтому помрачнел и нахмурился:
— Куда подевалась твоя мальчишеская изобретательность, художественная отвага? Быть может, ты неудачно влюбился?
В этот момент из темного зала вынырнул господин Зингер и встал возле барьера.
— Играйте, играйте, господин Коцинь, — сказал он, внимательно разглядывая Каспара.
Музыкант молниеносно прижал к зубам мундштук своей трубы и начал играть. Каспар и сам не понимал, что он играет; знай себе дул в трубу и перекашивал лицо, перекашивал и дул, блестящим раструбом прикрывая глаза и рот. Господин Зингер пришел специально для того, чтобы разглядеть своего соперника и оценить его, но, как на грех, он не видел ничего, кроме надутых щек, вспотевшего лба и растрепанной пряди волос. Но сейчас ему и этого было вполне достаточно! Музыкантик не принадлежал к тому типу сердцеедов, которого боялся увидеть администратор, направляясь сюда. С таким щелкопером он справится сам. Администратор, усмехаясь, покинул зал и горделиво зашагал к своему кабинету.
Как только Каспар опустил трубу, Даугавиетис заключил его в свои объятия и в страшном восторге закричал:
— Это была настоящая Мария Стюарт! Это была мелодия Жанны д’Арк! Таинственный кварткюмельаккорд! Ты гениальный парень, Каспар! Такая музыка мне подходит, ты композитор!
— Нет, маэстро: я католик, и этого мне довольно.
— Продолжай в таком же духе! Cis, fis, dis! Сим победиши!
(Конец)
О ЧЕМ ПИШУТ ГАЗЕТЫ(«Коричневая газета»)
В Майори купальный сезон в разгаре. Солнечная погода и белый пляж привлекли много гостей из Великой Германии…
Воззвание редактора П. К. к латгальцам: сами сожжем свои дома, перебьем свой скот, отравим свои колодцы! Ничего не оставим врагу!(«Черная газета»)
В сегодняшнем номере опубликован положительный отзыв известного критика Гунтара Медниса на вечер песен Лили Марлен в немецком офицерском клубе.(«Коричневая газета»)
Юношей, достигших четырнадцатилетнего возраста, мы призываем записываться добровольцами во вспомогательную авиационную службу.(«Черная газета»)
ЗЕЙДАК РАЗДЕЛЯЕТ, ЗИНГЕР ВЛАСТВУЕТ
Когда Зейдак изложил администратору свои планы на будущее, господин Зингер решил, что теперь настало время действовать ему самому.
— Об эвакуации театра я уже давно подумывал, но Даугавиетис и слышать ничего не хочет. Понятно, что никаких директив сверху не будет. Все учреждения пока должны оставаться в Риге, объявил генеральный директор. Эвакуация будет выглядеть бегством, вызовет панику, представит факты в неверном свете. С севера город обороняют одиннадцать дивизий Шернера, а под Кекавой и Балдоне плотным заслоном расположены еще двадцать. Разве можно взять такую крепость? Как ты думаешь, Зейдак?
Зейдак повертелся в кресле, почесал нос, подумал и спросил:
— А на счет особого положения Кемери он ничего не сказал?
— Нет.
— Ну, в таком случае я думаю: на бога надейся, а сам не плошай!
— Я думаю так же, Зейдак. Поэтому будем устраивать свои дела несколько иначе. Пусть Даугавиетис со своими сторонниками остается. Свернут они себе шею.
— Падут с пулей во лбу! — воскликнул Зейдак. — Дуракам закон не писан.
— Ты организовал ядро, готовое ехать в Готенхафен и участвовать в пропагандистских мероприятиях среди латышских беженцев. Отлично! Я считаю, что тебе надо взять на себя обязанности режиссера. Однако нужен человек, занимающийся пароходными делами, документами, человек, у которого есть знакомства в резиденции областного комиссара и в самоуправлении. Я согласился бы взвалить эти обязанности на себя. Более того: я подам заявление в соответствующее учреждение, чтобы меня командировали в Готенхафен в качестве политического руководителя и комиссара безопасности актерской труппы. Как велико это ваше ядро?
— Пока семеро. Самое печальное, что женщин маловато. Одна-единственная. Урловская. А мне нужна исполнительница главных ролей, героиня и любовница.
— Запиши еще Лиану Лиепу. Голову даю на отсечение, что она согласится. Даугавиетис опять отнял у Лиепы роль в «Марии Стюарт». Что теперь делать бедной девочке?
— Но она такая слабенькая… наверно, чахоточная.
— Тебе бы, Зейдак, такого здоровья, как у Лиепы! Послушай, как ты сопишь и пыхтишь, слушать противно.
— Мне это не помеха. Я трагик. А вот когда юная любовница на сцене начнет сопеть, тогда вам действительно станет противно.
— Предоставь это мне, Зейдак!
— Простите, я просто так. Пошутил. А что вы скажете насчет Кауке-Дауге? — спрашивает Зейдак. — По-моему, потенциальный талант.
— Боже упаси! Красный! Кроме того, у него большие…
— Может, просто болтают.
— Поди разберись. А что он красный, голову могу дать на отсечение: скользкий как угорь, всегда ускользает. Нет, о Кауке-Дауге и речи быть не может!
Таким-то вот образом Зейдак (с помощью Зингера) постепенно расколол театр Аполло Новус. Столь дружный некогда и сплоченный коллектив! Аристид Даугавиетис не знает, что и предпринять: какую пьесу ставить, какую — нет? Началась нехватка горничных, лакеев и трактирщиков, а также певцов и танцоров. Все третьестепенные актеришки и актриски собираются уезжать. Там — в Готенхафене они надеются заполучить роли героев, принцесс и блудных сыновей.
— Попутного ветра, блудные сыновья и дочери! — говорит Даугавиетис. — Сегодня вечером будем играть «Субботний вечер», а завтра — «Диалоги Бренциса и Звингулиса».
Оркестранты держатся мужественно. Никто, за исключением старого Бютнера, не поедет. Оркестр для Аристида Даугавиетиса всегда был главной составной частью постановки. Без оркестра режиссер не мог инсценировать даже «Диалоги Бренциса и Звингулиса».
— «Мария Стюарт» будет ставиться с сокращенным актерским составом, но при увеличенном оркестре, — объявляет Даугавиетис.
К великому огорчению Каспара, Гунтис тоже записался в отъезжающие.
— Гунт! — шептал Каспар, сжимая руку своего друга в сумраке кулис. — И ты с перебежчиками? Это же — душу свою предать.
— Предать — то же самое, как если в тюрьме распахнуть окно, — процитировал Гунтар лозунг Луи Детуша. — Все этого хотят, но не всегда это возможно. Теперь пришел мой черед.
— Это будет твоей медленной гибелью, Гунтар. На чужбине, без родины…
— Моя гибель началась уже давно, — говорит Гунтар. — Медленно и постепенно. Вместе с утратой идеалов, человеческого достоинства, надежд на искупление и правой руки по самое плечо. Только мозг остался нетронутым, потому-то я и соображаю, что человеку с Железным крестом, к тому же еще музыкальному критику «Черной газеты», нечего медлить… Немедленную гибель лучше заменить постепенной… Будь здоров, Каспар! Повезло тебе с твоими легкими и карточкой UK!
Как-то утром Гунтар Меднис, не прощаясь и никого в театре не предупредив, отплыл в Лиепаю на пароходе, перевозившем раненых немецких солдат.
Вот тебе и сердечный друг!
КУПАЛЬНЫЙ СЕЗОН В МАЙОРИ В ПОЛНОМ РАЗГАРЕ
— ньш
Лиана опять считалась полноправной актрисой театра. Элеонора Бока постепенно ввела ее во все спектакли: серьезно сказывалась нехватка актеров. Конечно, никаких выдающихся ролей ей не дали, но помощница режиссера ежедневно твердила: нет маленьких ролей, есть только большие актеры, или наоборот, Лиана уж точно не помнит.
Ради двух-трех фраз ей целый вечер надо томиться в театре!
Лиана сидела в гардеробе, поджав губы, неразговорчивая. С другими актрисами вообще ни в какие беседы не пускалась. Она рассорилась с господином Зингером. Несмотря на свои обещания, администратор ей ничем не помог. Не помешал Даугавиетису отдать роль Марии Стюарт ненавистной примадонне, а Елизавету поручил играть какой-то только что окончившей театральное училище шпингалетке. Разве это не явное издевательство? Стали поговаривать, что господин Зингер скоро уедет в Германию. Стало быть, меблированные комнаты на всем готовом тоже были сплошным надувательством. Лиана прямо в глаза сказала администратору, чтобы впредь он не пытался к ней приставать.
Все темные силы этого мира действовали заодно, чтобы Лиана душой и сердцем привязалась к Каспару. Чтобы называла она его своим любимым и единственным, чтобы стояла на том, будто никогда и не думала всерьез перебираться в квартиру администратора.
— Земля и небо могут обрушиться, но мы навеки будем вместе! — сказала она Каспару, и Каспар от счастья не знал, что ему предпринять.
В его комнату у дяди Фрица они пойти не могли, поэтому уговорились встретиться утром (это был свободный от спектаклей понедельник) на вокзале и поехать в Майори. Лиане захотелось побродить по воде (врач строжайше запретил ей купаться). Когда они поднялись на юрмальский перрон, там уже стоял поезд на Кемери.
— Дальше Дубулты сегодня не поедем! — крикнул им кондуктор, когда они входили в вагон. — Только до Дубулты и обратно!
Торговки клубникой и старички, промышляющие молоком, заняв все скамейки и проходы своей тарой, открыто калякали о последних событиях на фронте.
— Тукум занят. Русские танки в Яункемери до самого моря прорвались. Мешок завязан. Теперь в немецкие земли один только путь — пароходом.
Странное дело, на пляже никак не ощущалась близость фронта. Возле самой воды, раскинувшись на песке, лежали обнаженные люди, главным образом дамы и старики. Несмотря на то что со стороны Кемери поднимались к небу черные хвосты дыма и в окаймленном лесами заливе гудела артиллерийская канонада. Ведь это было так далеко…
— Это учения! — утверждал благообразный старик. — Фронт проходит за городом Шяуляй!
Обывателям втолковывали, что немецкая армия производит некий чрезвычайно сложный и тактический маневр.
Лиана, сбросив туфли, бродила по отмели, копалась в неубранных кучах водорослей и искала янтарь, а Каспар отлично выкупался. К полудню оба зверски проголодались, но кафе в Майори уже не работали, а в магазинах требовались продовольственные карточки, которые они не удосужились захватить с собой. Как быть? Тогда Лиана призналась, что у нее в сумочке сохранилось полкилограмма гегингеровских ирисок, она была весьма бережлива. Каспар хотя и морщился, но ел — ничего другого не предвиделось. Вот так, помаленьку заглушая голод, они поездом вернулись в Ригу. Воздух стал странно тяжелым, насыщенным синеватой мглой. Уже в поезде говорили, что горит Елгава. Скоро они сами убедились в этом.
Идя по мостику через городской канал, они увидели длинную вереницу повозок, свернувшую с Земгальского моста на улицу 13 Января. На телегах, нагруженных вещами, сидели женщины и дети. Седые старики понукали усталых лошаденок. Вся эта вереница едва-едва продвигалась в сторону насаждений. Каспар и Лиана пошли рядом с нею. Вдоль бульвара толпились любопытные. Иногда какую-нибудь повозку останавливали и начинались расспросы. Вскоре люди уже знали, что это беженцы, успевшие покинуть Елгаву до того, как немцы подожгли город.
Потрясенный Каспар слушал: на Добельском шоссе вспыхнули бои, и тогда жандармы стали ходить от дома к дому и бросать в окна бутылки с горящим бензином. Многие погибли в пламени. А этим в последнюю минуту удалось спастись и перебраться через мосты.
Дети, сидевшие в повозках, наспех заваленных вещами, выглядели такими усталыми и жалкими, что у Каспара сжималось сердце. Машинально нашарив в кармане несколько гегингеровских ирисок, Каспар протянул их мальчонке, сидевшему на задке телеги, но мальчуган не взял их. Тогда Каспар попытался отдать конфеты его сестренке, но та, не глядя, оттолкнула его руку, и ириски упали на мостовую, где и были растоптаны лошадиными подковами.
«Каспар слишком сентиментален, — подумала Лиана. — Таким он мне совсем не нравится. Зачем заглядывать беде в глаза, да к тому же столь неловко и глупо вмешиваться?»
Лиана быстро простилась и попросила Каспара спокойно идти домой. Как ни странно, она все еще не хотела, чтобы музыкант провожал ее до Чиекуркална и познакомился с ее матерью. Вот так они и расстались.
Когда Каспар вернулся домой, у него прямо глаза на лоб полезли. В прихожей дядя Фриц и дворник Фигис заколачивали огромный ящик, а грузчики таскали коробки и чемоданы.
— Хорошо, что ты дома! — обрадовался дядя. — Завтра утром мы пароходом отправляемся в Росток. Это последняя возможность. Вот как бывает, когда веришь и доверяешь всяким… (тут он спохватился и не кончил фразу).
С гомерическим смехом дядя ударил молотком по крышке ящика.
— Последний гвоздь в гроб моих надежд! — сказал он. — Теперь хозяином квартиры будешь ты. С Фигисом я обо всем договорился. Иди в свою комнату, оглядись и устраивайся.
«Я, наверное, перепутал дверь, — подумал Каспар. — Это же не моя комната, это мебельный склад».
Три тахты — одна на другой — громоздились в нише углового окна. Стейнвеевский рояль придвинут к камину. На стенах самые разнообразные картины и зеркала, люстры переливаются всеми цветами радуги. На полу тщательно расстелен пушистый зеленый ковер. На рояле дядина пишущая машинка, в углу велосипед Эллы. Возле дверей обосновался двухдверный платяной шкаф, а вместо скромного диванчика, на котором спал Каспар, гордо высится марьяжная кровать адвоката Фреймута, когда-то входившая в приданое тети Эллы.
— Что все это значит, дядя?
Дядя Фриц торжественно вошел в комнату и тщательно закрыл дверь. В одной руке он держал какую-то бумагу, в другой — авторучку. Но выглядел адвокат несколько растерянным.
— Видишь ли… Надежных людей нынче маловато. Мы с Эллой долго ломали голову, пока не пришли к выводу, что вещи надо оставить на хранение тебе. Ты говорил, что никуда удирать не собираешься. Так что теперь ты должен сдержать слово! Оставайся в нашей дорогой Латвии… — Он достал носовой платок и вытер глаза. — К земле отцов бесценной приникай, будь сердцем связан с нею воедино… Всеми силами храни воедино нашу, за долгие годы приобретенную мебель. Береги ее от моли, особенно этот ковер. Не разбей люстры. Когда мы возвратимся (это произойдет не позже, чем через год), вернешь все как полагается!
Дядя подошел к Каспару, хлопнул его по плечу и сказал, что теперь надо оформить юридическую сторону дела.
— Вот список, — адвокат протянул Каспару бумагу и авторучку. — Все перечислено точно, можешь на меня положиться.
— Но где же мне-то теперь жить, дорогой дядя Фриц? Мне-то куда деваться?
Дядя страшно обиделся.
— Как! Мы семикомнатную квартиру освобождаем, а ты спрашиваешь, куда тебе деваться? Женись! Нет, нет… (спохватился дядя) лучше не женись… Между прочим, на этой марьяжной кровати тоже лучше не спи, там могут оказаться клопы… И вообще: чужих людей в дом не пускай… Разве что они силой вселятся, но в таком случае пусть живут возле кухни, где старая Алма жила. Она, между прочим, тоже едет с нами.
Каспар после долгих уговоров пообещал хранить вещи, но дать расписку категорически отказался. Он и сам не знает, что с ним будет, поэтому никакой ответственности взять на себя не может.
Господин Фреймут был страшно огорчен упрямством своего родственника, но, когда трубач в третий раз отверг предложение поставить свою подпись, пришлось смириться.
— Вот возьми, заплатишь за квартиру, — сказал дядя, вытаскивая из кармана пачку рейхсмарок. — По декабрь… Дальше думай сам, тогда уж наверняка будут другие деньги.
Под конец дядя сказал, что тетя Элла и Лотарик ушли ночевать к Шмитманам. Завтра спозаранку им всем надо быть в Андреевской гавани. Шмитманы тоже едут. Каспар должен зайти к ним попрощаться и заодно отнести туда еще два чемодана.
Каспар сделал все, что ему было велено, и лишь поздно вечером вернулся домой. Каково же было его удивление, когда, войдя в свою комнату, он обнаружил еще одну вещь: за время его отсутствия кто-то принес и положил на рояль красивую лакированную картинку: святую Марию с младенцем на руках. Там же была и записка: «Береги и храни! Когда вернусь, стребую! Старая Алма». А на дверях она мелом написала формулу:
К+М+М
Каспару никогда не приходило в голову, что старая Алма занимается химией.
ПОЩЕЧИНА
КРАТКИЙ РАССКАЗ ФР. БУНДЗЕНИЕКА
На следующее утро Каспар, сам не свой от радости, ворвался в гардеробную Лианы и сообщил, что квартира дяди Фрица освободилась. Отныне он является ее единственным хозяином.
— Меблированные комнаты на всем готовом — любимая, единственная! — ликовал Каспар, поглаживая руку Лианы.
Но Лиана вела себя со странной уклончивостью. Спешка тут ни к чему, надо все как следует обдумать. Пока что будущее покрыто мраком неизвестности. Сегодня кое-что выяснится. Лиане предлагают ангажемент в солидном театре. На главные роли!
— Так это же еще лучше! — восхитился Каспар. — Теперь ты сможешь устроиться соответственно своему положению и таланту.
— Да! Да! Зейдак создает театр в Готенхафене и обещает, что там я смогу устроиться соответственно своему таланту.
— То есть как? В Готенхафене! Ты собираешься в Готенхафен?
— А почему бы и не собираться, раз они предлагают такие выгодные условия? И ты, дурачок, поедешь со мной! Ведь я обещала: земля и небо могут обрушиться, но мы с тобой будем вместе! Им там наверняка и какой-нибудь музыкант понадобится. Я скажу Зейдаку, что еду только при одном условии: если Каспар Коцинь будет меня сопровождать. Не так ли? Любимый, единственный!
Потрясенный Каспар, не сказав ни слова, ушел в оркестровую. С минуты на минуту должна была начаться репетиция, музыканты уже настраивали инструменты. А Каспар стоял, прислонившись к колонне, и пытался разобраться в сумбуре, царившем у него в голове.
«Ведь это же катастрофа! От меня требуют капитуляции, самоотрицания. Чтобы сохранить Лиану, я обязан превратиться в труса. А если у меня еще осталось какое-то уважение к себе, то единственный выход — отказаться от Лианы. Надо решать, как мне быть. Нет! Пусть теперь решает она! Ведь ради сомнительной карьеры Лиана не унизит нашу любовь, единственную, вечную».
— Минутку, маэстро! — окликнул Каспар капельмейстера, уже поднявшего своими трясущимися пальцами дирижерскую палочку, и выскочил из оркестровой ямы — музыканты только рты раскрыли. Каспар мчался вниз, в актерскую гардеробную. К счастью, Лиана еще была там и собирала свои пудреницы.
— Если ты едешь, то между нами все кончено! — кричал Каспар. — Я не дурачок, которого ты можешь водить за нос. За неделю все обдумай и скажи о своем решении, глядя мне прямо в глаза, чтобы я хоть раз мог быть уверен, что ты не притворяешься и не лжешь!
Лиана заплакала, но Каспар хлопнул дверью и убежал. Папаша Бютнер заметил Каспару, когда тот появился в оркестре, что некрасиво так поступать: если дирижерская палочка поднята, то музыкант не имеет права даже пошевелиться, это железная дисциплина, введенная небезызвестным господином Вагнером, когда тот работал в Риге капельмейстером.
Отчитав Каспара и поведав музыкантам некоторые детали биографии Рихарда Вагнера, Бютнер наконец приступил к делу.
— Раскроем полуночную мессу из последнего акта «Марии Стюарт». Номер 19, четыре такта сверху. Adagio lamentoso. Все нашли? В таком случае прошу: два, три — и…
Во время репетиции Каспар чувствовал себя весьма скверно. Какую кашу он опять заварил! Зачем кричал, разорялся? Лиана плакала. И таким получилось их расставание?
Месса звучала как отчаянная грегорианская молитва, один бог знает, из какого архива Бютнер ее вытащил. Миксолодический лад терзал сердце. Лиана плакала. Это рождало надежду, что она еще, быть может, передумает. Месса из последнего акта «Марии Стюарт». Как молитва. Каспар считает такты, мрачно надувает щеки, потом снова считает:
— Святая Мария с младенцем, ты, что находишься в моей комнате! — три, четыре. Сделай так, чтобы она передумала и не уехала, — два, три…
РЕДАКЦИИ СООБЩАЮТ(РКПО)
* Из достоверных источников нам сообщили, что в Риге, в окрестностях Павловской церкви, два дня назад в пятиэтажном доме фабриканта Скултана забаррикадировались партизаны. Произошла схватка, в которой было убито более десяти человек из охранной полиции. Партизаны сбежали. Видимо, начнутся систематические обыски во всех рижских домах.
* Транспортные рабочие взорвали склад боеприпасов в Дрейлини. Уничтожены художественные ценности на несколько миллионов рейхсмарок. Ведется расследование.(РКПО)
* С 20 июля немцам из рейха и другим путешествующим удостоверения EL — об отсутствии вшей, необходимые для выезда в Германию, опять выдаются во всех полицейских участках.Др. Др. фон Борке
ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
(Продолжение)
…Старый Бютнер отказался от должности капельмейстера. На свое место он рекомендовал трубача Каспара Коциня. Эта весть облетела весь театр, и вскоре выяснилось, что она является чистейшей правдой. Старый капельмейстер попросил собраться всех музыкантов. Он хочет проститься с ними. Все честь честью: он был для оркестра настоящим отцом, никогда не упрекал ни за нечистый тон, ни за ошибку в ключе, только очень любил порядок, так что музыканты даже прозвали его папашей Бютнером. Папаша Бютнер, пожалуй, и не очень бы спешил, не подзуживай его жена Надежда Сергеевна: надо уезжать! Надо уезжать! Это последняя возможность! Бютнер не привык возражать жене, он знал тяжелую руку Надежды. В этом историческом здании капельмейстер проработал пятьдесят лет. Он начинал, когда театр еще назывался просто Новус («Аполло», — добавил Даугавиетис). Каких только бурь и революций не пережил старый, добрый Новус. Но лишь только начинались мятежи, Бютнер на некоторое время исчезал. На год, на полгода. Когда же наступало успокоение, Бютнер как штык оказывался на своем месте. Капельмейстер был подлинно мирным человеком, поэтому у них с Даугавиетисом никакой дружбы не получалось. Даугавиетис ценил Бютнера примерно так же, как ценят старую мебель, которую не выбрасывают на свалку из уважения к дедам и прадедам. Оттого-то внутренне Даугавиетис весьма обрадовался этому шагу Бютнера. Он уже давно собирался передать музыкальную часть Каспару, потому что трубач был точь-в-точь таким же авантюристом, как и сам Даугавиетис.
Музыканты собрались в фойе, где Бютнер обратился к ним с длинной и бессвязной прощальной речью. Внезапно дверь отворилась, и в фойе вошел администратор, за его спиной показался Даугавиетис. Приветствуя их, музыканты встали.
— Садитесь, господа, садитесь! — сказал администратор, вытаскивая из кармана конверт с огромной печатью в виде свастики.
Каспар затаил дыхание…
— Господа! Пришел приказ. Отменяются карточки UK для музыкантов, работающих в театре Аполло Новус и подлежащих военной службе. В течение недели все, на кого распространяется закон о мобилизации, должны зарегистрироваться в комендатуре. Надеюсь, вы понимаете, что в этот исторический момент, когда армия великой Германии приготовилась нанести решающий удар приблизившемуся врагу, никто не смеет оставаться в стороне.
— Сердечно благодарю, господин администратор, — сказал папаша Бютнер и стал трясти руку Зингера. Полуглухой старикан решил, что его чествуют за долголетнюю работу. — Сердечно благодарю!
В оркестре — смех и аплодисменты.
— За что вы благодарите? — кричит Даугавиетис. — За то, что этот субъект мой оркестр разваливает?
— То есть как? — хлопает глазами папаша Бютнер.
— Здесь не опера, Аристид Даугавиетис! — кричит господин Зингер. — И, пожалуйста, без личностей! Вот какова ваша благодарность? Если бы мне не удалось вырвать карточки UK для актеров, то пришлось бы нам вообще прикрыть этот балаган.
— Зингер, это уж мое дело, когда именно я этот балаган прикрою! Вы здесь панику не разводите. Я сейчас же иду к военному коменданту. Я выясню, кто организовал этот саботаж.
— Выясняйте на здоровье! — говорит Зингер. — Мы еще с вами потолкуем…
Обернувшись к музыкантам, Даугавиетис спокойно объявляет:
— Идите вниз, продолжайте репетировать. Обещаю, что до вечернего представления все будет улажено.
После ухода Зингера кларнетист, виолончелист, тромбонист и валторнист перемигнулись и заиграли широкоизвестный «Лошадиный марш».
Все четверо числились в списке призывников…
Аристид Даугавиетис отправился домой, достал из шкафа старую визитку, повязал черный галстук, надел цилиндр и, явившись в комендатуру, попросил доложить о себе генерал-майору др. Адольфу Мюнделю. Это был тот самый Мюндель, который, репатриируясь в Германию, продал театру Аполло Новус здание своего старого завода. Этот корпус примыкал к театру со стороны двора. Даугавиетис уже давно мечтал приобрести это серое кирпичное здание и оборудовать там декорационные мастерские или склад. Сделка была заключена легко, поскольку в ту пору, когда Даугавиетис еще не был ни актером, ни режиссером, он работал у старого Мюнделя механиком по паровым котлам. Старик хорошо помнил своего мастера Аристида, и благодаря этому в 1939 году они быстро пришли к соглашению. Режиссер тогда влез в большие долги, но пришел 1940-й, а затем и 1941-й, и все долги во время смены режимов и денег развеялись как дым. А теперь вот он явился с визитом к молодому Мюнделю. Др. Адольф Мюндель попросил режиссера присесть и предложил ему толстую сигару.
— Ну, как жизнь молодая? — спросил он приветливо.
Не зря Аристид Даугавиетис считался выдающимся дипломатом и актером. Он тут же рассказал господину генералу забавный анекдот. Тем самым, как говорится в дипломатических кругах, были установлены первые контакты. Генерал долго смеялся, но затем вдруг сразу оборвал смех и мрачно нахмурил брови. Это значило: теперь к делу!
Даугавиетис тут же и приступил к делу. Он пришел просить у коменданта заступничества. Некоторые недоброжелатели пытаются развалить ансамбль: подвели под мобилизацию пятерых театральных музыкантов. Ну какие из них вояки, что за польза от этих лабухов; у одного, между прочим, больные легкие. Разве вермахту нужны такие люди? А театр без музыкантов существовать не может. Даугавиетису придется теперь распустить всю труппу, а самому пойти улицы подметать!
Подметать улицы? Нет, такого генерал не мог допустить по отношению к своему старому котельному мастеру. Др. Мюндель долго разглядывал представительного смуглого мужчину в серой визитке, сидевшего напротив него подобно истому аристократу, дымившего сигарой и изъяснявшегося на безупречном немецком языке. Доктор помнил его еще по «старым добрым временам» на отцовской фабрике, поэтому он стал несколько сентиментальным.
Хм… хм…
Комендант достал из ящика какие-то списки. Долго вертел и изучал их.
— Нет, — сказал комендант. — Ничем не могу помочь Приказ исходит от специального учреждения, это мне не по силам… К сожалению, не могу, не могу…
— Может быть, во вспомогательные части? — не отставал Даугавиетис. — Главное, чтобы музыканты остались в Риге и, с вашего разрешения, по вечерам могли являться на представления.
Др. Адольф Мюндель опять надолго задумался и снова стал листать списки. Даугавиетис понял — за этим стоят Зингер и гестапо. Мюндель боялся, поговаривали, что он водил дружбу с некоторыми генералами, причастными к покушению 20 июля…
— Хорошо! — сказал наконец комендант. — В Илгуциеме сейчас формируют особые части. У них там и оркестр предусмотрен. Я поговорю, чтобы этих пятерых отправили в Илгуцием и зачислили музыкантами. С правом по вечерам работать в театре. Эти части мы не предполагаем направлять на фронт, они будут действовать на правах особых отрядов. Хотя такие отряды мне и не подчиняются, но я поговорю. Послезавтра вы получите ответ.
Ответ пришел уже на следующий день.
С такой миной, как будто он проглотил жабу, господин Зингер прочитал пятерым музыкантам (в том числе и Каспару) приказ рижского военного коменданта:
Такие-то музыканты призваны в образцовый оркестр Н-ской воинской части. С правом продолжать работать по вечерам в театре Аполло Новус. Упомянутым лицам немедленно явиться на призывной пункт по улице Торня, 3.(Подпись)
Даугавиетис сиял. Четверо музыкантов рассуждали: ничего! Уж лучше так! Но Каспар угрюмо молчал.
Мобилизован в немецкую армию! То, чего он больше всего боялся, случилось. Что же делать? Дезертировать? Укрыться в квартире дяди Фрица? А Лиана? Вчера Каспар поставил ей ультиматум: либо остаться в Риге, либо порвать все отношения, которые их связывали. Но может ли он и сегодня требовать, чтобы Лиана не уезжала? А вдруг Каспара первым отправят в Германию: война скоро перекинется туда. Вдруг им прикажут прикрывать немецкое отступление, вдруг убьют? Или возьмут в плен? Имеет ли Каспар право требовать, чтобы Лиана осталась в Риге?
«Мне надо поговорить с нею, срочно поговорить».
Но сегодня утром Лиана умышленно скрывалась в гардеробной у Анците. Музыкант в отчаянии искал и спрашивал о ней всю первую половину дня, но только в перерыве между репетициями они встретились на просцениуме.
— Прости, — сказал Каспар. — Ты, наверное, уже все знаешь. То, что я вчера от волнения наговорил тебе, отпадает. Поступай так, как находишь нужным.
— Каспар, — заливаясь слезами, шептала Лиана. — Каспар.
Но Каспар продолжал:
— Какое-то время я еще буду служить здесь, в Риге. А ты поезжай. Теперь это уже не имеет значения.
— Никуда я не поеду! — сказала она. — За ночь я все обдумала. Никуда я не могу ехать. У меня тут такое дело. Весь день, всю ночь я плакала. Каким ты был безжалостным!
— Забудь о том, что произошло вчера. Сегодняшний день для нас намного хуже.
— Да… и я боюсь за маму. Никуда я не могу ехать.
О ЧЕМ ПИШУТ ГАЗЕТЫ(«Коричневая газета»)
Воззвание обер-бургомистра Витрока к рижанам: Последнее предупреждение распространителям слухов: а) Латгалия не захвачена врагом, вермахт оставил ее без боя, чтобы занять более выгодные позиции на Видземской возвышенности; вермахт не собирается отступать в Курземе и отдавать Ригу большевикам!
Вступительная статья от 11 июля, написанная латышом П. К.: …Поскольку у распространителей слухов нет надежды отделаться отеческой поркой, то единственным лекарством для них станет могила или тюрьма. Какому из этих мест отдать предпочтение, это личное дело латыша — распространителя слухов.(«Черная газета»)
Радостная весть(«Коричневая газета»)
Только что издан закон о восстановлении частной собственности в Латвии. Это неожиданный подарок латышскому народу от Великой Германии! Дома, земельные участки и заводы видземских, латгальских и курземских городов снова в руках наших патриотов!
КУДА ЗАВОДИТ ЧЕЛОВЕКА ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ?
РАЗМЫШЛЕНИЯ КАНДИДАТА НАУК МАРГАРИТЫ КОЦЕН
Двадцати четырех лет от роду, невысокого роста, блондин, вторая группа крови. Откликается на имя Каспар. Носит очки в темно-коричневой роговой оправе. Близорук. Подвижен. Нахален. Сентиментален. Очень одинок. Очень.
Много читал, часто слушал хорошую музыку. Видел репродукции знаменитых картин. Например, Мону Лизу. Размышлял над ее таинственной улыбкой. А теперь картина Корреджо «Богоматерь с нагим младенцем» стоит в его комнате на каминной полке. Даже будучи дурацки отлакированной, она все-таки остается «Богоматерью» Корреджо, — Каспар убедился в этом, просмотрев «Итальянский альбом» дяди Фрица, цена 37,50 лата. Оригинал носит странное название — «Madonna col Bimbo № 25» «Бимбо», видимо, означает «ребенок». Нет ли тут какой-то связи с латышским глаголом «бимбот» — «плакать»? На картине мальчик действительно плачет.
Сам Каспар тоже очень часто плачет, особенно от любовных страданий. Это бы еще полбеды, но когда он однажды заплакал от любовных радостей, то пришлось вмешаться психоаналитику. Исследовав причины его необъяснимого поведения и применив при расспросах пациента метод доктора Фрейда, я пришла к некоторым выводам.
Двадцатичетырехлетний, творчески настроенный юноша, изучая произведения мирового искусства и знакомясь с литературой, постепенно осознал, что любовь является наиболее достохвальным переживанием человека. Любовь расцветили поэты и прозаики: Данте (укутал ее в тогу), Гёте (напудрил), Мопассан (раздел). Любовь воспели композиторы: Бетховен (при луне), Шопен (под дождем), Лист (в бурю). Гении, оказывается, делали примерно то же самое, что и простые смертные, только одухотворенней, возвышенней и при каком-то особом предначертании и благосклонности судьбы. Прежде чем Каспар сам насладился реальными утехами любви, он поклялся осуществлять это переживание так, как его осуществляли гении человечества. Гёте в его глазах — Doctor gradus ad Parnassum, профессор, эротический исполин.
Но пока что притязания Каспара намного скромнее. Его ближайшая задача — кандидатская диссертация по исследованию любви, при одновременном уходе за телом и духом. Он так увлекся мыслями о божественной сущности своих чувств, что объект любви стал рассматривать только как повод для нее.
Лоренцо Медичи утверждал, что любовь это не что иное, как жажда прекрасного. Такой жаждой и была полна душа Каспара, и с этого рубежа он и начал. Его сознание приписывало «единственной, любимой» выдающиеся качества, что вовсе не соответствовало действительности. Он лгал себе и другим, утверждая, что его любовь расцвела на почве дружбы и жалости. На самом деле это был глубоко скрытый эгоизм Каспара: он любил отнюдь не Лиану, а свою любовь.
Есть люди двоякого рода. Одни обретают счастье, найдя выход вовне, другие — углубляясь в себя. Выходу вовне способствуют наркотики, водка и болезненный экстаз, называемый больными влюбленностью. Те же, кому посчастливилось уйти в себя, находят там истинную любовь.
Таким образом, мы видим, что для Каспара путь к истинной любви уже с самого начала был закрыт: он стал одержимым, и функции осторожности тоже были нарушены. Подобно пьянице, пропустившему несколько рюмок, у юноши появилось обманчивое ощущение, что душа его обогатилась, все окружающее стало видеться в розовом свете, речь оживилась, дышать стало легче. Но когда пришло похмелье — все рухнуло как карточный домик, и музыкант стал помышлять чуть ли не о самоубийстве. Вот куда заводит адское наваждение!
РАССКАЗЫВАЮТ ОЧЕВИДЦЫ(РКПО)
(НЕОФИЦИАЛЬНОЕ СООБЩЕНИЕ)
…В среду утром с призывного пункта на улице Торню пятеро героических солдат, распевая народные песни непристойного содержания, бодрым шагом направились в сторону Илгуциема. Вместо оружия они несли сверкающие музыкальные инструменты, угрожая ими прохожим. Необычное шествие привлекло к себе большое внимание. Какая-то бабка на углу улицы Пиле громко спросила: не идут ли они освобождать Тукум? Герои не ответили и с пением прошагали дальше.
ОРКЕСТР ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ
РЕПОРТАЖ ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ
Ноги взлетают и опускаются, как на волнах, как в замедленном кадре, вокруг песок и пыль, цветочная пыльца и пух одуванчиков, вонь от мусора и перегноя, земля гудит, воздух парной от пота. Команда: eins, zwei, drei! Бежим, трубим Баденвейлерский марш, в его середине — тром! по зубам мундштуком, по деснам, которые сразу же начинают кровоточить. Мозги словно выплевывают такт:
С-та, та; с-та, та; с-та, та; с-та, та!
Вокруг Кукушкиной горы — нельзя, в Нордеки — нельзя, возвращаемся через Воронью корчму. Спотыкаясь и падая… Напра-во! Нале-во! Кругом! Стой!
Ротенфюрер раздает лопаты для военных учений. За двадцать минут на вересковом холме надо вырыть яму полутораметровой глубины. Готово? Теперь каждый должен так улечься в ней, чтобы можно было вытянуть ноги. Так! Каково? Ах, прохладно? Ах, хорошо? Ах, век бы так лежать? Вон! Марш! Пока я буду говорить: айн, цвай, драй, — зарыть яму успевай!
Колонна, стой. Напра-во! Нале-во! Смирно!
— Штурман Коцинь! Два шага вперед, марш! Что? Рожа в крови? Что у тебя в руках, отвечай! Фаустпатрон?
— Нет, труппенфюрер! Это труба. Труба in B, — отвечает Каспар.
— Ин бэ? — передразнивает командир. — Брось ее! Вот тебе эм ге. Maschinengewehr!
Толстый труппенфюрер вырывает у Каспара трубу и сует ему MG (автомат).
— Ну?
— Я не умею на нем играть, труппенфюрер.
— Научишься. Слона можно выдрессировать так, чтобы он по проволоке ходил, а я, думаешь, не выучу тебя в штаны…?
Учебный плац сотрясается от хохота.
— Maschinengewehr! Звучит великолепно. У него есть четыре тональности: четыре магазина. Звучит как органчик. Ах, цах, цах-трах! Ральф Келлер, Иоген Штольц, Гельмут Деллер, Юрген Кребс, два шага вперед, марш! Мне нужны четыре человека, четыре отличных парня, которым можно довериться. Сегодня утром во дворе одного дома в Плескодале замечены партизаны Варкалиса. Вот вам адрес. Схватить и ликвидировать всех, кто им помогал. Не щадить никого! Ответственным назначаю Гейнца Никеля. Подготовиться! До обеда вы свободны! Разойдись!
После обеда Каспар должен учиться разбирать и чистить оружие.
— Таким MG, который тебе подарили, можно за одну минуту ухлопать полсотни лесных братьев, — основательно осмотрев оружие Каспара, говорит Ральф Келлер. — Пошли, я научу тебя, как это делается. Восемьсот выстрелов в минуту!
«Может быть, Келлер — демон? — вздрагивает Каспар. — Со мной нарочито откровенничает. Раньше он на гамбургской судоверфи чернорабочим работал. Юрген и Гейнц напротив — бывшие саксонские крестьяне, а грубый Иоген Штольц — учитель гимнастики. Какие они разные и какие одинаковые!» — думает Каспар.
Музыкантов пока набиралось немного, хорошо если с десяток, поэтому труппенфюрер очень обрадовался возможности помуштровать их на строевой подготовке и заставить их потрубить в свои трубы на карачках, бегом и ползком. Труппенфюрер был прирожденным садистом.
Музыкантам из Аполло Новуса дали особые задания. Каспар по ночам должен был забираться на тригонометрическую вышку, наблюдать за небом и трубить тревогу, если покажутся русские самолеты. Валторниста и кларнетиста засадили в кухню отбивать говядину, а виолончелисту велели пилить дрова. Он это делал сидя, — за пять лет его обучили этому в консерватории. Тромбониста заставили качать воду: двигать металлический рычаг насоса туда и обратно, туда и обратно. Одним словом, каждый был занят по своей специальности.
— Хорошо еще, что так, — решили все пятеро. — Что бы мы стали делать, прикажи наш труппенфюрер, вот как сейчас группе Гейнца Никеля, пойти и проучить тех, кто укрывал партизан?
— Удружил нам Даугавиетис, — ворчал тромбонист. — Мне будет стыдно показаться вечером в театре.
— Мне тоже, — сказал Каспар. — Но ведь Даугавиетис не мог предположить, что нас зачислят в такой странный оркестр.
— Давайте сбежим! — шепчет кларнетист. — При первой же возможности дадим стрекача. У меня за домом в картофельной яме тайник оборудован, там нас никто не найдет.
А вот валторнист считает, что надо еще подождать. Утро вечера мудренее. Виолончелист не согласен с ним.
— Немцы только того и хотят — заполучить нас в соучастники, чтобы легче было оправдаться потом, — говорит он. — Всем нам раздали автоматы. Когда не будет другого выхода, жахнем по ним и постараемся добраться до леса. До тех пор Каспар должен научиться стрелять, ведь он никогда не служил.
— Легкие были не в порядке, — оправдывается Каспар. — Но я научусь, будьте уверены, научусь!
Да, действительно, в странный оркестр они были зачислены.
ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
(Окончание)
Перед началом спектакля в театре царило великое смятение. В кабинет Даугавиетиса влетела суфлерша Майя и взволнованно сообщила, что внизу в гардеробе появились пятеро эсэсовцев. С ними сейчас толкует старый Анскин. Не лучше ли Даугавиетису где-нибудь спрятаться, пока не выяснится, с какой целью явились эти бандиты. Но почти в ту же минуту один из бандитов уже распахнул дверь кабинета, и суфлерша Майя от удивления присела. Это был Каспар Коцинь. Череп на фуражке, черные петлицы с белыми молниями — СС.
— Розенкранц или Гильденштерн? Кто ты? — громовым голосом вопросил Даугавиетис.
— Я? — удивился Каспар. — Я это я!
Возгласами удивления и испуга встретили их и на сцене. Одни были пристыжены и потрясены, другие злорадно усмехались:
— Гляди-ка, как надули парней. А ведь это они больше всех хотели остаться, русских ждали! Ха, ха! Даугавиетис со своими знакомствами отменно их подвел, пусть теперь ждут пули в лоб… Мюндель не младенец: веселое дельце пришил он театру Аполло.
За кулисами Каспар наткнулся на Лиану.
— Каспар, любимый, единственный! — воскликнула она пораженная. — Ты же выглядишь прямо-таки элегантно!
Лиана должна была участвовать в хоре. Коричневая юбчонка, голова повязана платочком, на ногах постолы. Даугавиетис опять всучил ей жуткую роль: в трех действиях четыре фразы. Но Каспару, ей-ей, идет форма. А он уже стрелял?
— Нет, — сказал Каспар, — слава богу, я еще не стрелял.
— Любимый, единственный, — сказала Лиана, прижимаясь к плечу Каспара. — Если бы только я точно знала, что Даугавиетис выделит мне приличную роль. Поговори с ним, попроси. Теперь старик будет бояться тебя, во всяком случае уважать. Стали подумывать про «Индраны». Ну скажи, разве я не создана для роли Иевы? Погляди и скажи! Разве у меня действительно такой маленький нос и плоское лицо, как утверждает режиссер?
— Н-да… в постолах и в коричневой юбчонке ты и впрямь могла бы быть Иевой, — говорит Каспар.
Даугавиетис позвал Каспара в свой кабинет.
— Что же мне теперь делать, маэстро? — в отчаянии спрашивал музыкант.
— Не принимай все это так близко к сердцу, малыш, — успокаивал Даугавиетис. — Сумей только вовремя исчезнуть оттуда. Приходи сюда, прячься под сценой, в погребе, на чердаке, в дымоходе — все равно где, только не пропусти подходящего момента. У меня есть предчувствие, что все кончится хорошо. Ведь ты же, Каспар, оптимист.
— Нет, режиссер, я католик, и этого мне достаточно.
— Так это же еще лучше: значит, ты веришь. И я тоже верю в победу духа над тьмой. Когда тьма будет повержена, мы начнем создавать новое искусство. Я был одним из тех, кто после революции стал работать в театре в Москве. Знаешь ли ты, кто такие Станиславский, Мейерхольд, Таиров? Не знаешь! Конечно, не знаешь… А в музыке? Что там делается в музыке, ты тоже, наверное, не знаешь? Ах, Шостакович… Там у каждого народа либо есть свой Шостакович, либо нет своего Шостаковича, это зависит от них самих, потому что учение бесплатное, а работа оплачивается. Мы в Аполло Новусе ставили до войны Эренбурга, «Бурную жизнь Лазика» — ты знаешь, но у них и в драматургах нет недостатка, пьес в избытке, я бы многие мог тебе назвать, но ты же ничего не смыслишь…
Даугавиетис говорил и говорил, ухватив Каспара за блестящую форменную пуговицу, он зажал его как в тисках и, властно выпрямившись, гипнотизировал своим серьезным, пронизывающим взглядом. Стремительными скачками режиссер уже перебрался от советской драматургии к творчеству Блауманиса вообще и к «Индранам» в частности. Каспар решил, что наконец-то пришел момент напомнить о Лиане.
— Дорогой режиссер, — попытался он вступить в разговор.
— Ша! «Индраны» я решил поставить по горячим следам, потому что там не требуется большого числа исполнителей.
— Маэстро, я думаю…
— Не думай! Тут не о чем думать: все продумал Блауманис. Роли глубокие и психологически сложные, например у Иевы.
— Дорогой режиссер!
— Можешь ты меня послушать или нет? Сегодня я решил роль Иевы поручить Лиепе. Мы достаточно проучили эту вертихвостку. Так о чем ты хотел спросить, Каспар?
Каспар остолбенел…
Нет, нет… Он просто хотел поблагодарить.
— Поблагодарить? За что же благодарить?
— За то, что вы меня подбодрили, и за ваши советы.
Каспар вприпрыжку помчался в артистическую уборную и стал стучать в дверь к Лиане. Она только что успела разгримироваться, но еще не переоделась.
— Я тебе выхлопотал роль, — прошептал Каспар. — Ты будешь играть Иеву в «Индранах».
Лиана вся засветилась и, обхватив шею Каспара измазанными в вазелине руками, поцеловала счастливого трубача.
— Ну, разве я не великий мастер своего дела? — хвастался Каспар.
— Ты просто выдающийся мастер! — сказала Лиана и поцеловала Каспара еще раз. — Мой любимый, единственный! Теперь ничто не может нас разлучить!
— Ни огонь, — пошутил Каспар.
— Ни вода! — ответила Лиана и исчезла в артистической уборной.
А счастливому Каспару шарфюрер приказал стать в строй и отправляться обратно в лагерь.
КРАТКИЕ РАЗДУМЬЯ О НЕОДУШЕВЛЕННЫХ ПРЕДМЕТАХ
(КАНДИДАТ НАУК МАРГАРИТА КОЦЕН)
Что происходит в комнате, в которой мы уже не находимся? В комнате, где остались только отпечатки наших пальцев на стульях, полузасохший кусочек мыла, влажное полотенце, повешенный на стену измятый костюм, старые ботинки — и больше ничего человеческого… Не может быть, чтобы в комнате ничего не происходило. Есть подозрение, что по крайней мере ботинки продолжают расхаживать, пока нас нет дома. Как же это получается, что левый ботинок всегда стоит с левой, а правый — с правой стороны, на ширину шага один от другого? Попробуйте поменять их местами, оставьте в таком положении и на полгода уйдите на военную службу. Вернувшись, вы убедитесь, что ботинки опять стоят правильно: правый — справа, а левый с левой стороны. Если только они не уйдут насовсем…
Что в нише углового окна делают сваленные одна на другую тахты? Глядят сквозь стекла, удивляются и не понимают, какие адские силы решили так бессовестно осмеять и унизить их. Ведь тахта придумана для того, чтобы на ней спать (задумана — выдумана). По крайней мере, сидеть. Новый хозяин квартиры всего одну ночь сумел переспать дома. К тому же в эту свою единственную ночь он делил ложе со своей единственной любимой (странное выражение!), а ведь это нельзя считать сном.
— Что происходит в комнате в то время, когда ее хозяин сидит на тригонометрической вышке, наблюдает за небом и размышляет? Доходят ли электромагнитные волны мыслей и до комнаты с угловым окном? А звуки, родившиеся в этой комнате, они что же, умолкли навеки? Нет! Микро-микроскопические вибрации должны сохраниться в стенах, в потолке, в полу. Невозможно допустить, что электрические заряды мозговых клеток — материя мысли — исчезли бесследно. Их следы надо искать в разных предметах. В струны Стейнвея Каспар вписал разные мелодии и гармонии. Изобрести бы только чувствительный аппарат, способный отделять их друг от друга и отшифровывать. Тогда бы мы перестали говорить об одушевленных и неодушевленных предметах.
Что появляется в зеркале, когда мы не глядимся в него? Этого никто не может сказать, кроме самого зеркала. Пока нас нет в комнате, в зеркале видны страшные вещи. В темном помещении многие боятся даже взглянуть в сторону зеркала. Кто-то утверждал, что заметил позади себя высокую, закутанную в простыню фигуру. Нет никаких оснований не верить этому: просто в ту минуту комната вообразила, что она пуста. Произошло тяжкое недоразумение. Подобные недоразумения называются сюрреализмом, а с сюрреализмом как таковым следует бороться всеми силами. Вещи не любят, чтобы нарушали их тайный порядок. Уже хотя бы то, что тахты, сваленные одна на другую ножками кверху, должны лежать в нише углового окна и глядеть в него, является сюрреализмом. Ну что они способны понять? Одни войска входят, другие войска уходят; потом эти войска входят, а те уходят. Осознают ли они, какие силы здесь противоборствуют? Понимают ли, что это «Огонь и ночь» Райниса, что это борьба миров? Но их и нельзя винить в этом, тахта создана не для размышлений, а для того, чтобы на ней спали. В худшем случае — сидели. На тахте сиживал сам Эйнштейн. Значит ли это, что все тахты надо сжечь? Из-за того лишь, что они не понимают теорию относительности? Сколько есть мудрецов, хвастающихся, будто они не понимают, а на самом деле боящихся понять. Ибо с сюрреализмом как таковым следует бороться всеми силами.
Таинственные передвижения в комнате, где нас нет, являются пока малоисследованным феноменом. Письменный стол дяди Фрица легко поднимается в воздух (дряхлая штуковина пытается лететь в Готенхафен). Стол тоскует по своему законному хозяину и терпеть не может нового владельца квартиры, у которого нет ни портфеля, ни гражданских исков, ни золотых часов. На загривок письменного стола кто-то водрузил лакированную картинку: бесстыдно улыбающаяся девица с бимбо на коленях. Когда хозяина нет дома, оба они действительно бимбуют, то есть ревут. В первый же вечер уважаемый письменный стол страшно испугался невыносимого рева трубы. Когда шум утих, стол сжал зубы и задавил все залетевшие в древесину вибрации. Как только трубач вышел из комнаты, стол выплюнул их с превеликим треском — крах!
Правда, висевшие за дверью брюки утверждали, что это были просто эмоции.
— Не изводи меня эмоциями! — сказал письменный стол и плюнул еще раз. — С эмоциями как таковыми надо бороться всеми силами.
ГОРЬКИЙ И ГОРЕСТНЫЙ, КАК МЫЧАНИЕ В ВЕЧЕРНЕЙ МГЛЕ
(КОРОТКИЙ РАССКАЗ В МАНЕРЕ БЕЛЛАМИ)
Когда вечером третьего сентября пятеро музыкантов в сопровождении вооруженного немца явились на представление, двери театра оказались на запоре. Лишь после того, как они стали отчаянно барабанить и звонить, появился старый Анскин.
— Э’извиняюсь, господа, театр закрыт. Тотальная мобилизация.
— И ни одной души нет? — недоверчиво спросил валторнист.
— Были, но ушли в Андреевскую гавань, провожать уезжающих.
— Каких еще уезжающих?
— Ну, зингеровскую компанию. Сегодня уходит последний пароход. Зейдак со своими актерами едет в Готенхафен. А с ними и твоя зазнобушка Лиана! — говорит Анскин Каспару.
Трубачу словно штык в сердце всадили.
— Когда ушел пароход? — спрашивает он в полуобморочном состоянии.
— Э’извиняюсь, вовсе еще не ушел. Пароход отходит от причала в девять, а сейчас только семь. Ты еще можешь успеть.
— Впустишь нас, если мы как-нибудь ночью постучимся в окно? — тихо спрашивает тромбонист.
— Отчего же не впустить? Своих — пожалуйста. Только приходи через двор, чтобы никто не видел и не слышал. В мюнделевском заборе есть дыра, она выходит на Гертрудинскую.
— Какой же музыкант не знает этой дыры, — смеется тромбонист. — Сколько раз я через нее пол-литры проносил.
Дальше Каспар не стал слушать, он помчался в Андреевскую гавань как одержимый. Друзья и вооруженный немец едва поспевали за ним. Штурман получил приказ не спускать глаз с музыкантов.
Их не пустили дальше решетчатой ограды таможенного сада. У ворот стояли часовые и таможенники. На площади толпился народ, а у причала уже дымили два парохода. По трапу поднимали тюки и ящики. Матросы орали, уезжающие взволнованно метались туда и сюда.
Обеими руками вцепившись в решетку ограды, Каспар пытался разглядеть кого-нибудь из их театра. Да, там маячили Зейдак, Дучкен и кто-то еще. Каспар стал махать и звать, чтобы они подошли поближе. От группы людей отделилась маленькая фигурка и направилась в его сторону. В сером пальто и пестром платочке.
— Лиана!
— Каспар, любимый, единственный!
Лиана подошла к ограде и просунула руки сквозь стальную решетку. Каспар схватил их и уже не выпускал. Они стояли и молчали.
— И все-таки ты уезжаешь…
— Да пойми же: театр закрыли. Никаких видов на будущее. Зейдак спросил, каково будет мое последнее слово. Показал список ролей. Как я могла отказаться, Каспар? Я тебя вовек не забуду, любимый, единственный.
— Но мы же…
— Никогда, никогда я тебя не забуду, любимый!
«Неужели это Лиана?» Не веря себе, слушал ее слова Каспар. В нише углового окна они уговорились спрятаться в квартире дяди Фрица и дождаться освобождения Риги. Клялись…
Раздался пароходный гудок, и площадь зашевелилась, как муравейник.
— Мне надо идти, — сказала Лиана. — Если у тебя когда-нибудь будет такая возможность, сходи в Чиекуркалн и навести мою мать. Ей грозит опасность. Адрес ты знаешь…
— Еще минутку, — говорит Каспар, не выпуская рук Лианы.
На пароход начинает рваться нагруженный чемоданами и рюкзаками людской поток. Все стараются опередить друг друга, толкаются и норовят первыми занять лучшие места. Зейдак машет Лиане, чтобы та поторопилась: актеры уже почти у самого трапа.
— Ну, прощай, Лиана.
— Прощай, Каспар. Прости, что так получилось.
— Что поделаешь… что поделаешь…
Лиана убежала легкими шажками, прощание ее не расстроило. Чемодан уже подхватил господин Зингер. Администратор еще раз с радостью победителя оглянулся на сине-серого эсэсовца, обеими руками вцепившегося в железные прутья таможенного сада и словно окаменевшего там. А Лиана так и не оглянулась. Зейдак протянул ей руку, и фигурка в сером пальтишке и цветном платочке ловко вспорхнула на борт. Потом затерялась в людском водовороте…
В эту минуту к воротам таможни подъехал ломовой извозчик с целой телегой вещей и потребовал, чтобы часовые его пропустили. Появились и сами хозяева: старый Бютнер с женой Надеждой Сергеевной. Стали показывать часовым бумаги, выданные им в последний момент в пароходно-транспортном обществе «Викинг». Там, мол, ясно сказано, что надо явиться в девять вечера.
— Пароход сейчас отчаливает, — говорит жандармский начальник. — Вы должны были явиться в девятнадцать, а не в девять. Теперь поздно. Ничего не могу поделать!
Старый Бютнер умолял его и обещал золотые часы, Надежда Сергеевна ругалась на трех европейских языках, но жандармы стояли, как деревянные идолы, и даже не взглянули на несчастных.
В перепалку вмешался и ломовой извозчик. Он кричал, чтобы ему заплатили еще столько же, не то он не повезет вещи обратно на Лесной проспект. Какое-то время они так вот и выясняли отношения, но когда Надежда Сергеевна в третий раз показала извозчику кукиш, тот обиделся, стал снимать барахло с телеги и складывать на мостовой.
Каспар не стал смотреть, что будет дальше. Он пошел на портовый мол. Оттуда было хорошо видно, как маленький буксирчик медленно выводит огромный пароход на середину Даугавы. Каспару казалось, что с борта серая фигурка машет пестрым платочком. Трубач сначала помахал рукой, потом вытащил носовой платок, помахал им, а затем вытер глаза.
Видишь, как просто все делается, Каспар Коцинь! Любимый, единственный…
ПОСЛЕДНИЕ ИЗВЕСТИЯ
(ИЗ ДОСТОВЕРНЫХ ИСТОЧНИКОВ)
Утром 8 августа гитлеровские войска после кровопролитных боев захватывают Тукум и Клапкалнцием.
10 августа Красная Армия снова занимает Тукум, Кемери и Лапмежцием.
18 августа Красная Армия под Цесвайне громит девятнадцатую дивизию и
19 августа врывается в Эргли.
20 августа гитлеровцы начинают отчаянное наступление со стороны Калнциема и высаживают возле Рагациема огромный десант. Они занимают Тукум и полосу примерно тридцатикилометровой ширины вдоль Рижского залива, чтобы обеспечить пароходное сообщение с Германией и путь отступления для своих дивизий, отрезанных в Видземе.
21 августа в театре арестовывают слесаря Кауке-Дауге. Его отправляют в Штутгофский концентрационный лагерь под Данцигом.
1 сентября начинаются бои под Балодне и Икшкиле. Не на жизнь, а на смерть! Горят леса, синяя мгла затягивает горизонт. Все еще стоит сухая и жаркая погода. Гул сражения отчетливо слышен в Риге. Заключенных из местных лагерей везут в Германию: в Штутгоф, Бухенвальд, Дахау… Каждый день воздушные налеты.
ВЫДЕРЖКИ ИЗ СЕКРЕТНЫХ ЗАПИСОК ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ
После ужина музыкантам велели построиться.
— Смир-наа! Напра-во! Нале-во! Стой! Штурман Каспар Коцинь, два шага вперед — марш! Что у тебя в руках? Труба?
— Нет, труппенфюрер, это Эм Гэ: Maschinengewehr!
— В таком случае положи его и разыщи свою Ин Бэ. Все пятеро сдайте оружие и возьмите свои инструменты, поедете со мной!
Вот это да! Музыканты только что перебрались из Илгуциема в Бабитский бор, неподалеку от Тирельских болот. Здесь оборудован новый лагерь. По утрам происходит боевая учеба, а после обеда их часть разбивают на несколько подгрупп, или зондеркоманд. Пятерым музыкантам выдают топоры и лопаты. Их отправляют на опушку Бебербекского леса рыть окопы и оборудовать блиндажи. А истребительная команда Гейнца Никеля стоит у них за спиной в качестве часовых, потому что тут же работают и выловленные на улицах штатские — чтобы рыть траншеи.
Когда наступает вечер, группу Каспара Коциня отправляют в офицерский клуб на Алтонавской возле пруда Марас, в здание бывшей Торнякалнской немецкой женской школы. Увозит и привозит музыкантов сам труппенфюрер, вооруженный MG. О бегстве и думать нечего. Командир лично ездит с ними потому, что в офицерском клубе за это время можно в стельку нализаться трофейными напитками Marketenderwaren, там есть все европейские сорта. На обратном пути шеф пьян, но чрезвычайно агрессивен: сидя рядом с шофером, все время целится из своего MG в спины музыкантов и грозно разглагольствует:
— Я научу вас уважать фюрера! Я вас выдрессирую, проклятая латышская банда! Все вы красные, я вас насквозь вижу. Мой шеф справится с вами за мое почтение!
Нашему военному осведомителю поручено выяснить, что думают простые люди о внутри- и внешнеполитическом положении (совершенно секретно!).
— Описать невозможно, — сказал нашему военному осведомителю дворник офицерского клуба, — что здесь, на Алтонавской, творится! Пир во время чумы! Гитлеровцы чувствуют, что их час пробил и вот-вот за все придется давать ответ. Только СС и СД еще надеются на секретное оружие.
Если такое рассказал дворник офицерского клуба, то, значит, это известно всем. Истинное положение дел ни от кого уже нельзя скрыть. Но почему же в таком случае немцы не гонят в шею национал-социалистов, почему не пытаются избавиться от безумца — Адольфа Гитлера?
— Это не так-то просто, — ответил нашему военному осведомителю ушедший на пенсию историк. — Теперь изобретен чрезвычайно совершенный аппарат государственной власти. Это железная система, и эту систему держит в своих руках численно небольшая группа людей. Пока что они еще надеются продлить свой век. С помощью литературы, искусства, осведомительной службы и средств массовой информации, взяв на вооружение технику и даже электронику, они создали кельи, где поодиночке заперты все их подданные, обозначенные особыми номерами. Стоит только одному из них пошевелиться или просто изменить положение, как на пульте управления вспыхнет сигнал, и такое отклонение будет немедленно ликвидировано. Оттого-то ни один немец, которому дорога жизнь, в данный момент и не шевелится.
А вот что о происшествиях в алтонавском клубе рассказал нашему военному осведомителю штурман Каспар Коцинь, трубач одной из частей СС.
— Офицер девятнадцатой дивизии латышского легиона во время ссоры закатил основательную оплеуху своему коллеге по полку — пруссаку. Немедленно появились жандармы, вывели латыша в сад и тут же на берегу пруда Марас расстреляли. Закон суров: если ненемец ударит немца, то казнят без суда и следствия.
Каспар Коцинь лично знал расстрелянного. Это был сын известного профессора теологии Альф К., они вместе учились в средней школе. Музыканты начали понимать, во что нынче ценится жизнь латыша.
В другой раз седой генерал, которого музыканты видели уже несколько дней подряд пьющего за маленьким столиком, внезапно вскочил, выхватил пистолет и с криком «проклятие Гитлеру!» начал стрелять в потолок. Тогда труппенфюрер, желая продемонстрировать свою лояльность, сзади набросился на генерала и убил его ножом. В зале все встали и, выбросив руку вперед, запели песню Хорста Весселя. А музыкантам было велено играть ее. После этого стали бить окна.
Без пятнадцати минут двенадцать пьяный труппенфюрер собрал свою пятерку и повез домой. Музыканты были бледны и по дороге не сказали ни слова.
(Данное донесение является строго секретным и может быть опубликовано только после войны.)
ЧЕЛОВЕК И ЧЕСНОЧНАЯ КОЛБАСА
ПОЧТИ НЕВЕРОЯТНАЯ ИСТОРИЯ, РАССКАЗАННАЯ К-М К-М
Теплое и благостное сентябрьское воскресенье. Уже с раннего утра музыкантов согнали на край болота рыть окопы. Разведчики сообщили, что окруженный отряд красных партизан готовится к прорыву из Тирельских болот в Кемерский лес. Пока они находятся еще где-то возле Цены. Укрепились партизаны основательно, самолеты доставляют им продовольствие и боеприпасы.
— Бдительность и еще раз бдительность! — напомнил музыкантам шарфюрер, когда те слишком уж шумно стали обтесывать бревна.
— Четырежды бдительность! — сказал кларнетист. — При первой же возможности…
Тромбонист, отбросив топор, смотрит в сторону чащи. В последнее время он стал ужасно беспокойным. Все время бормочет, что надо бежать, любой ценой — бежать: он уже оборудовал в театре отличное потайное убежище для себя и других. С каждым днем обстоятельства становятся все более неблагоприятными, бог знает в какое еще пекло их загонят.
А оружие у музыкантов отобрали, оставили им только кирки, топоры и лопаты.
— Как же ты теперь смоешься? — спрашивает виолончелист. — Я же говорил, что надо было удирать, когда мы еще имели автоматы. Полоснуть хорошей очередью — и в лес! А теперь надо ждать, когда начнутся бои за Ригу.
— Надо не ждать, а сматываться! — не сдается тромбонист. — Я больше не могу, меня тошнит…
Так вот они работали и рассуждали, и когда рассеялся утренний туман, блиндаж уже был сооружен. Музыканты решили малость закусить и передохнуть. В то утро только они пятеро и явились на эти работы. Под прикрытием росших на опушке кустов, никому не видимая, расположилась команда Гейнца Никеля. На сей раз в распоряжение шарфюрера были выделены «двенадцать парней, двенадцать отличных ребят, на которых можно положиться». Ребята, отлеживаясь в кустах, щелкали затворами автоматов и тихо переговаривались. Лишь один из них — Ральф Келлер, почуяв сладостный аромат, приплелся к костру, где музыканты начали поджаривать нарезанную ломтиками чесночную колбасу. Колбасу эту сунула в рюкзак тромбониста его мать — при последнем свидании с сыном. Музыканты намеревались поджарить ее тайком, но у Ральфа Келлера был собачий нюх. Он тоже получил кусочек, но, проглотив его, тут же потребовал другой и третий.
— Das schmeckt gut! — сказал он и потянулся за четвертым, как вдруг со стороны Тирельских болот загрохотали выстрелы.
Пули рвали покрытие блиндажа и нежную кору деревьев. В болотном кустарнике слышался треск скошенных пулями веток, а мох приглушал звук шагов бегущих людей.
— Halt! — орал Гейнц Никель и продирался сквозь чащу, стреляя наугад, поскольку о прицельной стрельбе не могло быть и речи.
Зондеркоманде оставалось только прислушиваться к тому, как через багульник и мелкий ельник, отстреливаясь, убегает десяток людей.
— Ко мне! — кричал Ральф Келлер и, направив ствол на музыкантов, бежал к блиндажу. — Все сюда! Забирайтесь в блиндаж и не высовывайте носа, пока я не позову. Мне надо поохотиться за красными.
Музыканты заползли в землянку и, затаив дыхание, стали прислушиваться. Что-то будет, что-то произойдет? Но крики и выстрелы раздавались все дальше и дальше.
— Это наверняка были партизаны, — отдышавшись, зашептал тромбонист. — Решили, что нас всего пятеро, и попытались прорваться на Калнцием. Время пришло, ребята! Я смываюсь, пока те еще не вернулись.
— Подожди, не пори горячку! — говорит виолончелист. — Они же где-то рядом. Не надо рисковать.
Тромбонист высунул голову из землянки и прислушался.
— Команда там — в болоте, — говорит он, помедлив. — Ральфа не видно.
Осторожно, ползком тромбонист выбирается из блиндажа и оглядывается вокруг.
— Ни души… Ральф наверняка побежал вместе с ними. Нечего ждать! Кто со мной?
— Лучше по одному, — неуверенно говорит Каспар.
— Эх, ты! Страх одолел? Маменькин сынок! Надо только добежать до чащи, а уж там…
— Подожди еще немного, — удерживает его виолончелист, — на болоте слышны голоса… Они возвращаются.
— Именно поэтому и нечего канителиться. Айда!
Тромбонист, пригнувшись, перебегает открытую полянку. Впереди — песчаный пригорок, а за ним — заросли. Слава те, господи, сейчас… Halt!
Из-за блиндажа раздается окрик Ральфа:
— Halt!
Да что же это? Тромбонист, застигнутый на пригорке этим окриком, замирает на месте и оглядывается. В то же мгновение раздается автоматная очередь. Музыкант опускается на колени, как-то странно изворачивается и пытается проползти к зарослям, но тут его настигает еще одна очередь. Несчастный падает навзничь, да так и остается лежать с широко раскинутыми руками. Вот и все.
Человека больше нет.
Эхо выстрелов медленно затихает. Воцаряется чудовищная тишина.
Музыканты в бессильной ярости смотрят, как Ральф подходит к убитому и ногой переворачивает его тело, дабы убедиться, что беглец действительно мертв.
— Сейчас я лопатой размозжу ему голову! — в истерике кричит валторнист.
Музыканты проявили нечеловеческие усилия, чтобы справиться со своим другом и утихомирить его.
— Попомните мое слово, ребята! Я не сбегу, прежде чем в куски не изрублю этого негодяя, — шептал валторнист, и из глаз его текли слезы. Музыкант дрожал и трясся как в лихорадке: — Запомните! Я клянусь!
На Каспара нахлынуло такое ощущение, как будто земля всей своей тяжестью наваливалась ему на плечи: ни шевельнуться, ни слова сказать. Он опустился на порог рядом с кларнетистом и бессмысленно уставился в темноту.
Что происходит? Где мы находимся?
Насвистывая, мимо землянки проходит Ральф Келлер, бросает взгляд на музыкантов и, не сказав ни слова, исчезает. Слышно, как там, на опушке, они начали ссориться. Ральф якобы не расслышал приказа. Потом он их, правда, искал, но заблудился.
Ральф врал. Он вовсе не побежал в болото на помощь своей команде, отнюдь нет! Воспользовавшись общим смятением и треском выстрелов, Келлер единолично съел еще остававшиеся одиннадцать ломтиков чесночной колбасы; они, благоухая, шипели над углями костра, тщательно нанизанные на металлическую проволоку. К тому же Ральф мысленно запивал их мюнхенским пивом, ах, цах-цах-цах!
— Колбаска — первый сорт! — говорил он, вытирая о брюки свои сальные пальцы. — И куда этот дурак вздумал бежать?
СООБЩЕНИЯ(«Коричневая газета»)
ОБЪЯВЛЕНИЯ ВОЕННО-ПРИЗЫВНОЙ КОМИССИИ
Управление по комплектованию оповещает, что те военнообязанные граждане Риги, которые в одиночку или с семьями эвакуируются в Великую Германию, впредь до последующего распоряжения освобождаются от призыва в легион.
Покупают и продают(«Черная газета»)
Срочно продается шестиэтажный каменный дом в центре города — улица Дерптская, 57/59. Благоустройства: вода, газ и электричество. Звонить по телефону 25875. Девиз: время — деньги!
АПОЛЛОН В ПОДПОЛЬЕ
Кш —
Железные ворота и главный вход Аполло Новуса днем и ночью были на замке, жалюзи опущены, щиты с афишами исчезли. Окна темны и слепы, воистину мертвый дом. Похоже, что там уже не обитает ни одна живая душа. Но внимательный наблюдатель заметил бы, что в окне, расположенном рядом с главным входом, время от времени шевелятся шторы. В просвете между ними едва заметны седоватые усы Анскина или застывшее бледное лицо актрисы Ермолаевой. Оба они, внимательно оглядев улицу, вновь исчезают за шторами.
Не было ничего удивительного в том, что в театре дежурит старый Анскин. Правда, РКПО приказало ему вступить в ряды патримониальных пожарных Шмерли, но Анскин всегда подчиняется только голосу своей совести и распоряжениям режиссера. А неделю назад Даугавиетис строго наказал:
— Отныне я исчезаю. Если эсэсовцы станут меня искать, скажи, что я смотался в тартарары. А ты оставайся на своем месте и сторожи. Не покидай театра ни днем, ни ночью!
— Как мне сказать, куда вы смотались? — переспрашивает Анскин. — Э’извиняюсь…
— На ковре-самолете улетел в Гагенсберг. А ты с сегодняшнего дня отвечаешь за недвижимое имущество театра. Я назначаю тебя комендантом Аполло Новуса!
Более энергичного стража и коменданта для театра и желать не приходилось. Уже на следующий вечер Анскин разрешил спрятаться в бутафорском цехе нескольким актерам и рабочим сцены (мы не станем называть их по имени: все они значатся в списке лиц, разыскиваемых полицией). Элеонора Бока и примадонна Тереза Талея в страхе прибежали из дому: во дворе их дома разорвался артиллерийский снаряд. Они решили остаться в театре и подождать, что будет дальше, так же как комическая актриса Лиля, Ермолаева и несколько молодых девушек, не поддавшихся на уговоры бежать в Готенхафен. Почти каждую ночь кто-то тихо и нервно скребся в окно дежурки Анскина и просил пристанища. Старый пожарный не отказывал никому.
Утром, без соблюдения какой-либо конспирации, в театр вломилась целая семья: мастер сцены Бирон с женой Натальей и тринадцатилетней дочерью. Они и пожитки захватили с собой: одеяла и постельное белье. Не было недостатка и в продуктах. Наталья на черный день натопила десять банок свиного сала, прихватила двадцать буханок ржаного хлеба, мешок картошки и толику позапрошлогоднего варенья. Она сама подыскала в подвале подходящее для ее семьи убежище: слесарную мастерскую. Как раз рядом с черным ходом. Если бы театр загорелся, они первыми выбрались бы во двор и спаслись.
Эрманис и Юхансон, как люди уже пожилые, особенно не прятались, хотя на углах были расклеены устрашающие объявления: все мужчины в возрасте до пятидесяти лет подлежат тотальной мобилизации. Если найдут кого-то, кто скрывается, то расстреляют его на месте! Тут же приводились фамилии и имена пойманных и расстрелянных.
— Как это может быть? — раздавая карты, говорит Эрманис, и Юхансон столь же равнодушно отвечает:
— Такое и впрямь может случиться. Иду втемную!
Оба актера сидят в кабинете господина Зингера и весь день напролет режутся в карты. С картины (на противоположной стене) фюрер глядит на них выпученными от ярости глазами. Старый австрийский фельдфебель с ужасом начинает догадываться, что выделенная ему в театре Аполло комната превратилась в убежище дезертиров и большевистских приспешников.
— Эти негодники ливонцы ждут не дождутся, когда моя героическая армия будет вынуждена оставить город, негодники ливонцы надеются, сохранив свою шкуру, дождаться освобождения их Риги. Нет, не бывать этому!
— Ах, ах, ах… и ты, мой фюрер, ничего не в силах предпринять, ты можешь только пялиться на нас, картежников, своими рачьими глазами, потому что художник Краузе из ателье, что на Мельничной, засадил тебя, мой фюрер, в железную раму под толстое стекло.
— Шау, крау! Donnerwetter, параплюй! Моя героическая армия бежит, генералы хотят, сохранив свою шкуру, выбраться из Ропажского ада. Разыскать их, повесить в Букултах на Красной сосне, на первом же дереве!
— Взятка моя. Козыри на стол!
— Фу, черт! Заваруха…
Диалог Юхансона и Эрманиса в кабинете господина Зингера затянулся. Карта шла с переменным успехом, поэтому оба считали себя в выигрыше.
— Ваших нет! Кракш!
Каждая фраза, каждое восклицание подчеркивались выразительным ударом по столу — кракш!
— Уберечь свою шкуру в этой заварухе, такова главная задача на сегодняшний день, мой фюрер! Кракш!
— Уберечь свою шкуру.
Да, забота о собственной шкуре — наиважнейшая забота человека. Что толку в высоких замыслах и целях, если у тебя уже нет собственной шкуры и приходится залезать в чужую, принимать чужие обычаи. Хотя бывает и так… Вот, например, чета Урловских. Их коллеги только рот разинули, когда в театр через черный ход вкатился Урловский с женой и двумя чемоданами. Да что же это такое! Ведь все были уверены, что Урловский давно уже в Готенхафене, и вдруг — на тебе: в последнюю минуту они одумались. Родина остается родиной! Роли, которые были обещаны Урловской, ей впоследствии отказались дать. Уже здесь договорились с другой, более молодой актрисой, настоящие мошенники! А родина остается родиной, с нею они не могут расстаться.
Урловские удобно устроились на чердаке, над зрительным залом, но после первого же снаряда, попавшего в стену дома напротив — на уровне пятого этажа, они со всеми своими чемоданами забились в самое глубокое подвальное помещение. Урловские любили крайности.
Лилиенфельд (Лиля) и Ермолаева стали кем-то вроде дежурных, чем-то вроде громоотводов. Одной либо другой (по очереди) следовало находиться возле дверей в тот момент, когда снаружи звонили или стучались и Анскин шел открывать. Лиля должна была задержать пришедшего, утверждая, что в театре, кроме нее, нет ни одной живой души, в то время как Ермолаева бежала наверх предупредить беглецов, дабы те успели спрятаться. Обе они не жалели себя, по очереди дежуря в комнатке, расположенной рядом с главным входом, и сквозь шторы наблюдая за теми, кто появлялся возле дверей.
Внизу, в «катакомбах» из стульев и диванов в стиле Людовика Четырнадцатого, под прикрытием декорационных рам оборудовали себе потайное убежище комик Вилкин, бутафор Лиепинь и двое рабочих сцены. Все четверо, в сущности, были дезертирами, так как не явились на призывной пункт, и, следовательно, их разыскивали. В катакомбах царила нервная атмосфера. Больше всего говорилось о том, что делать и куда бежать, если явятся жандармы и начнут проверять все помещения. Самая лучшая идея пришла бутафору: в корпусе фабрики Мюнделя он обнаружил железную лестницу, ведущую на крышу. Значит, в случае опасности можно взобраться наверх и спрятаться за трубой.
В кухне щебетали и устроили себе ночлег суфлерша Майя, пианистка Велта и две молоденькие актрисочки Майга Вэсминя и Астра Зибене. Весь день напролет там что-то жарилось и варилось: по потайным убежищам разносили то пирожки, то песочное печенье. И где только раздобывали они все это в голодное время? Целыми днями в кухне не смолкал смех.
— Чего это девчонки смеются? — нервно спрашивал Урловский.
— Так они же не призывного возраста, им и дела нет до войны, — отвечала Астра Зибене.
— Пока не кончатся жиры да тесто, будут и блины! — сказала Майя Вэсминя, и они все вчетвером залились смехом. Личико беле́нько, да ума маленько!
СОННИК
Дитя увидеть — к дождю и холодной погоде. Детей увидеть — в семье неприятности. Заскользить внезапно по отвесной круче — понижение по службе. Встретить цыганку — обманутым быть. Деньги проиграть — в любви повезет и т. д.
Составитель, однако же, не может разгадать сон штурмана Каспара Коциня, приснившийся тому в ночь на 30 сентября в армейской лагерной палатке, возле Бабите. Уважаемых читателей, способных растолковать этот сон, просим написать в редакцию календаря.
Я ЛЕТАЮ…
СОН
Я лечу… то вниз головой, то задом наперед. Красное плюшевое кресло плавает где-то неподалеку, наверное, чуть ниже, наверное, как раз подо мною. Налет был жуткий: аэродром Спилве окаймлен облаками искр, на взлетных дорожках взвихряются клубы дыма и языки пламени.
Когда самолеты улетели, труппенфюрер вытащил меня из канавы, прислонил к сосне и, направив на меня автомат, скомандовал:
— Смирно! Каспар Коцинь, приказываю сесть в самолет и лететь в Штутгоф! Там взбунтовались заключенные! Ты должен помочь карательной команде Гейнца Никеля.
— Где находится Штутгоф?
— Под Данцигом, неподалеку от Готенхафена.
— А, значит, в Польше?
— Заткни пасть! Это территория великой Германии!
Труппенфюрер повесил мне на плечо MG и с рук на руки сдал меня пилоту. Пилот сграбастал меня и пристегнул к красному плюшевому креслу. Я даже ступнями не могу пошевелить, ноги будто скованные. Боже ты мой, какой кошмар…
Переваливаясь с крыла на крыло, мы взлетаем с затянутого туманом поля и ковыляем над Лиелупе. Впереди тьма, позади тьма, звезды внизу, звезды вверху. Меня качает, меня бросает, но какое мне дело до этого? Я отдаюсь аэродинамическому соблазну. Закрываю глаза. Пусть так! Будь что будет! Ну, а дальше?
Луна, как желтый фонарь, освещает город специально для русских самолетов. Луну надо арестовать. Пилот, полетим арестовывать луну! Я знаю несколько слов на лунном языке, уж я это светило допрошу.
— Луна струны лучей настраивает…
Зачем?
— Струна лунных лучей…
Где?
— Луна отсвечивает на струнах…
На каких? С какой целью? Струны лесных просек в Бабите и Приедайне как на ладони.
— Попокатепетль! — бранится пилот. — Сущее пекло! Взгляни, что творится внизу!
Каспар отстегивает свой взгляд от рогов месяца и бросает его вниз — в черноту ночи. Ой-ей-ей! Какой смысл затемнять улицы и окна домов? Все как на ладони: Даугава с Заячьим островом, Киш-озеро, озеро Югла и серебристая лента городского канала. Даже мостик возле оперы — словно на рождественской открытке. А позади в зареве пожара очерчиваются остовы сгоревших самолетов на аэродроме Спилве. Ой-ей-ей!
— Если они еще раз прилетят сюда, то уж тогда будет настоящий ад! — обернувшись к Каспару, кричит пилот.
— Да, но я ничего не слышу! — отвечает Каспар.
— Что? — в свою очередь не слышит пилот. (Fieseler «Storch» дребезжит, как старая жнейка.)
— Я сказал: грохот!
— Jawohl! — смеется пилот. — А теперь поберегись. Внизу фронт.
Над фронтом они пропланировали с выключенным мотором.
Звезды внизу, звезды вверху… Они летят… плывут беззвучно по лунным лучам, сквозь клочья тумана. Вокруг яркого светового ореола стоят белобородые апостолы, а в центре — дева Мария, и на руках у нее Бимбо. Каспар католик, и этого ему пока хватает, вот только хотелось бы знать, почему эту картину старая Алма отдала на сохранение именно ему. Ведь с таким же успехом она могла отвезти ее своему духовнику или сунуть в чемодан и захватить с собой. А теперь Каспар должен думать об этой картине и заботиться о ней, как будто у него мало дел, о которых надо думать и заботиться…
Пилот спланировал на безопасную полянку, далеко за линией фронта. Вроде бы это была Скрунда. Заполнив бак бензином и заведя мотор, мы поднялись в воздух и полетели на юго-запад. Меня качает, меня бросает и к тому же охватывает беспокойство. Куда я все-таки лечу?
— В Штутгоф…
(Где-то я уже слышал это название. Наряду со всякими ужасами. Кто же о них рассказывал? А, Ральф… Ральф Келлер. Он часто ездит туда проводить акции. Акции?)
Меня охватывает страх. Я хочу подняться, но не позволяют ремни. Хочу пошевелить ногой — не могу… Не могу, не могу… А самолет качает и бросает… Долго ли еще будет продолжаться этот кошмар?
Край неба светлеет. Внизу под нами волны тумана начинают обволакивать леса. Где-то проблескивает серебро залива. Просыпаются иволги, а птицы ночные скрываются: в дуплах древесных, как в гротах чудесных… «Аист» планирует все ниже и ниже. Еще немножко, еще чуток… и вот уже длинные ноги его своими колесами ударяются о поле скошенного клевера. Подскок, хвост опускается — этот чертов ящик с пропеллером впереди перестает трещать: приехала жнейка урожай убирать. (Там, за песчаным пригорком, находится Штутгоф…)
Пилот выскакивает, освобождает меня от пут, теперь я могу пошевелить ступней и выбраться из кресла. Прихватив с собой оружие, мы бредем по мокрой траве в сторону бараков. Бредем… бредем… бредем… Да, там у ворот уже стоит шарфюрер Никель со своей командой: Ральфом Келлером, Иогеном Штольцем, Гельмутом Деллером и Юргеном Кребсом. Настроение у них приподнятое. Эх-ца!
Ральф подмигивает мне и говорит:
— Сейчас начнем! Жди, когда я выведу первых двадцать!
Их шестеро (включая пилота), а я один.
На плац согнаны три сотни людей. Живые мертвецы. Среди них двадцать бунтовщиков, участники только что раскрытого движения Сопротивления. Французы, немцы, русские и латыши.
— Что, и латыши?
— Да. Поэтому мы тебя и вызвали. Быть может, придется допрашивать.
(— Их шестеро, включая пилота, — говорю я себе и нащупываю приклад.)
Пока Ральф отсутствует, а остальные пятеро уселись и устроили перекур, я медленно прохаживаюсь вдоль высокой ограды из колючей проволоки. За оградой — широкая утрамбованная площадка. На ней — серая недвижная куча какой-то одежды. Нет, это не куча одежды, это люди… вернее, тени людей… Взявшись за руки и упав на колени… они читают молитву:
— «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое… да будет воля твоя…»
Монотонное бормотание, иногда нарушаемое вздохами и всхлипываниями…
Внезапно одна из серых фигур встает и медленно направляется в мою сторону… подходит, останавливается возле колючей проволоки.
— Лиана! — вырывается у меня. — Лиана…
Но Лиана молчит. На ней полосатый халат. На груди номер — двадцатый. Она страшно бледна. Смотрит на меня — глазами умирающей лани. Вот она подходит еще ближе и пытается ухватиться за проволоку.
— Не притрагивайся! — кричу я. — Через проволоку пропущен ток высокого напряжения. Но я всех вас спасу. Как только тебя вызовут и ты окажешься за воротами, тут же бросайся в сторону. Поняла?
Лиана останавливается и кивает. Она поняла.
Ральф появляется на плацу и громким голосом вызывает первых двадцать человек. Выстраивает их и приказывает идти к воротам. Лиана спотыкается. Ударами приклада Ральф заставляет ее двигаться впереди всех. А я медленно, медленно направляюсь в сторону ворот. Шествие смертников приближается. Ворота распахиваются. Перед ними выстроилась карательная команда и пилот. Все они курят и ржут: эх-ца!
Колонна смерти уже возле выхода. Ральф выталкивает за ворота Лиану, и в то же мгновение Лиана стремительно бросается в сторону. Я как следует прицеливаюсь и выпускаю первую очередь в широкую спину Ральфа. И тут же, подпрыгнув, падает навзничь Никель, а Иогена, Гельмута и Юргена, сгрудившихся вместе, я скашиваю одним махом — тррррр!..
Только пыль столбом. А вот и он, пилот. Это еще что? Шельмец, отстреливаясь, пускается наутек. Стой!
— Ну нет! — кричу я. — Ты от меня не уйдешь! Хальт!
Минуты две спустя, притаившись за бараком, я ухлопываю и его. Чистая работа!
Теперь вроде бы все.
Я протираю очки и засовываю за ремень дымящееся оружие…
Заключенные успели разбежаться. Теперь пусть сами позаботятся о себе.
Где ты, моя единственная, любимая?
Я нахожу и поднимаю потерявшую сознание Лиану. С невиданной быстротой устремляюсь с нею к самолету. Огромными прыжками перелетаю с кочки на кочку, поскольку сила земного притяжения уменьшилась по крайней мере вдвое. Домчавшись до «аиста», я пристегиваю Лиану на заднем кресле, целую ее и занимаю место в кабине пилота. Проверяю уровень бензина. До Калниене доберемся. Немцев из Калниене вышвырнули уже два месяца назад. Лежи, моя единственная, любимая… Теперь ты спасена!
Я вытираю пот и включаю зажигание. Раскручиваю пропеллер. Выжимаю сцепление и включаю скорость. Самолет начинает прыгать по скошенному клеверному полю. Прибавляю газ, переключаю на вторую, потом на третью скорость. Ого! Я даже не успеваю переключить на четвертую, как «аист» уже отрывается от земли и сам берет курс на Курземе. Теперь только остается набрать высоту.
Сквозь разрывы в тучах мы устремляемся прямо в небесную синеву. «Аист» щелкает клювом и отряхивает белые крылья — на них начинают появляться капли росы. Я бросаю взгляд на свои руки: они почернели от порохового дыма. Сегодня мы ухлопали шестерых полулюдей-полудемонов. Но ведь руки можно отмыть в чистом умывальнике облаков. Я поднимаю кисти рук над фюзеляжем. Журчат крохотные ручейки, струйки текут между пальцами, смывают вещественные доказательства. Крови нет, одна только грязь.
— Лежи, любимая, единственная! Теперь ты можешь успокоиться: мы еще поживем! А ведь я тогда упрашивал: не уезжай в Готенхафен. Вот тебе и господин Зингер! Он-то знал, что твоя больная мать — еврейка. Оттого ты и не позволяла мне познакомиться с нею и навестить вас в Чиекуркалне, теперь мне это ясно… Не таись ты от меня, я бы помог… Как только ты уехала, эсэсовцы увели твою мать в гетто, а потом отправили в Румбулу. Издевались над так, что старая ведьма так долго пряталась. Вот тебе и господин Зингер! Наверняка он вначале обещал помочь. Но когда ты дала ему по уху и плюнула в глаза, он в Готенхафене обнаружил вдруг, что ты тоже не арийка, и велел отправить тебя в Штутгоф.
Видишь, я стал ясновидцем. Во сне я постигаю все. Вот только не понимаю, как ты могла бросить в Чиекуркалне свою больную мать и уехать в Готенхафен? И как ты могла отказаться от меня и нашей любви? Не понимаю, не понимаю. Ну да ладно, что было, то было… Смотри, там внизу Калниенский парк и городище земгалов. Эти места освобождены уже в июле, мы можем спокойно приземлиться там.
Только теперь я с ужасом понимаю, что не умею посадить самолет. О, черт, как же это делается? За какой рычаг надо браться? С какой скоростью надо садиться? По ветру? Против ветра? Да и видимость не ахти какая, как и положено во сне… Я кручу штурвал, выписываю петли и виражи, но никак не могу добраться до земли. Боже ты мой, какой кошмар! Мотор начинает чихать. А если он заглохнет, что тогда?
— Любимая, единственная! Не волнуйся, — успокаиваю я Лиану, хотя сам внутренне дрожу, — здесь должна быть какая-то ручка.
Наудачу тяну регистровую палочку. Это, наверное, мануалкопель октавы органных труб. Мотор начинает реветь как organo pleno — всем органом. «Аист» наклоняется и пикирует прямо к земле. Стоп!
Я вдвинул обратно регистровую палочку, когда мы уже чуть было не врезались носом в пашню, но в последнее мгновение «аист» взмывает вверх и ныряет в облако.
— Я ничего не вижу, любимая, единственная! — вырывается у меня жалобный крик. — Где верх, где низ?
Теперь я наудачу тяну другую рукоятку. Шестнадцатифутовый бас. Бурдон. Голос органа. Опять то же самое: крутое падение, в последний миг резкий вираж и снова мы в облаках, в которых нет ни разрывов, ни даже малейшего просвета. Я весь потный, по спине бегут мурашки, ноги онемели. Безостановочное движение, perpetuum mobile: нос книзу, хвост кверху; хвост книзу, нос кверху. У меня кружится голова, голова кружится! Вираж, мираж, турбуленция.
Внезапно с небес раздается глас божий:
— Подъем, живо!
Я просыпаюсь от окрика шарфюрера. Я лежу в палатке между Ральфом Келлером и Иогеном Штольцем. Все трое мы мгновенно вскакиваем и становимся в строй. Командует Гейнц Никель:
— Слона можно выдрессировать так, чтобы на проволоке танцевал, а я тебя не научу в штаны …! — орет он, глядя на меня. — Прямо стоять, Schwanz! Хватит спать и грезить. Вокруг плаца, марш! Бегом!
НЕЗАДОЛГО ДО ДВЕНАДЦАТИ
РЕПОРТАЖ ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ
После происшествия в Бебербекском лесу начались допросы и расследования. Ральф Келлер утверждал, что тромбонист собирался сбежать. Шарфюрер с этим не согласился и объяснения Келлера отверг. Он сам видел, как музыкант спокойно стоял на опушке. Ральф без видимой причины стал стрелять в него. («Уж если бы собирались сбежать, так сбежали бы все пятеро», — правильно и логично утверждал следователь).
Музыкантов допрашивали по одному. Все они утверждали, что тромбонист вышел справить большую нужду. Что он хотел добраться до кустиков. Ведь это же стыд и позор — гадить на полигоне, предназначенном для оборонительных боев. («Это верно! Ваш тромбонист поступил как порядочный человек», — согласился следователь.) Ральфа Келлера наказали недельным арестом, а матери музыканта сообщили, что ее сын скоропостижно скончался и с воинскими почестями похоронен на Бабитском кладбище.
Похороны действительно прошли торжественно и с отданием воинских почестей. Впервые собрался вместе и играл объединенный образцовый оркестр — двадцать семь закаленных военных музыкантов с виолончелистом, бившим в барабан. Состоял это оркестр из четырех работников Аполло Новуса и двадцати трех баварцев. По соображениям военного и расового порядка совместная работа этих двух групп не допускалась: баварцы и рижане музицировали отдельно. Немецкая группа была укомплектована из членов гимнастических и пожарных обществ, они умели играть австрийские польки, вальсы Ланнера, тирольские лендлеры и мюнхенские пивные марши, поэтому были нарасхват — для похорон, солдатских балов и праздников в честь вождя. И напротив, лирический ансамбль Аполло Новуса представлял более интимные жанры. Он состоял из саксофона in Es, трубы in B, валторна in F, безвременно ушедшего тромбониста in С и рояля, настроенного in H. Виолончелист был то пианистом, то барабанщиком, струнная музыка в вермахте не ценилась. Репертуар считался весьма современным и чрезвычайно изысканным:
начинали с Lily Marlen,
кончали Unter einem Regenschirm am Abend,
посередке: Blutrote Rosen
Ramona
Es war einmal ein Musikus
Was macht Herr Mayer am Himalaya?
По требованию исполняли «Марш тореадоров» из George Bizet.
Великолепное меню для музыкальных гурманов. — С таким репертуаром не стыдно выступать в самом лучшем обществе, — радовался труппенфюрер и порекомендовал ансамбль полковому командиру.
Так они попали в офицерский клуб на Алтонавской.
В военных условиях музыканты обязаны выполнять и особые боевые задания. Пятерых театральных работников обучали рытью окопов, а немецкую группу — подрывному делу. Целыми днями они тренировались в поселке Буллю, круша динамитом и ручными гранатами старые дачи и проржавевшие понтоны.
Довольно молодой немец из команды подрывников как-то подошел к Каспару, представился (его зовут — Рихард Матус) и попросился на место умершего тромбониста. Родился он в Бауске, учился в Каунасе и там же играл на втором тромбоне в театре оперетты. Если Каспар не возражает, то Рихард Матус сам поговорит об этом с труппенфюрером. Каспар не знал, как быть, но старая лиса — труппенфюрер — оказался тут как тут и сразу же согласился.
— Он будет моими глазами и ушами в этой ненемецкой банде, — обрадовался ярый ненавистник латышей (л е т т о ф о б).
С этого дня музыканты стали чувствовать себя неуверенно и начали нервничать. Матус был полунемец, полулитовец. Он немного понимал по-латышски. Держался как-то загадочно и все время навострял уши…
— Теперь надо воздерживаться от разговоров, не предназначенных для ушей этого шпиона! — предупредил виолончелист, и все согласились с ним.
Как-то вечером в клубе, когда оркестр сделал перерыв и на эстраде остались только Каспар и Матус, немец завел неприятный разговор. За столиками шумели и галдели офицеры, а Рихард спрашивал, что думает Каспар об исходе войны. Чем все это кончится? И, если кончится крахом, что станется с ними?
(Ого! Матус считает Каспара простачком!)
— Великая Германия может только победить, — ответил трубач. — Незадолго до того, как пробьет двенадцать, произойдет великое чудо. Ах, цах-цах!
Матус наморщил лоб. В тот вечер он больше не заговаривал с Каспаром. Но несколько дней спустя Рихард снова пристал как репей. В Бауске, мол, живет брат его отца, литовец. А отец матери был знаменитым органистом по фамилии Фейрабенд. Бауский Фейрабенд… Быть может, Каспар знавал его?
Странный и провокационный вопрос. Похоже, что ищут какого-то сбежавшего антифашиста. Напрасно стараешься, голубчик!
— Нет! Никакого Фейрабенда я не знал и не знаю и в Бауске тоже никогда не бывал, — стоит на своем Каспар.
— Жаль, — говорит Рихард. — Красивый город… Я жил там все прошлое лето. Но приблизился фронт и…
И тут он внезапно меняет тему:
— Говорят, что к северу от Риги фронту капут!
— Ничего подобного! — орет Каспар (чтобы упрочить свое положение в глазах провокатора). — К северу от Риги главнокомандующий Шернер создал непреодолимую линию обороны. От Скулте до Лигатне и от Лигатне до Лиелварде. Рига находится в неприступном котле.
— Я тех мест не знаю, — говорит Матус, — но 27 сентября большевики эту линию прорвали и содержимое котла слопали. Теперь они направляются сюда! Завтра или послезавтра нашу группу отправят взрывать мосты на Гауе. Если только не окажется, что уже поздно.
— Под Сигулдой стоят одиннадцать отборных дивизий Шернера, — отчаянно сопротивляется Каспар.
— Шернер получил приказ начиная с пятого октября оттягивать все армейские части в Курземе, чтобы не попасть в окружение. Сегодня шестое, и его дивизии уже идут через Ригу и мимо нас по Бабитскому шоссе. Ты либо слепой, либо круглый дурак.
— Как ты смеешь распространять подобные враки? — спрашивает Каспар, и ему кажется, что земля уходит у него из-под ног. Вот сейчас, сейчас провокатор пришьет ему дело.
— Враки? Об этих враках рассказал полковник, который вчера пригласил меня к своему столику, помнишь? Это был мой дядя. Дядя Вернер Фейрабенд. Он предупредил, что надо держать ухо востро… Уже начались бои за Ригу.
«Провокатор с большой буквы», — решил Каспар и, чтобы поскорее отделаться от Рихарда, обратился к музыкантам, уже занявшим свои места:
— Мы солдаты, наша задача играть! Раскройте ноты на «Марше тореадоров». Начали!
На следующий день Каспар предупредил своих:
— Остерегайтесь Матуса! Hannibal ante portas! Он ищет какого-то органиста Фейрабенда и утверждает, что в Бауске живет его хромой дядя.
— Что, Фейрабенда? — спрашивает пораженный виолончелист, который сам родом из Бауски. — Органиста? Да я же у него теорию изучал, хороший был музыкант, он недавно умер… А дядя? Погоди-ка, погоди-ка, — это же хромой настройщик роялей Матус, ей-богу, это хромой Матус. Он и сейчас живет в Бауске.
— Здорово сработано! — кисло усмехаясь, шепчет Каспар. — Все, все продумал этот шпик, чтобы поймать нас в свои сети и завоевать доверие. Будьте вдвое бдительней, ребята!
Субботним вечером в клубной уборной к нему снова подбирается Рихард и спрашивает, какая у Каспара квартира в Риге, не отдельная ли?
— Нет. Я живу у родственников, но они уехали в Германию.
— Так, значит, квартира пуста, это же великолепно! На какой улице? — спрашивает Рихард.
Название улицы Каспар никак не может вспомнить. То ли Скворцовая, то ли Ласточкина, где-то на рижской окраине…
(— Хочет взять меня на пушку! — смеется про себя Каспар. — Ну и ловкач!)
— Жаль! — огорчается Матус. — На окраине было бы безопасно и удобно.
— А в чем дело? — не понимает Каспар.
Матус подходит к нему вплотную и хватает трубача за лацкан. Каспар должен довериться… и, если это в его силах, помочь… Вместе с одним берлинцем, имя которого он не вправе назвать, они решили бежать… В ночь на четверг. Сначала они взорвут палатку, в которой спит команда Гейнца Никеля, а затем скроются… Он чувствует, что рижане тоже собираются дать деру. Не хотят ли они бежать вместе и укрыться в рижской квартире?
— Нет, нет! — трясясь от страха, шепчет Каспар Коцинь. — Мы никуда не собираемся бежать. Мы хотим быть лояльными!
— Это ваше дело, — побледнев, говорит Рихард. — Я думал, что ты посмелее… Единственная возможность исправить собственную глупость: незамедлительно пришить тебя, — говорит Рихард, потихоньку вытаскивает пистолет и тычет стволом в живот Каспара. Делает он это совершенно незаметно, потому что оба они стоят в коридоре возле уборной.
— Если распустишь язык, движение Сопротивления тебя тут же уберет, — шепчет Матус. — Предательство не оплачивается, это ты заруби у себя на носу. В клубной кухне работает несколько ротфронтовцев. Сейчас они внимательно следят за тобой из-за двери. Один лишний шаг и… — Рихард сует пистолет в карман. — Впрочем, ты, может быть, вовсе не такой чурбан, каким кажешься. Продлеваю тебе жизнь на двенадцать часов. Завтра утром сведем концы с концами. А теперь поклянись памятью отца и матери: я буду молчать как могила!
— Буду молчать как могила! — шепчет Каспар. Он бледен и взмок от пота. То ли плакать, то ли смеяться, ничего не поймешь. С трудом заставляет он себя взобраться на эстраду и занять свое место. Матус поднимает кверху раструб тромбона. Почему у него дрожат руки!
В тот вечер музыканты играли просто по-свински: нечисто, неритмично, все время дергаясь. «Ну какой смысл в такой музыке?» — думает виолончелист. Однако тут его вдруг озаряет, и он перемигивается с кларнетистом, который, откинувшись назад, дудит на саксофоне. «Дело-то вот в чем! Матус и Каспар в уборной на брудершафт выпили, дерябнули пол-литра и теперь пьяны в стельку! Дисциплина совсем развалилась. Хоть бы выбраться отсюда поскорее!»
Когда они ехали домой, Каспар чувствовал себя невероятно усталым. То ли плачь, то ли смейся. Ведь он же ничего не смеет рассказать друзьям. А Рихард ждет, что будет дальше. Брякнулся тут же на скамейку прямо напротив Каспара, правую руку держит в кармане, чтобы сразу выхватить. Что дальше-то будет?
Не произошло ничего. Ранним утром, когда музыканты сонно выбирались из палаток и готовились стать в строй, к Каспару подошел Рихард и прошептал ему на ухо:
— Спасибо, все в порядке. Мы уезжаем мосты взрывать. Кажется, ты вчера вечером спрашивал, как выглядят русские ручные гранаты? Я незаметно сунул в вашу палатку зеленый ящик. Они там, можешь взглянуть на них. Только чужим не показывай.
Каспар чуть не задохнулся. Обсудить это дело со своими он не мог, все уже стояли в строю и звали: быстрее, быстрее! И почти сразу же послышалась команда труппенфюрера:
— Шагом марш!
Команда музыкантов быстро двинулась по пыльной дороге в сторону Пинкской церкви, где красовалась большая желтая надпись «Lager Pinkenhof».
«Хоть бы эти гранаты никто не нашел!» — молил судьбу Каспар. Как и всегда в рискованных положениях, он вспомнил лакированную картинку с Марией и Бимбо.
— Ты, пребывающая в моей комнате! Спрячь зеленый ящик и сделай так, чтобы никто не нашел его под скатом палатки. И помоги Рихарду, помоги бедняге Рихарду!
ГАЗЕТНЫЕ СООБЩЕНИЯ(«Коричневая газета»)
* Тем, кто еще медлит эвакуироваться добровольно, должно быть ясно, что предстоит приказ всем жителям покинуть Ригу. Неужто кто-то еще не понимает, что большевики каждого мужчину мобилизуют против нас, каждую женщину заставят работать против нас. Вождь этого не допустит. Поэтому записывайтесь без промедления, пока не поздно. Боже, покарай Англию, источник всех зол!
* Лигатненская оборонительная дуга не прорвана! Просто враг коварно обошел ее. Поэтому в целях выпрямления фронта наша героическая армия закрепилась на берегах Юглского озера. Настроение солдат великолепное.(«Черная газета»)
ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКЦИИ КАЛЕНДАРЯ
Выдержки из «Коричневой газеты» и «Черной газеты» это последние исторические цитаты, которые перепечатываются из этих органов в нашем календаре. Одиннадцатого октября обе газеты прекратили свое существование, так как их редакции спешно покинули Ригу… Наборщики проветрили помещения, заперли и забаррикадировали двери. Один из них пришел в театр и попросил у Анскина политического убежища. Комендант Аполло Новуса не отказал ему в этом. Так проходит слава мира!
КАТАКОМБЫ
ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКИЙ РАССКАЗ БЕЛЛАМИ
«На бога надейся, а сам не плошай» — гласит поговорка, и эту мудрость усвоила жена мастера сцены Бирона — Наталья, пятидесятилетняя властная химера, менее чем за неделю охомутавшая всю общину несчастных беглецов, укрывшуюся в Аполло Новусе. По важнейшим вопросам она время от времени советуется в своей комнате с несколькими доверенными лицами. На этих совещаниях разрешается присутствовать Ермолаевой, Лиле и чете Урловских, а в отдельных случаях с репетиций «Анны Карениной» вызываются также Элеонора Бока и Тереза Талея. Обе они являются воплощением актерской этики и поэтому ответственны за безответственное поведение некоторых артистов в условиях подполья. Хлопот и неприятностей полон рот! Сколько противоположных характеров свела вместе судьба. Когда увеличивается опасность, то и люди начинают изменяться. Проявляются вдруг такие странные черты характера, которые раньше стыдливо скрывались. Скареды по ночам едят свинину, а веселые девчонки завтра испекут и разделят между всеми последний блин. Юхансон и Эрманис конечно же не захватили с собой продуктов, такое им и в голову не пришло. Если приносят что-нибудь съестное, они говорят спасибо, если не приносят, не говорят ничего. У Натальи есть целый мешок картошки, но она же не может скормить эту бульбу другим, пока со всей определенностью не выяснится, сколько ей самой придется торчать здесь. Комик Вилкин вместе с рабочими сцены и бутафором что ни день, то под газом. Где они раздобывают выпивку? Все это кардинальные вопросы, требующие ясности. Характер Натальи не терпит символики, подтекстов, потока сознания и тому подобного, просто она хочет знать о том, что имеет место в действительности. Чего нет — она и сама видит. А видит она, что общине беглецов скоро нечего будет есть и тогда начнут зариться на ее двадцать буханок хлеба. Она видит: порядок находится под угрозой. До чего же это печально, когда нет порядка!
Проходит два дня, и Наталья, после прогулки по Дерптской улице, приходит к совершенно противоположному заключению. Только отсутствие порядка разрешит все наболевшие вопросы. Вы только взгляните, что творится на свете!
— Да как тут взглянешь? — отговариваются беглецы. — Кроме старух, никто и носа на улицу показать не осмеливается.
Однако же их — Наталью и Урловскую, как ни странно, никто не тронул.
«Уж не потому ли, что они не первой свежести», — думает Эрманис.
Ша! Обе они проделали рейд до Мельничной и обратно. Ой, родненькие, что там делается!
— Ша! — прерывает Урловскую Наталья.
Ей хочется с самого начала рассказать обо всем, что она слышала и видела.
— Одиннадцатого октября, то есть сегодня, закончится отступление всех войск через Ригу. Сейчас в спешном порядке очищают склады и базы, вывозят продукты и другие ценные товары. Но господи боже! Не хватает машин. Никто не думал, что отступление будет таким скоропалительным, никто не верил. А сегодня утром заняты Ропажи.
— Что, Ропажи? Так, стало быть, ждать-то уже недолго! — ликует Вилкин и тут же пускается в пляс, однако остальные его удерживают.
— Набрался с самого утра… Ну-ну, дальше!
— Дальше? Дальше — повсюду грабят. Магазины и склады. Видим: идут по улице нам навстречу старухи, старики, солдаты. Волокут мешки с мукой, целые ящики папирос, бидоны с вареньем. У одного лопнул мешок, сахар белой струйкой течет на тротуар, а прохожие подставляют горсти и сыплют себе в карманы. Одурел народ! Тут же, у нас на углу, в большом продовольственном магазине солдатик забрался на полку и сбрасывает вниз коробки конфет. Гегингеровские ириски, предназначенные только «фазанам». А теперь до них добрался немецкий солдатик. Откуда ни возьмись жандарм — трах! — убивает солдатика. Тогда за коробки конфет начинают драться старухи, и снова — трах! Старухи разбегаются, а жандарм завладевает всем, что валяется на полу.
— А в винном погребке, — пытается вставить слово Урловская.
— А в винном погребке стариков как селедок в бочке! — продолжает Наталья. — Но бочки разбиты, вино хлещет, приходится брести по щиколотку в этой красной отраве… Драка была, пока двое каких-то не стали наводить порядок. Они теперь не позволяют выливать на пол, надо по-честному стоять в очереди. Ну вот и приходят нынче с ведрами, уносят кто куда. На Мельничной немцы подожгли склад потребительского общества, решили не оставлять русским масло. Так ведь некоторые в огонь бросались и все равно вытаскивали его оттуда, один, говорят, сгорел.
— Вот уж дюгнутые! Ради масла в огонь бросаться!
Наталья еще не кончила свой рассказ, как Юхансон и Эрманис, облачившись в театральном гардеробе в самые что ни на есть обтрепанные пиджаки и брюки, каждый с двумя ведрами, потихоньку выскользнули из ворот и, прихрамывая, конвульсивно дергаясь, двинулись в сторону Дерптской. Они изображали врожденное уродство. Настолько убедительно, что в винный погребок их впустили вне очереди.
— Болезнь Паркинсона, — сказал старый фельдшер, следивший за порядком. — При этой болезни вино иногда помогает.
Пример старых воронов вдохновил вечно улыбающихся девиц, которым больше нечего было жарить и варить. Их увлекла игра. Они уже долгое время никого не играли. Надев старые юбки и повязав головы платочками, они отправились грабить. Часа не прошло, как они со смехом приволокли ящик масла, мешок муки, сахар и изюм; при втором их походе магазин уже оказался пуст, но зато была взломана посудная лавка на другой стороне улицы. Там они захватили три кофейника и ночной горшок. Ночной горшок был подарен Вилкину.
Настроение в тот вечер было приподнятое. Казалось, что все опасности уже позади, что с минуты на минуту появятся красноармейцы и вся община Аполло Новуса выйдет на улицу приветствовать освободителей. Никому уже не хотелось забираться в свое убежище, особенно после того, как, расположившись в подвале, Юхансон стал всех оделять вином. Девушки громко хохотали в кухне, поскольку к смертельной опасности они относились без всякого пиетета. Вилкин затянул песню «Подайте чашу сладкого вина, подайте мне!» Ша!
Резко зазвонил звонок. Лиля бросилась к двери, а Ермолаева помчалась наверх с криком: жандармы, жандармы!
Свет погас. Сломя голову беглецы ринулись в свои потайные убежища. Рабочие сцены спрятались под оркестровой ямой, в бункере, где находился распределительный щит, Юхансон схватил своего друга Эрманиса за ворот и втащил его в угольный склад, а Вилкин и бутафор помчались к бывшей фабрике Мюнделя, чтобы по железной лестнице взобраться на крышу. Бутафору это удалось, но Вилкин столь нетвердо держался на ногах, что, махнув рукой, спрятался в пустом мусорном ящике.
Дверь открыл Анскин, а встретили пришедших Лиля и конечно же отважная командирша, жена мастера сцены Наталья.
— Кто здесь ответственный? — спрашивает угрюмый офицер в пятнистом защитном плаще и в стальном шлеме.
За ним стоят два солдата, нагруженные ящиками.
— Я! — щелкает каблуками и пытается говорить по-немецки Анскин.
— И мы! — говорит Лиля (тоже по-немецки), показывая на Наталью. — Чем можем служить?
— Есть здесь еще кто-нибудь, кроме вас? — расхаживая по вестибюлю и дергая ручки дверей, спрашивает офицер.
— Нет… то есть — да! — говорит Наталья. — Здесь еще живут моя дочка и ее подружки.
— Зовите всех, чтобы немедленно выходили, и сами тоже берите свои шмотки да проваливайте. Даю вам десять минут. Здание мы взорвем.
— Э’извиняюсь, почему именно это здание? — отчаянно сопротивляется Анскин. — Почему именно это?
— Потому что так надо… Что у вас здесь за бордель? Гостиница?
— Нет, уважаемый. Это знаменитый театр… театр Аполло Новус, — говорит Анскин, и у него подергиваются седые усы.
— Отлично сказано! — смеется офицер. — Прямо-таки венерическое название. Ха, ха!
— Зачем вам взрывать? Разве вы хотите уйти навсегда? Бросить нас навечно? — словно не веря своим ушам, спрашивает Лиля.
— Нет. Мы отступаем только на время, выравниваем фронт. Потом сразу же вернемся.
— Вернетесь! И взорвете театр, который снова будет необходим великой Германии? Ну и чудеса! Актеры этого театра временно выехали в Готенхафен. Они наказали нам сторожить здание, потому что вскоре вернутся. А что вы хотите сделать?
— Как? Актеры уехали в Германию? Значит, это все-таки театр? И к тому же немецкий театр? — удивленно спрашивает офицер.
— Чистейший немецкий театр: Аполло Новус, Bunte Bühne! Сейчас он дает представлении в Германии. Но вернутся сразу же, как только вы победите. А что мы тогда скажем? — говорит Анскин и начинает тереть глаза. — Сами взорвали чистейший немецкий театр — Bunte Bühne!
— Лейтенант, а ведь действительно есть такой немецкий театр Bunte Bühne, — говорит один из солдат. — Это какое-то недоразумение. И на гостиницу не похоже.
Угрюмый офицер задумывается, потом требует провести их наверх — дабы убедиться, что это действительно театр. С улицы здание выглядит как гостиница. Им приказано взорвать «Дерптскую гостиницу», и они высчитали, что именно это здание и есть «Дерптская гостиница».
Анскин, Лиля и Наталья, оглушительно топая ногами и громко переговариваясь, ввели подрывников в зрительный зал и включили свет.
— Верно! — сказал офицер. — Это театр, и к тому же настоящий немецкий театр. Вот он, Грюнцинг и Венский лес!
Непонятно почему мастер сцены не убрал декорации к первому действию «Тройняшек», с австрийским домиком и отдаленным задником, где был намалеван Венский лес. А может быть, это было сделано с умыслом, быть может, здесь сказалась дальновидность Натальи?
Когда подрывники ушли, Анскин, вытирая вспотевший лоб, тяжело опустился на стул и прошептал:
— Э’извиняюсь, уважаемые: нет ли у вас под рукой сердечных капель?
Как не быть! У Натальи все необходимое всегда при себе. Потом она бросилась наверх, рассказать, как это все происходило:
— Немец уже зажигательную бомбу подпаливал, но тут я…
А Лиля отсчитывала капли в стакан воды и щупала пульс старого пожарного. Анскин утверждал, что ему уже полегчало.
Около двенадцати усилилась артиллерийская канонада и завывание самолетов. Немецкие ли «штукасы» это были или русские «яки», разобрать уже не было возможности: шумы сливались в странный унисон. Гремел пылающий орган ночи. Страшные это были звуки. Водопад, где ломаются и трещат стволы и ветви деревьев. Живой калорифер, вдыхающий и выдыхающий сквозь зубы опаляющий жар. Призрачные отблески на фасадах домов, драконы жестяных водостоков на фоне синевато-розового неба… Пылающий орган ночи! Смилуйся над нами, судьба! У тех, кто взобрался на крышу мюнделевского корпуса, чтобы лучше видеть происходящее, волосы встали дыбом: Рига горит!
Только что разорвался снаряд на улице, возле двери, где сидел Анскин. Хорошо, что окна были заклеены бумажными полосками. Но наверху — в зрительном зале — в двух окнах стекла высыпались. Наверное, от осколков… Электрики и наборщик из типографии «Рота», прятавшиеся в бункере под просцениумом, выскочили оттуда и решили поискать более надежное убежище. Влети снаряд в окно зала, от просцениума осталась бы только куча шпунтованных досок. Никто не хотел умирать.
Но уже было ясно, что сегодняшней ночью многим придется умереть. Гитлеровцы отстреливались зажигательными снарядами, в воздухе рвались мины, звенели пули, галдели команды подрывников. Кровавая ночь на Даугаве…
Вскоре после полуночи прогремели два мощных взрыва. Своды дрогнули, двери заходили на петлях, в оркестровой ложе, прозвенев, как кладбищенский колокол, упал большой гонг. В кабинете господина Зингера слетел со стены портрет вождя. Никому не пришло в голову убрать его, теперь он убрался сам с чисто немецкой педантичностью: стекло разбилось, металлическая рама распалась, Гитлер вывалился на пол гол и нищ.
Наталье во что бы то ни стало потребовалось выскочить на улицу и посмотреть, что там творится. Ну просто дюгнутая! Муж умолял ее не ходить, но Наталья была химерой, к тому же болезненно любопытной химерой. Не могла она торчать в подвале, когда, может быть, где-то рядом происходили исторические события. В переулке не было ни души. Наталья, закутавшись в платок, пролезла через пролом в мюнделевском заборе и, под причитания мужа и детей, исчезла в розоватой тьме. К счастью, она вскоре вернулась. До краев переполненная сенсационными новостями.
— Люди добрые! «Потребительский» склад на Мельничной, рядом с «Дерптской гостиницей», взлетел на воздух. Я встретила того самого немца, что был у нас. Говорю ему: «Gute Nacht, Kamerad! Das ist richtig: dieses Haus in die Luft sprengen, aber nicht unser Theater!» Он смотрит, смотрит, наконец узнает меня и говорит: «Gen zu Hause, Fräulein Lumpadrilla, geh zu Hause!» Абер я и не думаю идти нах хаузе, я смотрю, что там возле Видземского рынка происходит. О люди добрые! Горит большой дом Фейтельберга на углу Мирной. Синим пламенем! Гляжу: на тротуаре босоногий Ирбите… Наш Ирбите.. Мертвый! Он в этом доме на чердаке ютился. Лежит на тротуаре, под мышкой — подрамник, совсем как живой… Как только он на улицу выбежал, так тут же неизвестно откуда — осколок прямо в сердце!
Юхансон и Эрманис угрюмо молчат… Ирбите во время спектаклей частенько забредал в их артистическую уборную, босоногий, с повязанной платочком головой. Предлагал пастельные рисунки на черном картоне. Огни, цветы, ночной город… Клоуны и кабачки в ночи…
Теперь он сам лежит в ночи. В оранжевой пастели на черном фоне. Уносимый огненной музыкой ночного органа в иной, лучший мир.
ЗЕМЛЯ ГОРИТ
ВОЕННЫЙ ОСВЕДОМИТЕЛЬ
Вернувшись с работ, Каспар сразу же заметил под скатом палатки зеленый ящик с гранатами, положенный туда Рихардом. Затаив дыхание, он открыл его в царившем здесь полумраке. Пять ручных гранат. Одну из них Каспар запер в футляр, где хранилась его труба, другую сунул в карман брюк. Валторнист, кларнетист и виолончелист сделали то же самое: каждый взял по гранате и спрятал в надежном месте. Оставалось ждать подходящего момента…
Все летит кувырком. Побагровевший, разгневанный и потный труппенфюрер без передышки орет в трубку:
— Hallo! Abteilung Süd-West! Hier Abteilung Totenkopf! Hallo, hallo!
Но ответа нет. Линия полевого телефона наверняка повреждена. А может быть, командный пункт уже покинул Илгуцием? Сумасшествие!
— Hallo! Abteilung Süd-West! Hallo, hallo!
Могильная тишина. И тогда труппенфюрер кулаком сбивает со стола телефонный аппарат и начинает пинать его ногами:
— Свиньи, законченные свиньи!
Близится вечер. Со стороны Риги вермахт уже оттянул все свои главные силы, проходят и проезжают только маленькие арьергардные группы и жандармы, а труппенфюрер все еще не получил приказа об отступлении. Начинает попахивать предательством.
(— Дерьмовое дело, дерьмовое дело! — говорит Гейнц Никель. У великого тылового живодера трясутся руки: врага он никогда в лицо не видел.)
В сосняке рядом с лагерным плацем обосновались артиллеристы-дальнобойщики. Сейчас они зажигательными снарядами начнут жечь большевистскую Ригу. Все подчистую! Дома, церкви, рыночные павильоны на том берегу Даугавы.
— Я только приказа жду, — говорит толстощекий фельдфебель с толстой сигарой в зубах.
— Ребята, этот тип может на маскараде изображать задницу, — говорит виолончелист. — Поглядите, как из него прет сигара!
Но на этот раз музыкантам Аполло Новуса не до смеха. Анекдотец-то с бородой, да и план бегства все больше осложняется.
Труппенфюрер уже с утра приказал снять палатки. Музыканты взвалили на себя рюкзаки и полчаса назад построились в колонну, а приказа нет как нет… Впереди и позади рижан почему-то стоят в строю бравые парни Гейнца Никеля. Шарфюрер глаз не спускает с музыкантов, то и дело подходит к ним, чтобы прикурить… У виолончелиста он спрашивает, пишут ли ноты для барабанщика или тот просто так долбает.
Ха, ха! Чтобы отвести от себя подозрения, все четверо хохочут над шуткой шарфюрера. После этого, видимо успокоившись, Никель становится в строй где-то позади них. Ему показались подозрительными напряженные лица рижан. Да они и были напряженными. За завтраком условились так: как только стемнеет, они метнут в немцев гранаты и, воспользовавшись смятением, бросятся в сторону болота. Будь что будет!
Это был прекрасно задуманный, но совершенно нереальный план. Теперь они это поняли. Хорошо, что, отвечая на шутки шарфюрера, им удалось унять дрожь и взять себя в руки…
— Hallo, hallo! Süd-West! Hallo! Труппенфюрер слушает!
Наконец-то соединил с командным пунктом.
— Так, так… Слушаюсь, штандартенфюрер! Будет исполнено! Heil Hitler!
Приказ задержался потому, что команда подрывников, посланная взрывать мосты на Гауе, не вернулась… Их взяли в плен и расстреляли! Ждать дальше не имеет смысла. Слава саперам!
(Музыканты мрачно переглянулись… Рихард…)
Труппенфюрер оглашает приказ: «Команде срочно направиться на станцию Засулаук (в Бабите поезда не останавливаются, узел разбомбили.) Эшелоном, отправляющимся в восемнадцать пятнадцать, эвакуироваться в Смарде».
Труппенфюрер, от страха уже почти потерявший голову, теперь оживляется.
— Шагом марш! — кричит он петухом. — Nach Sassenhof, nach Sassenhof!
Зажатый в тесной колонне, духовой оркестр по Калнциемскому шоссе через Плескодале шагает в Засулаук. Вдоль опушки, по ту сторону канавы, трусцой двигается команда Никеля с MG наготове. Из темного ельника они могут схлопотать партизанскую пулю, несколько пуль уже просвистело в воздухе, когда команда проходила мимо плотины Бебербекской мельницы. Но у рижан нет никакой возможности сбежать. До чего же все неудачно!
Виолончелист, бегущий рядом с Каспаром, шепчет:
— Э’извиняюсь, господин Коцинь! Главное — без паники: мы еще поживем!
Он так безупречно подражает голосу Анскина, что Каспар начинает громко смеяться.
— Gut, gut! — кричит шарфюрер, бегущий по ту сторону канавы. — Lustig sein, fröhlich sein!
— Отчего же не радоваться: ведь мы бежим побеждать, — громко отзывается кларнетист.
Никель бросает на музыканта угрюмый взгляд. Лицо шарфюрера искажается уродливой гримасой. Будь они наедине, он бы тут же придрался к наглецу. Ведь это же откровенная насмешка над нынешним бегством немцев. Но времени сейчас нет, надо спасаться. «Ну, погоди, вшивый барабанщик! — думает шарфюрер. — Завтра в Смарде ты у меня спляшешь тарантеллу…»
Перрон станции Засулаук до отказа забит гитлеровскими частями. По каким-то причинам эти части задержались и отстали. Поредевшие и растрепанные в арьергардных боях. Измотанные… Отряды перемешались. Среди них толкались одиночки, потерявшие свою часть. Порядка никакого. Железнодорожные жандармы сбежали на предыдущем поезде. А в Засулауке и Агенскалне уже появились группы вооруженных рабочих. «Большевистская пятая колонна», как утверждает комендант станции, пехотный полковник. В окрестностях очень неспокойно, надо быть начеку.
Чтобы хоть как-то упорядочить отступление, комендант станции только что получил новый приказ: «Особую часть СС и образцовый оркестр, которые прибудут из Бабите, задержать. Зондеркоманда должна прикрыть эвакуацию, после чего отступить в направлении Булдури — Лиелупе».
— Что? — кричит труппенфюрер. — У меня есть приказ эвакуироваться эшелоном в восемнадцать пятнадцать. Heil Hitler!
— А вот другой приказ! — говорит комендант станции и показывает телеграмму. Черным по белому: зондеркоманду задержать. Heil Hitler!
— Вы дадите стрекача, а мы тут жизнью рискуй! Не пройдет! У меня есть приказ эвакуироваться, и я эвакуируюсь. Heil Hitler!
— А я врежу по твоей вспухшей морде, Schwanz! — кричит выведенный из себя полковник. — Я прикажу повесить тебя за невыполнение приказа, heil Hitler!
Долго еще обменивались они хайлями и гитлерами, выкрикивая осточертевшее приветствие с самыми различными и неожиданными интонациями, выхватывали из кобур свои пистолеты, тыкали ими в лицо друг другу, но ничего не помогало. Наконец вмешался какой-то угрюмый офицер гестапо, и духовой оркестр во главе с труппенфюрером был просто-напросто вытолкан с перрона и загнан в редкие насаждения возле Калнциемской улицы. За насаждениями начинались густые кусты сирени, а еще дальше — яблоневый сад, окруженный покосившимся дощатым забором.
Комендант понимал: эшелон все равно не сможет захватить всех. Большая часть должна будет остаться здесь и пешим ходом вырываться из окружения: большевики уже были в Вецмилгрависе и переправлялись через Даугаву возле Болдераи.
Труппенфюрер перемигнулся с Гейнцем Никелем, они были не лыком шиты! Остаться в Засулауке означало плен, следовательно — верную смерть. На совести каждого из них по меньшей мере полсотни жизней. Свидетелей более чем достаточно, а ликвидировать их уже невозможно. Единственный выход — игнорировать приказ, бросить музыкантов на произвол судьбы. А уж потом как-то и выкрутиться можно, ведь труппенфюрер — член партии с тысяча девятьсот двадцать седьмого года, стало быть семнадцать лет партстажа. Какое-то время в Мюнхене он даже самому вождю сапоги надраивал (когда работал лакеем в гостинице «Stachus»), неужто это не примут во внимание!
Труппенфюрер собрал свою команду и приказал:
— Как только задним ходом подойдет состав, то, еще до того как он остановится, — все за мной в последний вагон! Двери перекрыть! Первым на штурм пойду я, следующим — Гейнц Никель. За вождя, за родину! Жизни своей не пожалеем — ура!
— Ура! — закричали рижане, и лица у них просветлели.
Состав приближается быстро (чтобы никто не мог преждевременно вскочить в вагон). Труппенфюрер и шарфюрер уже приготовились к прыжку пантеры. Баварцы, тяжело дыша, проталкиваются вперед, а рижане — назад… Когда последний вагон подкатывает к насаждениям, зондеркоманда бросается на штурм. Начинается невообразимая суматоха (четверо музыкантов Аполло Новуса уже находятся в кустах сирени). Валторнист вытащил из гранаты предохранитель и пальцем придерживает скобу. Он собирается бросить эту штуку в дверь вагона.
— За тромбониста! — говорит валторнист. В глазах у него звериная злоба.
— Подожди, сумасшедший! — пытается остановить его кларнетист. — Не поднимай шума. Они нас обнаружат и схватят. Подожди хоть, пока мы перемахнем через забор.
В дверях вагона сапер огромного роста из организации «Todt», схватив труппенфюрера за горло, бьет его по голове каким-то предметом. Пальцы Гейнца Никеля судорожно уцепились за косяк двери товарного вагона. Чтобы протиснуться внутрь, Гельмут Деллер пинает его в живот. Гейнц вопит.
— Нечего ждать, бежим! — торопит виолончелист.
Каспар еще успевает оглянуться и видит, что лицо труппенфюрера сплошь в крови. Потом, вместе с Гейнцем Никелем, труппенфюрера выталкивают из вагона, валят на землю и бьют ногами.
В мглистой полутьме музыканты разбежались в разные стороны. Только валторнист не знает, что ему делать: он выдернул кольцо и пальцем придерживает скобу гранаты. И нет у него другого выхода, как только бросить эту гранату. И вот он замахивается, бросает и пускается наутек… Граната ударяется о ветку, тут же падает на землю, мгновение спустя раздается оглушительный взрыв.
— Партизаны! — кричит станционный комендант. — Огонь по зарослям сирени!
Сутолока и шум возле вагонов становятся еще сильнее. С головных вагонов и с крыши станции пулеметы посылают непрерывные очереди трассирующими пулями в сторону сиреневых кустов. Среди мелких веток порхают светлячки, сирень укутана синеватым дымом, почти как ранней весной. Если б еще и луна светила…
Гудок. Паровоз зашипел, и вагоны, загремев железными крюками сцепки, пришли в движение. Вдоль путей с криками и воплями мечутся серо-зеленые фигуры усталых людей. Они пытаются взобраться на буфера, уцепиться за поручни; кого-то раздавливает, кого-то перерезает пополам. Национал-социалистская военная машина неумолимо и неудержимо катится обратно, туда, откуда она явилась.
— Господи, земля твоя горит у меня под ногами! — нервно твердит угрюмый гестаповский офицер, подняв голову и наблюдая за русскими самолетами. Он сидит в паровозной будке рядом с машинистом, потому что руководящая роль гитлеровской партии должна проявляться в любом начинании (эшелон он велел подать, чтобы уехать самому). В мирное время этот человек был поэт… Теперь он навеки покидает свой родной город Ригу, потому что под его коваными сапогами горит земля.
APOCALYPSE I. INFERNO
Каспар перелезал через садовую ограду, когда тут же рядом, в кустах оглушительно разорвалась граната. В деревянном заборе осколок пробил основательную дыру. Трубач возблагодарил судьбу, что находился в это время двумя шагами левее. Сумасшедший валторнист! Ведь он же поднял на ноги весь Засулаук!
«Кого же мне теперь опасаться больше? — пробегая мимо фабрики «Рита», думает Каспар. — Драпающих гитлеровцев или вооруженных рабочих? Гитлеровцы сразу поймут, что этот эсэсовец дезертировал и бежит к красным; а красные, увидев эсэсовца, тут же решат, что клопа надо давить, а следовательно, возьмут и раздавят…» Каспар срывает фуражку с кокардой, изображающей череп и кости, стаскивает мундир и, как попало, забрасывает его в какой-то мусорный ящик на Маргаритской улице. Теперь он остается только в рубашке, армейских брюках и сапогах. Вид у него совершенно мирный. Оружия нет. В руках футляр от трубы, а в футляре — граната. На всякий случай есть и еще одна — в кармане. Он гол и нищ. Зато вооружен до зубов. Это придает музыканту смелости, и через Агенскальские сосны он уже не бежит, а идет: медленно и осторожно, оглядывая окрестности, принюхиваясь…
На углу улицы Мелнсила, там, где высится песчаный холм, обрисовываются четыре силуэта. На фоне синевато-розового неба — четыре неподвижные фигуры. Тихо совещаются о чем-то. Потом спускаются с холма и по улице Кристапа доходят до водокачки, а там опять останавливаются. Очевидно, какой-то сторожевой пост. Каспар решает этот пост обойти. Медленно, медленно пересекает он Калнциемскую магистраль, потом под деревьями Капсюльской улицы, жмясь к заборам, добирается до Голубиной, откуда дворами и садами выходит на Лесную. Он бы счастливо пробрался и дальше, если бы возле пароходной пристани (что напротив Кипсалы) не наткнулся на отряд гитлеровских подрывников. Едва Каспар успел броситься за угол большого дома, как со стороны дамбы раздалось резкое:
— Halt! Стой!
Два сапера сидели в небольшой лодке. Они как раз плыли мимо дамбы АБ со стороны мостов. Неизвестно с чего в Каспара вселилась дьявольская храбрость. Он выхватил из кармана гранату, вырвал предохранитель, размахнулся и метнул ее. Наугад. Граната взорвалась возле самой воды, так что только брызги да осколки булыжника разлетелись. Саперы стали быстро грести к причалу. Каспар достал из футляра еще одну гранату и бросил прямо в них. Теперь граната попала в угол навеса, да так, будто ее бросали с Кипсалы. «Мы окружены!» — решили саперы, тихо как мыши скользнули на берег и, бросив лодку со взрывчаткой, бегом, пригибаясь, помчались по Калнциемской в сторону Засулаука: топ-топ, тап-тап.
Каспар, затаив дыхание, подождал еще минут десять, потом вышел на набережную. Теперь здесь не было ни одной живой души. На противоположном берегу непрерывно гудело и грохотало, над Домской церковью встало красное зарево, по крышам домов метались языки пламени. Со стороны Плескодале доносился гром немецких орудий, снаряды с воем летели через Даугаву. И тут стала отвечать русская артиллерия. Начали вспыхивать и метаться отблески в стороне Илгуциема и Болдераи. Словно что-то варилось в адском котле. Каспар, втянув голову в плечи, ждал, что же будет дальше.
Но ничего особенного не произошло. Набережная оказалась самым безопасным местом. Ни одна мина, ни один снаряд, откуда бы они ни летели, не упали на дамбу АБ или в Даугаву. Это заметно приподняло настроение Каспара. Ему пришлось изрядно потрудиться, прежде чем он выгрузил из окрашенной в темный цвет трофейной лодки все ящики с взрывчаткой и побросал их в воду. Поплевав на ладони, Каспар взялся за весла и что есть силы стал отгребать от берега. Опять неизвестно откуда у него появилась дьявольская отвага.
— Я должен добраться до театра, как можно скорее добраться до театра, — шепчет Каспар, пересекая черную Даугаву.
По мере того как он приближается к Риге, гребни волн все больше окрашиваются в алый цвет: ветер приносит и сыплет в воду искры. Внезапно…
Два месяца спустя, вспоминая и раздумывая над этой невероятно рискованной и жуткой поездкой через Даугаву той ночью, когда началось срочно спланированное инфернальное сравнивание Риги с землей со стороны бегущей армии, — вспоминая это плавание в «каноэ», Каспар Коцинь торжественно решил написать для календаря достоверный рассказ ужасов из истории Риги, под названием «Apocalypse I. Inferno».
«Выгребая вдоль Кливерсалского мола, при свете пожаров, пылавших на другом берегу, я был поражен, увидев, что Понтонный мост на всем своем протяжении — от Пароходной улицы и до Старой Риги — взорван. Понтоны, находившиеся в средней части моста, погрузились в воду, а один из тех, что был ближе к берегу, медленно уплывал в море. Я подплыл к нему поближе и решил, держась в тени взорванного моста, грести прямо к другому берегу. Горел элеватор. Запах коврижек и ржаного хлеба пропитывал тучи дыма и искр. В складах Андреевской гавани все время что-то трещало и взлетало на воздух.
…Внезапно страшный взрыв вздыбил и сбросил с каменных опор могучие железные фермы Земгальского моста, построенного рядом со старым железнодорожным мостом. Они с грохотом обрушились в Даугаву. Взрывная волна, всколыхнувшая реку, чуть не перевернула мою лодку, к счастью, я в эту минуту находился рядом с торчавшей из воды верхней частью полузатонувшего понтона: мне удалось даже взобраться туда и придержать лодку. Пришлось ждать, пока успокоятся волны, поднятые тонувшим гигантом — земгальцем. Его восстановили всего десять лет назад, и вот он снова разрушен и лежит совсем рядом с железнодорожным (у того тоже исчез один пролет).
Хотя артиллерийская дуэль заметно усилилась, но даже с середины реки можно было ясно расслышать, как с задвинского берега уезжают тяжелые амфибии, увозящие подрывников. Слава богу, подумал я, наконец-то будет покой. Как бы не так! Только что я собрался отплыть, как с того и другого берега, сотрясая воздух, быстро прокатилась целая цепь взрывов. Гром тимпанов — forte fortissimo. Серия из ста, а может, и тысячи рвущихся мин. Тьма разлеталась на куски. Рвалась и отдавалась в висках, словно здоровенные тумаки. Уже ничего нельзя было понять. Быть может, это извержение вулкана? Призрачную панораму Риги скрыло облако пыли. В воздухе носятся раскаленные камни и песок. Брызги грязи…
Долго я не решался сесть в лодку и продолжить свой путь к другому берегу. Кто знает, а вдруг это только начало каких-то еще более грозных событий. Вдруг земля разверзнется и поглотит Даугаву?
Когда я наконец решился и стал осторожно грести к берегу, то глазам моим предстало зрелище, от которого вспыхнула во мне непередаваемая ярость. Нелюди! Они взорвали каменную оправу Даугавы — ее прекрасную набережную с пароходными пристанями, больверком и замощенной прогулочной полосой. Верхний край обрушился в воду, видны только галька и песок, искореженная стальная арматура, разорванные кабели да канализационные трубы.
Удивительна и поистине невероятна кровожадность и жажда разрушения у этих варваров двадцатого века! Методы у них стали еще более дикими, чем в то время, когда они разрушали Афины и Рим. Гунны и тевтоны! У них многовековой опыт и практика: Герника, Варшава…
— Этого я никогда не забуду! — шептал я, выскочив из лодки и вскарабкавшись по крутому, взрытому минами откосу. — Вечное проклятие вам, неоварвары! Я не стану плакать, когда сотрут с лица земли ваши замки и города! Рига, моя любимая, родная Рига! Господи, на что ты похожа, что они с тобой сделали!
Слезы туманили мне глаза, к горлу подступал ком, когда я как сумасшедший бежал через Старый Город, не замечая рушащихся стен и горящих домов. Я петлял вокруг рухнувших на землю, дымящихся жестяных крыш, сорванных вывесок. Весь квартал напротив здания Гильдии лежал в развалинах, улочка была завалена тлеющими балками перекрытий, и дальше ходу не было. А крышу Кошкиного дома насквозь пробил немецкий снаряд: по мостовой просвистели раскаленные осколки, оставляя за собой шипящий фосфоресцирующий след. Ни одной живой души, ни одного человека… Только бормотание пламени, треск горящих перекрытий и опаляющий жар.
Кто это кричал? Нет, смеялся!.. (Безумный смех!) Кто в том горящем доме смеялся безумным смехом!.. По спине пробегают мурашки. Быть может, это звали на помощь? И ты не поможешь? Раскачивается ставень: горит и потрескивает… Или это старинный газовый фонарь? Смех слышится из переулка. Но пробраться туда я не могу, возле самого угла проход загородила телега с пивными бутылками. И телега эта горит. Под телегой — в желобе водостока горят сапог и солдатский мундир… Солдат лежит ничком, волосы слиплись и пока не горят… Нервы мои не выдерживают, тут же на мостовой я падаю на колени:
— Пылающая ночь! Не лишай меня разума, не лишай здравого рассудка! Спаси мою душу! Глаза мои видели тайны апокалипсиса, ибо говорится: «Черным станет солнце, будет кровоточить месяц, погибнут корабли, и в безумном смехе затрясется род человеческий». Пылающая ночь! Дай мне силу! Не отнимай у меня моей божественной ненависти!»
APOCALYPSE II. ОЧИСТИТЕЛЬНЫЙ ОГОНЬ
В ту ночь в театре Аполло Новус никто не спал. Громыхание становилось все более протяжным и жутким.
— Что они там взрывают? — спрашивала побледневшая Наталья.
Даже эта, столь отважная особа уже не решалась подходить к окну. Полчаса назад в гардеробную Терезы Талеи сквозь окно влетела мина и уютно устроилась на диване примадонны. Миленькая и кругленькая, как задик малолетнего ребенка. Охваченные смертельным ужасом, Элеонора Бока и Тереза Талея перестали репетировать «Анну Каренину». Спотыкаясь и падая, они влетели в подвал.
— Бомба! — уже издали кричала Элеонора. — Бомба в нашей артистической уборной!
Беглецы побелели и лишились голоса; заткнув уши, они ждали, что сейчас вот, сию минуту театр Аполло Новус взлетит на воздух и рассыплется на кусочки. Ждали, затаив дыхание… А потом отправили Наталью к коменданту. Анскин спокойно спросил:
— Э’извиняюся, мадам: она дымится?
Наталья взбежала наверх, приотворила дверь, заглянув внутрь, и принесла ответ:
— Не дымится.
— Э’извиняюсь: но, может быть, она воняет?
Наталья, уже совсем осмелев, вошла в уборную и повела носом:
— Нет, и не воняет!
— Эта б’омбочка не взорвется. Э’извиняюсь, — мы еще поживем!
Анскин заботливо взял бомбочку с дивана, вынес во двор и положил в безопасное место. Но Тереза Талея в свою гардеробную уже не вернулась, они с Элеонорой оборудовали себе скромные деревянные ложа в подвале.
Чета Урловских нервничала… Им хотелось знать, что происходит снаружи, какая нынче в Риге власть. Быть может, надо, подняв руки вверх, идти куда-то и регистрироваться? Урловский хотел быть лояльным и как можно скорее засвидетельствовать свое уважение к власти, которая впредь возьмет их под свою защиту. Урловская тоже внезапно вспомнила, что еще с первой мировой войны у нее в Москве осталась сестра. «Это была моя любимейшая сестра; даст бог, мы еще свидимся».
Но когда они остались вдвоем, муж ей стал выговаривать:
— Ты теперь брось бога поминать. Бога нет. По крайней мере впредь его не будет, так что кончай с пережитками прошлого. Религия это опиум для народа. И с этой Натальей тоже не очень-то язык развязывай. Она фашистка.
— Да какая же Наталья фашистка! Она мне сказала, что ждет Красную Армию.
— Ждет она: что ей еще остается, приходится ждать… Но в глубине души она фашистка.
В своей комнате, расправляясь с жареной картошкой, Наталья призналась мужу, что у нее такое чувство, будто русские уже в Риге:
— Ну, теперь мы посмотрим, как эта Урловская выкрутится со своим Готенхафеном? Вот смеху-то будет! Хе, хе, хе…
Беглецы немного успокоились и расселись в одном из углов подвала. Смешливые девушки из кухни собираются попотчевать их горячим чаем. И вдруг суфлерша Майя кричит из коридора:
— Во дворе какой-то мужчина появился!
— Русские пришли! — Наталья хлопает в ладоши. — Я же говорила: русские уже пришли!
Стуча подкованными сапогами, какой-то человек устало направляется прямо в подвал.
— Боженька мой, да это же Каспар! — вскрикивает Элеонора Бока. — Каспар Коцинь, музыкант! Откуда ты, голубчик, в такую-то ночь? Да в таком виде!
Каспар бессильно опускается на скамейку возле самых дверей. Он весь черный от дыма. Ладонь кровоточит, волосы обгорели, глаза заплыли. Он без пиджака, в одной страшно грязной рубашке… Очки потерялись, поэтому он оглядывается, беспомощно моргая глазами.
— Что делается на улице? — начинает его тормошить Наталья. — Немцы еще здесь? С какой стороны ты шел?
— Со стороны набережной, — с трудом выдавливает из себя Каспар, грязным носовым платком перевязывая ладонь. — Ни одного немца в Риге больше нет. Возле Эспланады меня заметили люди в штатском… погнались за мной, стали стрелять… из последних сил я вбежал в мюнделевский двор… Сейчас они меня там ищут.
В подвале воцаряется гробовое молчание. Этот музыкант еще доставит неприятности нам, честным людям, подумала чета Урловских, а Наталья сразу же взяла быка за рога.
— Ну, уж теперь надо звать Анскина! — сказала она. — Дело-то уголовное.
Пришел Анскин во всех своих доспехах: ему было доложено, что какой-то неизвестный субъект ворвался в театр.
Однако, увидев Каспара, он бросился его обнимать:
— Братишка ты мой! Наконец-то явился! Мальчуган! Да на кого же ты похож! Остальные-то где? Э’извиняюсь, — ведь договорились же в тот вечер… Я ждал, ждал… Даугавиетис приказал спрятать вас как следует… Особенно тебя… Э’извиняюсь! «Капельмейстера, — сказал он, — вернешь мне под расписку…» Что у тебя с рукой-то?
— Порез… то ли заноза, то ли пуля…
— За ним, Анскин, гнались… советские власти, — говорит Урловский. — Теперь надо подумать, что мы скажем, когда явятся милиционеры… Вооруженные люди ищут Коциня в мюнделевском дворе.
— Если ты его спрячешь, нам всем не миновать неприятностей. Музыкант ведь из СС, это все мы можем подтвердить, — поддерживает мужа Урловская.
— Жалко, конечно! — говорит Наталья. — Почему ты, бедняга, не удрал вместе с немцами? Попытался бы хоть в Готенхафен пробраться. Как некоторые…
— Бабье! — кричит разъярившийся Анскин. — Бабье, бабье! Вон из моего дома! Кто здесь, э’извиняюсь, комендант? Я или эти две бабы? Вон!
— Фуй! Что за неуместные выражения! — ужасается Элеонора Бока. — Фуй!
Оскорбленная до глубины души, чета Урловских поднялась и демонстративно вышла из подвала. В конце концов, Эсмеральда Урловская отнюдь не какая-то баба, а долголетний работник театра Аполло Новус, актриса-любовница. Наталья сверкающим взором смерила Анскина с головы до ног, потом схватила за руку мужа — мастера сцены — и закричала:
— Идем, Юлий, пусть этот фашист побесится на прощанье! Когда придут наши, вы все будете свидетелями!
С гордо вскинутой головой Наталья покинула перепуганных беглецов. Она была уверена в своих поступках, так как знала, что правда на ее стороне.
— Завтра все эти Анскины будут тише воды, ниже травы, — убеждала она мужа, напрасно пытавшегося защищать старого пожарного.
Несколько успокоившись и накормив супруга, Наталья попросила Урловских зайти в ее апартаменты. В ту ночь они вчетвером провели первое профсоюзное собрание.
А в театральном подвале общее собрание беглецов не могло прийти к решению насчет того, как быть с музыкантом. Большая часть актеров была на стороне Анскина. Каспара надо оставить в театре и спрятать. Когда вернется Даугавиетис, тогда видно будет, что делать дальше… Но у Вилкина с похмелья была кислая мина. Каспар сам должен понять: ведь он может завалить своих товарищей. Еще отнюдь не сказано, что немцев прогнали. А если за ним гнались жандармы? Не лучше ли Каспару отправиться домой, ведь дядя оставил ему комнату. Переодеться, умыться. Не быть бременем для других.
Рабочие сцены клялись, что будут свидетельствовать в пользу Каспара. В конце концов — музыканты же не виноваты, что Даугавиетис со своими немецкими дружками…
— Ты Даугавиетиса не трогай! — говорит Юхансон. — Если бы не Даугавиетис, ты бы сам давно был в легионе!
— И вовсе бы не был! — говорит рабочий. — Я бы к партизанам сбежал!
— Кто же тебе мешал? — спрашивает Юхансон. — Если бы хотел, так и сбежал бы. А ты здесь перекантовался.
И тогда поднимается наборщик из «Роты». Этого человека в театре никто не знает. Наборщик просит извинить его за то, что он, будучи чужим человеком, вмешивается в спор. Пусть его простят, но поведение коллектива просто поражает. Вместо того чтобы хоть как-то помочь своему несчастному товарищу (взгляните, как у него кровоточит рука!), вы рассуждаете, позволить музыканту остаться в театре или нет? А кто вам, уважаемые, разрешил остаться в театре? Господин Зингер? Вы что, участвовали в движении Сопротивления? Быть может, вы взрывали железные дороги и склады? Нет! Все эти годы вы под руководством генерального инспектора Натера работали в старом добром Аполло Новусе. И хорошо работали. Сапоги немцам не лизали. А теперь — в минуту опасности — превратились в трусов. Я больше не стану говорить… Позаботьтесь же наконец о своем товарище, найдите ему какую-нибудь одежду, перевяжите рану, взгляните, как у него кровь хлещет!
Тут пришли в себя и вечно улыбающиеся девушки: они спешно раздобыли настойку йода и марлю. Нашлась даже фляжка чистого спирта, по счастливой случайности не обнаруженная Вилкиным… Промыли рану (она оказалась небольшой: перелезая через заборы, Каспар, видимо, напоролся где-то на колючую проволоку). Анците разыскала в гардеробной подходящие брюки, пиджак и ботинки, даже погнутые очки нашла в комоде. Сложнее оказалось с умыванием — в кранах было пусто и сухо. Отступающие взорвали водопровод, а вода, хранившаяся в разных посудинах и ведрах, находилась под особым надзором Анскина, оттуда и капли брать не разрешалось… Но на этот раз неумолимый комендант отпустил-таки одну кружечку, чтобы лицо умыть, — после чего музыкант снова обрел человеческий вид.
Электрики в темноте проскользнули к дыре в мюнделевском заборе, взглянуть, что происходит во дворе. Там не было никого. Преследователи потеряли след и ушли.
Беглецы вздохнули с облегчением. Пусть уж, в конце концов, этот музыкант останется, заговорили колеблющиеся. Что ж мы его так-таки и выгоним?
Каспар до того устал, что еле держался на ногах. Анскин поманил его пальцем. Ложе уже было оборудовано. Оно находилось в тайнике, устроенном специально для музыкантов (идею подало РКПО). В каждом театре есть такое, известное только пожарным место (опасное в смысле пожара), о существовании которого никто не подозревает.
Анскин, помигивая карманным фонариком, за руку ввел Каспара в темный зрительный зал. Почти на ощупь они добрались до последних рядов. В конце зала пол возвышается на два метра больше, чем возле просцениума. Анскин, словно волшебник, сдвинул два последних кресла. На полу обозначился едва заметный четырехугольник. Анскин поднял дощатую крышку и посветил фонарем в подпол. Там оказалось уютное помещение с пятью застеленными матрацами.
— Полезай вниз! — скомандовал Анскин. — Твоя койка вторая справа. Первую занял твой друг тромбонист… Он же и принес все эти матрацы. Уже неделю назад обещал вернуться…
— Нет, папаша Анскин, не придет сюда ночевать наш тромбонист, — говорит Каспар. — Вырыли мы ему ложе в сосновом бору. Под акациями…
— Под акациями? Не надо так глупо шутить, парень… э’извиняюсь!
— Тромбонист умер, — вздыхает Каспар, — наверное, и валторнист тоже… не сумел он гранату бросить… Если и придут, так только те двое…
Анскин был так убит этим известием, что не мог слова вымолвить… Его лучшие парни… И что он теперь скажет режиссеру, когда тот спросит: где мои музыканты?
— Ну, значит, спи на первом матраце! — яростно, едва сдерживая слезы, сказал старик и захлопнул люк.
Каспар остался один в непроглядной тьме. Он нашарил одеяло, завалился на матрац и в то же мгновение заснул.
Каспар не мог сказать, сколько времени длился его обморочный сон. А теперь люк был открыт, и Анскин, помигивая карманным фонариком, громко звал его:
— Э, вставай! Вылезай скорее! Несчастье!
Пол зрительного зала гудел и гремел от торопливых шагов. Каспар приподнялся и сел. Перевязанная рука болела, лоб и грудь в поту, щиплет глаза.
— Ну что ты столько времени чешешься, э’извиняюсь! — снова кричит Анскин. На этот раз голос у него уже и вовсе сердитый. «Когда Анскин переходит на крик, то это дурной знак», — думает Каспар, собирается с силами и встает.
Он подтягивается к люку и выбирается в зал. Зал ярко освещен. Рабочие сцены, старые актеры, актрисы (даже Тереза Талея здесь) выстроились в ряд и передают из рук в руки ведра с песком и водой. По лестнице их тащат со двора люди более молодые: рабочие сцены, электрики, девушки.
— От зажигательного снаряда загорелась кровля, — поясняет Анскин. — Вы трое полезете со мной на крышу, — показывает он на Каспара, электрика и Вилкина.
Электрик первым находит путь наверх: по наружной железной лесенке с третьего балкона. Он лезет по ней, прихватив с собой пожарный лом. Анскин набрасывает Каспару на плечи полосатое одеяло, а в здоровую руку сует топорик. Неизвестно откуда у Каспара вдруг берутся силы. Забыта усталость, прошла боль. Почти радостно взревев «го, го!», он по железным ступенькам добирается до чердака и оттуда через жестяной люк выскакивает на пологую крышу. Го, го!
А вот Вилкину подняться не под силу. У него похмелье, он весь трясется, от него разит вчерашней водкой. Хорек вонючий! Анскин закатывает ему оплеуху и прогоняет вниз к бабам воду таскать. Но вместо Вилкина по лесенке уже скачет, как белка, — вы только подумайте! — скачет Астра Зибене, вечно смеющаяся девчонка из кухонной компании. В руках у нее лейка с водой и грабли — садовница огня! Ее смех разбирает при виде Вилкина, которого Анскин заставил кубарем отлететь от лестницы. «Велите Вилкину в ночном горшке теплую водичку носить!» — прыскает Астра и опять помирает со смеху. Но комендант прикрикивает на нее: «Молчать, сорока!» И вот они на крыше уже вчетвером и тут же набрасываются на дымящуюся стихию. Каспар расстилает толстое одеяло поближе к островку огня. Горит скат крыши, от которого уже отстала жесть.
Правой — здоровой — рукой Каспар рубит, пока не отлетает обшивка. Под нею — дымящийся край стропила, краснеющие угли. «Воды!» — кричит Каспар. Садовница с ведром воды появляется в мгновение ока, тут же взлетает струя пара и дыма, щиплет глаза и нос. Но вот они замечают еще одну щель — позади них. Из нее вырывается белый язык пламени. Каспар срывает с себя пиджак и набрасывает на щель. До тех пор пока принесут песок… Ему кажется, что огонь потянуло вниз, поэтому он спускается на чердак и рубит с внутренней стороны, пока не обрубает горящий конец стропила. Брызжут искры. Горящая головешка отлетает прямо на плечо Каспару. Лицо и суставы правой руки начинают саднить от ожогов, жгуче болит левая ладонь. Задыхаясь от дыма, стиснув зубы, Каспар снова лезет на крышу. Туда уже притащили корзину с песком. Музыкант горстями бросает его в тлеющую углями дыру. Но тут Анскин кричит и манит его к себе: пламя прорвалось и на другой стороне. Ну и пекло! Втроем они бросаются к новому очагу опасности, рубят и крушат, в то время как Астра по скату крыши тащит ведра с водой У девушки уже нет сил нести их, она тащит и плачет, но признаться в своем бессилии ей стыдно, сама ведь вызвалась полезть на крышу, решив, что это будет просто веселое приключение, о котором потом можно будет рассказать на кухне подругам.
Шипит пар, взлетает синий столб дыма, рассеивается, и тогда надо ломать, рубить. Потом все повторяется сначала, и снова — ломать, рубить; Каспар думает: может, у меня опять бред?
Проходит час, два… Все четверо еле держатся на ногах. Вот уже почти все в порядке: остался лишь небольшой очажок тлеющих углей, но тут вдруг снизу перестают подавать воду. С минуты на минуту угли снова кроваво запламенеют. У Каспара ничего нет под рукой: пиджак он спалил, одеяло спалил, даже песка не осталось, чтобы засыпать раздуваемые сквозняком угли. Тогда они решают: трое останутся здесь, сторожить опасный очаг, Анскин же пойдет и выяснит, почему не подают воду.
По лестнице, пыхтя и отдуваясь, навстречу Анскину поднимаются Бирон и Урловский. У каждого по чайнику, а в каждом чайнике примерно по литру воды. Это все, что осталось. Бассейн пуст, ведра пусты. Собрали последние капли.
Добравшись до верха, они останавливаются и тяжело дышат. Сердце никуда не годится.
— Что ж это жены вам не помогут? — забирая чайники, спрашивает Анскин.
— Ты их бабами обозвал, — отрезает Бирон, — поэтому под твоим началом они работать категорически отказались. Потребуют суда чести.
Анскин усмехнулся в усы, но не сказал ни слова. Театр был спасен, крыша разодрана в клочья, а бабы утихомирены. Чего еще ему надо было, старому чертяке? Вылив на угасавшие угли два чайника кипятку, посыпав песком обгоревшую часть крыши, Анскин отпустил Астру, Каспара и электрика, а сам остался дежурить на крыше до утра. Он сидел на опрокинутом ящике и думал.
Думал, думал… думал о своих парнях. Думал о том, как он оправдается перед Даугавиетисом за испорченный водою балкон.
— Меня стращают с’удом чести! — усмехнулся про себя старик. — Эта п’ьеска не пройдет, и эта б’омбочка не взорвется! Э’извиняюсь — мы еще поживем…
ПРИКАЗ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
ГЕНЕРАЛУ АРМИИ МАСЛЕННИКОВУ,
ГЕНЕРАЛУ АРМИИ ЕРЕМЕНКО
Войска Третьего Прибалтийского фронта при непосредственной поддержке Второго Прибалтийского фронта, развивая успешное наступление, сегодня, 13 октября, заняли столицу Советской Латвии Ригу — важную военно-морскую базу и мощный узел немецкой обороны…
В ознаменование одержанной победы, подразделения и части, особо отличившиеся в боях за Ригу, представить к присвоению им наименования «Рижских»…
Сегодня в 23 часа столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует героическим войскам Третьего и Второго Прибалтийских фронтов, в том числе латышскому корпусу генерал-майора Бранткална, освободившим Ригу, двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий…
МЕТАМОРФОЗА
Солнце стояло уже высоко, когда Каспар выбрался из своего убежища под возвышением зрительного зала. Болели кости, болел обожженный затылок, болела пораненная ладонь, однако он был удивительно спокоен, даже весел. Пиджак Каспар спалил, сражаясь с огнем. И вот снова остался в одной рубашке, весь исцарапанный и грязный. Никакой надежды умыться и привести себя в порядок не было: Анскин последние капли из чайника вылил на тлеющие угли — ломом до них нельзя было добраться. Вылил последнюю капельку и бросил три горсти белого песку в знак того, что дело сделано и отпето, аминь!
Когда Каспар вошел в фойе, все беглецы давно уже встали и теперь теснились возле окон. Они стояли, прижавшись лицом к синеватым стеклам, и, громко галдя и жестикулируя, выражали свою радость. Особенно шумно вела себя чета Урловских.
По улице вдоль театра двигался нескончаемый поток уставших в боях солдат. Они начали идти уже в половине шестого утра, сказал бутафор. Это были уже не голубовато-серые немецкие мундиры, нет — это были они! Первые красноармейские части в Риге! Усталые и запыленные солдатики неторопливо шагали со стороны вокзала. Чувствовалось, что они не спали, да и позавтракать, наверное, не успели. Шли молча, не обращая никакого внимания на осколки снарядов и завывание мин. Закаленная в боях Красная гвардия! Выполнив свое задание, освободив этот город, они теперь шли освобождать следующие. Остановки для них не было.
— Э’извиняюсь, доброе утро! Привет, ребятки! — козырнув, кричит Анскин, хотя те, там на улице, и не слышат его. Старый пожарный не может сдержать своей радости. Театр он уберег и свое обещание сдержал: сцена, декорации, значительная часть актеров, один музыкант — в целости и сохранности, пожалуйста, приходите, мы можем начать представление хоть сегодня вечером! В половине восьмого, э’извиняюсь!
Пока что Анскин запретил своим подчиненным выходить на улицу, так как артиллерийский обстрел усилился. Появились немецкие бомбардировщики, не смолкают зенитные орудия. Где-то неподалеку безостановочно палит какой-то миномет. Выстрелы сухие, хлопающие, словно пробки из бутылок вылетают.
— Этот хлопальщик должен быть где-то здесь, за мюнделевским корпусом, — говорит Юхансон, и Вилкин во что бы то ни стало хочет пойти поглядеть, как стреляют (Вилкин обрел отвагу!)
Но комендант неумолим:
— Нет, никуда ты не пойдешь, показываться на улице запрещено!
Вилкин смиряется: он знает тяжелую руку и вспыльчивый характер Анскина… А вот Наталья не подчиняется («Никаких комендантов я больше не признаю!»). Она пойдет и хорошенько разглядит шагающих по улице бравых ребят. Спросит, куда они идут, какой они национальности и как зовут их генерала. Товарища генерала. Быть может, встретит и латыша. У него она спросит имя и фамилию, из какой он волости.
— Химера! — плюнул Юхансон.
А бутафор подыскал для Каспара подходящий кожаный жилет.
— Надевай! — говорит он. — Я шил его для Марии Стюарт, но Талея раскритиковала. Теперь эта штука списана и заприходована в качестве бракованной.
Надев сшитый бутафором жилет (бутафор был по профессии скорняком), Каспар потихоньку взобрался на чердак, а оттуда на крышу…
Ему хотелось еще раз взглянуть на поле ночного сражения, что-то влекло его туда… Может быть, радость, удовлетворение, которое он испытывал, справившись с трудной задачей? Всю эту часть крыши Каспар единолично взломал и вырубил… Скажи кто-нибудь, что это сделано одним Каспаром, — он не поверил бы. Рубил как бешеный… На какой-то миг его тогда даже охватило желание — сгореть самому, рухнуть в огонь, погибнуть героем, однако сегодня ночью он возмечтал… Да, теперь Каспар твердо знал, что трубачом он уже не будет, потому что бросил трубу во время бегства, а бегство это отнюдь не подвиг.
Он станет капельмейстером: будет дирижировать и, главное, — писать музыку. Напишет свою первую симфонию. Симфонию-реквием. Затем «Пылающий орган ночи». И наконец — «Апокалипсис». А пока что, в порядке подготовки, начнет с «Метаморфоз». Возможно, это будет додекафоническая музыка; в традиционной звуковой системе он временно перестанет работать. Необходимо отрицание, чтобы начать мыслить по-новому. Надо пережить внутреннюю революцию, чтобы освободиться от ненужного и маловажного. Ибо за одну ночь Каспар пережил и осмыслил больше, чем за все двадцать четыре года своей жизни. За одну ночь он вырос, повзрослел и постарел. Улыбающаяся девушка, промывавшая и перевязывавшая в подвале его пораненную ладонь, сказала: «Каспар Коцинь! Вы либо поседели, либо обсыпаны известкой, поглядите на себя в зеркало, музыкант!»
Удивленный Каспар увидел, что действительно — немного поседел. Правда, в семье Коциней все седели рано. Отец, мать… «Когда я видел их в последний раз, оба были почти совсем белые», — вспомнил Каспар.
Каспар уже собрался спускаться с крыши, но тут ему вдруг захотелось посмотреть на раскупоривателя бутылок — миномет, без устали хлопавший здесь же за углом.
Что за зверь такой? Чего это он развоевался?
Каспар пересекает крышу. Доходит до выступа. Взбирается на него, стоит, держась за трубу. Отсюда видны обе улицы. Мимо театра спокойно проходят красноармейские части, а по другую сторону — за театром — уставился в небо немецкий миномет. Возле него — целый штабель ящиков с минами. Лейтенант — в глазу монокль, в руке кожаный стек, он похлопывает им по глянцевитым голенищам своих сапог и командует:
— Eins, zwei, drei-los!
У миномета — двое в голубовато-серой форме. Один подает мины, другой стреляет. Направление: на северо-запад, в сторону своих бегущих камерадов. Видно, таков был приказ. Они не сдвинутся с места, пока штопор не откупорит весь штабель бутылок. Феноменальная немецкая педантичность! Может, они там находятся со времен предыдущей мировой войны? Поручик Дуб с бравым солдатом Швейком?
Совершая свой инспекционный обход, Наталья тоже заметила на соседней улице немцев с их минометом. Задыхаясь, она помчалась обратно, к какому-то русскому офицеру, шагавшему рядом с колонной, и, показывая в сторону поперечной улицы, выпалила:
— Tam rjadom ņemci perģit. Beriķe za hvost!
Но офицер только улыбнулся и сказал:
— Пусть пердит. Нам некогда…
ВОЗЗВАНИЕ
К сведению всех жителей Риги
16 октября 1944 года
В результате взрыва мин замедленного действия, заложенных гитлеровцами, вчера разрушено здание Ремесленного общества с его широко известными концертным и актовым залами, а сегодня утром загорелась «Римская гостиница», и пламя перекинулось на расположенные рядом дома — вплоть до «Оперного кафе» (что напротив Больших часов). Недостаток воды затрудняет тушение пожаров, поэтому на помощь приходят специальные саперные части Красной Армии. Когда с «Оперного кафе» огонь через улицу перекинулся на «Луну», то крышу ее все-таки удалось погасить и спасти здание. Саперные части Красной Армии обнаружили взрывные устройства и мины также в зданиях бывших министерств на улице Смилшу, во Дворце юстиции в Доме правительства и тем самым спасли их. Граждане! Срочно проверьте помещения учреждений, заводов и квартир. Помогайте обнаружению скрытых взрывных устройств.
Сообщите о минах и берегитесь их!
ВЫДЕРЖАТЬ ДО КОНЦА
В день освобождения города Наталья потребовала выяснить, что это за наборщик из «Роты», который хотя и скрывался вместе с ними, но которого никто не знал. Однако уже утром наборщика в театре не оказалось. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот тебе и комендант! Позволил птичке упорхнуть. Ну погоди.
Наталья, чета Урловских и Вилкин обсудили происшествие и приняли резолюцию: по горячим следам расследовать ход событий.
Выяснилось: в предпоследний вечер Анскин потихоньку спрятал незнакомца в бункере электриков. Вначале никто им не интересовался: ну скрывается и скрывается, наборщик так наборщик! Однако после громкого конфликта у Натальи зародились подозрения, почему она и позволила себе отпустить несколько язвительных замечаний, адресованных чужаку:
— Знает кошка, чье сало съела. Прячется да скрывается. Среди честных людей. Ушки на макушке, а сам на опушке! Это дело рук Анскина, люди добрые! Попомните мое слово… Придет время — сообщим. Бог долго ждет, да больно бьет…
Наборщик из «Роты» усмехнулся и сделал вид, будто не слышит ее. В тот момент надо было таскать тяжелые ящики с песком и по крутой актерской лестнице поднимать их со двора на третий балкон, это была зверская работа. Когда наборщик вздумал подняться на крышу, чтобы помочь тем, кто там находился, Анскин его не пустил. Хоть один солидный человек должен был остаться внизу и организовать подачу воды и песка. Старик опасался, что бабы по своей глупости могут помешать работе: обе они уже стояли в дверях, руки в боки, и твердили, что сдвинутся с места лишь в том случае, если Анскин извинится.
Когда под утро огонь на крыше был погашен, наборщик незаметно пролез через дыру в мюнделевском заборе, а потом, дворами и подъездами, все время держась в тени, добрался до типографии «Рота». Жуткое зрелище открылось ему: вся улица завалена пустыми ящиками, тележками, бочками, искореженными листами жести. Хлама по горло… Незнакомец изнутри забаррикадировал вход, а затем тщательно запер ворота, оставшиеся распахнутыми настежь, когда редакторы «Коричневой газеты» удирали отсюда сломя голову.
— Ну, слава богу, как будто все! — с облегчением вздохнул Вилис Витол, тыльной стороною грязной ладони отирая лоб. Пот лил с него градом. — Теперь можно сказать, что все-таки удалось выдержать!
На обратном пути он, уже зайдя во двор театра, внимательно присмотрелся к отблескам на небе и пришел к выводу, что канонада начинает стихать. Поэтому он уселся в выемке каменной стены, проделанной снарядом (дважды в одно и то же место снаряды не попадают), и свернул папироску. Возвращаться в театр Витолу не хотелось: общество там не очень, чтобы того… Конечно, за исключением старого пожарного, давшего ему убежище. Вилис Витол решил дождаться утра здесь же во дворе. Отдаленная канонада казалась ему теперь сладчайшей музыкой. Она возвещала о приближении долгожданной минуты.
Этому были посвящены десять лет жизни. Нескончаемое поле боя, нескончаемое напряжение. Без передышки, без остановки. Один неосторожный шаг, и тебя уже нет. Игра на уничтожение… Но страх смерти давно исчез, осталось только непоколебимое желание дойти до конца, выполнить задание, которое он сам на себя возложил и ради которого решил дожить до конца. Теперь, пожалуй, можно было перевести дух… Никогда у него не было времени обдумывать свои действия с двух точек зрения: с одной стороны… а с другой стороны… Другой бы не поверил. Сказал бы: преувеличено, сгущено, абсурдно, нереально. А Вилис Витол действительно ходил как по лезвию ножа, как по канату над пропастью, пока не дошел сюда, и сейчас вот сидит здесь — в мюнделевском дворе, в пробоине от разорвавшегося снаряда, и, покуривая, ждет утра.
Десять лет… Гражданская война в Испании, отвага молодости. Отвага, проявленная под Вальядолидом и Tierra de Campos, ранение, плен, на третий день — воскресение из мертвых. Приговор франкистов: коммунисту смерть! Через расстрел! Ночное шествие к месту казни. Без факелов. Нет! Не ждать залпа, метнуться в ущелье! И вот его уносит горный поток, швыряет, бьет о камни. Над Гвадарамой рассветает… Пастушья хижина в горах, адский холод… No pasaran! Клятва: вечно ненавидеть фашизм! В любой стране, в любом месте — no pasaran!
А унижения во французском лагере для интернированных, о которых позаботились не только господин Лаваль, но и — слушайте и дивитесь! — наш дорогой Леон Блюм! Простите, но некоторых просто тошнило… Мы намылили пятки, вырвались из объятий Марианны, двинули через Савойю и встретили итальянских антифашистов. Они показали дорогу через Балканы, и вот — в мае сорок первого года Вилис Витол опять в старой, доброй Риге. Закаленный огнем и железом, выдубленный в Перпиньяне и вымоченной в Гвадараме. Почти никто уже не помнил его здесь. Ни родных, ни близких… Лишь несколько верных друзей, ближайшим из которых был поэт Сармон. (Где он теперь? Да и жив ли?) А атмосфера в Риге гнетущая, полная грозных предчувствий: Гитлер у ворот! Вилис Витол хорошо знал характер фашистов, он был уверен — рано или поздно начнется трусливое и коварное нападение (несмотря на запрет упоминать о такой возможности). На случай, если бы город был захвачен (конечно, и такую возможность запрещалось предполагать, но все-таки — на всякий случай!), Вилису Витолу было приказано остаться в Риге, руководить разведывательной деятельностью. Для этого был разыгран небольшой спектакль: Вилиса Витола приняли наборщиком в типографию «Рота» (до поездки в Испанию он учился этой профессии), но спустя две недели с треском вышвырнули, как фашистского прихвостня и перконкрустовца. Друзья только рот разинули: оказывается, Витол был агентом капиталистов, засланным из Франции шпионом!
С ума сойти! — такие разговоры помогли. Как только оккупанты вошли в Ригу, так сразу же Вилиса Витола разыскал редактор «Черной газеты» Брюнер и предложил пострадавшему фашисту вернуться на прежнюю должность. Bitte schön!
— Это один из наших! — утверждал Брюнер в разговоре с начальником гестапо. — Мы будем использовать его как осведомителя.
Вилиса Витола назначили старшим наборщиком, к тому же велели ежедневно ходить за информацией к генеральным директорам и прислушиваться к тому, что болтают эти фашистские ставленники. Так Витол добывал исчерпывающие данные о положении на фронте, о стратегических замыслах. Вечером Вилис Витол передавал эти сведения связным, а редакторов радовал победами на Восточном фронте. Это была двойная игра, опасное дело, но после всего, что уже было пережито, такое задание казалось Витолу заурядным. И лишь когда редакторы уже навострили лыжи, решив прихватить с собой Витола, ему пришлось прибегнуть к некоторой хитрости: как только господа уселись в вагон, он выскользнул через противоположную дверь, добежал до Аполло Новуса, где дежурил старый Анскин, и попросил убежища. Один из связных уже заранее предупредил насчет наборщика из «Роты», и Анскин, человек честный, сдержал слово: спрятал в бункере, да так, что вначале никто и не заметил незнакомца.
Последняя инструкция, полученная Витолом по радио, была весьма краткой: уберечь типографию от разрушения. Дождаться уполномоченного и сдать ему объект.
Звучало это просто и внушительно: сдать объект! Как новостройку — приемной комиссии. Ну, а если бы туда угодила зажигательная бомба, тогда как? И вспомнился ему Вершитель Судеб из поверий древних латышей. Тот самый, что вытащил Вилиса Витола из ледяной воды Гвадарамы (в обличье горного пастуха), тот, что втащил его в бункер электриков (в обличье Анскина).
— Э’извиняюсь, мы еще поживем, — сказал Вилис Витол, устроился поудобнее в своей нише и немного вздремнул…
Солнечное и прохладное октябрьское утро. За высокой каменной оградой слышны голоса и ритмичный шаг. Разговаривают спокойно, шагают в ногу. Стало быть, они пришли!
Вилис Витол пробирается через двор и отправляется ждать уполномоченного, чтобы сдать объект. Последнюю, полученную им инструкцию он выполнит с честью: будет стоять и ждать, пока не явится какой-нибудь полковник или генерал. По меньшей мере, полковник — дело слишком серьезное.
Уже издали Вилис Витол замечает подъехавший к «Роте» армейский вездеход. Мужчина в долгополой серой шинели стоит возле забаррикадированной двери и не знает, что предпринять. Подойдя поближе и приготовившись к торжественному рапорту, пораженный Витол видит, что никакой это не генерал и даже не полковник, а — просто-напросто — поэт Карлис Сармон, Кажа!
— Да это же ты, старый хрыч! — вопит Витол, заключая в объятия старинного друга. — Сколько лет, сколько зим! Немцы едва успели удрать, а ты уже ломишься в двери редакции.
— Я должен принять рапорт, — не моргнув глазом, говорит уполномоченный Карлис Сармон. — Фамильярности потом! Ну как? Все в порядке?
— Да разве ж я знаю? Сам видишь: забаррикадировано на совесть. Какой-то сурок крутится на вездеходе возле дверей, а внутрь попасть не может…
— Я попросил бы без шуток! По крайней мере, для начала. Что с типографией?
— Это мы сейчас увидим, — говорит Витол и ведет Карлиса Сармона во двор, ко входу в подвал. Вилис Витол отпирает дверь, и оба они устремляются вверх по лестнице — в типографию. Когда-то там находилась редакция «Коммунара».
— Братцы! Да тут же все точь-в-точь как тогда, когда мы эвакуировались, — восторгается Сармон. — В помещении чистота, машины блестят и сверкают, и — целые рулоны бумаги. Вилис, ты просто чертов парень!
— Поскольку мы оба чертовы парни, то давай-ка возьмемся за дело и по горячим следам выпустим газету! Ты сочини передовицу, добавь к ней сообщение Верховного Главнокомандования, а я все это наберу и тисну!
— С ума ты сошел! Без разрешения мы даже не имеем права находиться в этом помещении, где столько бумаги и шрифта! — испуганно говорит поэт. — Газету будут делать другие. Из Даугавпилса уже выехали сотрудники редакции, скоро они будут здесь. Пошли, пошли! — торопит Сармон. — Нечего задерживаться, тут еще воняет фашистами. Надо будет сделать дезинфекцию!
Кажа волоком вытащил своего друга из типографии. У него, видите ли, совсем другие обязанности и задачи, но, как бы то ни было, Вилис должен поехать вместе с ним: такова инструкция, полученная поэтом в Даугавпилсе.
— Каковы же твои обязанности? — спрашивает Витол.
Сармон уполномочен реорганизовать художественные организации и назначить временных руководителей на местах.
— На местах? — удивляется Витол. — На каких местах?
Оказывается, это такое выражение, под которым подразумеваются все художественные организации и учреждения вообще. Управление хочет срочно выяснить, что произошло с театрами. Сармон уже побывал в опере, встретился со старым Салнынем, нотным библиотекарем. В Риге остались почти все солисты, частично оркестр и хор. Только дирижеры сбежали, ну да бог с ними! Не найдется, что ли, таких, которые умеют руками «pamahat». Один сегодня утром уже прибежал и потребовал «Банюту», говорил, что это будет ослепительно. Так что за оперу нечего беспокоиться!
— Хуже обстоит дело с театрами, — говорит Карлис. — В один я уже успел заглянуть. Швейцар только руками развел: с десяток актеров, да и те не показываются. Какой-то болван переполошил всю труппу: вот они и подались в Вентспилс и Лиепаю; торчат теперь в этом самом котле. Эх! Райнис был бы поражен в самое сердце, доживи он до этого. Ведь он же выпестовал этот театр. Попомни мое слово, Вилис: погибнет целое поколение латышских актеров. Для кого они будут играть на чужбине? Для самих себя? Сначала, быть может, погоношатся, а потом расколются на отдельные клики и обрастут дилетантизмом, разве ж мы их не знаем! Как сквозь тьму и как сквозь тени, как сквозь поздние туманы, может, и вспомнит старшее поколение эти, когда-то столь знаменитые имена. Плакать хочется, Вилис. Я надеюсь еще только на Аристида Даугавиетиса. Салнынь думает, что Аристид должен быть в Риге. Но я боюсь за сам Аполло Новус и за актеров: говорят, в том квартале зверски взрывали и жгли, такие у нас данные.
— Данные сильно преувеличены, — говорит Вилис Витол. — Последние трое суток я там в подвале скрывался. Анскин охранял крышу, а актрисы блины пекли.
— Что, Анскин жив? И актеры? Все?
— Не знаю, все ли. Но Талею я видел, Юхансона тоже. Бока промелькнула, Эрманис.
— Вилис, ты просто чертов парень! Садись в машину, двинем в Аполло Новус. Товарищ шофер, прямо и направо, это тут же за углом. Мне все надо увидеть самому. Или, как у нас теперь говорят: «Выяснить положение на местах», после чего «принять меры». Как? Ты не понимаешь, что значит «принять меры»? Это значит, что с сегодняшнего дня тебе придется взять на себя обязанности временного руководителя — комиссара Аполло Новуса. Не хватает людей… Заткнись! Что? Ну, наборщиками теперь пусть поработают другие. Пусть работают те, что не испачкались в «Коричневой газете».
Они уже подъехали к главному входу Аполло Новуса и собираются выходить.
— А теперь за дело: застегни рубашку. Ты назначен временным директором театра, сейчас я представлю тебя персоналу.
ВОЗЗВАНИЯ
* Жители Риги с нетерпением ждут, когда начнут работать водопровод, пекарни, газовая фабрика, электростанция. Рабочие и служащие этик предприятий! Энергично беритесь за дело, прилагайте все усилия для скорейшего восстановления своих предприятий.
* Семнадцатого октября начнется разборка развалин в Старой Риге. Призываем всех граждан принять в этом участие.
ИНФОРМАЦИЯ
* Газовая фабрика не пострадала! За это следует благодарить ее работников, спрятавших в кучах шлака наиболее важные машины и горючее. Фабричные ворота были заперты, а немецким подрывникам сказано, что фабрика уже заминирована. Теперь мелкий ремонт закончен. Как только начнет действовать водопровод, производство будет возобновлено.
* Коллективы ВЭФа и «Вайрогса» выполняют социалистические обязательства по восстановлению своих заводов к празднику Октябрьской революции. ВЭФ обещает пустить электрохимическое отделение, а также участок по производству фотобумаги… Один из старейших токарей фабрики на отремонтированном станке изготавливает одну из важнейших частей некой машины, украденной немцами.
НА ТЕАТРАЛЬНОЙ ДОСКЕ ОБЪЯВЛЕНИЙ
ТОВАРИЩИ!
Двадцатого октября в Ригу вступит прославленная Латышская гвардейская дивизия. Коллектив Аполло Новуса решил встретить ее поздравлениями и цветами. Маршрут гвардейцев — по Московской улице мимо вокзала, по улице Меркеля до Больших часов.
Соберемся все в 14 часов на улице Меркеля напротив Университета.
ТРИУМФАЛЬНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОНА АРИСТИДА ИЗ ПОЖАРНОГО ДЕПО
ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ РАССКАЗ БЕ-ПО
Дверь открыл Анскин и, козырнув, громко выкрикнул:
— Приветствую вас в свободной Латвии!
Поэта Карлиса Сармона хорошо знали в театре. В сорок первом году он был драматургом и завлитом Аполло Новуса. Правда, актеры несколько испугались, увидев его в военной шинели с черными петлицами. Черные петлицы успели привить людям мрачное почтение. Однако товарищ Сармон держался так дружелюбно и непринужденно, что минут через двадцать те, кто собрался вокруг него в фойе, почувствовали себя радостно возбужденными и преисполненными надежд.
— Если все начальники будут такими, то мы еще поживем! — на ухо Каспару тихо шепелявит Анскин. Но гость услышал его и громко смеется.
— Э’извиняюсь, — говорит он сквозь смех, подражая голосу старого пожарного, — начальником я у тебя, к сожалению, не буду, но могу представить товарища, которого я временно уполномочил (можете быть уверены, что его утвердят) быть руководителем вашего коллектива. Это Вилис Витол, ветеран испанской войны, прекрасный человек. Вы с ним хорошо сработаетесь. Он многое видел и пережил за свою жизнь. Пусть теперь поработает на более легком поприще и немного отдышится.
Непонятно почему окружающие вдруг оживились. На более легком поприще? Взглянул бы гость в тот угол… Как в воду опущенные сидят там Наталья и Эсмеральда Урловская. Вилкин потирает распухший нос, а у Юхансона и Эрманиса взгляд прямо-таки ангельский. Вилис Витол чувствует, что не такой уж легкой будет эта работа.
Карлис Сармон, как и полагается поэту, весьма образно рассказал о жизни в эвакуации, о латышском ансамбле и его выступлениях в Иваново. Там очень активно участвовал в общественной работе и бывший актер Аполло Новуса Освальд Барлотти, сосед Сармона по Праулиенской волости.
— Барлотти? Освальд? Ну как же не знать?
Весь персонал еще хорошо помнил Барлотти. Когда началась война, он в составе делегации работников искусств находился в Москве.
— Видимо, его назначат начальником отдела кадров вашего театра, — сказал Сармон, — по крайней мере, в управлении шла речь об этом.
Улыбающиеся девушки пригласили гостя позавтракать: они только что заварили липовый чай.
— О! — говорил Карлис Сармон, прихлебывая душистый настой, и ужасно удивлялся, где они столько сахару раздобыли.
— Мы обчистили «Мурмуйжу»! — сказала Майга Весминя и расхохоталась, после чего все они стали буквально покатываться со смеху.
— Ну, так как же в действительности жилось актерам под властью оккупантов, как это им удалось остаться целыми и невредимыми?
Юхансон рассказал о темных махинациях Зингера. А также о том, какую песню услышал Зейдак по Московскому радио.
— Зингер? — Сармон помнил этого человека. Из бедноты — из батраков вышел. В сорок первом году пришел проситься на работу, стал помощником бутафора. В то время изображал из себя активиста, собирал деньги на Красную помощь, обвинял Даугавиетиса бог знает в каких прегрешениях.
— А как только вошли немцы, тут же побежал предлагать свои услуги. Вскоре получил повышение — стал шпионом, — говорит Эрманис.
— Мне непонятно, как Зейдак и Дучкен, когда-то столь уважаемые и признанные актеры, могли стать предателями?
— Быть может, они не столько предатели, сколько трусы, — считает Элеонора Бока. — Зейдак сам поднял панику и сам же испугался. А вместе с ним испугался и Дучкен.
— Многие уехали по инерции, — вспоминает Тереза Талея. — Оливии Данге незачем было куда-то бежать, но у нее в Баварии сестра, и этого оказалось достаточно…
Не знает ли кто-нибудь, что произошло с актрисой Лианой Лиепой? В сорок первом году она должна была окончить театральное училище, и Даугавиетис собирался принять ее на работу.
— Лиепа? Лиана? Хо, хо! Общенародная девица № 1, скажу я вам, — совсем осмелев, начинает рассуждать Юхансон, уже не слушая других. — На ее крючок попались сразу двое. Окунек и щука. Общенародная девица вытащила щуку и уехала в Готенхафен.
Каспар, сидевший в последнем ряду собравшегося здесь кружка, покраснел и спрятался за чьи-то спины. Он ждал, что будет дальше. Облегченно вздохнул, когда Сармон прекратил свои расспросы. Юхансон тем временем перешел к другой теме: стал рассказывать о своих приключениях в «Малом Парке». Это же было невероятно героическое дело.
— Сорок восемь часов просидел я в застенках гестапо. Меня избивали, — поведал он присутствующим, надеясь, что новый начальник Вилис Витол примет это во внимание.
Гость похвалил коллектив за самоотверженность при спасении театра (Анскин успел рассказать ему про пожар). Но выразил опасения, не случилось ли какой-нибудь беды с Даугавиетисом. Почему режиссер задерживается, зная, что Рига освобождена?
Где находится Даугавиетис, знал только Анскин. Теперь, сказал он, тайну можно открыть.
— Даугавиетис вместе с поэтом Кадзеем и театральным барабанщиком Марцевым сидит в филиале РКПО — в Золитюдском пожарном депо, режутся в преферанс и дуют чертовски хорошее немецкое пиво Радебергер. Как только начнет ходить агенскалнский пароходик, старик тут же вернется.
Сармон не захотел ждать так долго. Попросив собравшихся не расходиться (они, мол, скоро вернутся) и прихватив с собой Анскина и Витола, он вместе с ними уселся в машину и помчался в Икшкиле. Только там можно было перебраться через Даугаву — саперы навели временный мост.
— Этакий крюк! — злится Анскин. — Ехать в Плескодальские сосны через Икшкиле, это же смех, да и только! Э’извиняюсь: до вечера-то мы вернемся? С крышей надо еще поостеречься, да и бабы, того и гляди, снова кашу заварят.
Через четыре часа они вернулись. Весь персонал быстро собрался в большом зале на просцениуме. У главного входа Даугавиетиса встретили Элеонора Бока и Тереза Талея, подхватили его под руки и повели наверх. Раздались аплодисменты и крики браво! Ведь это же был он, ей-богу, он, хотя вид у него, честное слово, был довольно-таки чудной! На этот раз не был Даугавиетис облачен в визитку и не помахивал он цилиндром, нет, нет! По одежде и манере держаться его скорее можно было принять за вождя корсиканских мятежников или разбойника на пенсии. Залатанный вишнево-красный джемпер, отросшая борода, грудь нараспашку, высокие рыбацкие сапоги… На широком резиновом поясе, поддерживавшем брюки, не хватало только кинжала и револьвера.
— «Fra Diavolo»! — восхитился Каспар и стал вспоминать, в каких еще операх, кроме этой, видел он что-либо подобное, — Роберт-Дьявол? Робин Гуд? Дон Аристид Синяя Борода? Дубровский? Грабовский? Чайковский? Ой, нет!
И вот Даугавиетис стоит среди своих верных аполлоновцев. Он бросает взгляд на потолок, набирает полные легкие воздуха и растроганно говорит:
— Товарищи! У нас пасха! Старый добрый Аполло Новус воскрес из мертвых! Повержен извечный враг. Черный змей муку молол… семьсот лет молол, молол… смолол, да сам же и съел. Но с сегодняшнего дня в стенах нашего исторического здания будут звучать только голоса муз. Талии, Клио и… да и всех других, которых мы забыли, но которых сейчас снова вспомним… Да. Какова же наша задача в данных обстоятельствах? Собрать воедино весь ансамбль. Всех, без исключения. Бока, Бока, где Бока? Записывай, сколько у меня есть актеров и скольких у меня нет. Сейчас же записывай! Дальше. Есть у меня мастер сцены или нет? Ага… Бирон… А софиты не горят… и сколько же тебе надо помощников, чтобы убрать этот хлам, чтобы поднять кверху Венский лес? Не можешь сдвинуть проспект, сил не хватает? Мало каши ел? Дальше. Почему не явились музыканты? (Тут, меняя тон, Даугавиетис начинает рычать громовым голосом.) Где капельмейстер? А, вот он… Каспар Коцинь, капельмейстер: хорошо звучит, но в каком ты виде? Что это за лапсердак? Где твоя труба? В самом конце мы будем петь… Чтобы в течение трех дней все музыканты были на месте! Понял? Запиши: кто есть, кого нет… Те, кого нет, пусть пока не приходят.
Товарищи! Даю три дня сроку. Чтобыьные сей умыться. Первая репетиция — семнадцатого октября в половине восьмого утра. Осталчас смогут уйти, а Бока, Юхансон, Бирон, Коцинь — ко мне в кабинет! Совещание. Сармон обещал за три дня написать сценарий постановки «Золоченые ворота». Ею мы встретим праздник Октябрьской революции. Вопросы есть? Вопросов нет! — и Даугавиетис затягивает «Интернационал». Весь персонал сразу же присоединяется к нему; получается просто здорово!
Аполлоновцы героически поют все три строфы. Оказывается, за три года рабства они отнюдь не забыли слова.
заканчивает Даугавиетис, а вместе с ним и его верные соратники. Все радостно взволнованы, ибо дон Аристид возвратился из пожарного депо.
ИНФОРМАЦИЯ
* На Рижской центральной телефонной станции уже включены 800 номеров, а до праздника Октябрьской революции предполагается подключить еще 200, так что в начале месяца число абонентов достигнет 1000. В первую очередь телефонная связь будет восстановлена в учреждениях, на фабриках и предприятиях.
* Всех участников бывших рижских хоров призывают зарегистрироваться в хоре Центрального рабочего клуба ЦСП Латвийской ССР. Регистрация будет производиться в субботу, 21 октября, в 18 часов, по улице Меркеля, 13.
ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА
NAM NEKOGDA
(НАЗВАНИЕ ПРИДУМАЛ Ф. БУНДЗЕНИЕК)
На следующий день после восторженной встречи к дону Аристиду прибежала мать кларнетиста, сослуживца Каспара и его товарища по несчастью, и стала умолять Даугавиетиса спасти жизнь ее сыну. Рыдая, рассказала она о том, что произошло. В день освобождения города соседи заметили какого-то эсэсовца, забиравшегося в яму, где хранился картофель. Они тут же побежали в Мангали и вызвали патруль истребительного отряда. Патруль окружил яму и арестовал безоружного музыканта. Не помогли ни просьбы матери, ни ее объяснения, что сын играл в оркестре, что он сбежал из немецкой армии. «Эсэсовец остается эсэсовцем, он всегда заслуживает виселицы!» — сказал один из истребителей, и музыканта увели.
— Вот они, обещания Даугавиетиса! — запричитала мать и, пальцем указывая на Каспара, стоявшего тут же с поникшей головой, продолжала: — Что же получается? Один разгуливает как ни в чем не бывало, другому грозят виселицей… Ох, горе горькое! Ведь говорила я, что надо бежать, что не выйдет тут ничего хорошего… Сбежал бы он с немцами, так хоть жизнь свою сохранил… Ах ты, чертов старик, в гроб моего сыночка загнал со своими немецкими знакомствами! Ох, горе горькое!
Даугавиетис сидел с окаменевшим лицом и молчал. Да и что он мог сказать? Чертов старик пойдет в Управление по делам искусств, попытается поговорить с начальством и Карлисом Сармоном. Попросит гарантировать права перебежчиков… Ведь то же самое грозило и остальным музыкантам, в том числе и капельмейстеру Коциню, а его Даугавиетис не хотел терять.
Три дня Каспар не решался пойти к себе домой. Кто знает, вдруг его там уже ждет засада? В конце концов он все-таки собрался с духом и пошел. Дом стоял нежилой и темный… Поднявшись на третий этаж до дверей своей квартиры, Каспар обнаружил, что медная табличка с фамилией дяди Фрица снята. Вместо нее прикреплен листок белой бумаги. На листке корявыми печатными буквами написано по-русски:
Квартира капельмейстера
Каспара Кристовича Коциня,
трубача Аполлона,
артиста-виртуоза
Такой номер мог выкинуть только дворник Фигис.
— Надо спуститься вниз поговорить, — решил Каспар.
Фигис стоял посреди двора с совком в руке и уже издали закричал:
— Здравствуй, артист-виртуоз! Я ждал бы до завтра. После чего твои манатки вытряхнули бы и — печать на дверь! Где ты валандаешься? Остальные квартиры уже давно опечатаны. Все господа, проживавшие в этом доме: доктора, адвокаты, судьи и пасторы, находятся в безвестном отсутствии — так в протоколе сказано. Здесь больше ни одна живая душа не обитает. А раз не обитает, стало быть, вся мебель должна быть сдана в домоуправление, — говорит Фигис. — Но я ловкий ход придумал. Прикрепил к твоей двери визитную карточку. На жилкомиссию она произвела глубокое впечатление. Они хором воскликнули: «Раз это деятель искусств, то здесь мы ничего считать и переписывать не будем, искусство принадлежит народу. Да здравствует артист-виртуоз!..» Правда, одна из них ужасно хотела узнать, что это значит: трубач Аполлона? Так я ей все объяснил. Аполлон это древний бог, названный так в честь театра Аполло, а трубач это артист, который дудит на корнете. Не так ли?.. Малость потруднее пришлось мне с одним музыкальным специалистом. Он показал бумажку с треугольной печатью и назвался начальником треста вторичного распределения всех брошенных в Риге роялей, товарищем Сарухановым. Начальник этот в остальных квартирах оценил и записал в свой маленький блокнотик буквально каждый рояль. Потом уговорил меня показать и твой, любопытства ради. Как только увидел он этот ящик, так аж присвистнул: «Вот это улов! Двести тысяч рублей! Абсолютно безупречный «Стейнвей» — и стал уже твой рояль к дверям подталкивать. Но тут я рассердился и сказал, что адвокат никуда не уехал, а его племянник Коцинь у помощника прокурора музыку преподает и сейчас вернется. Только после этого начальник вторичного распределения отступился и ушел.
— Кто-нибудь чужой меня на этих днях не искал? — спросил Каспар.
— Нет, — ответил Фигис. — Никто не искал. За исключением меня. Когда началась большая бомбежка и пожары, я зашел в твою квартиру наполнить водой тазы и ванну. Таков уж был порядок. Помни, что в Риге нет ни электричества, ни газа, ни воды — экономь. И дверь запирай как следует. Вчера сюда хулиганы забрались, сущие мародеры. Оставленные вещи искали. Милиция одного поймала, другой удрал.
Отперев дверь с тройным патентованным замком, Каспар вошел в квартиру дяди Фрица, а затем и в свою заставленную вещами комнату. Ощущение было такое, будто его нога не ступала здесь целую вечность. Все предметы и вещи находились на своих прежних местах, словно ничего не происходило, словно Ригу не разрушали и не жгли. Быть может, они просто притворяются, заметив, что в комнату зашел человек?
Каспар подозрительно осмотрел все по очереди и даже ощупал. Толстый слой пыли покрывал каминную полку. Значит, что-то здесь сновало и подняло пыль. Уж не тахта ли, сейчас притворяющаяся спящей в нише углового окна? Ножками кверху, ха, ха, ха! Может быть, пара туфель, невинно стоящая на полу, словно туфли эти ничего не понимают, ничегошеньки не понимают. Но почему правая туфля стоит справа, а левая — слева? Хм… Новый костюм переброшен через раму велосипеда. Как же так? Ведь Каспар отлично помнит, что, отправляясь на призывной пункт, он аккуратно повесил костюм в двухдверный шкаф дяди Фрица. А Мария со своим Бимбо? Почему они перелетели с рояля на каминную полку? И почему на пышной груди Марии играет сейчас солнечный луч, проникший сквозь верхние стекла углового окна? Почему?
Каспар берет картину, некоторое время изучает ее, потом, повернув обратной стороной, снова ставит на камин.
— Мало, мало ты помогала мне, дорогая! — с упреком говорит музыкант. — Придется поискать другой талисман.
На курительном столике Каспар замечает алый носовой платочек, коричневую заколку для волос и сигаретный окурок. И тут он вспоминает о Лиане. О своем горе… А ведь почти забыл. Только подсознание — бредовый сон, увиденный в лагере, свидетельствует, что воспоминания еще отнюдь не вытравлены. Не вырублены топориком тлеющие стропила в коре головного мозга. Сейчас, когда Каспар сидит в мрачной нише углового окна, угольки памяти ярко вспыхивают на сквозняке. Платочек нарочно навевает знакомые запахи. На мундштуке сигареты ясно различима розоватая губная помада. А в заколке, как лунный луч, светится золотистый волос. К черту! (Каспар сдается.) Он долго роется в ящике стола. Наконец находит карточку в картонной рамке (рамку Каспар бесстыдно позаимствовал из альбома, где в нее был вставлен поясной портрет тети Эллы) и начинает ее изучать… Лиана. Улыбающаяся, со слегка надутыми губками. Волосы зачесаны за уши (королева Елизавета!). На фотографии она выглядит более полной, чем в действительности. Только после ее отъезда Каспар узнал, что мать Лианы — еврейка. При самом большом желании он не может заметить в чертах Лианы ничего еврейского. Наверное, она вся в отца. Да и вообще на такой маленькой карточке трудно что-нибудь разглядеть. Эту фотографию она вырвала из своего служебного удостоверения. Удостоверение все равно больше не понадобится, карточку она дарит Каспару. На память, — если что-нибудь случится, сказала Лиана.
— Да что еще может случиться? — смеялся Каспар и душил Лиану поцелуями.
В ту ночь они были счастливы сверх меры.
— Любимый, единственный! — в объятиях Каспара шептала Лиана. — Ничто нас уже не может разлучить! Ни огонь, ни…
Каспар в сердцах вскакивает: им овладевает припадок ярости.
— Кто же я такой на самом деле: глупый простачок или просчитавшийся умник? Почему я никак не могу отделаться от воспоминаний, если совершенно точно знаю, что любовь Лианы ломаного гроша не стоила? К черту!
Ничто не помогает. Не помогает, не помогает, не помогает! Нет спасения.
Каспар пытается убедить себя. Он улегся на диван, накрыл платочком глаза. Ощупью ищет в пепельнице недокуренную сигарету, подносит ее ко рту… Мундштук засох, во рту вкус пыли; пыль и пепел, пыль и пепел. «Бреду по песку поперечных улиц. Бреду, бреду… По опавшим осенним листьям и засохшим веткам. Чиекуркалн, что значит Шишковая гора. Ни там горы, ни шишек. Улица, вымощенная черепами, хорошо знакомый угол, а дальше? Она лежит смертельно больная. Ей уже не встать. Последняя надежда: надежд никаких! Спрашивала в бреду, почему Каспар больше не приходит к ней. Они же в тот раз не успели проститься. Иду по черепам, угол как будто знакомый, но дом уже не могу найти… Одни бараки, одни бараки… Бараки, бараки… Из барака выходит старая еврейка и говорит: уходи… убирайся немедленно! Лиана умирает, а господин Зингер привел двух могильщиков…»
Опять эта проклятая история, не имеющая конца! Уже в который раз Каспара прогоняют! Но что же дальше? Почему господин Зингер привел именно двух могильщиков? И почему именно господин Зингер? Чтобы успокоиться, Каспар долго умывался и брился в ванной комнате, израсходовав три ведра припасенной Фигисом воды. А ванная сверкала в свете трех свечей. Каспару там же на полочке удалось найти зеленые и красные елочные свечки, умываясь, он отфыркивался и твердил себе:
— Веселого вам солнцестояния, капельмейстер Коцинь! Мы еще поживем!
После этого Каспар уселся в кухне за обеденный стол. В кладовой тети Эллы он нашел две засохшие сдобные булочки, а дядя Фриц, как оказалось, оставил под столом откупоренную бутылку самодельного вина. Каспар съел булочки и выпил толику бодрящего напитка, заготовленного адвокатом. И почувствовал себя немного лучше. Прозит! Потом он сел за «Стейнвей» и стал импровизировать. Lento grave… Дом словно вымер, пустой и темный… Ни одной живой души. Звуки гулко отдаются в стенах Lento grave…
— Я единственный человек, оставшийся в живых среди этих развалин после чудовищной катастрофы, — прервав импровизацию, говорит Каспар. — Нет, не то… Надо начать сначала… Начать с самых основ. Совсем иначе.
Около полуночи Каспар Коцинь нашел тему для своих «Метаморфоз». Вступление: неотвратимое приближение пятисот самолетов, унисон в бесконечном мировом пространстве… Переживание, которое до сих пор Каспар не в силах забыть, которое имело место здесь же — в нише углового окна, во время первого налета.
Начало — гул… Glissando тимпанов — вверх, вниз… Потом орган. Crescendo (ножная педаль — Rollschwelder). Немыслимый взлет. Quando tremendi sunt terra et coeli! ffff!
Ясности ради надо наметить себе цель. Кредо своего творчества. Во имя кого? Только во имя самого себя! Только вперед! Даже тогда, когда в переулке безостановочно палят. Даже тогда, когда у минометов находятся критики и рецензенты.
— Nam nekogda!
ИНФОРМАЦИЯ
Городской водопровод начал действовать утром 26 октября. Плечом к плечу с воинами Красной Армии работали мастера, техники и рабочие-водопроводчики, всего около 300 человек. Работа, которая в обычных условиях потребовала бы прим. три месяца, была завершена за тринадцать дней.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
РАДОСТИ И ТРУДНОСТИ ВОССТАНОВЛЕНИЯ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ БЕЛЛАМИ
Вилиса Витола утвердили руководителем театра. А еще неделю спустя в Ригу вернулся бывший актер Аполло Новуса Освальд Барлотти и начал заниматься вопросами кадров. Временно и Каспару Коциню и виолончелисту разрешили работать (пока отдел кадров будет выяснять неприятный факт их биографии: «служил в немецкой армии»), но кларнетист по-прежнему находился в фильтрационном лагере. С начальником лагеря Вилис Витол уже говорил, а характеристику музыканта отправил еще за неделю до этого, но скоро только сказка сказывается.
В Риге осталось довольно много пожилых музыкантов. Они стали подавать заявления в театральный оркестр, и капельмейстер Коцинь, отобрав лучших из них, возобновил репетиции. Премьеру «Марии Стюарт» Даугавиетис перенес на декабрь, а пока что Каспару Коциню надо было срочно написать музыку к «Золоченым воротам». Этой постановкой театр Аполло Новус в день двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции (менее чем через две недели) откроет свой сезон. Все готовились к большому празднику. Капельмейстер аранжировал гимны и марш красных стрелков — латышских гвардейцев. Вот только текста песен, исполняемых в этой постановке, Каспар не мог дождаться: поэта никак не могло осенить вдохновение, из-за чего капельмейстер уже дважды получал нагоняй от дона Аристида — за лодырничанье. Но разве нагоняи могли помочь: Карлис Сармон все еще ждал озарения свыше. В конце концов он выразил желание создавать текст одновременно с музыкой. Пока Каспар будет за роялем искать темы и мелодии, Сармон (сидя с ним рядом) станет сочинять текст. Так он делал на фронте — песни получались отличные.
Стала работать в театре и жена мастера сцены Бирона Наталья. Коллектив уже успел познакомиться с этой зело каверзной и энергичной химерой. Но Вилис Витол не возражал против назначения Натальи старшей билетершей. Должность эта была ответственная, и теперь дирекция могла быть спокойна, что после третьего звонка никто не войдет и не выйдет из зала. К тому же Наталья оказалась человеком весьма общественным: занималась профсоюзными делами, собирала членские взносы, взялась раздобыть для работников картофель. С актерами и музыкантами кое-как ладила. «Не контактировала», по ее собственному выражению, только с Урловской. Прежняя дружба пошла прахом. Спорили они почем зря: если одна была за, то другая против, лишь при голосовании у обеих одновременно взлетали руки и наступало молчание. Соревновались они и в другом: аплодируя в конце собрания, смотрели, за которой из них останется последний хлопок. Безотрывно следя за движением рук своего руководителя — Освальда Барлотти, они ждали момента, когда начальник перестанет хлопать. Перестать раньше него — невежливо, позже — покажется демонстративным. Так что надо найти некоторый нюанс: в самом конце — изловчиться и хлопнуть последней — пусть все видят, что одна из них одобряет сказанное больше, чем та, другая… Не обходилось в этом деле и без неприятностей. Так, однажды Наталья, в непростительной рассеянности, хлопнув раза два, вдруг обеспокоилась: куда это мой кошелек подевался? И стала шарить окрест себя. Урловская, толкнув мужа локтем, громко сказала: «Фашистка воздерживается!» — и тут же начала аплодировать за двоих.
Были приняты новые актеры. Каспару поручили проверить их слух. Хор распался, поэтому Даугавиетис теперь отдает предпочтение певцам. Наряду с участниками провинциальной самодеятельности, заявления поступили и от участников бывших студий. Материал хороший, выбирай — не хочу: остальные рижские театры еще не пришли в себя.
Из новичков Каспару особенно понравился стройный и смуглый подручный кузнеца со взморья, с чудно́й фамилией — Уксус. Был он большой любитель пения и шутник. Когда проверяли голоса, он спел песню собственного сочинения и признался, это его сценическое имя, сиречь — псевдоним. В действительности же его зовут Витольд Янович Лейзальмежчекстер из Лапмежциема.
— Отлично, дружок, отлично! — испуганно сказал Даугавиетис. — Оставайся уж лучше Уксусом.
Режиссер чувствовал себя как рыба в воде, как заново рожденный. Целыми днями торчал он у директора, совещался, показывал собственноручно нарисованные планы, равно как и эскизы декораций, поскольку давно ожидаемый декоратор Сукубур (до войны он работал в театре Аполло) еще не успел вернуться из эвакуации.
Уксус оказался для Даугавиетиса настоящей находкой! Режиссер использовал его и как актера, и как сценариуса, и как рабочего сцены. Вместе с Даугавиетисом Уксус до позднего вечера трудился над макетом, а ровно в полночь должен был соображать, где бы еще можно было купить для дона Аристида бутылку «Саперави»: старик теперь пил только кавказские вина. Глотнув вина, Даугавиетис уже в шестой раз обещал назначить Уксуса мастером сцены. Бирон только и знает, что шататься вокруг да около, он устал, сделался флегматичным. Постарел от страха перед Натальей и из-за благоговения перед профсоюзным кассиром, которые, между нами говоря, одно и то же лицо! Химера!
На следующий день Даугавиетис приводит Каспара к директору и строгим голосом спрашивает:
— Почему не начали репетировать песни?
— Потому что нет текста песен. У меня есть только мелодии.
— Ну, так сочини их сам!
— Нет, нет! — не соглашается Вилис Витол и звонит в управление. На его счастье туда как раз заглянул Карлис Сармон.
— Послушай-ка, чего ты возишься с текстами? Мелодии есть, слов нет. Даугавиетис хочет репетировать, а ты ему «срываешь план». Не ссылайся на объективные обстоятельства. У всех нас объективные обстоятельства. Организационная работа теперь у каждого на первом месте, не болтай! Главное назначение у каждого поэта — творчество. Понял? Ах вот как… Сегодня вечером будут? Ладно! — Тут Витол обращается к Каспару Коциню: — Сармон спрашивает ваш адрес. Улицу он знает, скажите только номер дома и квартиры. Двадцать восемь, квартира пять. Ага… Ты слушаешь? Двадцать восемь, квартира пять. В девять вечера? Думаешь успеть? Всю ночь? Вряд ли композитор согласится всю ночь слушать твои вирши! Ну ладно! Это было последнее предупреждение!
Так он устроил творческую встречу Карлиса Сармона с Каспаром.
Витол — великолепный организатор. Человек стремительный и деловитый, принципиальный и высококультурный. Ценит своих работников, любит искусство.
«Идеальный коммунист, — думает Даугавиетис. — До чего же нам на этот раз повезло!»
С театром Аполло Новус Вилис Витол познакомился еще в годы оккупации. Работая «наборщиком», он почти каждую неделю ходил на спектакли. Как-то в гардеробе они со связным поменялись своими пальто, и таким образом было передано спрятанное в кармане секретное донесение. Витол уважал Даугавиетиса и восхищался его поведением в то тяжелое время, наблюдая за отчаянной дипломатией режиссера: только бы спасти от гибели старый добрый Аполло Новус! Витол преклонялся перед ярким талантом Терезы Талеи. Актриса казалась ему кристально чистым воплощением самой красоты. Еще во время оккупации Витол оценил способности комика Юхансона, а теперь думал только о том, как уберечь этого чудесного актера от алкоголя. Словно магнитом Юхансона тянуло к «Широну» и в «Мурмуйжу», а «У прокурора» старый ворон бывал по три раза в день. Беда, да и только!
Скрываясь в подвалах Аполло Новуса, Вилис Витол узнал коллектив в целом, а также хорошие и дурные стороны отдельных людей. На нынешнем посту эта информация ему весьма пригодилась. Директор терпеть не мог панибратства. В отношениях с подчиненными сохранял определенную, хотя и вежливую дистанцию. Тех, кто обвинял кого-то и приносил всяческие сведения, он внимательно выслушивал, а потом, попросив их немного подождать, поручал секретарше разыскать виновных и требовал в их присутствии повторить сказанное. Обычно обвинители начинали мяться и рассказывать уже другую версию, смягченную и более относящуюся к делу. Ведь они никого не хотели оговорить, однако в общих интересах…
В результате люди, чернившие и оговаривавшие других, стали обходить стороной его кабинет.
— Уж там-то правду искать нечего, — говорили они и, чтобы осуществить свои планы, стали слать директору анонимные письма, написанные измененным почерком. Прочитав очередное сочинение, Витол безошибочно угадывал, откуда оно исходит и с какой целью написано. Письма помогали ему ориентироваться среди проявлений зависти, недоброжелательства и эгоизма в подчиненном ему коллективе. Это тоже было неплохо.
Человеком другого склада был Освальд Барлотти. В детстве его очень близко знал Карлис Сармон: оба родились вблизи Ма́доны, оба были детьми новохозяев. Оба происходили из волости, где у многих крестьянских людишек итальянские фамилии. В незапамятные времена праулиенский барин женился на итальянской баронессе; в этой связи он в честь молодой жены наградил своих крепостных итальянскими фамилиями. Балодиса переименовали в Барлотти, Буллита в Булотти, кто-то стал Аронетти, Финари и Мартинелли. А Мизона назвали Мисони, Сармона — Сармони, появились также Калтони, Алутини и Кумелини.
Карло Сармони давно уже вернулся к латышскому имени Сармон, а Барлотти продолжал держаться за итальянское окончание своей фамилии. Но нельзя было ставить это ему в вину: он не был узким националистом, он уважал все нации. В своем кабинете Барлотти охотно принимал посетителей, беседовал с актерами и художниками. Еще лучшие отношения установились у него с рабочими сцены, мастеровыми, гардеробщиками и билетершами, иными словами — с простым народом. И напротив — с ведущими работниками театра, или, как он иронически называл их, с «высокопоставленными лицами», Барлотти ужиться не мог. В глубине души он глубоко презирал их и знал, почему презирает. Ибо все они, выражаясь словами Освальда Барлотти, «были людьми, кои скрывают свое неверие и держатся загадочно…»
Так, например, Барлотти не мог смириться с тем, что Даугавиетис был оставлен главным режиссером театра. Это решение он считал результатом заговора, почти предательства. Оставили человека, путавшегося с немцами, водившего дружбу с сыном фабриканта Мюнделя — нацистским генералом, щеголявшего в визитке, курившего сигары. Вот донесение: после какой-то премьеры Аристид Даугавиетис распивал шампанское с Терезой Талеей и инспектором Герхардом Натером (прилагается фотоснимок). Весь коллектив, все актеры присутствовали при этом и пили шампанское, они могут подтвердить.
Подобные истории и еще многое другое Освальд Барлотти узнавал от честных и достойных доверия работников. Позавчера пришло письмо без подписи, в котором содержались намеки на «интимные отношения некоторых видных лиц с Терезой Талеей». Это был потрясающий факт. Но когда Освальд Барлотти сообщил обо всех этих фактах вышестоящим инстанциям, к нему не прислушались. Даугавиетис, мол, натура творческая. Сильная личность! Главное теперь — это человек, которому можно доверить искусство.
«Я понимаю, сейчас есть трудности, не хватает режиссеров, — огорченно думает Барлотти. — Но всегда можно найти выход, если подходить к делу принципиально. В крайнем случае я сам мог бы занять эту должность. Я ставил пьесы, да и мой актерский стаж дает мне право на это. В данных условиях надо быть готовым принять на себя любую ответственность, если того требуют обстоятельства».
Наибольшее предубеждение Освальд Барлотти испытывает к людям неразговорчивым и замкнутым. А тех, кто каким-либо образом скомпрометирован, у кого запачканная родословная, тех, о ком кто-то где-то говорил с подозрением, Барлотти инстинктивно терпеть не может, он даже в глаза им взглянуть не в силах. Но должность у него такая, что именно этими нечистыми душами ему приходится заниматься чаще всего.
К примеру капельмейстер Коцинь и этот скользкий виолончелист. До чего же они ему отвратительны! Об этих двоих Барлотти известно все, абсолютно все. Он только ждет распоряжения, но Вилис Витол наложил свою лапу на это грязное дело и не разрешает давать ему ход… Известно — наступи на дерьмо, оно завоняет. И это герой Испании! Разве я уже однажды не предупреждал? Подозрительная благосклонность. Компанейщина, кумовство. Эх! Все они там, в подвале, заранее снюхались… А когда я упоминаю об этом при начальстве, меня обрывают… Ну что ж! От терпения и камень расколется. Но тогда будет поздно, тогда мне скажут: Освальд Иванович, вы нас предупреждали, а мы не верили, простите!
Вчера вечером Вилкин признался: «Я бы еще о многом мог порассказать, дорогой Освальд Иванович!» И вот нынче утром пришло письмо.
Уважаемый товарищ Барлотти!Группа патриотов театра
Вам, может быть, неизвестно, что РКПО являлось полувоенной организацией, в 1936 году основанной фашистами и все время скрывавшейся под вывеской пожарного общества. Активный член этой тайной организации Анскин весь период оккупации провел в подвальном этаже театра, где ему велел дежурить известный преступник Зингер. Когда немецкая армия стала отступать, так называемый пожарный Анскин сменил личину, но свое поведение он не в силах был изменить. Чувствуя, что его власти пришел конец, старый негодяй начал избивать в театре патриотов, увечить кулаками артистов и, как верный пес Гитлера, — облаивать и ругать женщин, причем давал волю рукам. Потому что женщины не соглашались с тем, что Анскин впустил в театр и спрятал военного преступника. Просим провести расследование.
Освальд Барлотти сунул письмо в карман зеленоватой шинели и решил немедленно показать его Вилису Витолу. Было еще совсем рано: пятнадцать минут девятого, но секретарша утверждала, что директор уже давно пришел и сейчас совещается наверху с мастером сцены. Барлотти отправился искать его. Приоткрыв дверь зала, Освальд увидел на освещенной сцене Элеонору Боку и Терезу Талею. Они что-то репетировали.
Барлотти поздоровался и спросил, что здесь происходит, чем они тут занимаются. Ведь по плану репетиция должна начаться только в десять.
Элеонора Бока объяснила, что они репетируют «Анну Каренину», попросила закрыть дверь и не мешать им.
Произошла резкая перебранка. А спустя полчаса — на производственном совещании — Освальд Барлотти придал этому делу принципиальный характер. Он уже успел кое-куда сбегать и у кого-то проконсультироваться. Теперь Барлотти точно знал, что такая пьеса нигде не утверждена, что это вовсе не пьеса, а роман и что вообще насчет Толстого еще надо подумать. Сейчас нужна совсем иная драматургия.
Когда же выяснилось, что и сценический вариант сделан не самим Толстым, а по собственной инициативе сварганен поэтом Кадзеем, да еще во время оккупации, то Барлотти тут же, по горячим следам, приказал репетицию прекратить, а экземпляр пьесы отдать ему, дабы он мог убедиться, не скрывается ли под видом «Карениной» что-нибудь похуже…
Это был большой день Освальда Барлотти, апогей его власти. Даугавиетис был так поражен, что не сказал ни слова. (Быть может, это называлось дипломатией, поскольку директора на собрании не было). Вилиса Витола вызвали в управление по делу кларнетиста: дело это как будто шло на лад.
Новый ансамбль Аполло Новуса работал увлеченно. Большинство вновь принятых — люди, пришедшие прямо со школьной скамьи, не испорченные никакими премудростями. Они немедленно организовали в театре комсомольскую группу — впустили струю свежего воздуха в старое, пропыленное помещение. Даугавиетис — их кумир и учитель. «Золоченые ворота» — первое испытание. Либо они заслужат признание маэстро, либо мечта о театре так и останется мечтой.
У старика был наметанный глаз: трех-четырех он уже открыл (по большому счету!), их данные, их талант были бесспорны.
«Харис Чипсте — хорошо сложен, обладает звучным баритоном; затем Антон Раусис, Велга Васариня и еще та, другая, — а, дьявол, как ее зовут? — Расма, наверное, этих четырех я в бараний рог согну, работенка стоит того. Между нами говоря: ансамбль, пожалуй, даже укрепился. Ша! Не надо болтать об этом, но что бы стал я делать с тем барахлом, которое сбежало в Германию? Чуть ли не благодарить надо Зейдака, что театр от навоза очистил. Как бы я от них избавился? Уже и сейчас кое с кем у нас некоторые трудности, например с Эсмеральдой Урловской. Куда ее девать? Для деревенских тетушек слишком бойка, для барынь — слишком простовата, для женщин в расцвете лет — слишком стара. Единственная роль, на которую она еще может надеяться, это Черная мать. В том случае, конечно, если пьеса Райниса будет возобновлена. А пока пусть лучше работает в профсоюзе».
Около пяти часов дня, когда оркестр усердно репетировал под сценой, туда неожиданно вошел кларнетист. Кларнетист с саксофоном под мышкой. Ура! Освобожден из фильтрационного лагеря, реабилитирован! Трое товарищей по несчастью от радости чуть ли не прослезились. Это директор Витол! Он лично явился к коменданту лагеря, лично привел кларнетиста сюда, в театр.
— Реабилитирован, реабилитирован, — дергая себя за нос, гундосит Барлотти. — Značit, надо принимать на работу? Напишите заявление. Заполните анкету. Биографию в двух экземплярах, четыре фотокарточки, справку о состоянии здоровья. В Риге прописаны? Справку с места жительства. Когда все будет представлено согласно инструкции, вы в течение трех дней получите ответ.
УТВЕРЖДЕННЫЙ ПЛАН РАБОТЫ ТЕАТРА
1944 г.
7 ноября постановка «Золоченые ворота», повторение 8 и 9 ноября.
15 ноября «Ромео и Джульетта» (возобновленный спектакль).
1 декабря «Фиеско» (возобновленный спектакль).
15 декабря «Мария Стюарт», премьера!
1945 г.
8 конце января — Л. Толстой «Анна Каренина»,
инсценировка Я. Кадзея.
Постановщик Аристид Даугавиетис.
Режиссер Элеонора Бока.
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Рижская газовая фабрика сообщает, что началось производство газа, и просит проверить в квартирах оборудование и газовые краны.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
ЕВСЕБИЙ И ФЛОРЕСТАН
— Инь
Поэт Сармон сидел в нише углового окна, а Каспар Коцинь за черным стейнвеевским роялем. Они мурлыкали мотивы, играли и напевали более двух часов, и вот три песни готовы. Сармон сказал, что теперь следовало бы немножко перевести дух…
— Вот и ноябрь на дворе! — вздыхает поэт, глядя в сгустившуюся за окном тьму.
— Хорошо хоть, что не подмораживает, — радостно говорит Каспар. — Ввиду отсутствия угля и жильцов, дома не так-то скоро начнут отапливаться.
— Да, хорошо…
(Поэт несколько растерян, оттого и завел разговор о погоде. По дороге сюда он заглянул в театр и встретил Барлотти. Освальд, узнав, что Сармон собирается идти к капельмейстеру заканчивать работу над песнями, воскликнул: хорошенького музыканта подсунул тебе Даугавиетис, ничего не скажешь! Ты, наверное, не знаешь, что Коцинь был легионером и эсэсовцем… И таким мы доверяем! Замаскировавшись под наших друзей, сотни вредителей и врагов народа теперь расхаживают среди нас. С каждым днем их становится все больше и больше, а мы ведем себя как трусы. Позор!)
Освальда Сармон знал с детства. Да и потом — в эвакуации они работали рука об руку. Абсолютно честный, кристально чистый и принципиальный человек — ничего другого нельзя было сказать о Барлотти. Человек, могущий от всей души оплакивать и в то же время без всяких колебаний погубить наилучшего друга, если в отношении того появились хотя бы малейшие сомнения.
Может быть, предупреждение Освальда справедливо? Ведь фактически Сармон совсем не знает этого Коциня. Его порекомендовали Даугавиетис и Витол. Очень будто бы талантлив. Да, ничего… Мелодии, которые сейчас, импровизируя, подогнал к стихам Сармона композитор, действительно хороши… Подогнал? Быть может, и впрямь подогнал? Можно ли верить этому музыканту?
Только что Коцинь сыграл ему еще одну тему. Парень назвал ее темой Огня. Поэт спросил, что подразумевается под этим названием.
— Я почувствовал, как эта музыкальная фраза зазвучала во мне в ту ночь, когда я клялся ненавидеть фашизм, — сказал композитор.
Ого! Слишком напыщенно, слишком наигранно это звучало, чтобы быть правдой.
Чувствует ли Коцинь то, что пишет, или только притворяется? Это следует выяснить. Иначе поэт не сможет продолжать работу, как бог свят, не сможет.
Чтобы повеселее и светлее стало в комнате, Каспар затопил камин. На полочках в нише углового окна и возле рояля горят свечи. Язычки пламени отражаются в зеркалах тети Эллы — зрелище весьма впечатляющее. Массивного письменного стола дяди Фрица тут, слава богу, больше нет. Призвав на помощь Уксуса, Каспар очистил комнату от лишней мебели. Марьяжную кровать втащили обратно в так называемую «спальню с нишей», а диваны расставили по соседним комнатам. Платяной шкаф мрачно возвышается в темном закоулке, а велосипед тети Эллы ржавеет в коридоре. Только «Мадонна с младенцем» все так же сидит на каминной полке. Сармон заметил ее сразу, как только вошел.
— Это Корреджо, — сказал он.
— Нет, это икона, — стал утверждать Каспар. — Ценная вещь, доставшаяся мне в наследство.
«Стало быть, этот музыкант происходит из верующей и богатой семьи», — решает про себя Сармон.
— Ваш отец, наверное, занимается торговлей?
— Нет. Отец алуксненский крестьянин. Две коровы и лошадь. То есть — были когда-то…
— Ага… А теперь он уехал с немцами?
— Что бы такой бедняк стал делать в Германии?
(Никакой ясности… Бедняк?)
— А как это вы оказались в такой роскошной квартире? Вселились сюда после освобождения Риги?
— Нет. Я живу здесь четвертый год. В семье сводного брата моей матери — дяди Фрица. Они сбежали, а меня бросили на произвол судьбы.
— На произвол судьбы? Ну, на судьбу вам, по-моему, нечего жаловаться. Вас не преследовали, не репрессировали.
— Нет. Но я был мобилизован. А это намного хуже.
— Гитлеровцами?
— Нет. Меня мобилизовал Даугавиетис. В образцовый оркестр СС, чтобы по вечерам можно было играть на спектаклях. А теперь вот болтаюсь в театре как богом обиженный. Работать разрешили только временно, пока все не выяснится… Но никто ничего выяснять не хочет. Поглядывают на меня со злобой. Уж хотя бы расспросили как следует. Вот как вы меня сейчас. Не было бы тогда у людей неуверенности и сомнений в моей правдивости. Вы что же думаете, я не почувствовал этого недоверия, когда мы только что писали «Партизанскую песню»? В какой-то момент мне захотелось сказать: бросим это дело и поговорим! Не могу я так работать, ей-богу, не могу!
Плотина была прорвана. Отбросив свое первоначальное упрямство, Каспар откровенно рассказал, сколько неприятностей и опасностей он пережил за последние два месяца (о своих сердечных делах он не упомянул, конечно, да это и не могло интересовать поэта). Сармон узнал, как Каспар Коцинь, пользуясь защитой Даугавиетиса, годами уклонялся от призыва в легион, в какой ужасный оркестр их, в конце концов, загнали, и как эти пятеро несчастных замышляли бегство, и как, наконец, троим это удалось, а двое погибли. Жуткая, потрясающая история!
— А вы рассказывали об этом начальнику отдела кадров?
— Товарищу Барлотти? Да этот человек даже взгляд от меня отводит, не здоровается… И чего ради я стану рассказывать, если меня ни о чем не спрашивают? В конце концов — я не чувствую себя столь виновным, чтобы оправдываться. Как проходила мобилизация, лучше всех знает Даугавиетис. Пусть он пойдет и расскажет.
— Вам все-таки надо было бы пойти самому. Попросить, чтобы дело расследовали.
— Просить? Упрашивать? Никогда! В ту огненную ночь я поклялся: никогда не стану просить! Буду идти напрямик!
— Что это за огненная ночь? — спрашивает Сармон.
И Каспар рассказал поэту обо всем, что произошло после его удавшегося бегства. О том, как он плыл в лодке, об «Апокалипсисе» и об «Очистительном огне». Но уж тут поэт не мог (или не хотел) уследить за ходом его мысли. Слишком сгущенными казались краски. Нарисованные Каспаром картины — бредовыми, ненатуральными. Клятвы и молитвы, чистейшее декадентство! Сармон этого терпеть не мог, он остерегался выходить за рамки им же установленных, строго ограниченных рациональных концепций. То, что якобы пережил Каспар, относилось уже к области фантастики. К тому же — болезненной фантастики! Поэт инстинктивно почувствовал, что тут музыкант хватил через край. Но раз уж какой-то художник мыслит и чувствует подобным образом, то и в его искусстве (в песнях, в музыке) что-то будет не так.
— Я немузыкален и не очень-то понимаю, как протекает процесс создания музыки, — говорит поэт. — Что послужило толчком для вашего воображения, когда вы писали мелодию, ну, скажем, для моей «Партизанской песни»? Как родилась эта мелодия?
— Мелодия родилась, когда я увидел одну строку в вашем стихотворении: «и в ненависти божественной земля будет пить кровь».
— Но у меня вовсе не так! У меня просто «ненависть». Откуда вы взяли «божественную ненависть»?
— Из «Апокалипсиса»…
— Нехорошо, Каспар Коцинь! Вы все усложняете! То у вас озарение, то нечто пылающее, то божественная ненависть. Если ненависть, так ненависть: к чему тут потусторонние силы? Скажи вы — дьявольская ненависть, я бы еще понял.
— Я не согласен с этим! — спорит музыкант. — Дьявольская ненависть была у фашистов. А наша ненависть — божественная!
Карлис Сармон попросил еще раз сыграть мелодию, а там видно будет.
— Играть со всем сопровождением? — спрашивает музыкант.
— Ладно, играйте со всем сопровождением. Я хочу прослушать еще раз.
Сармон слушает и размышляет: черт его знает, реализм это или нет? Как это определяется в музыке? Звучит очень здорово… Мне нравится. А если это не реализм? Темное дело…
Кончив напевать и проигрывать мелодию, Каспар Коцинь встает из-за «Стейнвея» и говорит:
— Эту мелодию я использую в качестве темы в своем «Симфоническом апокалипсисе». Кроме того, у меня еще задуман «Полночный огненный орган», этим произведением я хочу утвердить себя в музыке. Утвердиться в выводах, к которым я пришел. Ведь, наверное, у каждого человека бывают в жизни минуты озарения, когда он внезапно видит перед собой распахнувшиеся ворота и ясно осознает, куда лежит его путь. Вот такое произошло и со мной в ту пылающую ночь. Пробегая через горящую Старую Ригу, я еще, быть может, по-настоящему не осознавал… Но потом там — на крыше…
— На какой еще крыше? — испуганно спрашивает поэт (этот музыкант — ненормальный!)
— На крыше я понял. Мне надо гореть и, горя, сгореть!
— Очнитесь, несчастный! — говорит Сармон. — Не надо сгорать! Надо жить и работать. Создавать высокоидейные произведения искусства. Будет ли таким ваш «Апокалипсис», я весьма сомневаюсь. Сумеете ли вы благодаря ему утвердить себя, я тоже сомневаюсь. Вы слишком усложненный человек. А вот ваши мелодии, как мне кажется, очень хороши. Если только… ну, это вы должны решить сами… Пишите красивые, простые и захватывающие песни. Песни, понятные всем, чтобы их пел и старый и малый! Пишите песни для народа и вы победите!
— Но тогда мне придется вечно искать текст и я буду выразителем мыслей поэта, а не своих, — говорит Каспар.
(Тут Сармон решил испытать музыканта.)
— Разве текст так уж важен? — спрашивает поэт. — Для многих гениальных композиторов было абсолютно безразлично, на какой текст писать музыку и кому ее посвящать. Вам это, наверное, тоже все равно?
— Нет. Таких композиторов нельзя считать гениальными, они достойны сожаления. Я могу назвать вам два примера. Знаменитый Иоганн Штраус в 1848 году, присоединившись к революционерам, написал «Венгерский освободительный марш» и в кабачках играл для народа «Марсельезу», но как только революцию подавили, композитор тут же поспешил посвятить монарху «Марш спасения», потому что какой-то отчаявшийся мятежник на улице напал на короля. И Рихард Вагнер в этом отношении тоже не пример для подражания. Вот целый ряд его произведений, которые никто не помнит и которые нигде не исполняются!
В 1836 году увертюра в честь царя Николая I,
в 1848 году песни дрезденских революционеров,
в 1870 году увертюра в честь английского королевского дома,
в 1876 году марш в честь столетнего юбилея Америки.
Знаменитый композитор все время думал, где бы подзаработать.
— А вы всегда писали музыку, не думая о вознаграждении? — иронически спрашивает Сармон.
— Точь-в-точь как поэты, точь-в-точь — не думая об этом!
«Музыкант начинает насмехаться надо мной! — подумал Сармон. — Надо кончать разговоры!»
Оба наговорились вдоволь, можно было продолжать работу. Теперь музыкант казался Сармону весьма симпатичным, и он в шутку окрестил молодого человека Флорестаном.
— В таком случае товарищ Сармон должен зваться Евсебием, — сказал Каспар.
Работа над песнями пошла намного лучше, чем в начале. В поисках мелодии Флорестан ежеминутно собирался воспарить ввысь, а Евсебий, держась за текст, тащил его обратно на землю — к действительности; они великолепно дополняли друг друга.
Проработав около часа, они вновь начали спорить. На этот раз по поводу извечного, надоевшего и бесконечно избитого вопроса: ч т о или к а к важнее в литературе и искусстве?
Флорестан настаивал, что ценность художественного произведения определяется тем, к а к автор осветил данную тему.
— Осветил, осветил! — сердился Сармон. — Всегда у вас какие-то неподходящие выражения. — Темное нельзя осветить. Главное — ч т о!
— Нет. Главное — к а к!
Теперь уже поэт возмущен всерьез и становится несколько бестактным:
— Вы наверняка бывали влюблены. Ч т о или к а к казалось вам более важным в отношениях с женщиной?
— Любовь священна, не надо над ней издеваться, товарищ Сармон, — говорит Каспар.
— Ого! Значит — угадал! Вы влюблены!
— Был влюблен. Теперь уже нет.
— Неудачный вариант… Страдаете?
— Теперь уже нет.
— Ложь. Кто любил по-настоящему, страдает всю жизнь.
— А я стараюсь поскорее забыть.
— И как вы этого добиваетесь?
— Пытаюсь не смотреть на ее фотографию, вон там, на стене.
Теперь и Сармон замечает, что на стене, над стейнвеевским роялем висит маленькая-маленькая фотокарточка в несоразмерно большой картонной рамке.
— Можно на нее взглянуть? — спрашивает поэт и, взяв с рояля свечу, подносит ее к фотографии.
Сармон долго изучает карточку, а потом говорит:
— Это Лулу!
— Вы ее знаете?
— Это Лилиана Лиепа.
— Нет. Лиана.
— Она уехала с господином Зингером.
— Откуда вы это знаете?
— Кто она была для вас? Любовница?
— Нет… мы просто дружили.
— А для меня она была помолвленной невестой, — изменившимся голосом говорит поэт. — Как только началась война, мы уговорились вместе эвакуироваться… но Лулу не пришла к поезду…
— Это похоже на Лулу, — соглашается музыкант.
— В Москве я женился. И теперь — счастливый семьянин. Пытаюсь обо всем забыть. Вот только сборник стихов, вышедший у меня в сорок первом году, называется «Лулу»… Что написано пером, не вырубишь топором.
ОБЪЯВЛЕНИЯ
В день праздника Октябрьской революции возобновит работу Латвийское радио. Так как прежнее, хорошо оборудованное здание на улице Радио взорвано гитлеровцами, то временно передачи будут вестись из помещения бывшего театра, расположенного на углу Школьной и Мельничной улиц. Первая литературная передача «Литература и искусство — 27-й годовщине революции» состоится восьмого ноября.
Пятнадцатого ноября откроется трамвайный маршрут № 1, который соединит Большие часы с Воздушным мостом. Линия восстановлена при участии рабочих ВЭФа и «Вайрогса».
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
ТЕАТР АПОЛЛО НОВУС
ОТКРЫТИЕ СЕЗОНА
6 ноября 1944 года
л и т е р а т у р н о-м у з ы к а л ь н ы й м о н т а ж
в трех частях,
посвященный 27-й годовщине Октябрьской революции
а) Пролог
Сын Земли, хор и оркестр.
б) Отрывки из «Огня и ночи» Райниса
Лачплесис — Харий Чипсте
Спидола — Тереза Талея
Лаймдота — Эрна Ермолаева
Кангар — Федор Вилкин
Старец Времени — Арвед Юхансон
Черный рыцарь — Рудольф Эрманиа
в) Литературная композиция Карлиса Сармона «Золоченые ворота»
Музыкальное вступление
Путь борьбы и побед
Реквием павшим
Ода победителям
Тебе, класс основной!
Заключительная песнь
В постановке участвует весь актерский персонал, оркестр и дополнительный хор
Постановщик — АРИСТИД ДАУГАВИЕТИС
Музыка Каспара Коциня
ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
Начались генеральные репетиции и прогоны. Каспар сидел за капельмейстерским пультом и старался приноравливать музыку к сложному сценическому действию. Гремели трубы, барабаны и тромбоны, спрятанный за кулисами хор ждал сигнала, чтобы присоединиться к фанфарам. В этот момент Каспар и сам бросался к органу, чтобы дополнить созданный волюмен громовым доминантсептаккордом. В зале качались стены и звенели стекла, но Даугавиетис говорил: «Это еще не то! Марцев, живо сюда на просцениум с большим барабаном, а Уксус пусть возьмет Bacchette di legno и изо всех сил лупит в гонг и тамтам. Еще раз повторим финал. Поднять занавес!»
Уже теперь постановка оставляла грандиозное впечатление, хотя и не все еще было подготовлено до конца. Даугавиетис превзошел самого себя! Старый человек создал новую форму (впоследствии другие ее присвоили и назвали поэтическим театром).
Несколько испуганным чувствовал себя только сам автор — Карлис Сармон.
— А не слишком ли это… того? — спрашивал он у сидящих в зале актеров. За Райниса он не очень боялся (так же как Райнис за него), а вот за Даугавиетиса — весьма. И не без основания: посмотрев репетицию, Барлотти сказал, что придется, по-видимому, вмешаться.
Но не пришлось человеку вмешиваться. События повернулись в сторону, весьма неблагоприятную для него самого. Начнем, однако, с других, менее значительных вещей.
Это произошло сегодня утром. Директор Витол попросил Освальда Барлотти на минутку зайти к нему в кабинет. Они поговорили о работе, о внезапно наступивших холодах и о том, что задерживается доставка угля, после чего Вилис Витол между прочим сказал:
— Вы, товарищ Барлотти, слишком уж позволяете этому Вилкину и Наталье вертеть вами. Они болтают, а вы верите. Дурацкую жалобу на Анскина, сфабрикованную ими, вы передали в управление. Мне только что звонили оттуда. Начальник прямо-таки хохотал. Будет материал для фельетона.
— Я вижу, что эту неприятную историю вы пытаетесь обратить в шутку, Вилис Германович! Не выйдет. У меня есть доказательства.
— Выкладывайте!
— Под полом зрительного зала Анскин оборудовал потайное убежище. Я нашел там пять матрацев, брошенные гитлеровцами сапоги и армейские брюки! — Последние слова Барлотти произнес с почти нескрываемым ликованием. — Брюки с пятнами крови! Еще недавно там скрывался какой-то фрицевский убийца. И происходит это прямо-таки у нас на глазах!
— На этот раз вы здорово обмишулились, дорогой товарищ. Пришли бы лучше ко мне да расспросили об этом, а не искали самолично. Об этом убежище знают все, кто скрывался здесь от немцев. В том числе и Наталья. Предупреждаю в последний раз: если эта клеветническая кампания будет продолжаться, то пострадают не только жалобщики, вам тоже не избежать неприятностей. Старого пожарного я беру под свою защиту. С этой минуты за него отвечаю я.
— Вы бы лучше за себя отвечали. За свой моральный облик. В конце концов хватит нам играть в прятки. Придется сорвать маску с вашего благородного лица. Вы думаете, что никто не знает о вашей двойной жизни?
— О двойной жизни? — удивляется Витол. — О какой еще двойной жизни?
— О ваших интимных отношениях с Терезой Талеей.
Вилис Витол улыбается:
— Ну и что же?
— Отвечайте на вопрос: вы с нею встречаетесь?
— Я совершеннолетний и к тому же не женат. Вам-то какое дело?
— Всему коллективу это не безразлично. Тереза Талея замужем. У Терезы Талеи есть муж.
— Был. Они уже давно разведены.
— Покажите справку о разводе.
— Ее муж сбежал в Швецию.
— И того лучше! А! Этого я не знал. Стало быть: руководитель учреждения установил интимные отношения с женой предателя.
— Как вам не стыдно, Барлотти! Это же лучшая актриса нашего театра. Какое отношение она имеет к предателям? Поставлен вопрос о присвоении ей почетного звания.
— С одной стороны, главная актриса, с другой — жена предателя. Учитывая только что установленные биографические данные, почетное звание ей не присвоят.
— Не вы его будете присваивать, и никто вашего мнения не спросит. Руки у вас коротки, да и разуменья маловато. А что до моих интимных дел, то попрошу не совать в них свой нос!
Так окончился этот отвратительный разговор. Барлотти побежал куда-то кому-то жаловаться, а потрясенный Витол сидел и думал. Через два дня ему стукнет сорок. Война в Испании, лагеря для интернированных, опасности и вечная настороженность подпольного существования во время оккупации сделали его жизнь одинокой. И вот теперь, когда едва расцвело несмелое, хрупкое чувство, сразу же нашлись люди, готовые все испоганить и запятнать… Вместо того чтобы по-настоящему отдаться делу, работать, мечтать и создавать, его ближайший помощник в театре занимается тем, что мутит воду. Теряет время, преследуя своих работников необоснованными подозрениями.
«А может быть, это я не подхожу для такой трудной должности? — думает Витол. — Слишком я восторженный, слишком мягкий? Слишком полагаюсь на Даугавиетиса? Но комсомольцы меня поддерживают, это придает силы. Ну, так как же? Надо бороться!»
Холодный ноябрьский день. В своем кабинете за письменным столом сидит Барлотти и листает газету. Ему нечем заняться. Входит секретарша и говорит:
— Освальд Иванович, в приемной — ваша мать. Только что приехала из Мадоны. Впустить ее сразу же?
— Мать? — охваченный дурными предчувствиями, выдыхает из себя Освальд Иванович. — Ах вот как… Хорошо, скажите, чтобы она посидела. У меня есть несколько срочных дел. — Он выхватывает из папки какие-то бумаги и вертит их в руках. — Мать! Да что же это в самом деле?
После своего возвращения Освальд еще не встречался с матерью. И вообще не подавал никаких признаков жизни. Он не признает семейственности. До войны, правда, ездил к ним в гости, но всегда начинались споры о политике. Оба они — и отец и мать, — мягко выражаясь, убежденные реакционеры. За землю держались, за скотинку. Каждому свой уголок, свой кусочек земли… Впоследствии Освальд вообще там не показывался. Отрекся, так сказать, от родителей. Есть и такая возможность — отречься от родителей. Можно и фамилию сменить, но с этим он, к сожалению, опоздал. Что же теперь делать? И откуда, черт побери, она узнала, где я работаю?
Барлотти нажимает кнопку звонка.
— Впустите гражданку Барлотти, — говорит он.
Секретарша только глазами хлопает.
Мать, слегка прихрамывая, устремилась к сыну. Освальд остался спокойно сидеть за письменным столом. Любезно показал на стул. Так же, как любому посетителю, пришедшему к нему по делу.
— Прошу!
Однако старушка вовсе не собиралась сидеть. С узелком в руках она обежала вокруг стола и, всхлипывая, собралась броситься в объятия сына.
— Осинька! Мальчик мой! Счастье-то какое, что довелось мне опять увидеть тебя да встретить. Это господь тебя хранил, вот ты и вернулся. Целый и невредимый! Вижу-то я уже плохо, неясно, но сразу тебя узнала. С лица такой же, похудел только, ну и морщины. Тяжелые времена пришли, я понимаю. Война. У нас, правда, припасов маленько поднакоплено. Коровенку, слава те господи, оставили. Вот я и прихватила для тебя узелок — маслица, хлебца свежеиспеченного. А это — подарочек. Рукавицы тебе связала, латышские, национальные.
— Национальные рукавицы, — в отчаянии твердит Освальд. — Почему национальные?
Мать сначала не понимает, но потом ей приходит в голову, что у сына, наверное, разболелись зубы.
— Да, нагрянули холода, вот и застудился ты. Ну бери, бери: рукавички на пользу пойдут. А масло в прохладное место положи.
Неожиданно мать начинает плакать.
— Ты же еще не знаешь… горе-горюшко! Отца взяли. На прошлой неделе явился милиционер и увел его. А уходя, отец попросил меня в Ригу съездить и обо всем Осе рассказать. Может, ты чем-то помочь сумеешь… В хлеву нашем чьи-то ружья нашли да патроны, под соломой спрятанные. Три раза в наш дом какие-то люди из леса врывались, отца застрелить хотели, ключ от хлева требовали. Потом подоили корову и ушли. А уж после их изловили и стали они показывать те места, где ружья у них попрятаны. И у нас, стало быть. Ты же знаешь, отец с такими не водился, ты можешь поспособствовать. Его в Ригу привезли, на следствие… горе-горюшко!
Лицо у Освальда окаменело. Чистейший, безоглядно верный человек оказался сыном бандитского приспешника. И никому не втолкуешь, что ты давно отрекся от матери и от отца, никто уже этому не поверит. Потому что нет у тебя такой справки!
«Родственник предателя — сам предатель», не раз подчеркивал Освальд. И никакого значения не имеет, что отец невиновен, никакого. Биография сына испорчена. Тень падает, подозрения остаются. На всю жизнь.
Первой его мыслью было застрелиться или, вернее, застрелить себя. Пистолет лежал тут же, в письменном столе. Но тут Освальда разобрала злость. Злость на мать, хотевшую подкупить его маслом и, словно в насмешку, привезшую рукавицы в национальном стиле. Злость на отца, впутавшего Освальда в такие неприятности. Он стыдился самого себя. (Освальд Барлотти, каково ваше социальное происхождение? Из антисоветских элементов, бандитов!) Ему прямо-таки заплакать хотелось: таким грязным, замаранным чувствовал он себя в эту минуту. Теперь все будут сторониться его. Конечно, прямо в глаза ничего не скажут. На заседании комиссии, куда явится Барлотти, кто-нибудь как бы между прочим заметит, что он, Барлотти, вовсе не должен присутствовать, что на место Барлотти уже давно назначен другой (так он делал сам, чтобы человек, впавший в немилость, сильнее почувствовал унижение). Почему мир устроен так, что отец получает сына, а не сын — отца? Освальд выбрал бы себе героя. Лучше всего уж погибшего в борьбе.
Он встал и сунул матери узелок с ее взяткой. Он не сказал ни слова. Проводил мать до дверей и передал секретарше. От своих родителей Освальд Барлотти отрекся теперь окончательно.
Около недели он жил как в бреду… Наконец пришло сообщение: отец оправдан. Бандиты знали, что старик является отцом Освальда Барлотти, поэтому и устроили в его хлеву тайный склад оружия, надеясь, что милиционеры не станут обыскивать хутор «красных Барлотти». Судебные инстанции оправдали и реабилитировали отца.
Но отца не оправдал сын.
— Подозрения остаются, — сказал он, — и на меня падает тень.
Барлотти подал заявление с просьбой перевести его на другую работу, так как о случившемся узнали в театре. Скорее всего, разболтала секретарша.
— Теперь вы сами видите, что это за клоака, — сказал он уходя.
В управлении к просьбе Барлотти отнеслись с нескрываемой радостью. Давно уже обсуждался вопрос, как быть с ним. Теперь его перевели в другое ведомство.
ПРИБЛИЖЕНИЕ ЗИМЫ И ВИДЫ НА ТОПЛИВО
ОТ НАШЕГО КОРРЕСПОНДЕНТА
После теплого и сухого октября наступили необычные холода. По месту работы организуются выезды в лес и воскресники для заготовки топлива на зиму, поскольку отступающий враг не оставил никаких запасов. Огромную помощь городу оказала в эти дни Красная Армия. Уже подвезено пятьсот тонн каменного угля, вскоре будет получено еще столько же. Начнет действовать центральное отопление в больших жилых домах и учреждениях.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
СВЕТИТ МЕСЯЦ, СВЕТИТ ЯСНЫЙ
К. ДУНДАГС-ДАНГА
Постановка, посвященная Октябрю, оставила хорошее впечатление. Газеты хвалили Даугавиетиса и прекрасно отзывались об актерах. В критических статьях анализировались драматургические удачи и просчеты Карлиса Сармона, его гражданский пыл и лирический пафос. Под самый конец упоминалось и о музыке, написанной «неким молодым, пока еще неизвестным, но весьма одаренным капельмейстером Коцинем».
Большей славы Каспару пока и не требовалось! В конце каждой критической статьи целая фраза была посвящена лично ему:
«Автор музыки в достаточной мере прочувствовал лирический пафос К. Сармона».
«Под влиянием стихов Карлиса Сармона композитор написал несколько прекрасных мелодий».
«Утонченно райнисовские и сармоновские нюансы молодой композитор, к сожалению, уловить не сумел».
«Каспар Коцинь показал, что он умеет весьма технично работать с трубами и барабанами, но ничего не понимает в скрипках».
Обрадованный таким успехом, Каспар Коцинь сразу же после премьеры пригласил аполлоновцев к себе, отметить Октябрьские праздники. Квартира у него большая, можно будет попеть и потанцевать. Собрались актеры, хористы и музыканты. Пришел и Карлис Сармон, а в полночь бурей ворвался дон Аристид, умирающий от жажды и требующий «Саперави». Это был замечательный вечер. Карлис Сармон читал стихи, актеры пели, а Даугавиетис не слушал никого: знай себе говорил. Молодежь все время танцевала. Уксус притащил из театра большущий проигрыватель с целой кучей страшно заигранных пластинок. Игла никак не могла перескочить на следующую дорожку и безостановочно выводила одно и то же: «…море, где северный ветер ревет, ветер ревет, ветер ревет, ветер ревет…»
Вот так же не мог сдвинуться с места и дон Аристид, рассказывая два своих любимейших анекдота: о композиторе Регере и Матильде фон Регеншток. Старик нашел благодарного слушателя в лице своего прекрасного помощника Уксуса. Да и что мог поделать бедный актеришка и сценариус: он же в какой-то мере считался хозяином дома. Со своей матерью, старшей сестрой и ее десятилетним сыном Уксус перебрался в квартиру дяди Фрица. Они вчетвером обитали в «спальне с нишей» и дальнем чулане. Каспар был счастлив, заполучив таких отличных соседей. Да и семейство Уксуса ничего не имело против: из лапмежциемской развалюхи они перебрались в меблированные комнаты на всем готовом. Выбрали себе помещение, выходящее окнами во двор: остальные показались им слишком большими, настолько они были скромны. Так что незанятыми остались самые лучшие комнаты: парадный зал с ярко-желтым дубовым паркетом, с канарейкой в клетке, с золотой рыбкой в аквариуме и засохшей пальмой в деревянной кадке (любимое отхожее место собачонки дяди Фрица), а кроме того, адвокатский кабинет с письменным столом. В этот вечер здесь плясали польку и декламировали Маяковского. Канарейку чуть паралич не разбил, а золотая рыбка-таки окочурилась. То ли от того, что какой-то негодник бухнул в аквариум водки, то ли из-за своих политических убеждений (рыбку подарил дяде Екабмиестский ландвирт).
Наперекор изрядной разнице в возрасте, между Карлисом Сармонтом и Каспаром установились весьма дружественные отношения. Быть может, их объединяла память о Лулу (тайна, о которой они поклялись не рассказывать никому). Быть может, художественные интересы. Один из сотрудников календаря недавно сказал: эти люди прекрасно дополняют друг друга. Лучше всего понимают друг друга художники с разными характерами. Этим, мне думается, и объяснима взаимная симпатия Евсебия и Флорестана. Притяжение противоположных полюсов.
Танцы и пение подходили к концу. Сармон торопился, чтобы успеть на взморский поезд и вовремя добраться домой.
А почему они поселились в Дубултах, спросил Каспар. Ведь здесь три комнаты пустуют или полусвободны. Перебрались бы сюда. Живя вместе, можно и оперу и ораторию написать.
— Хм…
Сармон отнесся к этому серьезно.
— Идея недурна, — сказал он. — Но надо поговорить с женой. Она почему-то прельстилась взморским воздухом, хотя для меня эти постоянные разъезды создают массу неудобств.
Уже на следующий день Карлис Сармон привез сюда свою дражайшую половину. Каспар показал им сначала зал с пальмой, а затем кабинет, где стоял дядин письменный стол. Сармону ужасно захотелось тут же усесться за этот стол и опробовать свое перо на его гладкой столешнице. Он даже успел придумать название для своего стихотворения: «Стол письменный мне вновь принадлежит». Под конец Каспар показал еще и отдельную комнату с выходом в коридор, сказав, что жена товарища Сармона может устроить здесь свой будуар… Ну как?
Джульетта (так звали жену Сармона) только руками всплеснула от радости:
— Такие роскошные комнаты, да еще в самом центре! Тут, Карлис, и говорить не о чем, конечно же надо их брать!
Втроем они спустились вниз, к Фигису. А затем, уже вчетвером, направились в подвал, где размещалось домоуправление. Прошло три недели, и в конце ноября Флорестан, Евсебий и Джульетта стали соседями на долгие годы.
Отшумели праздники, идет повседневная работа. Постепенно возобновляются лучшие постановки Аполло Новуса, начались генеральные репетиции «Марии Стюарт», капельмейстеру Коциню дух перевести некогда. А Даугавиетис уже толкует о еще одном грандиозном начинании: о гастролях в Москве.
Прежде всего он уговаривает Сармона, затем со своим предложением является в управление, убеждает, хлопочет, и нате вам — в середине декабря получает письменное предложение через полтора года гастролировать в столице. Персонал окрылен. Только бы не ударить в грязь лицом!
В театре начал работать новый начальник отдела кадров — отставной гвардии майор Волдемар Перле. После тяжелого ранения в бою под Виеталвой он был демобилизован. Работники управления, да и сам директор Витол долго беседовали с ним, прежде чем уговорили пойти в Аполло Новус и принять тяжелое наследие, которое оставил Барлотти. Кадровые дела не упорядочены, отдельные лица намеренно раскалывают коллектив, строчат жалобы, отравляют атмосферу. Даже Вилис Витол не может справиться с ними. Похоже все-таки, что характер у него (как он сам сказал) мягковат. Но вот сумеет ли Волдемар Перле проявить ту железную строгость, которая необходима сейчас, чтобы нагнать страху на склочников Аполло Новуса?
С виду Перле не казался таким уж грозным: долговязый, худощавый, с седоватыми усами; смеялся он простодушно, гомерически. Но, занимаясь делами, разговаривал громовым голосом — сразу чувствовалось, что это бывший командир. Актеры так и прозвали его — Командиром. Первый же изданный им приказ был весьма категоричен: прекратить непрерывные обсуждения и товарищеские суды во время репетиций. Вместо этого — производственные совещания и политинформация, каждое утро в половине девятого! С трех часов дня до половины седьмого вечера — отдых, а после спектакля — марш, в постель! Перед уходом домой никакого «торчания в гардеробной» (этот пункт тяжелее всего ударил по Юхансону), никаких «Саперави»!
Перле поймал Уксуса в половине двенадцатого ночи в коридоре театра с бутылкой «Саперави». Куда несешь?
— Не было печали, черти накачали! — сказал Уксус, возвращая Даугавиетису полученный от того червонец. — Вот ваши денежки. Командир бутылку реквизировал и запер в сейф, а деньги отдал. В этом железном шкафу у него целая винотека.
— После премьеры выставим на стол, — сказал Перле. — Дюжина у меня уже собрана. По крайней мере одной заботой меньше.
Таков был новый начальник.
Вам бы взглянуть да послушать, как теперь производственные совещания проходят. Прежде всего Перле смотрит на часы и говорит:
— В нашем распоряжении столько-то времени. Репетиция начнется через час. Рассмотреть надо два вопроса. Во-первых: почему мастер сцены Бирон со своими рабочими вовремя не построил декорации третьей картины (из-за этого репетиция началась на двадцать минут позже) и, во-вторых, почему опоздал актер Арвед Юхансон, задержав репетицию еще на десять минут? Хаос, товарищи, хаос!
На собрании говорится только о дисциплине и производственных вопросах. Покрасневший Бирон оправдывается, а Юхансон, опустив голову, признает себя виновным и обещает исправиться. Но вот склочникам и болтунам развернуться негде. Наталья, чета Урловских и Фред Вилкин сидят, втянув головы в плечи, исподлобья глядя на руководителя собрания. («Товарищи! Поданную нами жалобу Перле отверг. Он не разрешает рассмотреть ее на собраний! Хаос, товарищи, хаос!»)
Кончалось совещание, начиналась репетиция, все шло как часы. Каспар сидел в оркестровой яме, в одной рубашке, и исправлял сцены казни в «Марии Стюарт»: он выбросил Гуммиарабикум и вместо него написал траурный марш. Когда репетиция у музыкантов уже подходит к концу, в оркестре появляется Волдемар Перле, усаживается рядом с барабанщиком и говорит: продолжайте, пожалуйста, я просто зашел послушать.
В перерыве Перле, к великому удивлению музыкантов, просит дать ему трубу, подносит ее к губам и довольно-таки ловко наигрывает песенку «В лесу родилась елочка».
— Не хотите взять меня на полставки? — спрашивает он смеясь и возвращает трубу ее владельцу. — В ульманисовские времена я подрабатывал на сельских балах, играя на корнете.
— Вы же наш человек, — шутит барабанщик Марцев. — Лабух!
Перле посидел и поболтал еще минутку. Музыканты жаловались на отсутствие вентиляции: на вечерних спектаклях они тут прямо-таки задыхаются. Профсоюзу и директору давно известно об этом, а результатов нет. Работать становится все труднее, Аристид Даугавиетис приказывает размещать в тесной яме все больше и больше музыкантов — режиссеру, видите ли, нужен волюмен. Пришлось Командиру пообещать, что он сам возьмется за это дело («Хороший человек Вилис Витол, но не расторопный, — подумал Перле. — Придется наступить ему на мозоль»).
— Продолжайте работать, — сказал Командир, пожимая руку Каспару Коциню. — А после репетиции зайдите ко мне в кабинет!
Они продолжают репетировать, но работа не ладится. Капельмейстер стал совсем рассеянным, на уме у него была уже не «Мария Стюарт» и ее печальный конец, а лишь беспокойство за собственную особу.
— Добра не будет, — думает юноша. — Командир так строго посмотрел на меня…
Двенадцать. Половина первого… Половина второго…
Дрожащей рукой капельмейстер Коцинь стучится и открывает дверь кабинета. Перле идет ему навстречу и просит садиться. Где удобнее — у окна или у стола.
Каспар, как пай-мальчик, садится у стола. Командир пододвигает стул и усаживается рядом.
— В понедельник нас обоих вызывают на коллегию, — сообщает он. — Поэтому я решил предварительно познакомиться с вами. Надо, как говорится, провести обсуждение, чтобы согласовать позиции. Вы курите? — спрашивает Перле и протягивает «Казбек».
— Спасибо, нет.
— А я вот курю. На фронте научился. В молодости был таким же примерным, как вы.
Перле не спеша достает спички, закуривает и выпускает колечко дыма.
— Критики эти здорово вас расхваливают… чертовски, мол, одаренный! Но меня больше интересует, что вы сами о себе думаете.
— Да мне-то больше нравится, когда хвалят, а не хулят… К тому же я точно знаю, чего хочу, и понимаю, на что способен.
— Ого! Хотеть можно чего угодно. А силенок-то хватит?
— После того, что я пережил, думаю — хватит! Я прошел через ад.
— Не замаравшись?
— Через ад нельзя пройти не замаравшись. Но после этого можно очиститься огнем.
— И сквозь этот огонь вы тоже прошли?
— Дважды. В первый раз наполовину, во второй — тотально.
— Тотально? Это немецкое изобретение. Как долго вы у них служили?
— Месяц и девять дней.
— Ну и как?
— Это долгая и невеселая история.
— И все-таки расскажите, пожалуйста. Между нами не должно быть никаких секретов, недобрые времена кончились.
Каспар внезапно почувствовал доверие и уважение к этому худощавому человеку. Покуривая, Командир задумчиво смотрел прямо в глаза капельмейстера.
— Рассказывайте с самого начала.
Это был мрачный и неприятный рассказ. Каспар говорил о труппенфюрере, о муштре, о команде Никеля, о бегстве и смерти тромбониста, о Роберте Матусе и о том, как погиб валторнист.
— Ни в коем случае нельзя бросать гранату, когда сам находишься глубоко в кустарнике, — вставил Командир.
— Валторнист этого не знал. Он хотел отомстить за друга.
Потом Каспар рассказал, как в священном гневе метался по улицам среди рушащихся зданий, о стонах и безумном смехе, доносившемся из горящего дома. Он не скрывал, что чувствовал тогда ужасный страх.
— Ну, ну! Мне все, более или менее, ясно, — говорит Перле. — Правда, ясно только в принципе. Очищение, ну, да, да… каков строитель, такова и обитель! Витает в облаках и ищет истину в небе, хотя, быть может, найти ее легче всего здесь же, на грешной земле. Если не возражаете, я запишу вас на лекции по философии в Доме работников искусств. Дважды в неделю я читаю там диалектический материализм. Вы сможете узнать мою точку зрения, а теперь — к делу. В понедельник, ровно в одиннадцать, оба мы должны явиться в управление. Коллегия вас обо всем расспросит и после того, как обсудит, взвесит и признает годным, — утвердит и поздравит с новой должностью. Поэтому побрейтесь (Каспар покраснел: он три дня не брился. Ночи напролет приходится писать оркестровые партии, а утром едва успеваешь на репетицию), выпейте валерьянки и приготовьтесь к заковыристым вопросам. На заседание коллегии вызваны и другие работники театра: Анскин, Бобров и какая-то девчушка, забыл ее имя… Склероз! Собираемся в десять здесь, у меня в кабинете. Отправимся все вместе.
(«Бобров? — думает Каспар. — Что это за Бобров, что это за девчушка?»)
Суббота. Воскресенье. Понедельник…
В приемную они вошли в половине одиннадцатого. Перле тут же ушел в отдел кадров, а Каспар, Анскин и остальные двое испуганно расселись по углам и начали нервничать.
— И что за дело такое? — прогудел Анскин. — Нынче ночью мне дурной сон приснился: еду я будто на брандмашине. И тут вдруг… («А! Бобров — это театральный электрик. Ну не странно ли: четыре года вместе проработали, а я даже не знаю его фамилии», — размышляет Каспар) и тут вдруг вижу: стог сена горит. Полыхает! Хватаю я шланг и ну поливать, а старуха моя… («Девчушка — это вечно улыбающаяся Астра Зибене. Испуганная. Хлопает глазами и шепчет: «Не пойду я туда! Страшно мне, не пойду я туда!») — стало быть, жена меня будит и говорит: «Ты что, старый, совсем рехнулся? Вылез во сне из кровати и в угол мочишься!» Э’извиняюсь, такой сон не может быть к добру.
Дверь распахнулась. Какая-то женщина громким голосом пригласила Каспара Коциня. Капельмейстер на миг заколебался, потом одной рукой деловито провел по брюкам, другой пригладил волосы и двинулся к двери.
Просторное, довольно роскошное помещение. За длинным столом сидят человек десять и тихо переговариваются. Одни в штатском, другие в военной форме без знаков различия, но с орденскими колодками на груди. Женщина в вязаном свитере. На скамье, что в стороне от стола, расположился Волдемар Перле и, словно ободряя, подмигивает Каспару, все, мол, будет хорошо!
Сидящие за столом с любопытством поглядывают на вошедшего.
Каспар говорит «добрый день!» и остается стоять у двери.
— Прошу поближе! — приглашает коренастый мужчина, сидящий во главе стола. (Каспар знает его по фотографиям на театральных программках: в прошлом это знаменитый оперный певец.) — Слово начальнице отдела кадров, — говорит председательствующий.
— Партийная организация и дирекция театра, а также отдел кадров просят утвердить в качестве руководителя музыкальной части и дирижера Каспара Коциня. Прилагаются необходимые документы: характеристика, автобиография, — говорит женщина в вязаном свитере.
— У кого есть вопросы, товарищи члены коллегии? — спрашивает начальник.
На минуту воцаряется молчание. Его нарушает мужчина в армейской шинели:
— Как долго вы работаете в театре?
— Четыре года.
— Значит, с сорокового?
— Так точно!
— Больше нигде не работали?
— Был мобилизован в гитлеровскую армию. Рыл окопы.
— Знаем, это к делу не относится, — прерывает председатель. — Есть еще вопросы?
— Думаете ли вы учиться дальше? — спрашивает женщина в вязаном свитере.
— Обязательно! Я решил заочно окончить еще и композиторский факультет.
— Это хорошо! — говорит мужчина в шинели. — Быть может, начнете подумывать и об опере.
— Я уже сейчас думаю об опере! — пылко восклицает Каспар.
Члены коллегии начинают смеяться от души.
— Я имел в виду — написать оперу, — покраснев, оправдывается Коцинь.
— Большое спасибо, теперь нам все ясно, — говорит председатель. — Вопросы есть? Вопросов нет! Ну что же? Коллегия вас утверждает и желает самых больших успехов. Смотрите, не загордитесь, время от времени заходите к нам — рассказывайте, как идут дела. Самое важное отныне — как вы будете работать. О человеке судят не по словам, а по делам его. Так! Теперь вы бы могли быть свободны, но слово просит начальник воздушной обороны Осоавиахима; в связи с этим останьтесь и позовите из приемной своих товарищей. Время — деньги!
Вошел Анскин и низко поклонился. За ним, вертя в руках шапку, Бобров. А последним вернулся Каспар, силком тащивший за руку упиравшуюся девушку.
Когда все пришло в порядок, начальник воздушной обороны Осоавиахима торжественно поднялся, вышел на середину зала и сказал:
— Товарищи! Штаб воздушной обороны Осоавиахима награждает коллектив Аполло Новуса Почетной грамотой за спасение от пожара здания театра (в ночь на 13 октября).
Почетную грамоту вручают Волдемару Перле. Рукопожатие, аплодисменты.
— За выдающуюся самоотверженность, проявленную в особо опасных условиях, удостоены медалей следующие работники Аполло Новуса:
Астра Зибене (начальник прикрепляет ей малую серебряную медаль, аплодисменты),
Виталий Бобров (начальник прикрепляет малую серебряную медаль, аплодисменты),
Янис Анскин (ему прикрепляют большую золотую медаль, аплодисменты, старик спрашивает: почему это мне такую большую?),
Каспар Коцинь (малая серебряная медаль, аплодисменты).
Начальник воздушной обороны Осоавиахима сказал еще несколько слов, потом им разрешили считать себя свободными и покинуть зал, поскольку заседание коллегии будет продолжаться. Награжденные были приятно и радостно удивлены, Волдемар Перле пригласил всех четверых в «Асторию», решив угостить их обедом.
— Что ж, это можно! — говорит Анскин и ощупывает золотую медаль. — Но почему мне дали большую?
Весело болтая, они спускаются вниз по лестнице управления. Навстречу им, тяжело отдуваясь, поднимается старый человек. Он задерживается на лестничной площадке, чтобы пропустить шумную группу людей. Каспар, идущий последним, замечает вдруг, что это капельмейстер Язеп Бютнер.
— Здравствуйте, маэстро! Как поживаете?
— Господин Коцинь! — радостно восклицает Бютнер. — Глядите-ка, где нам довелось встретиться!
Бютнер выглядит свежим и ухоженным, довольным собой. Он в сером костюме, на голове черная бархатная шляпа.
— А вы как? — весело обращается он к Каспару, но тут же оглядывается и, понизив голос, спрашивает: — Как у вас обошлось с грязцой? Ну, с тем «грязным дельцем»…
— Каким? — недоумевает Каспар.
— Тсс! С немецкой армией… Я всегда говорил: никогда не следует пачкаться.
— Спасибо, господин Бютнер! У меня все более или менее уладилось. А как у вас?
Бютнер расцветает. Он теперь и. о. директора музыкального института. Ждет почетного звания. Вроде бы скоро присвоят… Надо надеяться, что дело выгорит.
Каспар пожелал, чтобы выгорело, и поспешил догнать своих товарищей.
— Что это был за профессор? — внизу на улице спросил Перле. — По виду знаменитый артист, кажется, я где-то видел его.
— Это мой предшественник, старый капельмейстер Язеп Бютнер, — говорит Каспар.
— Э’извиняюсь, Иосиф! Он теперь зовется Иосиф Бютнер, — поправляет Анскин. — Мы на одной лестнице живем. Недавно он прибил к двери новую табличку: Профессор Иосиф Бютнер.
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ И РЕДАКЦИИ КАЛЕНДАРЯ
Середина декабря. 1944 год подходит к концу. Приближается солнцеворот. У каждого свои заботы, а у редакции календаря особые. Ибо календарь, подобно каждому литературному и художественному произведению, должен закруглиться. Этого требует форма, этого требует читатель, этого требуют критики. И тут мы должны сказать, что именно критика неоднократно упрекала Каспара Коциня в неумелой концовке его произведений. Ему хорошо удаются экспозиция, драматургическое решение, но как только подходит к концовке, так тут же — пшик! Молодой композитор то слишком быстро обрывает эпическое течение музыки, то начинает расплываться в бесконечном повторении одних и тех же фраз, надеясь добиться этим обобщения мыслей, то есть применяет рекомендуемую учением о классической форме «коду с материалом предыдущих частей».
Общеизвестно, что слово «кода» в переводе означает «хвост». Образно говоря — композитор к трехчастевой песенной форме «в весе мухи» прикрепляет огромный павлиний хвост, а «Битву гигантов» заканчивает мышиным писком. Действительно ли столь уж беспомощен молодой композитор, пусть останется на совести самих критиков. Мы уверены, что на этот раз они ничем не навредят Каспару Коциню: календарь кончится там, где ему и положено кончиться, а именно 31 декабря. Над формой в этом случае нечего ломать голову. Форма заключена в самом содержании. На остающихся нам страницах мы просто попытаемся свести концы с концами и наметить перспективы будущего, дабы затем с новыми силами и новой энергией взяться за издание нового года: ККК-45.
Редакция и составитель просят читателей приготовиться к финалу календаря.
ИДИЛЛИЯ В КОММУНАЛЬНОЙ КВАРТИРЕ
НАБЛЮДАТЕЛЬ
Каспар приобрел трубу. Серебристого цвета. Тон широкий и приятный. Когда соседей нет дома, капельмейстер забирается в нишу углового окна, упражняет пальцы и дыхание, потому что техника его игры немного подзаржавела. «Лезгинку» Хачатуряна ему уже не сыграть в столь же быстром темпе, как раньше. Правда, Каспару это больше и ни к чему: он теперь целые дни напролет пишет музыку, а по вечерам сидит за дирижерским пультом, ведет спектакли. Игра на трубе в нише углового окна это только приятная разгрузка. Каспар импровизирует — так рождаются мелодические линии его произведений. Он ни о чем не думает, ничего не рассчитывает, свободно отдается движению пальцев и своей фантазии. Тра-ра, трара-рара! Потом эти идеи он обобщает на рояле и записывает в тетрадь.
Бывшие апартаменты дяди Фрица превратились в коммунальную квартиру писателей и художников. Евсебий пишет стихи и драмы. Джульетта ведет хозяйство и занимается живописью. Флорестан сочиняет музыку и играет, Уксус играет, ведет спектакли и поет, сестра Уксуса поет и заставляет плясать Буратино в кукольном театре, а ее мать и сынишка Имант ходят на рынок и добывают продукты. Котел общий. Платят с каждого едока, но неизвестно, как долго это будет продолжаться. Флорестан в субботу, поздно вернувшись домой после спектакля, умял кастрюлю горохового супа, предназначенного для воскресного обеда. Джульетта плакала и долго не могла простить ему этого, то и дело напоминала. Как-то раз обнаружилось, что Уксус втихомолку купил вареную курицу и сам же ее съел. Джульетта нашла куриный скелет в помойном ведре и рыдала. Но вовсе не оттого, что ей хотелось вареной курицы, нет — вовсе не оттого! Просто Джульетта не могла понять, как это люди могут быть такими отвратительными эгоистами?
Уксус страшно устыдился и больше никогда в жизни не ел вареных куриц. Бедняга ходил в «Асторию»: заказывал цыплят табака, потому что тут уж и концы в воду.
В зале со светло-желтым паркетом Джульетта устроила себе мастерскую, или ателье (как она ее называет). Стены увешаны портретами в нежно-матовых тонах. Военные в рыжевато-серых шинелях, с бледными лицами, ученые и государственные деятели, художники и писатели. Среди последних и Карлис Сармон, где-то неподалеку от фронта. Четыре окна большой комнаты, в которые только на закате заглядывает солнце, создают спокойное дневное освещение.
Рядом с залом — рабочий кабинет Карлиса Сармона. Там он весь день усердно работает: пишет стихи, переводит, читает. Но у художницы и поэта время от времени происходят конфликты. Тогда голос Джульетты сквозь двери и стены доносится даже до Каспара. Если он в это время не играет на рояле, то волей-неволей приходится слушать перебранку. В таких случаях у Каспара тоже пропадает вдохновение. «Какое счастье, что я не женат!» — думает капельмейстер.
А вот Карлис Сармон женат. Поэтому он сидит за своим массивным письменным столом при постоянном отсутствии вдохновения. Виновата в этом Джульетта, вернее, экспансивный характер Джульетты. Конфликты начинаются примерно так: намалевав на полотне нечто особенное, Джульетта зовет Карлиса, чтобы тот пришел и взглянул.
— Удалось мне противопоставить этот оттенок небесной синеве? — спрашивает она. — Как тебе кажется?
Высказав свое мнение, Карлис едва успевает вернуться, закрыть дверь и сесть за работу над почти законченным стихотворением, как Джульетта зовет его снова:
— Карлис, иди сюда! Помоги мне разобраться. Это пятно не слишком ярко выделяется на общем фоне? Быть может, то, прежнее, было лучше?
Когда муж, поэт и художественный эксперт в одном лице вторично уселся, сосредоточился и собирается воспарить к вершинам поэзии, дверь с грохотом распахивается. Джульетта втаскивает в комнату мольберт и, повернув к мужу полузаконченную картину, спрашивает:
— Скажи откровенно: есть сходство с партизанским командиром Варкалисом? Ты его лучше знал. Есть или нет?
Душа поэта не выдерживает. Из-за письменного стола вскакивает человек, потерявший всякое терпение. Это муж, разъяренный муж Джульетты Сармон.
— Оставь меня в покое! Я сойду с ума: я ничего не могу написать. Ты мне все время мешаешь. Увези эту тачку и закрой дверь!
Кажется, Джульетта на какое-то время лишилась дара речи… Каспар Коцинь слышит только быстрое поскрипывание колесиков мольберта… Большая пауза. Такую любил Бетховен, отмечая ее в партитуре буквами G. Р. — Grande Pause… Но G. Р. частенько предвещает потрясающий гром — п. г. И п. г. долго ждать не приходится. Дверь с грохотом захлопывается. Sforzando. Тут же с грохотом распахивается. Recitando violente.
— Ха! Я мешаю? Может быть, мне уйти совсем? Эгоист, потрясающий эгоист! Вот возьми эту палку: забей меня насмерть! Сможешь уйти к молоденькой. К такой, что пробудит у тебя вдохновение. К Лулу! К актрисульке! Ах, ах, ах, — трисульки! Лулу! Мяу! Мяу! Ну, убивай же меня! Думаешь, я не понимаю, что все это значит?
Голос Джульетты звучит все громче и яростней.
Каспару становится не по себе: он вынужден быть свидетелем семейной ссоры. Чтобы как-то отмежеваться, Каспар Коцинь берет трубу, высоко поднимает раструб и играет ход на три четверти из Пятой симфонии Бетховена — con moto.
После столь высокой кульминации в коммунальной квартире целую неделю царит нежное adagio amoroso. Джульетта тоскует, но мужа уже не беспокоит; Карлис чувствует себя виноватым, но работает как лошадь. Оба ощущают некоторую неловкость по отношению к Каспару Коциню. Во время ссоры они слышали фанфары из Пятой Бетховена и поняли, чем это было вызвано.
Однако подобные мелочи не очень влияют на бытовую идиллию. Все они люди, сопричастные искусству, поэтому человеческие слабости не могут повлиять на высокие замыслы и творческие мечты. А один из таких высоких замыслов появился у Каспара и Карлиса Сармона: написать оперу! Оперу об Отечественной войне. Сейчас они сочиняют либретто, вдвоем. Сидя по ночам в нише углового окна и грезя наяву.
Мысль написать оперу подала седая дама в вязаном свитере, та самая, которой Каспар на заседании коллегии пылко признался в том, что думает об опере. Теперь эта седая дама назначена начальницей управления. Зовут ее Матильда Крума, по образованию — искусствовед. Как-то утром товарищ Крума позвонила Каспару, попросила зайти к ней и, после недолгого разговора, спросила, продолжает ли товарищ Коцинь все так же пылко думать об опере. Да! — ответил Каспар и добавил, что у него уже есть тема и идея оперы: Отечественная война и люди, заново рождающиеся в этой войне.
Идея показалась начальнице интересной. А узнав, что либретто обещал написать Сармон, Матильда Крума благословила капельмейстера: официально попросила начать работу и показать первые наброски.
Разговор происходил на следующий день после премьеры «Марии Стюарт». Каспар был свободен и мог сразу же взяться за третье действие (они начали с конца). Финал для авторов абсолютно ясен — им должен стать «Очистительный огонь». Но как показать «Клоаку ада», как показать «Апокалипсис»? Начались долгие споры. Поэт не очень-то хотел противопоставлять идее дьявольское начало, он ссылался на то, что в оперном театре видел только ангелов и русалок. Он стоял на том, что для оперного жанра чертовщина не типична. Тогда Каспар спел арию Мефистофеля, а также ха! и хахахаха! Но Сармон утверждал, что Мефистофель вовсе не то же самое, что черт, равно как Спидола никакая не ведьма.
Уважаемый читатель! Эту дискуссию мы перенесем на следующий, последний листок календаря, а сами вернемся к идиллии в коммунальной квартире.
Не хотите ли вы послушать историю о том, как Джульетта Сармон спасла для Каспара стейнвеевский рояль?
Ну вот слушайте.
Как-то под вечер, когда обитатели квартиры разошлись кто куда, в своем ателье одна-одинешенька работала Джульетта. Она пыталась затолкать в раму свою картину — «Портрет рыбака». Рыбак был дядей Уксуса, из Лапмежциема, но это не имеет отношения к делу.
Внезапно Джульетта слышит: возле дверей шум, звонки. Делать нечего, придется пойти посмотреть. Что же она видит? Четыре грузчика втащили по лестнице обмотанный брезентом, перевязанный веревками тяжеленный ящик и поставили возле ее дверей. Все они красные от натуги, потные. Вперед вышел мужчина в золотых очках. Чернявый и кругленький, тоже слегка вспотевший. Представляется: Саруханов, начальник треста вторичного распределения роялей.
— Что это за трест? — удивляется Джульетта.
Товарищ Саруханов быстренько достает из кармана маленькую замызганную бумажонку с треугольной печатью и объясняет, что там, мол, написано — начальник треста вторичного распределения роялей. Ему поручено обменять находящийся в квартире «Стейнвей» на первоклассный «Трессельт».
— А зачем обменивать? — спрашивает Джульетта.
— Затем, что филармонии необходим концертный рояль. А молодому человеку, приютившемуся у вас, племяннику наверное, я пойду навстречу. Раздобыл для него редкость — «Трессельт». Сделан в том же году, что и последний Страдивари — 1736 году! Уникум!
Грузчики поплевали на ладони и уже собираются заталкивать ящик в квартиру.
— Ну нет! — говорит Джульетта. — Не так скоропалительно, товарищ начальник треста! Покажите-ка еще раз свою бумажку!
Но показывать свою бумажку вторично Саруханов не хочет. Он оскорбился. Этакое недоверие! И вообще — лучше не доводить до того, чтобы Саруханов рассердился. Супруге господина адвоката это не пойдет на пользу…
Джульетта уже ничего не понимает. Она еще раз спрашивает, куда Саруханов собирается везти рояль.
— Я же сказал: в филармонию! — потеряв терпение, говорит Саруханов.
И тут Джульетта вспоминает, что директор филармонии — ее боевая подруга, бывший администратор художественного ансамбля. К счастью, вчера в квартире включили телефон. Джульетта вежливо просит товарища начальника немножко подождать, закрывает дверь и звонит в филармонию.
Директор удивляется: никакого Саруханова она не знает, роялем не интересовалась, потому что инструментов у них и так достаточно.
Джульетта кладет трубку. G. Р. — большая пауза… Сразу звонить в милицию или подождать? Нет. Она притворится испуганной и выяснит, что это за банда.
— Знаете что, — говорит Джульетта, — я вот сидела в комнате и думала. «Стейнвей» нам самим нужен, а этот Страдиварий везите в филармонию.
— Буржуйка! — закричал Саруханов. — Я вас отлично знаю, вы адвокатская жена. Где сам Фреймут? Зовите его сюда. Именем народа…
Больше Джульетта уже не стала ждать. Она бросилась к телефону, набрала номер и закричала во весь голос:
— Милиция? Третье отделение? Говорит старший лейтенант в отставке Джульетта Сармон. Быстрее сюда, здесь грабители! Мой адрес…
Начальник треста и грузчики тоже не стали ждать. Саруханов в ужасе воскликнул:
— Старший лейтенант в отставке! — и бросился вниз по лестнице, а грузчики, сообща лягнув ящик, понеслись вслед за начальником.
Обмотанный брезентом Страдивари застонал и остался стоять на лестничной площадке.
УГЛОВОЕ ОКНО КАПЕЛЬМЕЙСТЕРА КОЦИНЯ
— Приливы и отливы искусства двигаются по спирали. Спор, навязанный тобою, имеет многовековую историю, и ты ничем не сможешь удивить меня, — говорит Флорестан (они успели перейти на «ты»).
В консерватории любимейший предмет Каспара — древняя история и энциклопедия музыки. И напротив, Карлис Сармон в основном базируется на интуиции. Поэтому у него довольно-таки неясное и весьма субъективное представление о том, как в настоящий момент следует писать оперу. О том, что писать, они уже договорились. Больше всего поэта пугает слово — модернизм. Каспару пришлось доказывать, что уже в 1555 году Николо Вичентино в трактате «L’antica musica ridotta alla moderna prattica» («Использование приемов старинной музыки в современной практике») с гордостью назвал себя «великим модернистом», так как он изобрел древнегреческий лад. Иными словами, вывел из античного хроматизма новую систему.
— Не выражайся так учено! — говорит поэт. — На этот раз я отстаиваю нечто иное! Нам надо отобразить эпоху, поэтому музыка должна быть простой, мелодичной и доступной широким массам, такой, например, как у Чайковского.
— Ага! Ты хочешь сказать: нам надо отображать нынешний век музыкой прошлого века.
— «Евгений Онегин» возвышается над веками. Это вечная опера.
— Будь ты Пушкин, я бы с тобой не спорил. Но ты — Карлис Сармон, а потому послушай. Мы живем в эпоху, когда в мире происходят огромные изменения как в общественной, так и в культурной сфере. Такие эпохи редки в истории нашей Земли, но периодически повторяются. Предыдущая — ровно четыреста лет назад — называлась Ренессансом. Теперь начался второй Ренессанс, но оказывается: проблемы искусства остались теми же. Разница лишь в том, что в те времена аристократы и богачи, пользуясь трактатами, приводя примеры из практики, сражались друг с другом в своих дворцах, а теперь, обходясь одним остроумием, без всяких практических примеров, мы с тобою сражаемся здесь, в нише углового окна.
— Это звучит романтично, — говорит поэт. — Продолжай в том же духе.
— Ренессанс начинается с того, что в разных видах искусства и в разных местах внезапно появляются выдающиеся новаторы. Возьмем те же 1500-е годы. Я не стану говорить о чинквеченто в живописи, — его даже Карлис Сармон знает, он ведь хвастает тем, что до войны путешествовал по Италии и видел оригинал «Мадонны с Бимбо». (Поэт кивает: «Вот именно, вот именно…») Я остановлюсь только на музыкантах и поэтах, потому что — сколь бы странным это ни казалось — в то время поэты были одновременно и музыкантами, а многие хорошие музыканты — поэтами. Начнем с «Лебедя ренессанса» Карло Джезуальдо, венецианского князя Венозы. Написанная им музыка никак не умещается в старые рамки, еще и сегодня историки музыки поражаются той отваге, с которой он и его единомышленники в Неаполе ломали вековые традиции, прорубали окно для музыки будущего. И в то же самое время в соседнем герцогстве существует другая группа, объединившаяся вокруг Джованни Барди, графа Вернийского. Это поклонники мелодии, они отвергают многоголосие. Барди подчеркивает простоту мелодии и значение поэзии. Самый значительный композитор этой группы Галилей пишет мелодию — сцену из Дантова «Ада», которую сам же и исполняет, сопровождая пение игрой на гитаре. Группа Барди воюет как с модальными экстремистами — школой Карло Джезуальдо, так и с крайними консерваторами — контрапунктистами во главе с Бартоломео Рамисом. И вот ренессанс устремляется вперед на всех трех фронтах! И на всех трех побеждает, потому что из первого впоследствии рождается симфония (Штамиц), из второго — опера (Монтеверди), а столетие спустя — заизвестковавшийся контрапункт будет вознесен к небу Иоганном Себастьяном Бахом!
К группе Барди, возможно, присоединился бы мой друг Карлис Сармон, в то время как я симпатизировал бы Джезуальдо, потому что в его рассуждениях вижу больше зачатков современности.
И еще о взаимосвязях: в том же году, когда Джезуальдо Веноза пишет свой лучший мадригал и из ревности убивает неверную жену, в средневековой Риге начинается первое движение ренессанса — мятеж приверженцев реформации. Когда черноголовые громят Петровскую церковь и изгоняют монахов из монастыря Святой Екатерины (1524), во Франции рождается Пьер де Ронсар, а стихи безумного Франсуа де Монтекорбье хором читают в домах гугенотов. Вот из каких звеньев сплетается цепь ренессанса. Поэтому не оглядывайся на «Евгения Онегина», будем создавать свое! Ведь у нашей оперы название вдвое длиннее: «Партизанский вожак Волдемар Варкалис».
Да, сюжет обсужден, либретто вчерне написано и обговорено, но, как обычно, — Карлис Сармон при каждой более или менее острой ситуации начинает сомневаться и тревожиться: не слишком ли это? Каспар садится за «Стейнвей» и играет уже готовое вступление к третьему действию, почему-то названное им «Апофеозом ночи». Поэт слушает, слушает… Не слишком ли много шума и трагичности, таким ли сегодня должен быть апофеоз? Когда Каспар переходит к массовой народной сцене, к появлению восьмиголосного хора в конце действия, Сармон успокаивается. Да, это ему понятно: почти народная дайна, но было бы еще лучше, прозвучи это как массовая песня.
Сармон пытается втолковать композитору, что это значит — массовая песня. Промучившись минут десять, он признается, что не может объяснить, что это такое — массовая песня, потому что знает только две: «Широка страна моя родная» и «Красный стрелок поднимался», но они не похожи одна на другую.
В конце концов решили так: поэт не будет пытаться объять необъятное и музыкальную сторону оставит в ведении композитора, как это однажды уже сделал Шиканедер, позволив Моцарту испохабить свое гениальное либретто. Композитору нужен от поэта текст, а не советы. Поэтому Каспар попросил теперь слушать внимательно: он будет играть и напевать монолог Варкалиса.
Звучит ария, а внизу по главной улице приглушенно ползет и позванивает первый трамвай. Улицы и крыши белы от снега, небо стальное. Все это можно увидеть из углового окна. Только Сармона нельзя разглядеть. Он сидит в полумраке, настороженно слушает и курит. Время от времени вспыхивает оранжевая точка: тлеющий кончик папиросы в нервных пальцах. Поэт жадно затягивается и, закрыв глаза, пытается фантазировать под звуки рояля. Характер музыки героический, это подстегивает Карлиса Сармона. Все будет хорошо! Вот, вот, уже почти пришла на ум первая строка… Нет, не то! Начни, пожалуйста, еще раз, только помедленнее.
По улице проезжает трамвай. Останавливается на углу Мельничной и трезвонит. В полузамерзшем окне алый ледок становится сначала желтым, потом зеленым, и трамвай катит дальше. В угловом окне меняются отблески огней перекрестка, там, внизу. Наверное, поэтому в памяти Карлиса Сармона вспыхивают две ракеты в белорусском небе. Одна красная, другая зеленая…
Белая, бесконечная пустота… Ледяная луна. Группа партизан укрепилась на опушке чащи, зарылась в снег. Из еловых лап соорудили шалаш. Но огонь разводить не решаются, — по ту сторону заснеженного поля расположена белорусская деревня, а в ней замечены гитлеровцы.
Внезапно в небе над горизонтом взлетают две ракеты. Одна зеленая, другая красная… Ура! Это сигнал того, что прилетит самолет и сбросит продовольствие, боеприпасы, они уже неделю сидят без продуктов и боеприпасов. Около десятка усталых людей. Все, что осталось от их отряда после яростного боя возле железнодорожной станции. Вместе с ними их командир Варкалис. Голодный, невыспавшийся… Вчера он отправил через линию фронта одного из местных жителей, хорошо знающего округу. И вот ракеты оповестили, что задание выполнено, что связной добрался к своим. Надо только дождаться помощи. После этого Волдемар Варкалис выведет свою группу из окружения.
Еще тогда, лежа в снегу, Карлис Сармон решил написать поэму об отважном и отчаянном командире Варкалисе. И теперь он это решение осуществляет. Из чувства уважения и восхищения.
Флорестан довольно смело и верно уловил в музыке мрачную мощь партизанской войны. Такой могла бы стать ария Варкалиса, честное слово — она могла бы стать такой! А пели они в то время? На фронте уж точно нет! Это сказки, будто партизаны шли через лес, распевая «Ночь темна, трава зеленая». Шли тихо, как мыши… Нельзя было ни веткой хрустнуть, ни слово сказать. Всюду таился враг. И, лишь выполнив задание, вернувшись в безопасное место, они — да, тогда они пели песни — солдатские, народные и бог знает какие еще, тогда они становились настоящими сорвиголовами!
К сожалению, в музыке еще не хватает этого озорства, о чем и надо сказать Каспару (они только что договорились не вмешиваться в дела друг друга). Не только мрачная мощь, Каспар! Неделю мы сидели в окружении, без боеприпасов, но знали, что рано или поздно прорвемся: Большая земля поможет. Мы были в этом убеждены. И это рождало радость борьбы.
— Погоди-ка! — вскочил поэт. — Который час? Еще не пора?
Каспар обрывает свое пение, захлопывает крышку рояля и торопливо включает свет.
— С ума сойти! Без пяти минут двенадцать! Ну и замечтались же мы!
Джульетта еще, наверное, рисует в своем ателье, но шаги Уксуса давно уже слышатся в средней комнате. Он занят каким-то делом: позвякивает посудой, бокалами.
Без пяти минут двенадцать!
Каспар хватает трубу, набирает в легкие воздух и трубит сигнал тревоги. Вздрагивает люстра, вздрагивают замерзшие стекла углового окна. Та-тара-ра! Та-ра! Та-ра!
Кое-кто из запоздалых прохожих удивленно останавливается и поднимает голову: откуда эти трубные звуки, но никому не приходит в голову, что несутся они из окна четвертого этажа. Тона сыплются как сухой горох в жестяную миску. Племянник Уксуса Имантик приоткрывает дверь и просовывает в щель свою удивленную мордашку (такой поздний час, а мальчонка еще не спит!).
Тут же в комнату вбегает Джульетта. В руках у нее хрустальные бокалы. Вслед за Джульеттой появляются сестра Уксуса, его мать, Имантик и последним — сам Уксус, неся поднос с двумя большими зелеными бутылками.
Едва успели выстрелить пробки и были наполнены бокалы, как из динамика уже раздался бой Кремлевских курантов и звуки гимна. Новый — 1945 год начался.
Капельмейстер Каспар Коцинь! Поэт Карлис Сармон! Редакция календаря желает вам в 1945 году закончить оперу, которую вы задумали. Наилучших успехов в живописи и первую персональную выставку вам, Джульетта Сармон!
Да будет согласие и радость в семье Уксусов.
Счастливого Нового года!
Перевод В. Андреева.