Доверенным лицом у кандидата в мэры Присаянского района Виктора Николаевича Курицина выступил Владимир Белов, который уже на первой неделе предвыборной гонки собрал работный люд «Кедра» и, покручивая на пальце ключи от автомобиля, выждал некоторую паузу, обронил:

– Я не знаю и не хочу знать, что вы все думаете и думаете ли вообще о предстоящих выборах, только хочу предупредить: голосование лично ваше, ваших жен, взрослых детей, родителей и родственников должно быть стопроцентным в пользу означенного кандидата. Ежели, не дай бог, не будет этих ста процентов, я вас всех построю, и, как в армии, рассчитаю на первый-второй, и каждого второго уволю. Без выходного пособия уволю. И уже в поселке не будет вам ни дров, ни каких-либо иных благ – тот же огород по весне будете пахать на корове. Вот так.

И еще сделал некоторую паузу, после которой закончил:

– И не надо обвинять меня в жестокости или еще в чем-то, а надо вместе со мной делать то дело, от которого мы все живем, вот тогда и жизнь станет меняться к лучшему. Ежели же поперек моего дела и моего решения, то не взыщите, уважаемые. Как вы со мной, так и я с вами. В данном случае задача – провести кандидатуру Виктора Николаевича Курицина, который, будучи мэром, будет защищать интересы поселка и предприятия, на котором вы все работаете и от которого в ваши семьи приходит достаток.

– Мы понимам… – загудели нестройно одни.

– Согласны… – потянулись за ними другие.

– Сделам как надо… – одобрительно прибавили третьи.

– Вот и ладненько, – подытожил Белов. – По итогам выборов я вам всем выдам премию, а старикам вашим прикажу подвезти дровишек. В общем, давайте жить дружно.

Курицин разъзжал по району на подержанном «жигуленке», но одет был с иголочки. Говорил громко, напористо, что называется, резал правду-матку обо всем, что, по его мнению, было негативного в районе и что можно было поправить, если подойти к делу с умом и радением за общие интересы населения.

Но в иных случаях допускал отступления от избранной тактики и позволял себе не совсем пристойные шуточки, хотя опять же в меру. И это людям нравилось. В Курицине вообще угадывалась порода человека из высших слоев общества, что не могли не чувствовать те, с кем встречался. Он был серьезен, выдержан, слова свои взвешивал, сыпал цифрами, фактами, приводил примеры из недавнего советского прошлого, сравнивал с тем, что принесла демократия, и выходило, что Курицин собирается вернуть народу все то лучшее, что было и во что легко верилось.

– Я не обещаю вам райскую жизнь, но ситуацию в районе будем выправлять вместе с вами, потому что беда всех власть предержащих как раз и заключается в том, что дорвавшиеся до власти чиновники не считаются с мнением народа, – говорил он. – А ведь есть бесценный опыт выживания в самых наитруднейших условиях – достаточно вспомнить историю Руси, а потом и России. Мы же с вами в Сибири представляем прямых потомков тех, кто когда-то пришел сюда, обустроился и научился выживать в таких глухоманях, в такие лютые морозы, на таких громадных пространствах, в каких бы ни один народ не выжил, ведь недаром говорится: что для русского человека норма, то для немца, например, – смерть, потому что, на взгляд западного человека, они не согласуются с их обустроенной жизнью. Вот и в последнюю войну, попав в Россию, фашисты столкнулись с такими проблемами, какие оказались им не по плечу. А мы – ничего себе, живем, и живем достаточно комфортно: охотимся, ловим рыбку, сеем хлебушек, доим коровок, заготавливаем впрок ягоду, грибки, а жилье наше, которое строим себе из сибирского векового леса, самое экологичное в мире. Потому здесь, в Сибири, по выражению писателя Валентина Распутина, сложилась особая нация сибиряков. Неслучайно иные горячие головы предлагают отсоединиться от той части России, что за Уралом, и образовать свое собственное государство.

– Ну, это нам ни к чему, – возражал кто-то из собравшихся на очередную встречу с кандидатом.

– Конечно, ни к чему, – соглашался Курицин. – Мы – народ единый и к тому же – многонациональный. Хватит нам дроблений на княжества – не для того цари собирали Русь в единый кулак, а большевики создали единый и неделимый Советский Союз. Этим единым кулаком наши предки били по ливонским и тевтонским рыцарям, по татарам, по Наполеонам разного пошиба, а затем и по Гитлеру. В кулаке – сила и мощь государства, и власть должна всячески способствовать укреплению государства, во всех его уголках – в том числе и в нашем Присаянском районе. И я, в случае своего избрания, добьюсь того, чтобы в школах райцентра и всего района вопросу патриотического воспитания детей и молодежи уделялось самое первостепенное внимание. Любить свою малую родину означает любить Россию. Особое место, конечно, должно быть отведено ветеранам войны и труда, ибо сбережение памяти и уважение к старости – это тот фундамент, на котором только и может строиться настоящее и подготавливаться будущее, потому что только уж совсем глупый человек может отказаться от того бесценного опыта, который накопили предыдущие поколения. Я не хочу и не буду ничего забывать, – подчеркивал он, произнося сии слова твердым голосом и тоном государственного мужа.

– Правильно толкует энтот Курица, – судачили где-нибудь у себя в Совете ветераны, – между собой поселковые фамилию кандидата переиначивали на свой лад.

– У меня дружок фронтовой в Белоруссии, дак уже никогда не встренемся, – вздыхает седовласый фронтовик. – Вот бы снова, как прежде, объединиться нам всем и начать жить в мире и согласии.

– Пензия счас вроде бы и ничего, а цены растут – не угнаться. Ну мы-то – ладно. А вот как жить деткам, внучатам? – вопрошает его сосед.

– Кака-то непонятная политика в государстве. То хают советский строй, то бают о каких-то социяльных гарантиях, а в аптеку не зайти – цены на лекарства ну прям космические… – вступает в разговор кто-нибудь еще.

Потолкуют о том, о сем и перейдут к предстоящим выборам.

– Курица-то наш за ум взялся, правильные вещи говорит. Я, знашь, за его буду голосовать, – повернется к соседу тот, что сидит ближе к окну.

– Правильные-то правильные, а вот выберут его, дак зачнет карман себе набивать народными денежками, – сомневается сидящий рядом.

– Не скажи, сусед, при ем-то Ануфриевский леспромхоз в гору шел, а теперя круглый лес за кордон гонют, а переработка – побоку. Перерабатывать у себя надо бы, а уж гнать ассортимент, тогда и с прибылью будем, – вклинивается в беседу третий.

Однако не везде, куда приезжал кандидат, встречали его гладь, да тишь. В бывшем красном уголке Присаянского лесхоза Курицин с самого начала почувствовал некую враждебность зала, где и взгляды исподлобья, и кривые ухмылки, и короткие смешки, и что-то еще, чего нельзя охватить разом. Первые ряды занимали ветераны предприятия. Эти сидели насупившись, сосредоточенно глядя перед собой на стоящий в центре стол, на тряпку, которая когда-то называлась задником, на приткнувшуюся сбоку трибуну.

Средние ряды занимали женщины, они, как всегда, были нейтральны, втайне ожидая от встречи какого-то для себя послабления. И не только для себя и своих семей – для близких и дальних сородичей, для своего поселка, райцентра.

Последние ряды, как водится, занимали мужики – взъерошенные внешне и внутренне, ушедшие в свои мысли, готовые в любую минуту вскочить и кричать о своем.

Курицин еще только начал говорить – не совсем уверенно, а может быть и нескладно, как тут же кто-то с задних рядов выкрикнул:

– К власти рвешься, чтобы уж совсем наши леса кончить! Вы с Володькой Беловым не разбираете, что перед вами: сосна, лиственница или кедр, – все косите подряд! А на охрану у государства денег нет – от вас же, от таких заготовителей, охранять!..

Зал зашевелился, недобро оскалился: ветераны вздернули головы, женщины зашумели, мужики приподнялись со своих мест, словно и в самом деле собирались сорваться и кинуться к сцене.

– Леса полностью расстроены!..

– Зарплату по полгода не получаем!..

– Техника не обновляется!..

– Нет денег на горючку, на запчасти, а пожары – туши!..

– Акционировать хотят начальнички лесхозы, хозяевами вздумали стать!..

Люди по сути называли самые болевые места предприятия, потому что это была их жизнь, и каждый из находящихся в зале претендовал на свое собственное место в этой жизни. И ничего более не желал, потому что человеку всегда комфортнее там, где он прижился, с чем сросся сердцем, куда идет каждое утро на работу и откуда в семью перетекает достаток.

– Петрович, вжарь ему! – просили в зале. – Скажи свое слово!..

Зачинщик скандала пробивался с задних рядов к обшарпанной трибуне времен Хрущева. В мужике лет пятидесяти от роду Курицин узнал лесника Василия Чернова, который нередко представлял Присаянский район на разного рода экологических конференциях в областном центре, а потом выступал в местной газете со статьями. Люди его знали как непримиримого борца за правду, не боящегося эту правду резать в глаза кому бы то ни было.

– Я вот о чем говорить собрался, – начал Чернов, явно волнуясь, отчего лицо раскраснелось, глаза повлажнели, а руки мотались, словно тряпицы на ветру, и которые он не знал, куда девать. – Курицина Виктора Николаевича мы все знаем как хорошего производственника. Но не без изъяна. Вы ведь помните, как он стал применять лебедочный метод заготовки, хотя метод был фактически запрещен.

– Скажем так: был подвержен критике, как экологически себя не оправдавший. Официально же его никто не запрещал, – несколько осипшим голосом парировал кандидат в мэры.

– Согласен. Но ведь когда лесина летит по склону горы, то сметает она на своем пути все – подрост, ягодники, муравейники и тому подобное. Вред от такой заготовки – не подсчитать.

– Петрович, говори по существу! – выкрикнули с задних рядов.

– Я и по существу скажу.

Курицин понял, что как раз и нельзя позволять Чернову развить свою мысль. Он поднял руку, как это делал, когда приходилось говорить с рабочими, и жест этот на сидящих в зале подействовал почти магически. Люди притихли, приготовились слушать.

– Вы же, Василий Петрович, знаете, что не от хорошей жизни пришлось применять тот метод. В низинах остался тонкомер, а на тонкомере плана не сделаешь. Людям же надо платить зарплату, прогрессивку, и другого пути сделать план у леспромхоза просто не было. Я сам за экологию, поэтому у себя в Ануфриевском леспромхозе и организовал лесопитомник, чего другие леспромхозы никогда не делали. А сколько я вам помогал техникой, когда случались пожары…

– При пожарах все помогали – не то что сейчас! – крикнули из зала.

– Правильно, помогали, – согласился и Курицин. – Только смотря как. Можно дать бульдозер и – забыть. Я же сам бывал на пожарах, организовывал людей, средства тушения, мой леспромхоз подвозил обеды.

По лицам в зале Курицин видел, что настроение людей начинает складываться в его пользу, как бы в его поддержку начал говорить и Чернов.

– Хозяин ты, Виктор Николаевич, неплохой, я это сам могу подтвердить – много раз бывал у вас в лесосеках. И саженцы мы у вас в леспромхозе почти что задаром брали, и семена. Но только где он теперь, Ануфриевский леспромхоз? Все передано частнику. А частнику – известное дело, только прибыль нужна.

– Где леспромхоз?! – поддержали из зала.

– И тут позвольте не согласиться с вами, Василий Петрович, – уже полностью владея собой, отвечал Курицин. – Леспромхоз, как вы знаете, был обанкрочен вместе с другими предприятиями лесодобывающей отрасли, и тут уж, извините, такая политика государства.

Курицин сделал паузу, прошелся вдоль стола, обогнул его и встал против сидевших, приготовясь загибать пальцы.

– Но я не позволил растащить технику – раз… Не позволил развалить складские помещения, автогаражи – два… Не позволил демонтировать и пустить с молотка пилорамы, а сумел преобразовать леспромхоз в другую структуру – три… И я сохранил коллектив – это четыре… Да, структуру частную, но другого сегодня в государстве просто нет. Мы ведь не «черные лесорубы», и у нас все по закону. И есть работа у людей, просматриваемое будущее. Вот ради этого просматриваемого будущего я и иду в мэры – это пять!..

Он поднял сжатый кулак и взмахнул им, как бы приглашая каждого, кто был в зале, удостовериться, что сказанное им соответствует действительности и заключено в только что названных пяти условиях.

– Мы вместе с вами будем бороться за это будущее Присаянья, где жили наши отцы и матери, где мы живем сами и где жить нашим детям.

– Но кедр-то зачем рубите? – почти взвизгнул проигравший словесную дуэль Чернов.

– Зачем? – поддержали его жидкими голосами из зала.

– Кедру, если вы помните, доставалось и в советские времена, – твердо и так же убийственно уверенно ответил Курицин. – Недаром известный писатель Владимир Чивилихин сибирские кедровые леса назвал Кедроградом. И я не хуже вас знаю цену этому удивительному дереву. Но я еще знаю и русскую пословицу: «Когда лес рубят, то щепки летят». За всем, то есть, и за всеми не усмотришь. Где-то что-то обязательно будет не так, как надо бы и как бы тебе хотелось. Но мы и здесь наведем порядок. К тому же главная задача нашего молодого предприятия действительно наработать прибыль – вы и тут правы. Прибыль, чтобы было чем платить налоги, чем платить людям, на что приобретать новую современную технику, запчасти, горючее, на что строить дома для молодых семей, чем помогать школе, детскому саду, ветеранам. Иначе и мы станем банкротами, вот тогда на леса наши навалятся все кому не лень, и тогда уж не с кого будет спрашивать.

Лихое дело предвыборное, лихие времена и нравы.

Колесит кандидат по деревням, селам и поселкам, и всюду одно и то же: возле позабытого-позаброшенного сельского клубишки непременно топчется с десяток мужичков да с пяток бабенок. Мужичков, потерявших себя в круговерти демократических перемен, кои накатились на поля, зернотоки, молочно-товарные фермы, на которых и в которых уже не пахнет жилым духом. Бабенок из тех, которым до всего дело, а потому не пропускающих ни похорон, ни пожара, никакого нового человека, чтобы уж потом перемывать косточки с себе подобными, шастая из избы в избу, потому как в дому собственном никогда не водилось порядка.

Однако подходили и такие, кто с давних пор отмечен был посельщиками своей озабоченностью о собственном добре. С такими Курицину даже было интересно, потому как ожидал он от них вопросов самых что ни на есть пустых и общих. Веселел лицом, крепчал хорошо поставленной речью взращенного городом человека, ошарашивая собравшихся осведомленностью и остротой суждений.

– Вот вы решили выставить свою кандидатуру на должность мэра района, а как, к примеру, собираетесь восстанавливать сельское хозяйство? – вопрошал иной умник из местных.

– Сельское хозяйство в России восстанавливают только дураки, – бил наповал оппонента своим ответом кандидат.

– Как это – дураки?.. – не понимал вопрошающий.

– Да – так. Дураки – и все тут.

– По-оясни-ите, уважаемый…

– Поясняю лично для вас. Вы помните, сколько государство вкладывало денег в сельское хозяйство в советское время?

– По-омню…

– И что с того выходило? Надой на корову в сутки на колхозной ферме был не более пяти-семи литров. Так было или не так?

– Та-ак…

– В то же время сколько вы, например, надаивали от коровенки в собственном подворье? А?.. Сколько? – наступал Виктор Николаевич.

– Литров двадцать – двадцать пять.

– А вам лично кто-нибудь выделял средства для того, чтобы вы развивали личное хозяйство?

– Ни-икто… – отвечал, запинаясь, умник. – Дак я ж старался: на покосе хлестался, вдосталь поил, кормил скотину, в стайке у нее завсегда было тепло и прибрано…

– И вам теперь непонятно, почему так происходило: на колхозном дворе – пять литров, на собственном – двадцать пять? – спрашивал кандидат и сам же отвечал: – А потому, что на собственном вы работали, а на колхозном – били баклуши.

– Так уж и бил, – не соглашался умник. – Я знак имею – победителя социалистического соревнования. Мой портрет не сходил с Доски почета…

Народец в зале начинал шевелиться, и вот кто-то произносил неприязненно:

– Ты б, Васильич, помолчал о своих заслугах. Не перегнулся на колхозном-то, все под себя огребал да на себя тянул…

– А ты, Петлехин, водяру жрал, потому и гол как сокол! – огрызался тот, кого назвали Васильичем.

– Може, и выпивал, но тока тогда, када страды не было. А в страду – из трактора не вылазил. Ты б с мое погорбатил, дак морду таку не наел.

И, чуть помолчав, добавлял, к удовольствию собравшихся:

– Буржуй красномордый…

Возникала перепалка, в которую включались чуть ли не все посельщики. Курицин некоторое время выжидал, потом по своему обыкновению резко поднимал руку. Люди умолкали, а он, четко проговаривая каждое слово, заканчивал встречу:

– Вот я и говорю: в том виде, в каком было сельское хозяйство в советское время, когда один – работал, а другой – тянул одеяло на себя, – нам сегодня ни к чему. Нам сегодня требуются такие формы хозяйствования на селе, где бы и фермеру нашлось дело, и кооперативу, и частнику. Вот вы, Петлехин, к примеру, хотели бы трудиться в кооперативе?

– Ка-анешна… – тянул Петлехин, мало понимая из того, о чем говорил и спрашивал Курицин. – Я б за рычаги трактора хоть счас сел, да колхоза нет больше.

– Не в колхозе, где все – наше и конкретно – ничье, а в кооперативе – хотели бы? – повторял свой вопрос.

– Хотел бы, – уже тверже отвечал Петлехин.

– Такие формы хозяйствования у нас в области уже работают, но я, как будущий мэр, если вы меня изберете, обещаю вам, что в каждой, даже самой маленькой, деревне нашего Присаянского района такие кооперативы будут. И работать в них будут такие подлинные труженики, как сидящий здесь среди вас Петлехин.

При последних словах он резко, всем корпусом повернулся к бывшему механизатору Петлехину и указал на него рукой.

Владимир Белов для интереса раза два побывал на встречах Курицина с народом и уже наедине заметил:

– Ты, Витя, словно родился политиком. Послушал я тебя, и самому захотелось тут же побежать на избирательный участок, чтобы проголосовать немедля. Мэрство у нас в кармане.

– Своей коммуникабельностью, Степаныч, я обязан отцу: выжить при его должности в условиях тридцатых, а затем и сороковых годов и не попасть под 58-ю статью было ой как непросто. Да и мать у меня была не из простушек: дед-то ее был известным в Иркутской губернии купцом, который, как она говаривала, нередко сидел за одним столом с губернатором и прочей знатью.

– Что ж тут и сказать – не знаю. Белая кость в тебе всегда чувствовалась. Но и мы, Беловы, не лыком шиты.

– Это точно, хватка у тебя, Степаныч, крупного западного дельца. Ты нужного тебе человека как бы выслеживаешь, точно зверя в тайге, подготавливая оснастку, подходы, выбирая время, чтобы уж наверняка.

– Так оно и есть: я заранее знаю, куда иду, к кому иду и зачем иду. Заранее определяю для себя тактику и стратегию поведения, где есть место разведке, подготовке, выбору времени и места, средств достижения цели, а также есть место для атаки, где можно развить успех, и отступления в случае неудачи. Короче, как на войне. К сказанному могу добавить: после того как я вплотную занялся бизнесом, постоянно ощущаю себя как бы на войне.

– А ведь это война даже не с существующей властью, это, Степаныч, война со своими земляками.

– Не понял? – глянул на него в упор Белов. – Ты это о чем?

– С властью воевать не надо, ее надо приручать – подачкой, услугой или взяткой. И с властью ты по одну сторону. По другую – твои земляки. И главная твоя задача, как бизнесмена, заставить на себя работать.

– Но ведь можно возить людей вахтовым методом?

– Людям пришлым надо хорошо платить, по-иному не получится. А земляки могут работать за копейки, только надо поставить их в такие условия, при которых им было бы некуда деваться, – это вот по-твоему и называется военными действиями. И здесь хороши все виды оружия, лишь бы достигнуть цель.

– А цель, как известно, – что?.. – Владимир наклонился в сторону приятеля, и в глазах его заиграли веселые огоньки.

– Оправдывает средства, ты это хочешь сказать? – в свою очередь Курицин придвинулся к Белову.

– Вот именно.

– Не знаю. Если следовать твоей логике, то в данном случае надо совсем отказаться от такого устаревшего понятия, как совесть.

Владимир поднялся со стула, зашагал по комнате – были они на момент этого непростого разговора в доме Курицина в Ануфриеве.

– Совесть, совесть… Мне наплевать на совесть, если ее нельзя положить в чулок. Но постой: может, ты уже потерял интерес к выборам?

– На выборы я иду сознательно, – усмехнулся Курицин. – А если бы не пошел?

– Тогда я начал бы тебя шантажировать.

– А я бы нанял киллера и отстрелил тебя.

Белов остановился напротив приятеля, как бы соображая, что ответить, но неожиданно рассмеялся, да так заразительно, что не удержался и Курицин.

В комнату заглянула Катерина Ивановна, Курицин подошел к ней и что-то сказал. Спустя минут пять женщина принесла бутылку водки, рюмки, закуску.

В такие минуты приятели пили, ели в свое удовольствие. Оба трезвенники, «расслаблялись» не спеша, со смаком, выпивали в меру и назавтра не знали похмелья.

Любили и поговорить, причем на этот вечер как бы снимали со своих языков все запреты и говорили с предельными откровением и цинизмом, где доставалось местной власти, чиновникам, райцентровским предпринимателям, коллегам по собственному бизнесу и вообще кому бы то ни было, с кем пересекались их жизненные пути и кто являлся объектом их постоянного внимания. Но если Курицин в чем-то подыгрывал Белову, а зачастую и провоцировал на какие-то резкие выссказывания, то Белов «расслаблялся по полной».

– Недавно, ты знаешь, я ездил на машине в соседнюю область. И пока тащился по ухабам, все думал о том, что нас, сибиряков, словно специально, без суда и следствия, обрекли здесь на медленное вымирание, – прожевывая котлетку, в раздумье говорил Белов. – Но, с другой стороны, нам выходит прямая выгода: пока нет хороших дорог, пока столица снимает сливки с крупных заводов, комбинатов, скважин, нефтепроводов, надо разворачивать свой бизнес здесь. Разворачивать стремительно, с размахом, как можно быстрее нарабатывая капитал. Нам не грозит захват бизнеса более крупными структурами, потому что наши «ооошки» на первый взгляд – не стоящая внимания мелочь, где ни один серьезный экономист не сможет отследить финансовые потоки, а тем более определить их масштабы. Между тем мы можем быть нисколько не беднее иных олигархов из областного центра и в считаные годы, даже месяцы можем выкачать отсюда приличные деньги. И сделаем это без лишнего шума – спокойно и торжественно.

– Сделам, – кивал головой Курицин. – Но… – поднимал палец кверху, – с моей помощью мэра.

– Витя, – в голосе Владимира послышались ехидные нотки, – ты – курица, которая будет нести золотые яйца.

– А скажи, Степаныч, – ведь правда, что у меня оч-чень удачная фамилия? – усмехаясь, откидывался к спинке стула приятель. – С двойным смыслом и между тем такая простецкая, ну в доску своя.

– Что верно, то верно. Поначалу тебя, из-за такой фамилии, никак нельзя принимать всерьез. А вот когда разглядишь – мурашки бегут по спине.

– ?

– Не от страха, а от понимания того, каким ненасытным аппетитом наделила тебя мать-природа. Ты ведь и за столом-то не ешь, а – сглатываешь. По жизни – точно так же. И ежели все эти инстинкты – да на хорошие мозги, то живоглот получается изрядный.

– Можно подумать, что ты, Степаныч, не живоглот. Почище меня будешь.

– Почище тебя быть очень непросто. А ты думаешь, почему?

– Поч-чему? – словно эхо, повторил Курицин за приятелем.

– Потому что тебе твое досталось уже при рождении: и положение в обществе, и связи, и воспитание, и стартовые позиции. Мне же свое пришлось добывать собственным трудом, пробивая себе дорогу лбом, и тут уж все зависело от прочности лобной кости. Пришлось и прогибаться, чего я не могу простить ни себе, ни тем, перед кем пришлось прогибаться.

– Куда бы ты делся без прогиба?

– Вот именно: куда? Вообще же я ни о чем не жалею, потому как в дураках себя никогда не чувствовал. Это те дураки, перед коими прогибался.

– Правильно гуторишь, Степаныч. Ой, как правильно… – подливал масла в огонь Курицин.

Расслабленные от еды и питья, приятели еще долго горготали о своем, чем жили и к чему стремились, подсчитывая по сути будущие барыши. Они, без сомнения, чувствовали себя хозяевами жизни и таковыми на сей момент пребывали на самом деле. Половина Присаянского края работала на них. Все приводные ремни, какие только имелись, были натянуты на свои шестерни и шестеренки и крутились в требуемом направлении. Их же задача состояла в том, чтобы не допускать сбоев в механизме запущенной машины и строго следить за поступлением конечного продукта – денег. Немалого количества денег, которые поступали к ним, минуя счета в банках, финансовых ведомостях и отчетах, потому во всевозможных инспекциях и контролирующих денежные потоки инстанциях даже не представляли, сколь смехотворные суммы налогов поступают отсюда в государственную казну. Потому и мало кто, а если точнее сказать – никто не имел представления о подлинных доходах Белова Владимира Степановича и его подручного Курицина Виктора Николаевича. Что до последнего, то о доходах приятеля в точности не знал даже сам Белов. Впрочем, как и Курицин – о доходах Белова.

– Мы с тобой первопроходцы бизнеса первой волны, – самодовольно говорил Владимир. – Получается, что мы и есть – самые наипрямейшие потомки Ермака Тимофеевича, который пришел в Сибирь за тем же, за чем здесь живем и мы.

– А ведь ты, Степаныч, – светлая голова. Те, кто шел с Ермаком, вместе страдали от холода-голода, вместе бились с коренными народами, не щадя живота своего, вместе погибали, если требовалось, а мы с тобой – одиночки. Песен о нас с тобой не сложат и памятников нам не поставят…

– Мы сами себе поставим памятники, – встрепенулся Белов, которого, видимо, задели за живое слова Курицина.

– Разве что… в виде голых пней от сведенного леса? – съехидничал приятель.

– Не юродствуй, – наставительно оборвал его Белов. Я серьезно. Вспомни недавнее, когда со всех концов страны ехали в Сибирь строители всяких там гидроэлектростанций, заводов и комбинатов. Ведь они были теми же погубителями всего живого и неживого, но о них были сложены песни, и пела те песни вся страна. И памятники поставили. Так чем же мы хуже их? Они были первопроходцами в своем, мы – в своем. Наработав капитал, мы дадим работу тысячам и тысячам бедолаг, которые сегодня не знают, к чему приложить свои руки. А мы найдем их рукам применение. Най-де-ом!..

Белов неожиданно стукнул кулаком по столу. Приподнялся со стула и еще раз стукнул. Лицо его побагровело, глаза уставились в одну точку – куда-то поверх головы Курицина. Затем, словно очнувшись от временного помутнения рассудка, плюхнулся на стул и продолжил уже спокойным, но твердым голосом:

– История, Витя, отбирает для своих скрижалей только самых предприимчивых и дерзких. И нам бы еще немного времени – успеть. Успеть набрать такую высоту и силу, при которой никому бы нас не достать: ни закону, ни власти, ни собратьям по бизнесу. А народ простой – что же?.. Он примет кого угодно, лишь бы давали жить, растить и учить детей, относительно безбедно существовать. Он ради минимального набора благ многое стерпит.

– Но маслица надо бы иной раз подливать – пускай даже и отработанного. Умасливать то есть. Нельзя тянуть резину до бесконечности – порвется та резина. А порвется – ты знаешь, что может быть: сметут – не заметят. И деньги не спасут.

– Тут ты, пожалуй, прав. До меня это начало доходить в связи с поступком отца моего. И ежели уж батяня родный пошел супротив сына, то тут есть над чем призадумкаться (Белов иногда позволял себе говорить тем языком, который слышал с детства).

– Вот-вот, надо бы и клубец подремонтировать, и магазинчик какой социальный изобразить, и водокачку подправить. Затраты – на грош, а выгоду можно поиметь знатную. Главное же соображение такое: народец лучше станет робить и признает в нас хо-зя-ев. А нашему народу без хозяина никак невозможно. Признает и никому не даст в обиду – на такой народец, в случае чего, можно будет положиться.

– В случае – чего? – не понял Белов.

– В случае, если кто наедет нас с тобой кулачить.

– Давай уж без этих твоих, – подбирая поточнее слово, покрутил пальцами возле лица приятеля Белов, – шуточек. Я и сам могу кого угодно раскулачить. Дело говори, а то знаешь, как открываются двери в твой дом, я быстро найду. Только потом не жалуйся. В этих местах ты только гость, а я – свой, местный, доморощенный. Мне, доморощенному, люди многое смогут простить, тебе – никогда.

Слова Белова не испугали хозяина дома. Курицин встал, подошел к окну, не поворачивая головы, начал как бы издалека:

– Я вот думаю, что в случае своего избрания мне действительно надо будет провести в жизнь две-три сильных программы во благо всего населения, – мы ведь с тобой отсюда никуда уезжать не собираемся, значит, надо сделать так, чтобы не было стыдно за свой край. Другое мое соображение в том, что буквально на днях я собираюсь жениться, потому как люди всегда больше доверяют людям семейным. Именно в период предвыборной кампании, чтобы все видели, как остепенился старый холостяк.

– Жениться? – удивился Белов. – Что-то я не замечал, чтобы ты за кем-то ухаживал?

– А ты и не пытался замечать – эта сторона наших взаимоотношений тебя никогда не интересовала. Между тем я уже год встречаюсь с одной женщиной, и она меня устраивает во всех смыслах. У нее, кстати, есть дочка восьми лет, вот и семья.

– Уж не от тебя ли? – съязвил Белов.

– Не от меня – успокойся. Она – учительница, на хорошем счету, да ты ее знаешь. Помнишь, были с тобой в райцентровской школе на мероприятии по случаю передачи компьютерного класса, она и принимала от нас пакет с документами?

– Да-да, миловидная такая… Припоминаю…

– Но это я к слову. Раздрай, какой сейчас творится в стране, Степаныч, кончится. Все равно к власти придут государственники, как это было в России не раз. Востребуются и государственники на местах – в таких глухих краях, как наш, Присаянский. Вот тут-то мы и должны проявиться со всей полнотой. А если у нас с тобой за плечами не будет добрых дел, то нас грядущие события просто вытолкнут на обочину жизни. И вовсе не важно будет, что мы имеем – деньги, предприятия, акции и тому подобное. Оценивать людей новая власть будет по их делам. Помнишь, как в Священном Писании сказано: по делам их узнаете их? К этому и надо готовиться, потому что в России раздраи никогда не бывали затяжными. А добрые дела – это тоже капитал, причем не зависимый ни от какой инфляции.

– Что-то я плохо понимаю, к чему ты клонишь, любезный друг. О каких добрых делах толкуешь, если в твоих руках в свое время было огромное предприятие и ты мог спокойно, без каких-либо для себя потерь, проводить в жизнь эти, как ты сейчас заметил, «сильные программы». Ты и сейчас имеешь возможности, однако не торопишься с благотворительностью. Может, все-таки дело в нутре человека? А, Витя? Я по крайней мере не пытаюсь рядиться под ягненка, а живу так, как могу. Ты же никак не можешь обойтись без своих хитростей, будто только ты один и есть самый умный на свете. Если уж подливать масла, то подливать отработанное я не стану.

– Так кто же говорит, что отработанное… – поспешил перебить его Курицин.

– Ты и говоришь. У тебя, Витя, гляжу, семь пятниц на неделе. В политику тебе надо было бы податься: политики, Витя, великие мастера по выдаванию отработанного за качественное. Вот уж воистину «кому на Руси жить хорошо». Не пашут, не сеют, не жнут, а живут на широкую ногу.

* * *

Пока Данила Афанасьевич отсутствовал, племянник его Владимир, будучи уверен, что вопрос с передачей ему участка решен, затеял переброску техники на ближние деляны. Гнать трелевочники мимо выселок все же поостерегся, потому дорогу пробивали в стороне, расталкивая бульдозерами все, что попадало на пути: сосняк, березу, кустарники. Ревели моторы, ухали под пилами вековые деревья, проминалась под гусеницами тракторов земная твердь.

Сам Белов находился здесь безвылазно, намечая на листке тетрадной бумаги маршрут. Следом за лесорубами и тракторами шли лесовозы, на которые грузили сваленный и сштабелеванный на наскоро утоптанных техникой площадках лес, чтобы доставить на нижний склад.

Белов заметно нервничал, торопил людей, понимая, что тяжелого объяснения с дядькой не избежать, а Данилу он побаивался с юности, уверовав во все те сложенные о нем легенды, где старший Белов выступал в роли погубителя бесследно пропавших когда-то охотников. Не мог не знать и его решимости, потому в уазике лежал расчехленный карабин – так, на всякий случай, как думал он, но больше для придания самому себе уверенности в правоте затеянного дела.

Состояние Владимира передавалось и людям, к тому же каждый из работающих здесь мужиков о выселковском отшельнике имел то же представление, что и Белов, потому в глазах людей можно было прочитать один и тот же вопрос: а надо ли было вторгаться во владения Данилы Афанасьевича и чем это для них всех может кончиться?

Когда уже было побито километра полтора дороги, на вездеходе подъехал Виктор Курицин, который на время предвыборной компании был полностью освобожден от своей работы в ООО «Кедр». Постоял, о чем-то спросил, не поворачивая головы к приятелю, обронил:

– Утром был у мэра Семенова, тот интересовался, как тут у тебя идет работа. В общем, в райцентре все знают, что мы вторгаемся в пределы участка Данилы Афанасьевича.

– Ну и пусть знают, – предчувствуя недоброе, отозвался Белов. – Что еще-то говорил?

– Просил, чтобы ты немедля прибыл к нему. Разговор у него к тебе есть серьезный. – Повернулся к Владимиру и уже настойчиво: – Ты бы, Степаныч, не откладывал поездку. Мало ли что там могло произойти. Но понял я только, что неспроста это – слишком уж Семенов озабочен.

– Поеду сейчас же, – решил Белов, которого явно заинтересовала просьба главы администрации. – Чую, у него самого шкура трещит.

В кабинет Семенова вошел, не обращая внимания на секретаршу, поздоровался, сел, выжидаючи глядя в глаза хозяина кабинета. Тот встал со своего места, пересел поближе к Белову.

– Мы с тобой, Владимир Степанович, всегда понимали друг друга, надеюсь, и сейчас поймем…

«Еще бы не понимать, ежели твои собственные бригады рубят лес на моем участке», – усмехнулся про себя Белов.

– Понимаешь, какая тут закавыка…

– Да не тяни ты, Михалыч, говори, как есть.

– Позвонили мне, с самого верха позвонили…

– Из областной администрации, что ли?

– Выше, а откуда – не имею права говорить, предупредили меня. В общем, работы твои на участке Данилы Афанасьевича надо свернуть в самом срочном порядке, иначе не сносить головы ни тебе, ни мне. Я-то через несколько дней сдам свои полномочия и вообще собираюсь отсюда уехать (Семенов свою кандидатуру на выборы не выставлял). А тебе здесь жить. Здесь твой бизнес, который попросту могут прихлопнуть. Поэтому чисто по-дружески прошу – сегодня же дай команду своим выезжать из леса.

– Да что случилось, черт возьми? Что это ты так всполошился: уж не сам ли президент имеет виды на дядькин участок? – усмехнулся.

– Не кощунствуй, Степаныч. Не президент, но серьезные люди, государственные, спорить с которыми бесполезно. Во всяком случае требуется выждать время, а там будет видно.

Возвращаясь в Ануфриево, Белов перебрал в голове все возможные варианты складывающейся ситуации и не мог понять, что же могло произойти. Не ездил же дядька со своей жалобой в Москву, да и кто бы там стал его слушать. Не-эт, тут что-то иное, о чем он, Владимир Белов, не знает и, может быть, никогда не узнает.

«Чушь какая-то, – думалось ему. – Мистика. И кому понадобилось вмешиваться в дела обычного лесного поселка, затерянного в присаянских широтах?..»

«А может, и вправду вмешались некие запредельные силы в лице прадеда моего Ануфрия Захаровича? – думалось дальше. – Может, Владимир Белов посягнул на что-то такое, чего и касаться-то нельзя? Может, прав дядька, утверждая, что его участок – ключ ко всей присаянской тайге, и ключ этот в виде кедровников и сложившейся здесь веками экосистемы надо беречь как зеницу ока?..»

Владимир тряхнул плечами, словно ему стало холодно. В душе его был страх.

«Но ведь всюду хлещут, всюду вмешиваются, всюду рушат и нарушают? – сомневался, проезжая деревни и села, и вот уже впереди показалась окраина поселка Ануфриево, который обогнул окольной дорогой, и машина Белова вскоре вырулила на ту лесовозную, что успели пробить рабочие «Кедра».

Мужики как раз обедали, выложив на общий стол все, что вмещали их прихваченные из домов тормозки. Здесь же на тагане грелся мятый, прокопченный дымом, вместительный чайник.

Присел на валежину, попросил налить чаю и ему. Взял кружку двумя руками и сидел некоторое время молча, втягивая в себя маленькими глотками горячую жидкость.

– Вот что, Васильич, – сказал, обращаясь к бригадиру. – Сворачивайте работы и всю технику гоните на базу, только зачистите обочины, чтобы не осталось после вас бардака.

Не прибавив более ни слова, поднялся, пошел к своей машине.

В поселке остановился возле магазинчика, прошел прямо к продавщице, наклонился, сказал несколько слов. Продавщица кивнула и скрылась в подсобке, выйдя оттуда с небольшой коробкой. Подала Белову.

Дальше путь его лежал к родительскому дому.

– Ой, люшеньки, сыночек пожаловал… Как я рада, как я рада, – засуетилась Татьяна. – Проведать заехал мать?..

– Проведать-проведать… Че у тебя там в печи, давай сюда, – ничего не объясняя, поставил коробку на стол, открыл, стал вынимать содержимое. – Это вот тоже порежь да рюмку поставь.

В коробке лежали палка колбасы, кусок сыра, консервы, три бутылки водки.

– Ой, люшеньки, – в другой раз охнула Татьяна, но более ничего не прибавила, зашаркала тапочками в куть, откуда послышались привычные Владимиру с детства звуки, когда из зева русской печи ухватом вынимают чугунок, достают из буфета тарелки, блюдца, режут хлеб.

Однако старая Татьяна молчать не собиралась, потому как только стол был собран, уселась напротив сына, подперев сухой жилистой рукой щеку.

– Ой, люшеньки, – охнула в третий раз. – И че эт ты, сыночек, пить-то седни заладился? Случилось чего?

– Ничего особенного, – буркнул Владимир. – Обычное дело: решил выпить и – пью. Кто мне запретит?

– Не скажи, Володенька… – в голосе старухи послышались жалобные нотки, которые были верным предвестником старушечьих слез. – Сашенька – царство ему небесное – тако же начинал…

– Знаешь, Татьяна Маркеловна, – грубовато пресек возможные материнские излияния. – Ты бы посидела да помолчала. А поговорить мы с тобой найдем о чем. Потерпи малость.

Налил – выпил. Ткнул вилкой в закуску или не ткнул – налил снова. И снова выпил. Так раза четыре.

Вместе с взошедшим в голову хмелем почувствовал сосущую потребность в еде. Усердно заработал вилкой и челюстями.

Татьяна наблюдала за действими сына, вздыхала, но рот открыть не решалась.

– Ты, мать, не беспокойся, я не запью, как братец, – сказал, отложив вилку. – Ты вот что мне скажи: почему отец никогда не ходил бить шишку на дядькин участок, там ведь ореха на полсотни заготовителей хватит? Да и сподручней было бы с братом – ближе родни не бывает.

– А не знаю, сыночек. Не схотел – и все тут. Правда, сказывал как-то, мол, Данилке дедом завещано охранять середку таежную, вот, мол, пускай и охранят.

– Середку, говоришь?

– Так и молвил: середку… А я ниче и не спрашивала. И че спрашивать? Каку середку – отец-то лучше знал. Ой, люшеньки… – Но тут же встрепенулась: – А че ты об энтом, сыночек?

– Да есть некоторое соображение… И ведь никто не пытался спариться с дядькой, разве только старый Воробей, да и то его напарником никак не назовешь. Приблудный…

– Приблудный-приблудный, – закивала головой Татьяна. – Опять же скучно одному-то в тайге, вот и пригрел Воробья-то Данилка. Что скотинку бессловесную… Оне вить, Беловы то ись, люди темные, себе на уме. Дружбу ни с кем не водили. Мой-то, Степан, окромя семьи ни с кем не знался, хоть с тем же Ленькой Мурашовым, с коим воевал в одном взводе. Так, иной раз на какой большой праздник забредет к тому, быдто шатун какой, да нажрутся водки вместях. И че эт мужики в ей находят, в водке то ись?.. Ой, люшеньки… Ты вот седни…

– Хватит тебе, мать, об одном и том же! – оборвал грубо. – Говорят тебе: я не запью…

– Канешна, не запьешь, – согласилась с готовностью. – А сам глоташь котору рюмку подряд…

– Но вот о чем еще хочу тебя спросить: может, отец боялся дядьку Данилу, потому и не хотел конфликтовать?

– Че ты, че ты, сыночек, – замахала руками Татьяна. – Окстись, родный. Я шла замуж за ероя и была за им, как за каменной стеной. Хотя, опять же, за простодырого ероя… Сколь я ему говаривала: «Степа, давай жить для себя… Давай жить для своих деток», дак нет же: того и смотри, рубаху с себя сымет и отдаст какому-нибудь Воробьишке. Прям срам какой-то…

По сморщенному лицу Татьяны от волнения пошли красные пятна. Она хотела еще что-нибудь сказать, но махнула рукой и пригорюнилась, поднеся по привычке к глазам концы платочка, который всегда покрывал ее голову.

– Тебя не поймешь, – потянулся к бутылке сын. – То – герой, то – простодырый… Сорок лет прожили вместе, нас нарожали, а ладу не было. Мы ж это видели.

– Потому и не было, – заторопилась сказать о своем Татьяна. – Я – прикладываю, он – отдает. Я – прикладываю, он – отдает. Захочешь тайком сделать, дак боишься – убьет вить.

– И мог убить? – улыбнулся Владимир.

– За простодырую правду свою мог убить кого угодно, – утвердительно молвила Татьяна.

– Ну это ты перегнула, не мог отец убить, не такой он был.

– Не мог, канешна, эт я и впрямь подзагнула, – с готовностью согласилась старуха. – Но се равно боялась ево, Гитлера…

– И должна была бояться, потому что он был Ге-е-ро-й, – полушутя, полусерьезно подвел черту под разговором.

Встал, взял с тумбочки гармонь.

Потянул мехи, и те отозвались сиплым вздохом. Резко сжал, и гармонь всхлипнула, словно поперхнулась.

Сел к окну, прижав щеку к выцветшему перламутру, медленно положил пальцы на кнопки. Правой рукой раздумчиво потянул мехи…

Только слышно, на улице где-то Одинокая бродит гармонь…

Не сразу понял, что мать плачет. А старая Татьяна действительно плакала – откровенно, на всю ширину истерзанного тоской женского сердца. Голова ее вжалась в грудную клетку, а плечи по обе стороны головы торчали, словно остроконечные драницы заплота. Высохшее тело полулежало на краешке стола.

Ни к кому и ни к чему не знающий жалости сын ее вдруг почувствовал внутри себя к матери что-то такое особенное, чего, может быть, никогда в своей жизни не испытывал и чему, если бы спросили, не смог бы дать названия.

Отставив гармонь, подошел к матери, пытаясь найти не свойственные ему слова, и только бормотал:

– Хватит тебе слезы лить… Хватит… Ну чего ты в самом деле?..

– Ой, люшеньки-и-и-и-и-и и и… Эт вить, Володенька, самая последняя песня, что играл твой отец перед смертушкой… По-ос-лед-ня-я-а-а… И чего я тута на свете без него делаю-у-у-у?.. Забери меня с собой, Степушка-а-а-а… Нету душе моей никакого спокою-у-у-у…

Хмель разбирал Владимира все больше и больше. Неуверенно ступая, он вернулся на свое место за столом, снова налил водки и снова выпил. Некоторое время сидел, набычившись, потом вдруг ни с того ни с сего стукнул кулаком по столу, да так, что почти пустая, вторая по счету, бутылка опрокинулась и покатилась в сторону враз пришедшей в себя Татьяны. И сам он тут же зарычал по-звериному, готовый завалиться на бок.

Татьяна шустро обежала вкруг стола, подхватила сына под руку, поднатужилась, будто скрипнув всем телом, повела его к той кровати, на которой умирал ее Степан и на которую со дня смерти мужа никто не ложился.

Это была первая в жизни настоящая выпивка Володьки Белова, когда он, что называется, свалился в беспамятстве и позволил старухе-матери довести его до постели. Первым был и тяжелый похмельный сон, когда человеку может привидеться какая угодно невидаль.

И привиделось ему под самое утро нечто вроде сказки – в радужных цветах, при ясном солнышке, голубом небе, зеленой траве.

Будто сидит он мальчишкой сопливым на жердочке прясла и побалтывает босыми ногами, а к дому родительскому на буланом жеребчике подъезжает еще молодой годами отец, соскакивает, не глядя на сына, идет к дому.

«Как это батяня меня не заприметил? Вот он я, здесь сижу, рядышком с привязанным к заплоту жеребчиком», – думает при этом Вовка.

Тут вроде стала сменяться погода: на небе образовались тучки, подул пока еще теплый ветерок, и видит он – по дороге идет старший братец Санька, который так же направляется к дому, не поворачивая в его сторону головы. «Как же, прошел рядышком и не заприметил меня?» – недоумевает Володька. Сам же продолжает сидеть на жердочке, побалтывая при этом ногами.

Тут вроде совсем испортилась погода: подул ветер, зачастил дождик, и потянуло прохладой. А по дороге идут вроде знаемые им люди: женщины, мужчины, мальцы, девчонки. И догадывается Володька, что это люди с картины двоюродного брата Николая, что видел он, когда бывал на выселках. И все они направляются к дому, а вот его, Володьку Белова, как бы даже и не замечают.

«Что за напасть такая… – думает он, не на шутку встревоженный. – Проходят рядышком и не видят?»

А тут уж совсем испортилась погода – будто осенью глубокой пахнуло: небо потемнело, трава на глазах пожухла, почернели дома, деревья, дорога, по которой, припадая на одну ногу, будто бы из последних сил тащится бородатый мужик. И так же поворачивает в сторону дома, только идет не к калитке, а к нему, Володьке, и смотрит на него глазами строгими, немигающими будто хочет заглянуть в самое нутро мальчонки. Сжатые губы мужика раздвигаются, и будто бы откуда из-под земли раздается голос:

«Вот как ты вырос и еще вырастешь. Только недолго тебе расти, от судьбы своей беловской не уйдешь».

«Отчего, дядя, не уйду?» – перестав болтать ногами, дрожащим голосом спрашивает он мужика.

«Мы, твои корешки Беловы, не отпустим. Судьба твоя не отпустит. И дни твои в конце твоем сочтутся с нашими. Пустыми и тщетными окажутся твои потуги мирские. Ниче нельзя будет поправить…»

«Так я ж, дядя, еще молоденький, как схочу, так и будет?»

«Нет, милай, ты помыслами своими на свет белый народился гораздо ране меня, и обличье твое – обманное. И путь твой пройден многими, вот и ты быдто наново по нем идешь. Только он – в никуды».

«Как – в никуды?» – воскликнул Владимир и сразу же увидел себя взрослым, в своем настоящем виде, прислонившимся плечом к полусгнившим драницам заплота родительской усадьбы.

А мужика уж нет – ничего нет, и только сам он с открытыми глазами лежит на кровати в родительском доме с мыслью в голове, что надо бы полусгнивший заплот подправить, а то – стыдоба: он, Владимир Белов, почти что король здешних мест, а усадьба родительская – заваливается.

– Ты с кем эт, сынок, разговаривал? – наклонившись к нему, с тревогой в голосе спрашивает мать.

– Ни с кем, – намеренно равнодушно отвечает и так же делано сладко потягивается. – Чаю давай да чего посытнее.

– У меня уж давно все готово, тока на стол подать.

– Вот и хорошо. На работу мне надо ехать.

– Похмеляться-то не будешь? – задержав дыхание, спрашивает Татьяна.

– Ты че это, Татьяна Маркеловна, в алкаши меня записала? – вопросом на вопрос отвечает матери полушутливо.

– Ну и добро, – словечком покойного мужа отозвалась старуха. – Подымайся, споласкивайся и к столу.

– Слушай, когда в последний раз подправлялся заплот? – уже со стаканом чаю в руке спросил мать о беспокоившем.

– Какой заплот? – не сразу поняла Татьяна.

– Да наш заплот, что огораживает усадьбу.

– А-а-а… – раскрыла рот, по-прежнему не понимая, к чему он клонит.

– Заплот-то заваливается. Подправить бы нужно! – в раздражении втолковывает сын.

– Ой, люшеньки… – запричитала-заохала. – Да кто ж ево станет подправлять? Скоро и крыша упадет на мою старую голову, и никому нет дела до моей судьбинушки… Живу тута сиротинушкой безгласной, некому пожалиться, некому пожалеть меня, убогенькую-у-у-у…

– Ты бы, Татьяна Маркеловна, язык-то малость попридержала, – озлился Владимир. – Я тебе разве не помогаю? Или я тебе не собирался купить квартиру в райцентре? Или я не предлагал тебе переехать ко мне в дом? Не подвожу дровишек, не снабжаю продуктами, не подбрасываю деньжат? А?..

– Че ты, четы, сердешнай, – спохватилась Татьяна. – Тока ты един, сыночек, и подмогаешь старой. Тока ты един…

– Ну, ладно, – смилостивился сын. – Един так един. А разве Люба не помогает? Витька тут у тебя за хозяина…

– Так-так, – кивала согласно. – Так-так…

– А заплот я новый поставлю, крепче прежнего будет.

– Поставь-поставь, век буду благодарить…

Не дослушав мать, Белов вышел из дому.

В странно приподнятом состоянии духа ехал Владимир по улице поселка в сторону базы, куда рабочие должны были перегнать технику. Тяжеловатой была голова, но в целом чувствовал себя нормально, с усмешкой поглядывая на встречный люд. Об увиденном во сне не вспоминал – мало ли что могло присниться мужику, выпившему за один присеет почти литр водки?..

Техника стояла на месте, и от того еще больше повеселел.

«Надо перегонять на новую деляну. Незамедлительно, завтра же».

Решения он принимал быстро, такой же расторопности требовал и от подчиненных.

– Васильич, завтра раненько начинайте перегонять технику в урочище Орлиное, – наказывал бригадиру, который с утра поджидал Белова, так как знал, что тот ночует у матери, о чем доложили знакомые мужики. – В общем, знаешь, что делать, а я сейчас в райцентр.

Повернулся было к машине, но остановился, добавил:

– Кедр не трогайте. Не приведи господи увижу где сваленную кедрину…

Васильич скользнул взглядом по лицу «главного», но Белов уже забыл о нем, иначе бы успел прочитать в том взгляде бригадира что-то вроде удивления. Действительно: подобных приказов от него подчиненные никогда не слыхивали – в Белове проявилось что-то новенькое.

А Белов уже гнал свой модернизированный уазик, где и печка стояла добрая, и сиденья заменены на импортные, и внутренняя обшивка уплотнена, и приборы другие, и двигатель более скоростной, мощный, и ходовая усилена, и резина японская. Переоборудование произведено было прямо на Ульяновском автомобильном заводе и обошлось ему в копеечку. Он давно мог бы пересесть на какую-нибудь крутую иномарку, да не желал лишних разговоров среди нищего местного населения. К тому же УАЗ не бросался в глаза, а о тонкостях переоборудования знали немногие.

Жена Марина – безгласная и увядающая – не родила ему детей, но Владимир не спешил с ней расставаться. Встретила его попреками, на которые он уже привык не обращать внимания. И на этот раз молчком принял душ, переоделся, выгнал из гаража «крузер», в который пересаживался для особых поездок; обронив супруге: «Я на дня три по делам», – выехал за ворота своего добротного кирпичного дома.

Часов через пять Белов был в Иркутске, где собирался попробовать выяснить причину отмены как бы уже решенного вопроса передачи «Кедру» дядькиного участка. И такие осведомители, которых время от времени прикармливал и деньгами, и дарами таежными – ягодой, кедровым орехом, шкурками соболя, мясом сохатого, хариусом, – у него были.

Сделав два-три звонка этим нужным людям, назначил встречу в ресторане одному из них и поехал отдохнуть к себе на квартиру. Такая у Белова в областном центре также имелась, в каковую он предусмотрительно, по примеру приятеля Курицина Виктора Николаевича, поселил некую одинокую образованную женщину по имени Леокадия Петровна, выполнявшую к тому же роль секретаря, которая, помимо обязанностей хозяйки, занималась сбором нужной ему информации, ходила по инстанциям, если это требовалось для дела, следила за прохождением нужных бумаг. Женщину Белов искал долго и нашел в одном из вузов Иркутска, где та преподавала информатику вкупе с экономикой; кроме того, любила театр, дружила с писателями, художниками, музыкантами, изучала историю города, оставаясь при всем этом человеком закрытым и мало знаемым теми, с кем общалась. Все эти качества Беловым были оценены вполне, так как он и сам искал знакомств в более широких кругах, чем те, которые мог дать его собственный бизнес, поселок Ануфриево и райцентр. Прельстил же Леокадию Петровну заверенным у нотариуса контрактом, где помимо суммы ежемесячного вознаграждения обозначено было устраивающее ее условие – приобретение в личное безвозмездное пользование, по истечении трех лет работы, однокомнатной квартиры, так как женщина проживала в комнатке студенческого общежития.

Поразило и даже польстило ему и необычное имя женщины – Леокадия Петровна Вальц.

«Это тебе, Витька, не какая-нибудь там Катерина Ивановна, – отчего-то вспомнился приятель с его домашней работницей. – Тут, видать, иная, белая кость…»

Понравился Леокадии Петровне и сам Белов: трезвостью, предупредительностью, хорошим природным умом. Будучи человеком воспитанным, она своей охотой взялась и за его воспитание, преподавая уроки поведения за столом, в обществе, подбирая и закупая для него нужную литературу, диски с музыкальными записями, рассказывая о художниках, музыкантах, ездила с ним по магазинам, когда требовалось пополнить его гардероб, и таковой у него в Иркутске не имел ничего общего с тем, что был в райцентре, – где нашлось место четырем-пяти дорогим костюмам, десятку рубашек и такому же количеству галстуков, ну и всему прочему, что может понадобиться деловому человеку для выхода куда бы то ни было.

Он одевался и как бы заново учился ходить, сидеть, разговаривать, а она смотрела со стороны, вставляла свои замечания, сокрушаясь про себя о том, что он и в приличном костюме остается «мужиком», хотя уроки Леокадии Петровны, конечно, для Белова не проходили даром. Он менялся на глазах, его даже начинало заносить, и он затевал с нею что-то вроде словесной дуэли. Короче, сильная натура Белова проявлялась и здесь, что его учительница отмечала как факт обнадеживающий.

Все эти новшества в его жизни, конечно же, образовались неслучайно, а от входящего в него с годами убеждения, что деньги – это только средство для достижения поставленной цели, но никак не цель, ради которой стоит жить. К такому убеждению привел его приятель Курицин, который время от времени выезжал в Иркутск на концерты знаменитостей, посещал выставки художников, имел знакомства в сферах культуры, искусства.

– Лес, охота, рыбалка, банька в тайге – это, конечно, замечательно, – говорил он иногда. – Природа – это вообще замечательно. Но есть иные сферы – человеческие, культурные, духовные, где музыка, живопись, литература. Где дух человеческий парит так высоко, как нигде больше. Подпитаешься всем этим и жить начинаешь как бы с чистого листа. Не-эт, зря ты всего этого сторонишься, зря-а…

Курицин краснобайствовал, а его, Белова, раздирало любопытство вперемежку с завистью. Он и в самом деле никогда не знал того мира, в котором с детства жил приятель. И решил попробовать соприкоснуться с тем миром, но самостоятельно, без поводыря, каким мог стать для него приятель. Во всем этом помогала ему разобраться теперь его новый секретарь.

Исходя из личных запросов женщины, была переоборудована вместительная четырехкомнатная квартира, где нашлось место для отдельного санузла, комнаты для нее и кабинета для него, гостиной и – само собой – кухни.

Его не интересовало прошлое женщины, но он знал, что у Леокадии Петровны была тридцатилетняя дочь, которая проживала в Петербурге, будучи то ли искусствоведом, то ли музыковедом в области органной музыки. Фотографию Милы (Леокадия Петровна называла дочь ласково Милочкой) он постоянно видел рядом с компьютером, за которым та сидела, выгнув спину, как танцовщица. Лицо это притягивало его взгляд, когда бывал рядом и слушал отчет секретаря. Не потому, что оно нравилось ему, а потому, что это была женщина из того мира, который он решил приспособить под себя. Именно приспособить, как привык приспосабливать все и всех, с чем и с кем соприкасался.

Странную особенность в своем работодателе, как про себя его называла, заметила и сама Леокадия Петровна и однажды осмелилась спросить:

– Владимир Степанович, вы были бы не против, если бы Мила приехала в Иркутск недели на две погостить?

– Как же я могу быть против? – спросил, почувствовав, как спины его коснулось нечто вроде холодка от внезапно распахнувшейся створки окна, – такое с Беловым бывало всегда, когда предстояла трудная, но увлекательная охота на зверя.

– Я о том, чтобы пожить здесь, со мной, – она вам никак не помешает.

– Да что вы, уважаемая Леокадия Петровна, я буду только рад познакомиться с вашей дочерью и пообщаться с человеком из совершенно чужого мне мира. Пусть живет столько, сколько захочет, лишь бы вам обеим было хорошо. Только о приезде дочери сообщите заранее.

Женщина повернулась к нему, и Белов увидел в ее глазах слезы.

– Спасибо вам, Владимир Степанович, за понимание. Милочка для меня – весь белый свет. Вы не интересовались, а я вам не говорила, что в свое время пошла на то, чтобы продать квартиру, так как нужны были деньги на обучение и жительство дочери в большом городе. Очень уж хотелось, чтобы Милочка получила фундаментальное образование. В дальнейшем рассчитывала взять кредит или приобрести квартиру в рассрочку, но эта постоянная экономическая неустойчивость в государстве сделала мое намерение невозможным. Пока невозможным…

– Сейчас ведь такой необходимости нет, а квартира у вас будет. Я даже могу пойти на то, чтобы купить ее для вас, скажем, в ближайшую неделю.

– Что вы что вы! – испугалась Леокадия Петровна. – Вы и без того взяли на себя лишние хлопоты по моему здесь содержанию. И еще, Владимир Степанович, я хотела бы вас попросить…

– О чем же?

– Нельзя ли перевезти сюда пианино – в гостиной для него место найдется. Есть у меня хороший инструмент, доставшийся мне еще от мамы. Знаете, и бабушка, и мама мои были музыкантшами, причем незаурядными. Пианино стоит у моих знакомых, инструмент хоть и старый, но замечательный, дорогой.

– Конечно, Леокадия Петровна, конечно, – поспешил согласиться Белов. – Ваша дочь, наверное, тоже играет?

– Да. И прилично. Мало того, она гастролирует по европейским странам с концертами для органа. В Петербурге у нее есть собственная квартирка, она зовет меня к себе, но я не хочу ничего менять в своей жизни. Нас, Вальцев, так воспитывали, чтобы детям своим мы давали самое высокое образование, какое только возможно, но потом не мешали им строить свою собственную жизнь. Не хочу и я мешать Милочке.

– Вот и договорились. Вам помочь перевезти пианино?

– Я справлюсь. У моих знакомых есть грузовичок, хозяин его поможет и с доставкой.

Пианино в гостиной появилось, и Белов не мог не заметить, что красивый старинный инструмент преобразил интерьер квартиры.

– Еще бы парочку бронзовых подсвечников, часы с боем и какой-нибудь пейзаж местного художника. Знаете, что-нибудь в темных тонах. Вечер на Ангаре, например, – вздохнула Леокадия Петровна как бы между прочим и бросила в его сторону быстрый взгляд.

– Этим вы и займитесь. Я целиком полагаюсь на ваш вкус.

Он действительно чуть ли ни с первого месяца появления в квартире Леокадии Петровны положился на ее вкус. С легкой руки новой хозяйки в его кабинете появились резные стол, секретер и с высокой спинкой резной же мягкий стул. Служивший кроватью диван обивкой, а также изогнутыми боковыми подушками гармонировал с упомянутыми вещами. По обе стороны его стояли небольшие уютные кресла. Противоположная стена была отдана книгам, музыкальному центру, телевизору. Платяной шкаф был вмонтирован в стену.

А вот кухня была выполнена целиком в современном стиле.

– Прогрессирующие технологии, если иметь в виду оборудованность жилья, в первую очередь коснулись кухни и столовой. Я бы не стала противиться достижениям в этой области, – высказала свое мнение Леокадия Петровна.

Ни один человек, кроме них двоих, да еще рабочих, не перешагнул порог этого убежища, не знал о нем и приятель Курицин. Сказалась здесь, возможно, привычка его молодости во всем подражать дядьке Даниле, который многие десятилетия никого не посвящал в тайны, что хранили затерянные в болотах Присаянья острова, ручей Безымянный, уникальные кедровые пади, предсмертный рассказ Афанасия Ануфриевича – отца Данилы и Степана.

Оборудовал же себе Данила убежище на острове, и, если разобраться, на кой ляд оно было ему? От кого прятаться-хорониться, чего искать в полном уединении и чем утешаться?

«Значит, в том была потребность души дядькиной», – размышлял Владимир о запутанных судьбах родовы Беловых, где и староверческие корни пращура Ануфрия Захаровича подтверждали эту же его мысль. А в целом он полагался на удачу и свою счастливую звезду, которая сопутствовала ему многие годы и в которую уверовал.

Но одно, главное соображение все же имело место. Владимир Белов теперь хотел быть не просто предпринимателем, кузнецом денег любой ценой, потребителем услад в кругу бабенок легкого поведения где-нибудь в именной таежке. Он теперь хотел быть успешным и, может, даже интересным человеком, способным выйти на более широкие круги общества, где такие деньги, которые он научился ковать, не презирают, но наперед ставят книги, живопись, музыку.

Вырваться из ограниченного круга ограниченных людей, в котором вращался доселе, перешагнуть через черту этого круга, шагнуть в пока мало освоенное им новое пространство, не заплутать и не потеряться в этом пространстве, а выйти на новые маяки и открыть новые земли. Силы в себе он ощущал немереные. Впереди – целая жизнь, ведь Белову еще не было и сорока.

Такого человека, каким он представал в обществе Леокадии Петровны и тех ее друзей, с которыми она его знакомила, Белова никто не знал: ни Курицин, ни мать, ни сестра Люба – никто.

В его натуре, характере проявлялось что-то такое, о чем он и сам никогда не подозревал. Будто прожит был им какой-то определенный отрезок жизни, когда всеми правдами и неправдами нарабатывал деньги, и теперь пришло время их тратить. Вернее, даже не тратить, а вкладывать в самого себя. Да, в самого себя, как бы это парадоксально ни звучало.

Это «в самого себя» не имело ничего общего с прожиганием жизни или с жизнью в свое удовольствие: здесь так же, как и прежде, имел место глубоко продуманный расчет, потому что внутренне Белов оставался самим собой – охотником, который нужного ему человека выслеживает, точно зверя, подготавливая оснастку, подходы, выбирая место и время, чтобы уж наверняка. И он продолжал как бы находиться на войне: с собственным недостатком воспитания, образования, культуры. И он твердо знал, что сегодняшние его затраты в дальнейшем окупятся с лихвой.

Владимир Белов как бы добирал то, что Виктору Курицину было дано при рождении и которому всегда завидовал.

О своем появлении в Иркутске он сообщал заранее, поэтому у Леокадии Петровны было время, чтобы подготовиться к его приезду: она кормила Белова, поила чаем, попутно рассказывая о том, что ею сделано за его отсутствие, вводила в курс происходящего в области, стране. Сообщала также и о том, что готовилось произойти значительного в Иркутске. Вела она и сайт – такой в райцентре, наверное, был только у него. Поэтому, когда возвращался домой и начинал встречаться с разными нужными людьми, удивлял своей информированностью, наводя на предположения относительно его близких знакомств в высших сферах областного центра, что ему, конечно, было на руку, по крайней мере Белова опасались не на шутку и в администрации, и в тех службах и ведомствах, от которых зависел его бизнес.

На этот раз он прервал доклад Леокадии Петровны, сославшись на усталость, и попросил сесть за компьютер, подготовить короткую справку о том, что произошло за последний месяц в лесном комплексе области, и в частности – в лесопользовании. В распоряжении секретаря была вся сеть Интернет и часа два времени. Сам же закрылся у себя в кабинете, лег на диван и попробовал заснуть. Он и в самом деле устал, к тому же сказывались дорога и выпитое с вечера.

Сон не приходил, тогда он встал, включил музыкальный центр и протянул руку за диском – это была Шестая симфония Чайковского, обозначенная самим композитором как «Роковая судьба героя». Он часто ее слушал, особенно первую и третью части. Что касается музыки, он ориентировался безошибочно, останавливаясь на сильных глубоких вещах, которые своим содержанием отражали судьбу их создателей. Вслушиваясь в доносившиеся звуки из кабинета Белова, Леокадия Петровна понимала, что с ее работодателем происходит нечто необычное. В такие дни она старалась меньше беспокоить его своими докладами, излагая, если это требовалось, только самую суть. Да он и не любил пространных докладов, мгновенно пропуская ту суть через свой хорошо организованный мозг.

– В лесном комплексе области, Владимир Степанович, за последние три месяца не произошло каких-либо заметных изменений, – докладывала женщина спустя часа полтора. – Все в русле прежних законов и постановлений.

– Не произошло, говорите? – произнес задумчиво. – Странно…

– Почему вы это находите странным? – осмелилась спросить.

– Мне трудно вам объяснить, почему. Видно, всякому делу свое время, а я со своим – поспешил.

Ей хотелось успокоить Белова, переключить его мысли на что-нибудь другое, но здесь ее полномочия секретаря были бессильны, поэтому повернулась, чтобы уйти.

– Так когда же приезжает ваша дочь? – неожиданно спросил Белов.

– Завтра, – тихо ответила Леокадия Петровна. – Завтра самолетом во второй половине дня.

– Вот и прекрасно. Я буду свободен, поэтому вместе поедем в аэропорт, встретим вашу Милу.

Прибывший из Петербурга самолет стоял недалеко от того места, где они поджидали Милу, поэтому можно было разглядеть, кто спускался по трапу.

Белов волновался, сам не зная почему, но молодую женщину узнал сразу. Не по фотографии, а особым чутьем, каким охотник угадывает приближение зверя. Угадал и тут же осознал, каким образом угадал. И неприятно удивился. Не дожидаясь Леокадии Петровны, пошел навстречу Миле – и здесь сказалась в нем привычка охотника идти навстречу опасности в полной уверенности в собственном превосходстве.

Но Леокадия Петровна нагнала его, и в тот момент, когда он готов был представиться, бросилась на шею дочери, а Белов, в смущении, отступил в сторону.

– Вот, доченька, познакомся: это Владимир Степанович Белов, у которого я сейчас работаю и живу в его квартире на правах секретаря.

– Да-да, мама… Здравствуйте, Владимир Степанович. Меня зовут Людмила. И вы зовите меня так же, – произнесла негромким приятным голосом, как ему показалось, небрежно, и посмотрела прямо в лицо снизу вверх, хотя ростом была почти вровень с Беловым.

– А вы меня – Владимиром, я ведь немногим старше вас.

– Хорошо, Владимир, – тут же согласилась, отчего он перестал чувствовать неловкость и даже сделал шаг назад, чтобы лучше разглядеть эту молодую женщину, которая уже отвечала на какой-то вопрос матери.

На Людмиле была легкая меховая куртка, ноги скрывала длинная юбка. Волосы разметались по плечам, и каштановый цвет их выгодно оттенял чистое светлое лицо, на котором васильками голубели глаза.

«Значит, природный цвет волос должен быть светлым», – отметилось в мозгу без всякой на то причины. И еще он вспомнил, что держит за спиной букет роз.

– Это вам, Людмила, – протянул цветы и тут увидел, как вспыхнули ее глаза, как на щеках обозначился румянец, а губы тронула простодушная улыбка.

– Мои любимые! – воскликнула Людмила. – Как же вам удалось выбрать именно эти – не ты ли, мама, посоветовала?

– Что ты, дочка, – покраснела в свою очередь и Леокадия Петровна. – Владимир Степанович человек воспитанный, к тому же – мужчина. Да и посмела ли бы я советовать…

– Леокадия Петровна, конечно, здесь ни при чем, а вот что до меня, то я рад сделать вам приятное. Примите от всего сердца…

Здесь уже покраснел и он, что сразу как бы связало их всех невидимыми разноцветными нитями взаимной симпатии. Еще он отметил в себе ранее ему не свойственное: впервые в своей жизни он действительно был рад доставить женщине удовольствие, для чего готов был покраснеть еще хоть сотни раз.

Они вышли из вокзала и направились к машине. Он предусмотрительно открыл заднюю дверцу, женщины сели, и понеслась машина по улицам Иркутска. И всю дорогу он вслушивался в непрекращающийся разговор двух женщин у себя за спиной.

* * *

Мэрские выборы закончились победой Курицина Виктора Николаевича. Взошел он в кабинет теперь уже бывшего главы Семенова хозяином, попросив секретаршу Леночку не беспокоить его вплоть до особого распоряжения.

Взошел и остановился, осматриваясь, хотя раньше в этом кабинете нередко бывал, но в роли посетителя, и окружающая обстановка его не интересовала. Мебель была не подобрана по цвету, качеству, назначению. Он вспомнил слова своего отца Николая Ивановича Курицина о том, что вошедший в кабинет посетитель, а посетители – это всегда просители, должен вострепетать от одного только вида этого специфического помещения. И замереть на месте, дожидаясь, пока его заметят и пригласят подойти или присесть. В таком кабинете должны быть высокие потолки, узкие высокие шкафы, отдельный длинный стол для совещаний, дорогие, темного цвета, панели, хорошая хрустальная люстра и лишь в самом конце – стол хозяина. Стол массивный, тяжелый, за ним – кожаное кресло, а сбоку стол поменьше – для телефонов, внутренней связи с сотрудниками учреждения. За спиной хозяина – большой портрет главы государства и поменьше – главы области. В углу – слегка расправленный флаг страны.

«Не-эт, в таком кабинете я пока никого принимать не буду», – решил новый мэр. И пригласил к себе управляющего делами.

– Проходи… Как тебя? – спросил, будто видел впервые, знаемого им чиновника.

Тот назвал себя.

– Вот-вот, дорогой Иван Васильевич, сожалею, что приходится начинать с таких мелочей, как обустройство собственного кабинета, ведь жить здесь придется целых пять лет. Небось, за это время и на пенсию успеешь уйти?

– Я? На пенсию? – растерялся Иван Васильевич. – Мне только сорок лет, Виктор Николаевич.

– А если только сорок и ты еще собираешься работать, то будь добр вплотную заняться кабинетом и мебелью.

– Что я должен сделать, Виктор Николаевич?

– Вот это уже другой разговор. Даю тебе ровно неделю сроку, а нужно здесь следующее…

И Курицин детально, с карандашом в руке и листком бумаги перед собой, изложил собственное видение собственного кабинета.

– Где возьмем деньги? – решился наконец спросить управляющий делами.

– Ты, я вижу, точно раньше времени на пенсию собрался…

– Хорошо, найдем, – поспешил заверить новоиспеченного главу Присаянского района растерявшийся чиновник.

– Выполняй. И запомни: мне нужны исполнительные работники, которые лишних вопросов не задают. Инаугурацию устроим, как только обоснуюсь в кабинете, после нее – банкет в честь моего избрания. А на эту неделю я уеду в Иркутск для представления в администрации, Законодательном собрании и других структурах.

Виктор Николаевич действительно уехал в Иркутск, где в один день побывал на приеме у губернатора и председателя Законодательного собрания. После сих праведных трудов государственного мужа приступил к обязанностям мужа своей жены Ольги Николаевны, с которой расписался всего-то полмесяца назад и которая поджидала его в квартире, каковая у Курицина в Иркутске также имелась: молодожены на несколько дней уехали на Байкал.

– Отдыхать, Оленька, нужно уметь, – говорил он женщине, которая ему в самом деле нравилась, как нравился ей и он. И это обстоятельство устраивало обоих. От него пахло хорошим одеколоном, от нее – духами. Он был еще сравнительно молод, она – и того моложе. Он был здоров и силен, как бык, и она – румянец во всю щеку, крепкая, с хорошей фигурой, способная родить ему хоть тройню. – В Листвянке проживает один хороший человек, он-то и катер организует, и рыбалку, и уху, и комнату нам с тобой, где нас никто не потревожит. В нашем распоряжении дня три-четыре, вот и ужмем свой медовый месяц в эти три-четыре денька, а там приступим к своим обязанностям. Много чего я желаю переменить в Присаянском, ой, как много…

– Непросто это будет сделать, Витенька, – прижалась к мужу «мэрша».

– Знаю-знаю, Оленька. Но я же умный, к тому ж – хитрюга, каких поискать…

Он засмеялся, она залилась звонким беззаботным смехом.

Отдыхали в удовольствие: катались на катере, подмогали тащить сети, в которых трепыхался омулек, любовались «славным и священным», даже пробовали петь про «бродягу», который «Байкал переехал».

– Ну нам-то Байкал переезжать ни к чему, нам и тут хорошо, – в который раз прикладывался к рюмочке Курицин.

Им было так хорошо, как во всякую пору прекрасен Байкал.

– Я вот часто думаю: чего не хватает людям? – философствовал Виктор Николаевич. – Природа человеку дала буквально все: солнце, воду, воздух, деревья, самую разнообразную пищу. И приходит-то он на землю на каких-то семь десятков лет, из которых сознательных – в лучшем случае годков тридцать пять – сорок. Но хлещется человек с себе подобными, наскакивают человечки друг на дружку, а попутно рушат вкруг себя все то благолепие, которое дала им природа, и жизнь от того становится все беднее, все ограниченнее, все гаже. Но гаже самого человека не бывает на свете ни единой твари. С топором, ружьем, пушками, атомной бомбой сметает он на своем пути леса, города, цивилизации и никак не может насытиться в своих смертоносных деяниях. И все ему мало: и кровушки себе подобных, и погубленных лесов, и убитых зверей, и укрощенных рек, и нефтяных скважин, и угольных копей, и злата с серебром, и тюрем, и психушек, и домов призрения для сирых и убогих. А природа меж тем, а может, и сам Господь Бог насылают на него то болезни, то голод, то землетрясения, то смерчи, то пожары, то какую другую напасть с единственной целью, чтобы призвать человека к благоразумию – не тщись, смертный, не силься пересилить сущее, что дадено тебе во благо и спасение, не жадничай и не гордись. Конец будет один – уйдешь в землю сырую, все равно при каких обстоятельствах, при каком богатстве, при каких регалиях, с почестями или без таковых. И помочится на твою могилку какой-нибудь тупой потомок, а достать его будет уже невозможно. Да и тебе в могилке-то будет не до того, потому что черви будут справлять тризну на твоем разлагающемся теле…

– Не надо, милый, об этом. Слишком печально это. Я думаю о другом. Послушай, как в стихах своих сказала Юлия Друнина:

Ты рядом, и все прекрасно: И дождь, и холодный ветер. Спасибо тебе, мой ясный, За то, что ты есть на свете…

– Прости, дорогая. Меня и впрямь чего-то занесло…

– Не пей больше, вот и не будет заносить.

– Виктор Николаевич разглагольствует от полноты сердца и от того, что все у него в жизни складывается как нельзя удачно, Ольга Николаевна, – позволил себе заметить оказавшийся рядом тот, кого Курицин именовал «дружком». – Будь у него побольше забот, другие бы речи вел…

«Дружком» оказался бородатый мужчина лет под шестьдесят, однако видом молодцеватый, подвижный, легко управляющийся со своим хозяйством, и если бы Ольга Николаевна имела больше жизненного опыта, то в фигуре Анатолия Алексеевича – так он был представлен Курициным – без труда угадала бы бывшего служаку. Он и был в недавнем прошлом служакой, находясь многие годы в непосредственном подчинении отца Виктора Курицина – Николая Ивановича. А в том ведомстве, где служил, своих не бросают, даже если это дети и внуки бывших сослуживцев. Здесь, в лице хозяина катера, была для Курицина та пристань, к которой он мог пристать в любое время дня и ночи, в любую для себя лихую минуту. Анатолий Алексеевич поглядывал на молодоженов снисходительно, говорил только то, что от него ожидали, старался меньше попадаться на глаза, дабы не мешать и не смущать гостей, однако все, что им требовалось, доставлялось в полной мере и в самый срок. Оттого пребывание на Байкале счастливой супружеской паре доставляло одно удовольствие, и четыре дня пролетели, как один час.

– О, Анатолий Алексеевич, забот у меня как раз полон рот. Вот покинем тебя, и впрягусь в лямку мэра, а там котельные, сети, дороги, образование, здравоохранение, и всюду только дыры, а бюджет – с гулькин хрен. Как его наполнить, где взять деньги, с каких налогоплательщиков, как защитить статьи дотаций, какие программы представить в область и получить под них средства – это, знаешь ли, труд каждодневный, титанический и неблагодарный. Потому что спасибо тебе никто не скажет: ни старушка какая-нибудь, ни учитель, ни врач, ни бомж. И бомжу ведь в канализационном люке тоже тепло надобно. Но главное, где взять кадры? Где найти тех преданных людей, которые бы делали с тобой одно дело, были бы и помощниками, и поддержкой, и опорой в минуты сомнений, в условиях нищего бюджета, в обстановке недоброжелательства, а порой и откровенной ненависти со стороны тех, кому ты не позволил паразитировать на бюджетных деньгах, на природных ресурсах, на лакомых кусочках бизнеса, на еще большем обнищании людей? Где?..

– Все это, Виктор Николаевич, дела житейские. И потом, не зря в народе говорят: по Сеньке и шапка. Если шапка главы администрации по тебе (а я думаю, она по тебе), то беспокоиться не о чем. Проблемы и задачи будут разрешаться по мере их поступления.

Анатолий Алексеевич замолчал, думая о своем, потом добавил:

– Я никогда не умел отдыхать. При такой работе, какая была у меня, и семью завести было проблематично. Твой отец сгорел раньше времени по той же причине, потому что снимали стружку за всякую мелочь. Да если бы только стружку – голова могла полететь в любую минуту. Хотя, может быть, я не встретил такую женщину, которая могла бы все понять и простить…

– Ну а теперь, Анатолий Алексеевич, живи в свое удовольствие! Байкал, рыбалка, воздух, природа… Хор-рошо!

– Нет, Виктор Николаевич, жизнь все же была там, в прошлом. Здесь я прозябаю, хоть и в приятном соседстве с прекрасным озером – Байкал…

– А кто тебя здесь держит? Переезжай ко мне в Присаянский. Возглавишь службу безопасности – ты еще в силе, и опыта тебе не занимать. Мне на этом месте нужен настоящий профессионал, спец, к тому же человек свой, на которого я мог бы всецело положиться. А там, глядишь, полномочия твои мы значительно расширим. Я даже уверен, что расширим. Есть у меня некоторые мыслишки на сей счет…

– И есть такая необходимость?

– Есть. Криминал поднял голову. Есть вошедшие в силу предприниматели, которые будут почище любого криминала. Будем с ними со всеми дружить, но проводить свою собственную линию. А чтобы проводить, надо уметь и защитить себя, и провести в массы нужную нам идеологию, и кой-чего еще. Подумай, я – серьезно.

– И подумаю, тем более служить тебе – это все равно, что служить твоему отцу.

– Видишь, Оленька, мы с тобой не только отдыхаем, но и проблемы решаем, – повернулся к жене.

И добавил, переведя взгляд на Анатолия Алексеевича:

– По мере их поступления.

Ровно через неделю появился в здании администрации. Пошел не в свой кабинет, а к управляющему делами.

– Показывай, – бросил коротко и пропустил Ивана Васильевича вперед.

Кабинет мэра был таким, каким его представлял себе Курицин, чему он немало подивился и, повернувшись к управу, только и смог сказать:

– Работа тебе, Иван Васильевич, на ближайшие пять лет обеспечена, но за других я бы не поручился.

«Другие» вошли к мэру ровно через полчаса. Вошли несмело, уступая друг другу дорогу. С позволения хозяина кабинета расположились за длинным столом для совещаний.

Курицин еще с минуту продолжал что-то писать, потом поднялся, обошел собравшихся, остановился у окна.

– Я не имел чести работать в администрации, поэтому не могу судить о профессиональных и человеческих качествах каждого из вас. Скажу только, что мне нужны не только специалисты своего профиля, но такие работники, которым не надо напоминать об их обязанностях. Исполнительность, компетентность, точность, способность выполнить задание в любое время суток, честность по отношению к своему руководителю, и все это помноженное на личную порядочность, – вот качества, которые меня могут устроить. Поэтому каждый из вас пройдет своего рода тестирование на профпригодность, и если подтвердит эту свою профпригодность, то будет работать в аппарате администрации. А сейчас у каждого из вас равные стартовые возможности. Но каждому я готов дать шанс. Предлагаю следующее.

Вернулся к столу, взял только что исписанный лист бумаги.

– Это своего рода анкета, где проставлены вопросы, на которые каждый из вас должен будет ответить. Ответить по возможности грамотно, развернуто, откровенно. Суть же вот в чем: что, по-вашему мнению, должно быть сделано на каждом конкретном месте в аппарате администрации, чтобы улучшить работу этого аппарата, сделать ее более эффективной, максимально приблизив к нуждам и потребностям населения территории? Здесь должно быть указано все: просчеты прежней администрации, источники пополнения бюджета, пути решения каких-то вопросов, оптимальный штат служб и направлений, болевые точки административной, жилищно-коммунальной, предпринимательской, социальной и других сфер. Срок – неделя. Чье видение проблем и путей выхода из сложившейся ситуации покажутся мне более убедительными, тот и будет работать в составе аппарата.

Из пришедших на «смотрины» Курицин оставил только работавших при прежнем мэре Семенове трех первых заместителей.

– Каждый из вас по своей должности практически равен первому лицу, так как в случае надобности может его заменить, что и происходит, когда, например, глава администрации уходит в очередной отпуск или уезжает в командировку. Следовательно, будем предельно откровенны, – начал, взвешивая каждое слово. – Лично меня тот бардак, который творится в жилищно-коммунальном хозяйстве, никак не может устраивать, как не устраивает он и население райцентра, хотя я хорошо понимаю, что не в руководстве здесь дело, а в системе. Однако есть вина и руководства. Поэтому с тобой, Сергей Николаевич, мы не сработаемся. Теперь вы, уважаемая Вера Андреевна. Финансы – это ключ к решению всех проблем территории. Грамотно сформированная доходная часть, а еще грамотнее – расходная сводят к нолю возможность любых потрясений. Вас я знаю как опытного специалиста, я и сам не раз советовался с вами, будучи директором Ануфриевского леспромхоза, поэтому мы с вами заключим контракт с испытательным сроком. А там посмотрим. Ну и ты, Владимир Михайлович, отвечал за социальную составляющую района. Социальная составляющая в советское время рассматривалась как ядро идеологии аппарата администрации, и это было во всех отношениях правильно. Есть ли у нас в районе эта идеологическая составляющая? Таковой у нас нет и не было в помине. Так какой же из этого сделаем вывод? Правильно: на место заместителя по социальным вопросам я буду подбирать другого человека, потому что мне нужен прежде всего грамотный, думающий идеолог. А будет идеология, будет и эффективность работы аппарата администрации, будет управляемость районом.

Все трое смотрели куда-то в пол, не зная, как реагировать на только что произнесенный новым мэром монолог. Между тем на столе появился поднос с рюмками и бутылкой коньяку – его принесла секретарша. Курицин наполнил рюмки, подал каждому, добродушно улыбнулся:

– Коллеги! Я благодарю каждого из вас за работу, и, наверное, то же самое сделал прежний глава, когда прощался с вами. И давайте без обид. Ваша беда лишь в том, что каждый из вас впитал прежний стиль руководства районом, и отступить от сложившегося стереотипа мышления будет очень непросто. Но это вовсе не значит, что я расстаюсь с тобой, Сергей Николаевич, и с тобой, Владимир Михайлович. В ближайшие полторы-две недели я готов буду предложить каждому из вас достойные места работы.

С талантом управленца надо было родиться, и Курицин с таковым родился. В считаные дни пересмотрел личные дела всего штатного состава администрации, поочередно пригласил к себе заведующих отделами, которые выходили из его кабинета взмокшие и растерянные. Вопросы задавал неожиданные и, казалось, порой не имеющие никакого отношения к делу.

– А как бы вы приоделись к приезду гостя из-за рубежа? – спрашивал какую-нибудь рядовую чиновную особь. – Ну вот пришел бы он в администрацию и захотел познакомиться с работой вашего отдела?.. И как вы считаете: можно ли считать брючный костюм стилем деловой женщины?

Отваливался к спинке стула, смеялся, показывал рукой, мол, аудиенция окончена.

Особь вставала со своего места, поворачивалась спиной к шефу и шла к двери. Шла, втянув голову в плечи и чуть ли не спотыкаясь на каждом шагу.

– Весело тут у тебя, Витек, – не сразу обратил внимания новый мэр на незаметно вошедшего Белова, который стал свидетелем только что развернувшейся перед его глазами сцены «тестирования».

Курицин перестал смеяться, глянул исподлобья на приятеля: обращение «Витек» должно было опустить его с небес на землю. И ответ последовал:

– А ты как бы хотел, Вовчик? Я должен знать, с кем предстоит работать целых пять лет. Мне паразиты и дураки не нужны, мне нужны хорошие, знающие исполнители.

– Почему же только исполнители? – усмехнулся Белов.

– Потому что в доме должен быть только один хозяин. Ну а в рамках своих непосредственных обязанностей – пожалуйста, проявляй инициативу. Не запрещаю.

– И мне так же… разрешаешь проявлять инициативу? – продолжал задирать Курицина усмехающийся Белов.

– Ты, Владимир Степанович, ее, эту самую инициативу, проявил только что. А если серьезно: по делу ко мне или так, поздороваться зашел? – так же, не теряя самообладания, продолжил новый мэр.

– Уже запросто, по-товарищески и зайти нельзя, – ворчал, с кривой усмешкой на губах, Белов. – Ты бы хоть для начала присесть предложил да чаю покрепче. Устал я. Позавчера приехал из Иркутска и почти двое суток мотался по лесосеке.

– Что-то долгонько пребывал в Иркутске. Жена твоя звонила, мастера с участков доставали. Хотя… – сделал паузу Курицин. Я и сам на некоторое время выпадал из череды повседневных дел.

С давних пор их знакомства на сугубо личное было как бы наложено табу. Ни Курицин, ни Белов никогда не рассказывали о своих связях с женщинами, о своих пристрастиях и симпатиях. Виктору Николаевичу не позволяло это делать его почти аристократическое воспитание. Белову – присущие его роду черты характера и еще, может быть, вера. Именно вера, корни которой уходили к старообрядчеству, о чем он никогда не думал, но что жило в нем помимо его воли. И сейчас он, не колебаясь, съязвил:

– Ты что: деньки мои считал? Не было и не было, а с женой я и сам как-нибудь разберусь, прижму хвост, чтобы не названивала.

– Прижми, лишние разговоры ни к чему…

– Я сделаю так, как посчитаю нужным, – спокойно оборвал приятеля Белов, которого начала раздражать самоуверенность Курицина. – Ты в это кресло сел, чтобы дело делать.

«Ишь ты, – подумалось неприязненно. – Указывать он мне будет. Высоко взлетел, да скоро позабыл, благодаря кому взлетел. Ежели надо будет, на грешную землю опустить нетрудно…»

Хамовитость приятеля раздражала и Курицина.

«Потешь себя мыслью, что ты еще чего-то стоишь… Потеэшь… – думал и он мстительно. – Только где стоишь, там и сядешь…»

Но что бы ни думали в данный момент эти два человека, каждый из них прекрасно осознавал, что поврозь им сейчас нельзя – слишком многое связывает, и слишком многим они обязаны друг другу.

– Я, Степаныч, на это место главы района уж во всяком случае пришел не хапать, – схитрил Курицин. – А коли не хапать, то и держаться за это место не буду. Кое-какой капитал и у меня прикоплен – не пропаду. Только будет ли оттого польза хотя бы нашему с тобой бизнесу?

– Ладно, не задирайся, – в другом тоне заговорил и Белов. – Можешь считать, что я просто зашел поздороваться.

– Тогда – здравствуй, Владимир Степанович, – выдавил из себя радушную улыбку новоиспеченный мэр. – А теперь о деле. Еще недавно я думал примерно так: вот изберут главой, проведу во благо населения две-три программы, и будем мы с тобой бабло ковать, создавая свою собственную империю. Сегодня я понимаю еще и другое.

– И что же? – насторожился Белов.

– Во время предвыборной кампании я встретился с добрым десятком тысяч жителей Присаянского района. Поначалу был просто азарт и желание в чем-то обойти соперников. Потом вдруг неожиданно для себя стал видеть глаза людей, в которых и вера, и надежда, и злоба, и отчаянье. Весь спектр чувств, кроме любви. Любви, конечно, не ко мне как к кандидату. Хотя бы друг к другу, к своей земле, на которой жить детям, внукам. Так по крайней мере должно было происходить в идеале. Именно за эти ценности люди должны были прийти на свои участки и проголосовать. Однако более всего меня поражало в этих глазах равнодушие. Бездна равнодушия, которое потом вылилось в проценте проголосовавших. Подавляющее большинство населения отсиделось по своим норам и это далеко не самая затурканная часть избирателей – учителя, врачи, в общем – интеллигенция, черт ее побери! А вот бомжи, что прячутся по канализационным коллекторам и которым выдали по какой-нибудь полусотке, наркоманы и пьянчуги явились на избирательные участки в полном составе.

В полном составе – это Виктор Николаевич правильно заметил, что может подтвердить и Белов. В день выборов, часов эдак в десять, ехал он к матери, чтобы отвезти и ее на участок. Вывернув из своего переулка, вдруг увидел некую бредущую по улице толпу. Даже не толпу и не людей, а некий сброд – оборванный, грязный, с отрешенными от всего глазами, с открытыми, хватающими воздух, красными ртами. И кого здесь только не было: кривые, косые, колченогие, безногие, безрукие, передвигающиеся самостоятельно и с чьей-то помощью, еще не старые по возрасту и такие, кому вот-вот отправляться в путь последний, завершающий сегодняшний, земной, в котором уже не было ничего, кроме стакана водки, куска хлеба да нагретого местечка где-нибудь в уголке канализационного коллектора.

Белову, конечно, приходилось сталкиваться с разного рода человеческим сбродом, но чтобы в таком количестве – подобного видеть не приходилось. Перед глазами Владимира Степановича брела та часть России, что выброшена была за борт в самые первые годы перестройки, когда человек еще не понимал, что происходит вокруг, а уже вовсю банкротились предприятия и людей буквально в шею выталкивали на улицу. Когда одни пытались приспособиться и найти для себя какое-то иное занятие, другие отдались течению времени и чего-то выжидали, третьи замкнулись в себе и старались не показываться на людях, четвертые потянулись к бутылке горькой.

Толпа оборванцев брела не бесцельно, а на избирательный участок, направленная рукой местных организаторов кампании того самого Васьки Косого, о котором мы упоминали ранее. Только это был уже не Васька Косой, а Косых Василий Александрович, выставивший свою кандидатуру от некой партии, которая, конечно же, стояла на самых наипатриотических позициях, всецело была за народ и в чем не может быть никаких сомнений. Кто выдвинул кандидатуру Василия, кто организовывал, направлял, финансировал кампанию, говорить, наверное, так же излишне. Да это и не суть важно: в подобном государственном раздрае в разные структуры и на разные посты выдвигались все, кому было не лень, недаром один из руководителей центрального телевидения однажды заявил на всю страну, что если бы, дескать, телевизионщики захотели, то в течение полугода смогли бы провести в президенты кандидатуру Анкла Бэнса.

Бомжи, наркоманы, алкоголики, одинокие старики и прочий брошенный властью люд был одной из составляющих стратегии той кампании, который был просчитан до единой души – по улицам, переулкам, по вовсе позабытым-позаброшенным закуткам. Кампании, обкатанной и опробованной по российским глубинкам многожды и неизменно дающей требуемые результаты.

Избирательные участки принимали всех: опохмеленных и неопохмеленных, босых и обутых в какие-нибудь засаленные комнатные тапочки, полураздетых и кое-как прикрывших тело какой-никакой обдергайкой, о которую вытирают ноги, сквернословивших и ведущих себя тише тихого, горланивших песни и просто отмалчивающихся.

Здесь, на избирательных участках то есть, утверждались главные принципы современной демократии, где бомжи, наркоманы, алкоголики вдруг оказывались самой активной частью так называемого электората, голосовавшего за не пришедшую на избирательные участки интеллигенцию, за прочий отсидевшийся по своим домам и квартирам народ. Ведь арифметика здесь простая: не явился ты, то за себя, а заодно уж и за тебя проголосовал тот, кто явился. В данном случае явился бомж, наркоман, алкоголик – ему, получается, ты и доверил свой голос. Он – и главный избиратель, определяющий судьбу всего населения конкретного региона.

– Сволочизм человеческий во время предвыборной компании проявляется во всей наготе и полноте, – между тем продолжал Виктор Николаевич. – И не выиграть бы мне эту кампанию, если бы не встречался с населением, не говорил с народом откровенно, не кривлялся и не паясничал, не обещал золотые горы. Но главное – это мои многочисленные встречи в советах ветеранов. Встречаясь с людьми, я видел, понимал: призови сейчас людей встать под знамена России и пойти против какого-нибудь явного ворога, и – не пойдут, а расползутся по норам, норкам, норушкам, дабы отсидеться, переждать еще одну напасть. Наш человек, Степаныч, ведь только и делает, что пережидает то одну, то другую, то третью напасть. Он не живет, а выживает, пе-ре-жи-да-я. Жить-то ему не дают. Разные реформаторы не дают. Все одно, под каким флагом или соусом. Утрачено, то есть, доверие к власти. И сегодня, как мне представляется, самая важная, самая главная, самая наипервейшая задача власти на всех ее уровнях – задача возврата доверия к себе, то есть, к власти.

– Тебе-то какая в том печаль? Вот попривыкнешь к своему нынешнему положению хозяина района и станешь таким же. Все делается ради денег, и к власти люди рвутся ради денег. Я в том не сомневаюсь, а сейчас в тебе говорит ущемленное самолюбие, ведь на чуть-чуть, на самую малось ты опередил Ваську Косого. А кто ты по своему интеллекту и кто – Васька? Вот и краснобайствуешь.

– Не стану спорить. Но мое от меня не уйдет, и свою империю я на этой земле создам. Вот только в деньгах ли дело? На постоянное жительство в Иркутск я никогда не вернусь, потому что там для меня места нет и не было никогда. Зато в Присаянском я многого могу достичь и стать первым человеком не только по своей должности, тем более что сейчас в моих руках все приводные ремни. Есть знания, опыт, образование. Так почему бы не попытаться сделать край Присаянский и богаче, и краше, и приспособленнее для проживания? А, Степаныч?

Курицин говорил, Белов его слушал. Слушал с плохо скрытым недоверием, потому что Курицин, как ему казалось, только пытается убедить Белова в том, чего не было и нет в самой природе Виктора Николаевича. В то же время он был готов к подобному монологу, потому что и сам был близок к тому, чтобы от чего-то отказаться и, наоборот, – впустить в свою жизнь что-то такое, чего еще недавно сторонился.

«Остапа Бендера несло…» – подумал он, вдруг вспомнив читанный некогда роман Ильфа и Петрова.

– Ты слышишь меня, Степаныч? – напомнил о себе приятель.

– Слышу, дорогой. Слышу и думаю о своем. И хочу сказать вот что: лично я бы хоть сегодня сбежал отсюда куда подальше. Сломя голову сбежал.

– Не понимаю?.. – в глазах Курицина отразилось недоверие. – Не понимаю. Ты же здесь как рыба в воде. Здесь та стихия, в которой ты безошибочно ориентируешься, тебе открыты все двери – власти, бизнеса, человеческих взаимоотношений. И – бежать… Куда? Зачем?

Он замолчал.

Молчал, опустив голову, и Белов.

– Ну ладно, не хочешь говорить – не говори, – сказал через некоторое время Курицин. – Однако ничего подобного я ранее от тебя не слышал.

– Да что там перетирать одно и то же! – с гримасой ненависти на небритом лице неожиданно почти выкрикнул Белов. – Здесь действительно моя стихия, но стихия давно пройденная, как бывает сотни раз пройдена старая таежная тропа. Человеческие взаимоотношения меня интересуют и того меньше, потому что я – вышел из местного люда, и мне он не интересен. Не интересен, потому что слишком прост, наивен, не способен устроить собственную жизнь. Только бизнес меня здесь удерживает и я буду делать деньги всеми доступными мне способами – в силу своих талантов и не вступая в конфликт с законом, а тех, кто попытается мне в этом помешать, буду рвать на куски.

«Однако полезло из тебя, приятель, – неприязненно подумал Курицин. – Ну-ну, послушаем дальше».

– И ты туда же: глаза узрел страдальческие – ну прямо как мой брательник Колька… Твое теперешнее желание сделать здесь жизнь богаче и краше, ежели и в самом деле представить, что ты к этому стремишься, разобьется о все то же равнодушие местного народа, – между тем продолжал Белов о своем. – Хотя, я думаю и даже уверен в этом, ты мне лапшу на уши вешашь. Не к тому ты стремишься и не тем хочешь заниматься. Да бог с тобой.

Как часто бывало с ним, помолчал и добавил:

– Или черт…

Зло усмехнулся, резко сплюнув. Быстро взглянул на Курицина, который в этот момент отвернулся.

– Вот не было меня почти две недели, и что же? Работа фактически встала. Мужичье в загуле. Мастера разводят руками, и только одно слышу: «Степаныч, а я че могу…» «Степаныч, никакого с ними сладу…» Проехал я по поселку, вытащил иных из дому, дал по харе одному, другому, так сегодня утром к отходу вахтовки почти все собрались. Полупьяные, похмельные, ср…, но собрались. Да будь я трижды филантропом, но людей этих переделать не дано никому. А с другой стороны глянуть, то и их можно понять: страну – развалили, твердый заработок – отняли, какие-то социальные гарантии – побоку, так хоть в водке душу отвести.

Белов выговорился и теперь сидел с блуждающими глазами на побагровевшем лице. Во всем его облике чувствовалась какая-то хроническая усталость, какую нельзя снять ни крепкой выпивкой, ни доброй охотой на матерого зверя, ни отдыхом где-нибудь на Канарах. Такая наваливается на человека, когда как бы усыхает душа его. Усыхает от многих страданий, от многих потерь, от невозможности вернуться к изначальному – начать то есть жизнь с чистого листа – так, во всяком случае, показалось Курицину. Потому он еще внимательнее стал вслушиваться в слова, всматриваться в глаза собеседника.

«Что-то здесь не то и не так, – думалось между тем. – Или тебе действительно хвост прищемили, или уж что-то иное, недаром две недели болтался в Иркутске… И чего это надо было столько времени болтаться?..» – изводился в догадках.

* * *

Белов не собирался столько времени пробыть в областном центре – три-четыре дня и не более того. Даже в связи с приездом дочери Леокадии Петровны – Людмилы. Ну, встретил, ну, отдал дань приличия, сводил куда в ресторан женщин и – отвалил в свои присаянские пенаты. Однако он превысил все нормы, какие отпускал себе на подобные поездки.

Белов в первый же вечер пригласил женщин в лучший ресторан Иркутска отужинать, мотивируя свое приглашение тем, что такую встречу надо бы отметить шампанским, тем более что сам выход на люди не представлял для женщин особых хлопот, ведь они и без того собирались принарядиться для домашнего застолья. Имел он при этом и свое соображение, которое состояло в том, что в ресторанном чаду, толкотне, шарканье официантов и разговорах за ближними столами он останется самим собой и внутренняя его скованность мало-помалу сгладится, останется незамеченной и он как бы сохранит собственное мужское достоинство человека самодостаточного и независимого ни от каких чувств.

Все вышло в лучшем виде: в ресторане он шутил, что-то рассказывал о своих таежных походах, приглашал танцевать то Леокадию Петровну, то Людмилу и видел – это женщинам нравилось. Видел он и то, как петербургская гостья нет-нет да взглядывала в его сторону с интересом, а слушая, то и дело наклоняла голову, давая понять, что рассказы Белова ее занимают и она с охотой готова слушать дальше.

Как всегда, Владимир чуть пригубил шампанского, женщины же, наоборот, к своим фужерам прикладывались часто, и к концу вечера бутылка оказалась пустой.

На Людмиле было длинное черное вечернее платье, под которым обозначились все округлости и выпуклости молодого тела. Кожа лица, шеи, грудь отливали матовой чистотой, по плечам небрежно рассыпались длинные, слегка волнистые каштановые волосы. Замшевые короткие сапоги, в каких она приехала, заменили черные изящные туфельки.

Привлекла его внимание и брошь на левой стороне груди – небольшая, с красноватого оттенка камнями и, видно, – дорогая, что он также про себя отметил, решив при удобном случае спросить об этой изящной вещи: Белову почему-то подумалось, что она непременно фамильная.

Обе женщины вели себя естественно, будто выход в ресторан для них дело обычное и ничем особым не примечательное, и в том проглядывалась порода.

Они и в самом деле выгодно отличались от собравшихся здесь женщин – строгостью одежды, сдержанностью манер, говорили негромко, но каждое слово проговаривалось так, что никакая музыка, никакие иные звуки не заглушали чистоту их спокойных речей.

– Вам, Владимир, верно, не раз приходилось ходить на медведя или на какого другого матерого зверя – простите, конечно, за банальность? Расскажите, пожалуйста, нам о каком-нибудь таком случае.

– Медведь не так страшен, как его малюют, – отвечал, улыбаясь, Белов. – У нас в Присаянье почти каждый подросток встречался с хозяином тайги, и в том ничего особенного нет. И я первый раз пошел на берлогу, когда мне было шестнадцать лет. Пошел один, потому что думал, таким вот образом смогу самоутвердиться в глазах моего дядьки Данилы – охотника до мозга костей, сильного и по-настоящему независимого человека. Но тот даже сделал вид, что ничего особенного не произошло, и позже я понял, что он поступил совершенно правильно, – бог весть до каких бы высот я взлетел в собственном мнении о себе и как бы возгордился. Он меня то есть с небес опустил на землю. Да что дядька или я, вот староверам, которые пришли в тайгу в прошлом веке, а среди них и мой прадед Ануфрий, действительно пришлось несладко, ведь они еще и скрывались от официальных властей. Путь себе они гатили среди топей да болот – там, на пустом месте, в подлинной глухомани и образовали поселение. Чтобы добраться до староверов, требовалось знать одну-единственную в болотах тропу.

– Как это – гатили? А вы ту тропу знаете? – спрашивала с интересом.

– Гатить значит прокладывать дорогу среди вековых деревьев, болот, оврагов и кустарников. Бывал и я на одном из островов того болота. Но рядом – еще один остров, там-то и было основное поселение. Дорогу туда знает только мой дядька Данила Афанасьевич и больше никто на свете.

– На всем – на всем белом свете? – спрашивала наивно.

– На всем.

– Чудесно! Ах, как чудесно…

– Что – чудесно?

– Чудесно то, что в наше время, накануне двадцать первого столетия, еще есть подобные первозданные места, где современная цивилизация не оставила своих гадких следов.

Белов глянул исподлобья на гостью, произнес больше, наверное, для себя, чем для нее:

– Цивилизацию не остановить, и здесь уж кто успел, тот и съел.

– Это вы о чем?

– О том я, что цивилизация в Сибири началась не с Ермака Тимофеевича и Никиты Демидова. Еще до них в Сибирь проникали предприимчивые торговые люди, которые скупали у местных аборигенов пушнину, кедровый орех и прочие таежные редкости, чего не было в центральной части России и в Европе. Добывали и золотишко. Этот период освоения Сибири, кстати, совершенно не изучен ни историками, ни учеными, а он был, потому что во все времена находились предприимчивые люди, которые признавали над собой только закон Создателя и зов собственного сердца. Никита Демидов открыл путь для промышленной разработки ископаемых Сибири, и после него уж пошли те, кто был калибром поменьше и кто начал хапать все подряд. В советское время и вовсе не существовало запретного – косили лес почем зря, взрывали недра, затапливали огромные пространства, причем вместе с деревнями и селами, из которых силком сгоняли людей. Дали свет, построили города, заводы, комбинаты, но Сибирь и сибиряков счастливыми не сделали. Под сибиряками я подразумеваю коренное население, пришедшее сюда по своей воле или в кандалах полтора-два века назад. От той Сибири сегодня не осталось и следа.

– Но вы ведь только что сказали об острове, на который можно попасть только по одной-единственной тропе, и знает ее только ваш дядюшка?

– Тропа – это чисто условное понятие, можно ведь и на вертолете.

– По тропе-то романтичнее… – мечтательно, чуть слышно, произнесла молодая женщина.

«Что это я распустил хвост перед тобой?» – подумал вдруг Белов неприязненно. Вслух сказал твердо:

– Сибирь сегодня приспосабливают под себя все кому не лень. Не успеешь ты, твое место займут другие.

– И вы… успеваете?

– Владимир Степанович, Милочка, а не пойти ли вам потанцевать? – вклинилась в их, приобретающую нежеланную остроту, беседу Леокадия Петровна. – Вам, молодым, надо успевать жить – это вот, по-моему, главное.

«А ведь она права, со мной, кроме как о тайге, и поговорить-то не о чем, этим я для них и интересен. Вот бы где Витька Курицин развернулся в словоблудии…» – с неприязнью вспомнил о приятеле, впервые позавидовав его воспитанию.

Мысль эта мелькнула в голове и тут же угасла, так как в глазах Людмилы он прочел желание быть с ним, и Белов поспешно поднялся, наклонил голову, приглашая женщину на танец.

Музыка в ресторане гремела непрерывно. Кто-то из подгулявших посетителей подходил к оркестрантам, заказывал свое, потом кривлялся в центре зала между столами, и никому ни до кого не было дела, лишь официанты зорко посматривали, следя за тем, чтобы кто-нибудь не ушел, не расплатившись.

Ресторанный чад, где смешались все возможные здесь звуки, какие только способны произвести музыка, голоса людей, шум от передвигаемых стульев, звон бокалов, как нельзя лучше способствовал сближению, когда можно ни на кого не обращать внимания, а принадлежать исключительно друг другу. И среди этой шевелящейся круговерти Владимир Белов с Людмилой Вальц почти стояли на месте: ему был приятен запах ее каштановых волос, которых он касался лицом, ей – его ровное глубокое дыхание, тепло которого она ощущала на своей шее.

Может быть, впервые в жизни она почувствовала надежность мужского плеча, а он также впервые наслаждался близостью этой совершенно не знаемой им женщины, прибывшей и всего-то несколько часов назад из того мира, в котором он никогда не бывал и который был для него чужим.

Им обоим было хорошо и хотелось, чтобы музыка длилась долго. Но музыка кончалась, они еще некоторое время стояли, как бы не в силах оторваться друг от друга, потом она медленно поворачивалась и, опустив голову, шла к столу. Он, чуть поодаль, следовал за ней.

Их растущую взаимную симпатию видела и Леокадия Петровна и ничего не имела против того, чтобы ее Милочка была счастлива с этим сильным мужчиной из глухого Присаянского района, который менялся на ее глазах. Менялся манерами, интересами, речью, однако при этом оставаясь самим собой.

Владимир Белов находился в той мужской поре, когда твердеет походка, уверенно звучит голос, когда человек набирается возрастной спелости и обостряется его порода. А в нем порода видна была за версту, причем порода, унаследованная от пращуров-староверов, сознательно и покорно принявших гонения церкви и властей, не отступивших ни перед какими, посланными им Создателем, лишениями. Такой если полюбит, так полюбит со всей страстью души и положит на алтарь своей любви саму жизнь. Так ей по крайней мере думалось, казалось или хотелось, чтобы думалось и казалось.

Леокадию Петровну мало заботила его материальная обеспеченность, потому что Милочка сама стояла на своих ногах, зарабатывая концертами в основном в зарубежных поездках. Правда, не настолько, чтобы купить матери квартиру, хотя, наверное, могла бы, но Леокадия Петровна не позволила бы, иначе какая же она мать, если не даст возможность дочери окончательно утвердиться в жизни. Материальная сторона взаимоотношений дочери и Белова ее мало интересовала еще и потому, что она всю свою сознательную жизнь дорожила собственной независимостью, чего желала и единственному дорогому ей человеку.

– Зависеть от мужчины, это не про Вальцев, – говорила она иной раз Людмиле. – Зависеть – значит потерять себя, свое призвание, талант, даже честь. Под честью в данном случае я подразумеваю униженность женщины, которая не может и шагу ступить без дозволения на то мужчины. Даже понравившуюся ей вещь купить не может без оглядки на карман и на согласие на то мужчины. Пусть другие живут так-то. Пусть носят подаренные им дорогие украшения, ездят на дорогих авто, живут в комфортабельных домах с бассейнами и прочими приятностями, а мы будем са-мо-дос-та-точ-ны-ми, – подчеркивала намеренно.

– Ну а ты, мама, считаешь ли себя счастливой? – как-то спросила дочь.

– Сказать, что совсем счастливой, – не могу. Полюбила твоего отца, а он нас оставил. Не смогла реализоваться в педагогической работе – тут я могла бы сделать гораздо больше. Но это все пустяки по сравнению с тем, что у меня есть ты. И я счастлива твоими успехами.

Помолчала, раздумывая, закончила не совсем уверенно:

– Наверное, все-таки я – счастливая. Впрочем, какое это имеет значение, если я собственной жизнью удовлетворена вполне.

– Ну и хорошо, – прижалась к ней дочь. – Поживем пока поврозь, а там и сойдемся, чтобы жить под одной крышей.

– Как уж там будет – не знаю, но я тебе, доченька, желаю одного – самодостаточности, какая неотделима от материальной независимости. Только при таком условии мужчину можно полюбить сердцем, без примеси корысти, – что уж греха таить, очень часто корысть заменяет нам, женщинам, подлинное чувство. Даже в какой-нибудь малости – в пустячном подарке, например. Что до дорогих подарков, то без тайного или явного намерения купить женскую любовь, как какую-нибудь вещь, здесь не обходится. Но ты у меня умница и все понимаешь. Я за твое будущее спокойна.

Та брошь, на которую обратил внимание Белов, действительно была фамильной, передаваемой из поколения в поколение по женской линии по крайней мере полтора столетия. Вальцы по женской же линии происходили из древнего польского рода баронов, потому, наверное, Людмила любила бывать в католической Польше с органными концертами, где ее принимали за свою и где у нее в среде музыкантов было много друзей. В одной такой поездке она познакомилась с молодым органистом костела в Варшаве по имени Тадеуш, с тех пор поездки в Польшу приобрели для нее свой особый смысл. Молодые люди сошлись быстро, выезжая в загородный дом Тадеуша, где жили его родители и где Людмилу принимали с особой теплотой.

Однако о том, чтобы образовать семью, между ними и речи не было: Тадеуш был предан музыке, она думала о карьере органистки. Семья бы привязала, заставила от многого отказаться, а это не входило в планы Людмилы Вальц, не забывающей ни на минуту наставлений матери, философия которой прочно вошла в ее кровь.

Так и ездила. Иногда, примерно раз в год, наезжал в Петербург и Тадеуш. Людмила познакомила его со своими друзьями, польский музыкант дичился тамошнего бомонда, стремясь к уединению с любимой женщиной. Ее же отстраненность Тадеуша от всего, чем Людмила жила, не устраивала. И приездами Тадеуша она начинала тяготиться, успокаиваясь только тогда, когда он улетал на свою родину.

О странности собственного поведения, собственных противоречивых чувств Людмила размышляла часто, но без всякой пользы – понять самое себя она была не в состоянии. В конце концов решила, что чувство ее к Тадеушу лишь временный каприз и не более того. Мало-помалу поездки свои в Польшу прекратила совсем, реже они стали звонить друг другу и к моменту последнего приезда в Иркутск к матери, где и познакомилась с Владимиром Беловым, ее длившаяся несколько лет связь с Тадеушем почти сошла на нет. Во всяком случае Людмила не испытывала ни чувства сожаления об утраченном, ни грусти, наподобие той, какую испытывает человек перед навечным расставанием с другим, бывшим еще недавно дорогим человеком.

В общем, до встречи с Беловым сердце молодой женщины было свободно.

У Владимира Белова была своя собственная история. Он часто встречался на охоте с отцом Марины, Николаем Ивановичем Бабушкиным – директором крупного завода союзного значения, хотя и располагающегося в в районном присаянском центре. Постепенно у них образовалась своя охотничья команда, где молодой Белов был безусловным лидером, что устраивало всех. Он лучше знал повадки лесных обитателей, подходы, умел расставить людей так, что каждый от охоты получал удовольствие, будучи убежденным в том, что именно он, а никто другой, сыграл главную роль в добытом, будь то лось, изюбрь или медведь.

А дома Николай Иванович говорил жене:

– Знаешь, Валя, этот молокосос, Володька Белов, каким-то звериным чутьем угадывает, где будет добыча. Энергии – через край. Мозги имеет пусть еще не до конца оформившиеся, но крепкие. Далеко пойдет, подлец. Представляешь, в нашей команде все серьезные, состоявшиеся в жизни мужики, а он, молокосос, нами всеми командует, да еще как командует – покрикивает, одергивает. И мы терпим, даже стараемся угодить, не опростоволоситься.

Мотал головой, хмыкал, жена позволяла себе вставить свое:

– Что ты хочешь, Коля, он ведь, как какой-нибудь Маугли, вырос в тайге, из тайги же и вышел – где ж вам за ним угнаться… Вы ведь люди дела, в тайгу отдыхать наезжаете, а он там живет.

– И в самом деле Маугли, – соглашался с женой Николай Иванович. – Только этот Маугли к тому же еще и образованный – институт закончил. Ты бы послушала, как он рассказывает чуть ли не о каждой птичке, травинке. Не-эт, Володька Белов, может быть, и Маугли, но современный. К тому же не в меру грубоват. Но это нам всем даже нравится – команда-то мужицкая…

Постепенно Белов стал бывать в семье Бабушкиных, где наливалась спелостью девица по имени Марина. Обедали, пили чай, и, посматривая в сторону девицы, Владимир нет-нет да ловил себя на мысли, что неплохо бы войти в семью Бабушкиных на правах зятя.

И Марина посматривала, давно заинтересованная разговорами родителей о Белове, которые и не думали о возможном интересе дочери, считая ее еще маленькой. Между тем этой «маленькой» дочери уже стукнуло семнадцать годков, за плечами была школа и пришло время определиться с вузом.

Марина уехала поступать на экономический факультет, который когда-то закончила ее мать, Валентина Петровна, и на некоторое время молодые потеряли друг друга из виду. Однако учеба закончилась, и, возвратившись домой, Марина устроилась на работу на предприятие, где работали ее родители. Тут-то и нашел ее Белов, с ходу сделавший предложение. Девушка согласилась, а уж к родителям ее они пришли вместе – так образовалась новая семья.

И минули год, два, три, а Марина все не беременела. Обратились к врачам и оказалось, что у Марины врожденное бесплодие. С этого момента Белов стал терять интерес к Марине как к женщине, а Марина в свою очередь быстро почувствовала этот холодок со стороны мужа, которого она действительно любила.

Белов ни в чем не упрекал жену, не высказывал напрямую своего недовольства, никого не завел на стороне, но дома стал бывать крайне редко.

Он не был аскетом и женщин любил, только с годами его природная осторожность развилась настолько, что не позволяла заводить связи там, где проживал, и там, где его знала чуть ли не каждая собака. Белов имел отношения вне Присаянского района, куда выезжал время от времени, как он любил говорить, «оттопыриться». Говорить, понятно, как бы о стороннем, чтобы никто и не помыслил, что это он о себе. И в связях своих он как бы повторял дядькину судьбу одинокого мужчины с той только разницей, что у Данилы Афанасьевича жены не было, а у него – была. Была физически и согласно печати в паспорте, но на самом деле эта сторона его жизни оставалась незаполненной, и оттого он постоянно чувствовал внутри себя сосущую тоску по несбывшемуся. Он ни в чем не упрекал Марину, ведь в данном случае упрекать женщину в бесплодии – признавать ее существование в своей жизни. А для него, то есть для Владимира Белова, Марины просто не существовало. Так и жил, время от времени «оттопыриваясь» наособицу, о чем наверняка никто не знал из его окружения. Это полностью устраивало Белова, хотя он мог бы прекрасно проводить время и в Присаянском, выезжая на собственную базу и там отводя душу.

Точно так же, как в свое время о дядьке Даниле Афанасьевиче, о Владимире ходили слухи, мол, «гуляет кобель», что тот кот мартовский, во-он, мол, как «бедняжка Марина Николавна сошла с лица…»

К тому времени, а на дворе были уже девяностые годы, и предприятие его тестя Николая Ивановича Бабушкина подошло к такой черте, за которой маячило банкротство. И что бы уж там было дальше, только в один не совсем прекрасный день Николай Иванович умер. Теща затосковала, стала мотаться по больницам, часто приходить к дочери, оставалась ночевать и однажды переехала насовсем – детей-то больше в семье Бабушкиных не было, и Валентина Петровна все свое внимание сосредоточила на Марине. Вернее, они стали друг другу ближе, чем когда-либо, потому что и Марина остро чувствовала собственное одиночество, часто покидаемая мужем на целые недели.

Белов к Валентине Петровне относился с предупредительностью, но равнодушно. Ничем при теще не выказывал и свое охлаждение к Марине. Хотя надо сказать, что к Марине он никогда и не испытывал особых чувств, которые принято называть любовью. Он вообще никогда не любил ни одну в мире женщину или не успел полюбить, будучи постоянно занятым своими делами, где поначалу на первом месте была карьера, а потом деньги. Ну, может быть, еще и власть, но власть не в том виде и значении, в каком понимал ее Курицин: власть в понимании Белова заключалась в том, чтобы брать людей, переставлять их по собственному усмотрению, награждать и наказывать, отличать перед другими или вовсе втаптывать в грязь. Не очень-то жаловал откровенных лакеев, но и не любил выскочек.

В среде подчиненного ему люда особо отличал мастеровитых, будь то сварщик, токарь, столяр, плотник, бондарь – все равно, кто. Отличал и таких, которые умели жить собственным хозяйством, вкалывая на этом хозяйстве круглые сутки. Когда во дворе два-три коня, пять-шесть голов крупной рогатой скотины, с десяток поросят, по штук двадцать курей, гусей, когда есть свои собственные пасека, большой огород, грузовичок, тракторишко, какие-нибудь косилка, грабли, плуг и так далее, тогда человеку нечего бояться ни перемен формации, ни перестроек, ни кризисов. Такие у Белова ничего не просили, не заискивали перед ним, но и не набивались в равные. Белов иной раз останавливал машину у какого-нибудь такого зажиточного двора, хозяин выходил навстречу, и они потом подолгу беседовали за чашкой чаю.

Таким образом любознательный Белов как бы набирался опыта у людей хоть и отдаленно, но все же близких ему по складу ума, характера, по отношению к работе, к жизни вообще.

До Марины ли было ему, до семьи, если во всей стране создались такие условия, когда надо было хватать, урывать, подгребать под себя, не пропускать мимо ничего из того, что само плыло в руки. И он – успевал, урывал, подгребал, и руки его, мозги его ничего не упускали из того, что готово было проплыть мимо.

Так он и жил, пока не стал понимать, что в жизни кроме денег есть еще нечто такое, без чего эта самая жизнь ущербна, обеднена самим человеком, к тому же имеющим деньги, иные, чем у многих людей, возможности, но продолжающим замыкаться в собственном мирке, который – увы! – вдруг оказывается таким узким и мелким, что поневоле задумаешься: а надо ли иметь столько денег и что ты собираешься делать с ними, когда их станет еще больше?.. Мысли такие особенно появлялись в голове после бесед с братом Николаем, но более всего подвигнул к оным приятель Витька Курицин, с которым как-то наехал в областной центр, где надо было решить один важный для них вопрос.

Вопрос решили, и оставалось время. Курицин предложил сходить в филармонию на концерт заезжей оперной дивы, сказав, что билеты он уже купил и что он, то есть Курицин, очень хотел бы видеть приятеля на том концерте.

И Белов уступил, по своему обыкновению усмехнувшись и глядя в упор в лицо приятеля, дескать, посмотрим, что же ты, паря, знаешь такое, чего не знаю я.

Концерт начался с исполнения оркестром какой-то сюиты, и Белов слушал, разгадывая музыкантов, которые старательно елозили смычками по струнам скрипок, дули в разного размера и формы трубы, стучали по округлым барабанам и били в тарелки.

Мало-помалу он стал следить за подъемами и спадами в исполнении оркестра, что обязательно было связано с резкими переменами в движениях дирижера, и все это вместе ему даже стало нравиться, ведь он никогда раньше не бывал на концертах, где исполнялась классическая музыка.

Не забывал Белов и время от времени искоса взглядывать в сторону Курицина: тот сидел в напряженной позе с будто окаменевшим лицом, устремив глаза в сторону сцены, и тело его как бы обмякло только после того, как прозвучал последний аккорд и дирижер повернулся лицом к публике.

– Прекрасное исполнение, не правда ли? – обернулся Курицин к Белову. – Особенно заключительная часть – сильная и вместе с тем мелодичная.

– Ничего себе, – спокойно отозвался Белов.

И далее уже нарочито грубовато, подбирая слова и наслаждаясь производимым на приятеля впечатлением:

– Музычка как музычка… Мне больше по душе слаженность команды музыкантов. Вот сидят пятьдесят лабухов, играют каждый на своем инструменте, и никто не вылазит вперед, не отстает, а выигрывает точно – нотка в нотку. Я и подумал: вот бы нам всем так крутиться, чтобы каждый, как в этом оркестре, точно исполнял свою партию. Ты представляешь, сколько можно было бы заработать бабла?

– Ты, Степаныч, и тут не забываешь о бизнесе, – неприязненно произнес Курицин. – Брось думать о нем хоть на эти два часа, пока длится концерт. Получи удовольствие… И вот что я тебе еще скажу: обижайся на меня или не обижайся, но во всем мире мало найдется серьезных бизнесменов, которые не находят времени, чтобы посетить оперный или драматический театры, балет, какой-нибудь вернисаж, где бывают выставлены полотна хороших художников. Происходит это потому, что это люди прежде всего образованные, знающие цену истинной культуре. По этой же причине они готовы платить огромные деньги за какой-нибудь рисунок Пикассо, например. Деньги только ради денег – это… это…

– Ограниченность? Ты это хочешь сказать? – усмехнулся Владимир.

– Пусть будет по-твоему: да, ограниченность. Но тебя я бы к ограниченным людям не причислил. И брось эту позу независимого самодостаточного барина. Без понимания истинной культуры, искусства никакая личность не может состояться. Ни-как-ка-я! Тайга, да еще бабло, пьянка с бабами и водярой на базе – это для Косых и иже с ними.

– Но ты ведь и сам там бывал. И водочку пивал в свое удовольствие…

Посмотрел на приятеля все с той же усмешкой, добавил:

– С девочками…

Курицин покраснел, что всегда указывало на его крайнее внутреннее раздражение, вскинулся, глаза его блеснули неприязнью:

– Намекаешь на мой промах? Не бойся, следующий раз не промахнусь.

– Не успел в кресло мэра сесть, а уже грозишь? Ну-ну, не промахнись, только повода я тебе не дам. Что до барина, то барин здесь – ты, а меня терпишь, потому что деваться некуда. И сюда привел, чтобы лишний раз покрасоваться – вот, мол, я какой, не то что ты, медведь сиволапый.

– Знаешь, Степаныч, – вдруг растянул губы в деланой добродушной улыбке Курицин. – Наши с тобой отношения мы с тобой, по-моему, давно выяснили. И каждый знает свое место. Я сюда пришел получить удовольствие, и давай не будем цеплять друг друга…

– Давай, – в третий раз усмехнулся Белов.

Между тем оркестр заиграл и вышедшая на сцену дива запела…

Чудный голос одетой в длинное платье средних лет женщины захватывал всех, кто в этот момент сидел в зале филармонии. Дива исполняла арию Нормы из оперы Беллини «Норма» – медленную, тягучую, выворачивающую наизнанку душу. Поднявшаяся по окончании арии волна людских эмоций ошеломила Белова, и, как это всегда с ним бывало в минуты особого напряжения, когда надо только сделать самый первый шаг навстречу неведомой опасности, он вдруг поднялся со своего места, мягко, но властно взял из рук Курицина букет цветов, с которыми тот пришел на концерт, и направился к сцене. К удивлению все того же Курицина, Белов спокойно поднялся на сцену и под ликующие выкрики людей в зале подал цветы диве, успев при этом приложиться к ее руке.

Такого Володьку Белова Куриный еще не знал.

Еще он подумал, что такой Володька Белов ему не нравится – слишком ярко и неожиданно проявлял себя приятель в особые минуты душевного подъема.

«Выходит, и он способен чувствовать… – размышлял, глядя тупо прямо перед собой. – А тоже, разыгрывает из себя простофилю… Черт разберет эту породу беловскую… Такой и правда – стопчет и не заметит… Надо бы быть с ним поосторожнее, иначе все что угодно можно ожидать…»

В чем быть с Беловым поосторожнее и чего можно ожидать от Белова – Виктор Николаевич додумать не успел, потому что концерт продолжался, а Курицин знал и понимал музыку, что позволяло ему несколько свысока посматривать на прочий люд, как бы высоко этот люд ни залетал. Однако впечатление от концерта было испорчено, и он уже не мог сосредоточиться в полной мере: ерзал на стуле, принимался разглядывать затылки впереди сидящих, перебирать в памяти названия знакомых опер.

Белову не было дела до сложных переживаний приятеля, потому что он уже пребывал в том мире, в котором Курицину места не нашлось. В особые минуты состояния духа он вообще имел способность сосредоточиться в самом себе и на самом себе, кто бы в эту минуту ни находился с ним рядом. И где он пребывал в такие минуты, как высоко залетал или как низко падал, не дано было знать никому.

* * *

Среди привычных дел, которыми занимался, Белов не забывал о своем последнем посещении Иркутска, которое привнесло в его жизнь совершенно новое, пока еще не до конца осознанное, ощущение грядущих перемен. Он мотался по лесосечным бригадам, нижним складам, пилорамам, что-то выговаривал мастерам, встречался с приемщиками продукции, кого-то наставлял, время от времени посещал мэра Курицина, возвращался к ночи домой, проглатывал одну-другую чашку чая, падал в постель и проваливался в крепкий сон уставшего человека, которому больше ни до кого и ни до чего нет дела.

Марина помалкивала, теща поджимала губы – муж и зять не обращал на них никакого внимания, пребывая в своих, одному ему ведомых, мыслях. Он похудел, и это было заметно, похудел лицом, фигурой, отчего как бы увеличился ростом.

Он будто торопился доделать какие-то свои срочные, неотложные дела, чтобы высвободить время для дел еще более срочных и неотложных.

Так оно и было: Белов хотел еще раз, перед отъездом Людмилы в Петербург, провести с ней дня два-три, а там уж как бог даст: он понимал, что возвратившись в свою стихию, Людмила Вальц окунется в суету светских тусовок, поездок за границу, концертов, и ему, Владимиру Белову, в той ее петербургской жизни, может быть, не останется места.

От таких мыслей сердце его сжималось, и никогда прежде не испытанные им чувства заставляли гнать машину на дальние лесосечные участки, где он по-своему наводил порядок, не скупясь на крепкое матерное слово.

Он не позвонил Леокадии Петровне и не сообщил заранее о своем приезде. Не стал и открывать дверь своим ключом, а накрыл ладонью звонок, некоторое время помедлил и слегка надавил. Прислушался.

За дверью раздались голоса сразу двух женщин: обе, громко разговаривая, приближались к двери.

Белов выпрямился, пытаясь сообщить лицу подобающее выражение, но тут же одернул себя.

«Что я, актеришка какой-нибудь, в самом деле, – подумал с досадой. – Уже в собственную квартиру не могу войти нормально…»

– Владимир Степанович, какая радость, что вы приехали, – всплеснула руками Леокадия Петровна, но Белов видел только ее дочь, которая стояла чуть поодаль от матери.

Людмила Вальц смотрела как бы исподлобья, и в глазах ее он читал неподдельную радость. Она ждала его, Владимира, и он это теперь хорошо понимал.

Леокадия Петровна сказала еще какую-то дежурную любезность, взглянула на Белова, на дочь, тихо повернулась и ушла в глубь квартиры.

А они – Белов то есть и Людмила Вальц – медленно, повинуясь какой-то неведомой силе, качнулись навстречу друг друга. И он услышал прерывистые слова:

– Я ждала вас… Тебя… Думала: уже никогда не приедешь.

– Но я же приехал, – так же тихо, сдерживая дыхание, отозвался он, прижимая к себе горячее тело женщины. Любимой женщины, в чем он теперь уже не сомневался.

– Ты… Ты думал обо мне? – спрашивала она, заглядывая в его глаза.

– Я только о тебе и думал…

– Правда?.. – не верила.

– Правда. Знаешь, а не поехать ли нам куда-нибудь подальше, на Байкал, например? – вдруг отстранился от нее. – Я сейчас быстренько приведу себя в порядок после дороги, и мы с тобой мотанем. Хочешь?

– Хочу, – кивнула головой.

И они прошли в квартиру – каждый в свою комнату. Прошли, не обратив никакого внимания на стоящую у окна Леокадию Петровну, которая, конечно, все понимала и, видимо, не знала, как себя вести. Затем шагнула к книжному шкапу и взяла первую попавшуюся под руку книгу.

Владимир Белов и Людмила Вальц уехали.

Несказанная синь прекрасного Сибирского моря заполняла все пространство – от земли до неба, сливаясь с уходящими за горизонт лесами, с нависающими над водой скалами, с кромкой усыпанного галишником берега, по которому они брели, обнявшись и время от времени замирая на месте, чтобы прижаться друг к другу и сказать какие-то слова. Слова немногие, но для них самые главные, какие произносят все влюбленные на земле.

– Не понимаю! – мотал головой Белов. – Не понимаю, как столько лет я мог жить без тебя…

Он задумывался на мгновение, словно силился проникнуть в глубинные дали самого себя, но усилия его были напрасны, и это он тут же сознавал. Горькая короткая усмешка сожаления пробегала по губам, словно хотел сказать что-то такое, о чем никому на свете сказать бы не решился, а вот ей, Людмиле Вальц, – готов был. Ей, совершенно не знаемой им женщине, явившейся из не знаемого им мира, и заполнившей своей нежностью все уголки мира его, потомка Сибирских староверов, который до встречи с ней и знать не знал, не думал, не ведал, что и над ним, над его волей тоже есть власть, способная и вознести к небесам, и опустить на самое дно жизни.

Теперь же близость этой молодой красивой женщины возносила его к небесам. Густые волосы накрывали плечи Людмилы, падали на грудь, и она то и дело отбрасывала их назад легким привычным движением, заглядывала в его глаза, тихо смеялась или вдруг отстранялась и снова прижималась к нему.

Потом они сидели в каком-то небольшом уютном ресторанчике, из окна которого открывался вид на Байкал, и Белов признался, что в этот день ничего не ел. Она придвигала к нему одно блюдо за другим, шутливо настаивала, чтобы он съедал все без остатка, и он покорно исполнял ее капризы.

– Мужчина должен есть много мяса, потому что он – добытчик, – говорила она ему с улыбкой. – А дело женщины – прислуживать своему мужчине, быть рядом с ним и в горе, и в радости.

– И ты способна быть со мной и в горе, и в радости? – так же шутливо спрашивал ее Белов.

– Сейчас – да. Сейчас – хоть на край света.

– На самый-самый? – переспрашивал.

– Ну вот на самый-самый краешек, чтобы только не упасть в бездну…

– В какую такую бездну? – не понимал Белов.

– Откуда уже не возвращаются, – уточняла она.

– А я и не позволю упасть, – приподнимался на стуле и разводил руки, словно хотел удержать от падения в предполагаемую бездну.

Она отстранялась, шутливый разговор переходил на серьезный, и оказалось, что им надо много сказать друг другу, а время летит так быстро, что не способно уместить в себя и малой доли переполнявших их чувств и мыслей.

– Ты в Иркутске часто бываешь? – спрашивал, заранее беспокоясь, что редко будет видеть любимую.

– Н-нет, и мне совестно бывает перед мамой, она ведь всегда ждет меня, хотя ни в чем не упрекает. Я совершенно не знаю Сибири: жизнь моя после школы вся была связана с Петербургом, Европой, где о Сибири имеют самое отдаленное представление. К тому же мое общение ограничивается людьми искусства, которых практическая сторона жизни интересует поскольку-постольку. Правда, я всегда каким-то седьмым чувством ощущала собственную принадлежность к сибирской культуре, старалась читать сибирских писателей, посещать вернисажи сибирских художников, если это удавалось. Не так давно привелось побывать в Москве на выставке одного художника, картины которого приходилось мне видеть и раньше. Так я была просто очарована его новыми работами – вроде бы бесхитростными и в то же время сильными своим письмом, переданными на полотнах характерами. Представляешь, никак не могу забыть глаза людей, которые смотрели на меня с полотен, – простых охотников, крестьян, жителей сибирской глубинки. Я не решилась подойти к самому художнику, чтобы высказать ему свое восхищение, и жалею о том. Слышала, что после вернисажа с ним случилась какая-то нехорошая история, а что случилось – не знаю…

«Да ведь это она о брате Николае», – догадался изумленный Владимир.

– Подрезали его московские бандиты, сейчас здоров и пишет свои картины в Присаянском районе, где я и проживаю, – неожиданно для себя брякнул Белов.

– Как, и ты его знаешь? Знаком с ним?..

– Это мой двоюродный брат – сын того дядьки Данилы, о котором я вам с Леокадией Петровной рассказывал в ресторане.

– И правда, – широко раскрыла глаза Людмила. – У него же фамилия, как и у тебя, – Белов. Николай Белов, это я хорошо запомнила – как же я сразу не сообразила, что ты можешь иметь к нему прямое отношение. Ты знаешь, милый, я достаточно много бывала на вернисажах самых разных художников, в том числе и зарубежных, но такого сильного письма, как у твоего брата, просто не припоминаю. Это же огромный талант!

– Земля у нас, наверное, такая, где есть о чем говорить, с кем говорить и кому говорить…

– Согласна. И ты непростой. Я когда увидела тебя поближе, сначала в аэропорту, потом в машине, то как-то даже оторопела от той необычайной силы, какая от тебя исходила. Ведь мне мама рассказывала о тебе по телефону, но я не то чтобы не верила ей, я была словно отгорожена от всего, что не касается мира, в котором жила. Хотя… своими рассказами и характеристиками она меня все-таки заинтересовал, а и я была не прочь с тобой познакомиться.

– Вот и познакомилась. Но я ничем особым себя не проявил, а брат мой действительно…

И он стал подробно рассказывать историю дядьки Данилы, передавая почти дословно свои с ним беседы в зимовье, не упуская и малых подробностей их охотничьего быта. Затем поведал о поездке Данилы Афанасьевича в Тульскую губернию, о встрече с любимой женщиной, сыном, о происшедших в жизни старого таежника переменах и о самом Николае, проживающем почти безвылазно на выселках.

– Скажу честно: моя работа никак не соприкасается с работой брата. Я и вообще далек от того, что он делает. Наши с ним нечастые разговоры, бывало, приводили к временному отчуждению, и я уходил, чуть ли не хлопнув дверью. Но я не мог не чувствовать, не понимать, что брат – человек в нашей беловской родове особый, необычайно талантливый и честный, – неожиданно для себя признался Владимир. – И ты вот, как женщина из совершенно другого мира, это подтвердила.

Произнося последние слова, Белов встал, опустился на колено перед Людмилой, взял ее руки в свои, закончил:

– Спасибо тебе, дорогая…

– За что же спасибо, милый? – наивно отозвалась она.

– За твой ум, за то, что ты есть. За все. Я просто тебя люблю.

– И я тебя люблю.

Помолчала, добавила:

– Ты тоже талантлив не меньше, чем твой брат.

– В чем же? – удивился Владимир.

– В том, чем ты занимаешься и в чем преуспел.

– Это обычная ломовая работа, в которой я закручен больше, чем другие, потому и добился кое-чего, – не соглашался Белов.

– Ты дал работу своим землякам и, значит, занял место, на которое пришли бы совершенно сторонние люди и всё погубили бы, – настаивала Людмила.

– Что – все? – спрашивал, будто не понимая, о чем речь.

– Все, – твердо заключила женщина.

Белов в эту минуту испытывал такую внутреннюю безысходность от раздираемых его противоречивых чувств и мыслей, что не знал, как воспринимать слова Людмилы и о чем говорить дальше. Глаза потемнели, легкая краска покрыла щеки. Он прижал лицо к ее ладоням, словно затем, чтобы скрыть собственное волнение, потом резко встал и сел на свое место.

Некоторое время они молчали, и теперь уже Людмила встала и подошла к нему: обхватила его голову руками, прижала к груди, и он услышал, как ровно и сильно бьется ее сердце.

И Владимир подумал, что так может биться только сердце любящей женщины.

И придвинулся вечер. Влюбленные встали, пошли к выходу.

Домой вернулись за полночь, и снова каждый прошел на свою половину.

Леокадия Петровна то ли спала, то ли делала вид, что спала, но Людмила только глянула в ее сторону и занялась собой: переоделась, прошла в ванную, а оттуда – в комнату Владимира.

На следующий день оба засобирались в дорогу. Леокадия Петровна не вмешивалась, но за чаем все же решилась спросить: куда они собрались.

– Не волнуйтесь, уважаемая Леокадия Петровна. Мы на пару дней съездим ко мне в Присаянское. Там в это время работает один известный художник, которого я хорошо знаю, так Людмила хочет с ним познакомиться. Заодно покажу ей наши глухомани, наших людей. В общем, завтра к вечеру будем в Иркутске. Или послезавтра, – уточнил на всякий случай.

Всю дорогу до Присаянского Людмила Вальц не переставала удивляться необозримости унылых полей, разнообразию лесов, убогости встречающихся сел и деревень, разношерстности столь же убого одетого люда. Присаянское обогнули стороной, и теперь уже петербургская гостья дивилась ухабистости дорог, их замысловатым переплетением с резкими подъемами и столь же резкими падениями в скрытые до времени от глаз овражки, из которых «крузер» Белова выныривал, не сбавляя скорости. Женщина ахала, хваталась за какие-то ручки, нарочито жалобным голосом просила ехать помедленнее, на что Владимир согласно кивал головой, но не спешил выполнять обещанное.

– Все, больше не могу. Дай хоть выйти на свежий воздух, передохнуть.

Остановились как раз напротив березовой рощи. Потемневший снег еще лежал немногими островками промеж белоствольных красавиц, но уже кое-где начинала пробиваться зеленая трава, и это пограничное состояние природы вызывала двойственные чувства.

На открывшееся перед ними великолепие Людмила смотрела во все глаза: с рассыпавшимися по плечам волосами и трепетавшими от охватившего ее волнения губами она похожа была на какую-нибудь фею из читанной в детстве сказки. Владимир даже попытался вспомнить, из какой, но не вспомнил и слегка отступил, чтобы удобнее было любоваться молодой женщиной, которая нравилась ему вся – от кончиков пальцев ног до последнего волоска на гордо поставленной голове.

– Ах, какие березки!.. – радовалась женщина. – Я таких никогда не видела…

«Ты вообще еще ничего не видела, кроме своего гнилого запада, – думал Белов в своей обычной манере, донельзя довольный тем, что вытащил Людмилу из бетонного мешка многоэтажки в мир, который он любил всем сердцем, хотя никогда и никому на свете в том не признавался.

«Затрачу-ка я еще часика два и покажу тебе такие места, от которых и у самого дух захватывает, а к Николаю – успеем», – решил про себя, и скоро машина их вырулила на ровную асфальтированную дорогу и помчалась с возможной скоростью в сторону открывающихся взору белоснежных вершин Саянских гор.

Вот уже закончился асфальт, позади остался поселок Ануфриево, гравийная дорога сменилась песчаной, и по обе стороны ее стали нависать бесформенные скалистые гряды предгорий.

Остановились у покрытой выступами и впадинами отвесной скалы.

Людмила запрокинула голову, лицо ее раскраснелось, от напряжения на глазах выступили слезы.

– И сколько же здесь метров: пятьдесят, шестьдесят?.. – вопрошала растерянная, изумленная.

– Более сотни, – отвечал с улыбкой Белов.

– Более сотни?.. – дивилась еще больше.

Поворачивалась к Владимиру, округляла глаза, восклицала:

– Это надо же!.. И не падает…

– Тысячи лет не падает и уже не упадет, во всяком случае, пока мы с тобой здесь находимся.

– А если упадет? Вот возьмет и – упадет?..

Она заливалась счастливым смехом, кружилась, тыкалась в грудь Белова, который вдруг подхватил ее на руки и закружился вместе с нею.

А вокруг них была уже дикая природа Присаянья, где в обилии зеленели молодые кедры, стояли сосны, лиственницы, но снега здесь было гораздо больше, чем в той березовой роще, что осталась далеко позади.

Проехали еще метров пятьсот и остановились на площадке, где можно было развернуться.

– Здесь мы с тобой, Люда, попьем чаю – такого чаю ты никогда в своей жизни не пробовала, – говорил Белов, вынимая из багажника машины небольшие, подшитые резиной, войлочные сапожки и легкий пуховик, – все это он прихватил с собой, с детских лет привыкший все предусматривать заранее. – Переобуйся и сними свою куртку – в этом тебе будет удобнее.

Следом вынул такие же сапоги и куртку для себя, контейнер со съестными припасами, чайник, что-то еще, прихватил и зачехленный карабин. Оставив машину около дороги, они углубились в смешанный лес и вышли на небольшую открытую поляну, сплошь покрытую вовсю зеленеющим разнотравьем. Для Людмилы Вальц вид благоухающей травы явился такой неожиданностью, что она, ахнув, присела на корточки, некоторое время почти бессмысленно смотрела перед собой, затем осторожно коснулась кончиков стеблей, словно боялась обжечся. И только тут обратила внимание на струящуюся впереди воду, от которой исходил легкий парок.

– Это родник. Горячий, круглый год не замерзающий целебный источник, – пояснил Владимир. – Поэтому здесь раньше, чем где-либо, появляется трава, да и не только трава. А метров пятьдесят отсюда – нечто вроде чаши в граните, она заполнена водой, только не такой горячей, как здесь. Еще в детстве я сюда привозил отца на лошади, когда у него случался острый радикулит: помогал ему раздеться и опуститься в чашу. После двух-трех таких процедур радикулит его как рукой снимало. Пойдем – сама увидишь.

Шли, обходя острова слежавшегося, с ледяной коркой, подтаявшего снега, которые лежали вокруг корневищ вековых деревьев.

– Родник здесь прячется под землей и, видимо, пополняется другими горячими родниками, иначе не имел бы такой силы при выходе из земли, – повернулся Белов к Людмиле. – Сейчас ты это сама увидишь и услышишь.

И действительно она услышала шум воды. Шум усилился, когда проходили между валунами и через несколько метров открывался вид на небольшое, метров пять-шесть диаметром, озерцо, в которое откуда-то сбоку вырывался несильный поток ручья. Лишняя вода из заполненной чаши вытекала в противоположной стороне озерца.

Женщина нагнулась и опустила в воду руку – она оказалась не то чтобы горячей, но и не теплой.

– Мы вот что с тобой сделаем, – сказал ей Владимир. – Ты сейчас разденешься и погреешься в этой благодатной водице. Я тем временем разведу костер и вскипячу чай. Потом приду к тебе.

– Но мне одной будет страшно, к тому же у меня ни купальника, ни полотенца…

– Купальник здесь и не нужен. Вот и полотенце, – Владимир открыл висевшую на плече брезентовую сумку. – Я специально прихватил для тебя. А бояться здесь некого и нечего.

– Все равно – мне страшно.

– Тогда подожди меня буквально минут десять. Я быстренько схожу, разведу костер и поставлю чайник. Садись на тот вон камень – он теплый, и тебе не будет холодно. Там и разденешься.

Людмила кивнула головой, а он исчез за валунами.

Когда вернулся, то, к своему удивлению, увидел Людмилу в воде. Она не слышала, как он подошел, поэтому плескалась с наслаждением, не боясь, что ее будут разглядывать. Обнаженное тело никогда не рожавшей молодой женщины было прекрасно, и Владимир не спешил себя обнаружить, пока она сама его не увидела. А увидев, не спряталась под воду, и Белова в этот момент поразило выражение ее глаз – призывное и страстное.

Он быстро разделся и пошел к ней.

…Над ними было высокое синее небо, под ними – гранит скалы, а вокруг – плотный лес таежного Присаянья, пробуждающегося от долгой зимней спячки в апрельских лучах всевластного солнца.

Потом они – уставшие и счастливые – сидели у костерка и с наслаждением пили чай.

– Ты знаешь, мой милый, я впервые в своей жизни ощутила себя дитем природы. Вот вроде и дождик меня мочил, и снег на меня падал, и в лесу я бывала, и на море отдыхала, а все ощущала себя частью цивилизованного мира и тут же забывала обо всем, как только оказывалась в пределах атмосферы кухни, гостиной, квартирного уюта. Никуда более мне не хотелось и ни о чем более не мечталось. И только музыка способна была меня разбудить да еще, может быть, хорошие книги, картины хороших художников. И я думаю сейчас: какими же должны быть по своему внутреннему состоянию люди, которые всю свою жизнь проживают среди этого вот великолепия. И мне кажется, я начинаю лучше тебя понимать, ведь и ты от рождения своего – дитя этой природы.

Белов, улыбаясь, смотрел на нее, до него с трудом доходил смысл сказанного женщиной, потому что он никогда не задумывался над тем, где живет, среди чего живет и является ли лично он частью этой вот особой цивилицации под названием – природа. Да-да, именно цивилизации, сотворенной Создателем всего и вся и существующей миллионы лет.

– А знаешь, Люда, не махнуть ли нам ко мне в зимовье? – предложил неожиданно для себя. – Дело к вечеру, а до зимовья отсюда километра два. Дорога позволяет, да и «крузер» пройдет по любому целику. Истопим баньку – веником пихтовым тебя попарю. Еды у меня там на месяц…

– Хорошо бы на месяц… Вдвоем, – отозвалась мечтательно Людмила.

– На месяц мы с тобой при всем своем желании не можем, а вот всего на одну ночь – это в наших силах. Завтра поутру – к брату на выселки, а уже к ночи будем в Иркутске. Поехали, – сказал уже решительно.

Дорогу к зимовью Белов не выбирал, а скорее угадывал, объезжая глубокие места, заполненные серым снегом. Некоторое время поднимались по некрутому затяжному склону горы и уперлись в островок густого леса, через который сбоку, как бы спрятавшись от постороннего глаза, узкая дорога привела их к постройкам.

– Это и есть мое хозяйство, – сказал Владимир, заглушив мотор машины. – Пойдем, я тебе все покажу и расскажу, и будешь ты в этом хозяйстве – хозяйкой.

– Хорошо-то как здесь, – произнесла Людмила, осмотревшись.

Охотничье-промысловая база Белова и впрямь представляла из себя идеальный комплекс всевозможных построек и приспособлений как для проживания, так и для охоты, заготовки кедрового ореха, каких-то других дел.

Дом был сложен не абы как, а в соответствии с требованиями плотницкого искусства – из оструганных сосновых бревен и рублен в лапу. К дому пристроена обширная застекленная веранда с примыкающим высоким крыльцом. Напротив стояла, рубленная из кедра, банька, рядом – вместительный, крытый драньем, навес, где стояли телега, сани, на крючьях висели хомуты и полный набор лошадиной упряжи. Навес был поделен на три части, где одна из них была отведена для лошади и всего, что могло иметь к ней отношение, вторая забита сеном, в третьей ровными поленницами сложены дрова. Чуть поодаль от навеса стоял небольших размеров амбар, где Белов хранил заготовленный орех, мешки с овсом, здесь же стояли весы, бочки, ящики.

Были здесь и другие постройки, назначение которых Людмила не понимала, а Владимир в детали не вдавался, полагая, что если женщина к чему-то не проявляет должного интереса, то ничего и навязывать не надо.

Прямо за баней и сараем протекал уже вскрывшийся ручей.

– Ручей этот прозывается Айсой, – рассказывал Белов. – Вскрывается он вблизи моей базы рано по причине наполняющих его на протяжении всего пути горячих источников. Но вода в нем круглый год ледяная, какой она и должна быть.

– Ай-са… – повторила она за ним и замолчала, наклонив голову.

Радостно и волнительно было Белову наблюдать за ней со стороны.

«О чем же ты сейчас думаешь?» – гадал он, понимая, что для Людмилы Вальц – жилицы совсем иной цивилизации – поездка сюда нечто вроде экскурсии в некий совершенно неведомый запредельный мир, о котором, конечно же, она была наслышана, но представить подобное никогда не бывавшему здесь человеку невозможно. Надо приехать или прийти сюда, вдохнуть полной грудью чистейшего кедрового воздуха, испить, сколько это возможно, ледяной родниковой водицы, провести ночь у благодатного огня таежного костра с дымящимся прокопченным чайником на тагане, заснуть на устроенной из лапника пихты лежанке и продрогнуть к утру, чтобы сполна ощутить всю удивительную благость идущего от костра тепла и от разогревающего изнутри пахучего таежного чая, который продрогший человек сглатывает маленькими порциями, обхватив обеими руками горячую эмалированную кружку. Обязательно эмалированную, потому что она снаружи не так горяча, как алюминиевая. Обычные же для всякого домашнего жителя фарфоровые и стеклянные сюда никто с собой не берет.

– Ай-са… Это ж как музыка, – между тем говорила Людмила.

– Я ведь далек от всего, чем ты живешь в своем Петербурге.

– Это ничего, это наживное, – поспешила она его успокоить. – Человек и не обязан всего знать. Зато ты знаешь такое, о чем я и не подозревала и чему теперь просто изумляюсь.

– Женщине надо просто оставаться женщиной, – привлек он ее к себе. – А ты – роскошная женщина. Я о такой и не мечтал.

– О какой же ты мечтал?

– Ни о какой. Я жил, работал – и все.

Немного помедлив, добавил:

– А жил ли?.. Теперь вот сомневаюсь.

– Ну а жена? Любил же ты ее? – спросила о давно интересовавшем ее.

– Не знаю. Думаю, что нет. Просто как-то все закрутилось, запуталось и заморочилось, что привело к свадьбе. А цели я себе уже тогда ставил большие.

– И… женитьба приближала к цели?

– Я хотел основательности, определенности, а неженатый мужчина вызывает у окружающих людей недоверие. В общем, не знаю, как сказать. Но это не было главным.

– Что же?

– Я хотел денег, власти, неограниченной возможности управлять людьми. В общем, хотел быть настоящим хозяином своего края.

– И стал им?

– В какой-то мере. Правда, теперь понимаю, что это далеко не все. Не того следовало искать в жизни. Не так жить, как жил. Пришло неудовлетворение, стал во всем сомневаться, хотя о своих внутренних неладах с самим собой я никогда никому не рассказывал, тебе – первой.

– И я сомневаюсь. Вроде жила, занималась музыкой, ездила по миру, писала диссертацию. Вращалась в своем кругу меломанов. А надо ли было так жить? Замуж не вышла, детей не родила…

– Что ж помешало выйти замуж? – с непривычными для себя ревнивыми нотками в голосе спросил Белов.

Людмила быстро глянула на него, легкая улыбка пробежала по ее лицу, ответила тихо:

– Тебя ждала. Мое сердце до встречи с тобой по-настоящему ни разу и не ворохнулось.

Они шли от одной постройки к другой, Белов между делом что-то пояснял, она касалась рукой бревен, пробовала присесть на козлы для распиловки дров, задавала вопросы, но главная линия разговора оставалась неизменной. Они словно испытывали друг друга, пытались достучаться до заветного, и оба были открыты этому заветному, для каждого из них дорогому.

– А там что, за этим вот лесом? – показала рукой в противоположную сторону от той, откуда приехали.

– Там высокая отвесная скала, спуститься с которой по силам только опытному альпинисту. Таким образом база моя с южной стороны абсолютно защищена.

– А с северной, ну с той, что мы приехали? – продолжала допытываться.

– С северной у меня на чердаке дома стоит пулемет «максим».

– Настоящий пулемет? – изумилась Людмила.

– Настоящий, – утвердительно кивнул Белов, наслаждаясь произведенным его словами впечатлением.

– И где ж ты его взял?

– Тут, в одной деревеньке, у знакомого старика: остался еще с Гражданской войны. И несколько лент с патронами к нему. Старику он достался от его отца, а мужики в Сибири всегда были прижимистые, бережливые, упаковали пулемет в промасленную тряпицу, так что действует безотказно.

– Зачем же он тебе, против кого воевать? – продолжала спрашивать.

– Воевать, Люда, я ни с кем не собираюсь, а вот защитить себя и своих близких от всякой двуногой твари надо уметь. Ведь в тайге не зверь опасен, пусть даже самый матерый, самый сильный, самый хищный. В тайге нет никого опасней человека, который пришел сюда с недобрыми намерениями. У нас здесь бывали случаи, когда убивали за кусок хлеба, за какой-нибудь десяток шкурок соболя, за оружейный припас, за возможность некоторое время выживать за счет гибели другого. Такое – сплошь и рядом. У нас здесь в разных местах стоят лиственичные кресты погибшим охотникам, промысловикам, солдатам. Напимер, был такой случай. Шел солдат с войны в дальнее урочище, где проживали его родичи, и встретился с лихим человечком. Вот ночью тот лихой человечек и убил служивого. Представляешь? На фронте, где смерть поджидала солдата на каждом шагу, он не погиб, а пал ни за грош, не дойдя до дома и всего-то несколько верст. И тому несчастному солдату поставлен крест.

– А я думала, что тайга – пустая и ничего здесь такого не происходит. И чему происходить, если пространства – необозримые, места свободного – вдосталь. Живи себе в свое удовольствие. Это в больших городах люди толкают друг друга, стараясь высвободить себе местечко поуютнее и поденежней. Правда, я сама никого не толкала, и как-то само собой сложилось, что и мне местечко нашлось. Может, все дело в том, что я никому не завидовала?

– Может быть, – отозвался Белов, которому впервые в жизни так легко и хорошо было просто быть рядом с любимой женщиной, говорить вроде бы и ни о чем, но в то же время о самом важном и самом нужном. Брести вот так, без всякой определенной цели, и желать прикосновения руки, плеча, ловить взгляд карих глаз, прислушиваться к тонким интонациям голоса, который за короткое время со дня их знакомства стал для него чуть ли не самым дорогим на свете. – Места в тайге действительно много, и люди здесь селились, основывая заимки, хутора, целые деревни. И я не знаю, кому помешали эти поселения: в шестидесятых, начале семидесятых годов людей вынудиди покинуть насиженные места. Последний житель деревни Ангаул Карнаухов, насколько я знаю, съехал в 1972 году.

– Чем же они здесь занимались?

– Основное занятие – охота, еще – рыбалка. Но и хлеб сеяли, держали скотину. Трудно жили, но вольно. Сильные были люди – на таких и стояла держава.

Владимир топил баньку, Людмила пребывала тут же, пыталась помогать, и выходило это у нее неловко, но мило. Она то и дело смеялась, он улыбался, и так они дожили до вечера, когда в чистой кедровой баньке поселился удивительный дух из всех присущих тайге запахов.

Между делом Белов сходил к лабазу, в подвал, достал вяленой сохатины, сала, каких-то солений, брусники, картошки, которую чистила уже Людмила. Наблюдать, как это она делает, было приятно, и он старался подойти к ней с такой стороны, чтобы она его не видела и не смущалась, а он мог спокойно наблюдать. К удивлению Белова, Людмила все делала ловко и правильно – всему этому ее научила мать, Леокадия Петровна.

В просторном доме было все устроено так, что сразу чувствовалось, что здесь живет охотник. На полу лежала большая шкура медведя, на стенах висели рога сохатых и две-три картины на охотничьи сюжеты. Большая русская печь была аккуратно обелена, с устроенными наверху полатями.

Посередине стоял круглый, старинной работы, стол с приставленными к нему табуретками. Здесь же имелось две кровати – обе деревянные. Имелся и телевизор, а на крыше Людмила приметила чашу спутниковой антенны – значит, хозяин не оторван от прочего большого мира.

«Вероятно, есть небольшая электростанция», – отметила про себя, так как с подобным уже встречалась, бывая на разных горных базах в нечастых поездках с друзьями. Конечно, ей приходилось сидеть у костра, ночевать в палатке, но то, с чем она сталкивалась ранее, казалось ей теперь чем-то игрушечным, придуманным, неестественным. Здесь же в нее входило нечто первозданное, большое, всепоглощающее и завораживающее. Она вдруг вспомнила некогда читанные у писателя Валентина Распутина слова о том, что в мире нет ничего такого, что можно было бы поставить рядом с Сибирью. Тогда она просто прочитала и не придала значения словам коренного сибиряка, решив про себя, что каждый кулик хвалит свое болото. Теперь же не могла не отметить точности определения известного литератора. Охотничье-промысловая база Владимира Белова с ее внешним и внутренним обустройством – это было нечто иное, чем все те базы, на которых она бывала прежде, где все устроено для отдыха и развлечений. И сам Владимир Белов мало походил на приехавшего сюда праздного гуляку, чтобы порасслабиться и поразвлечься. Так же, как и он, она исподволь с удовольствием наблюдала, как он носит в баню воду, дрова, растапливает печь, складывает корешок к корешку пихтовые лапки для веников и увязывает их в пучок. Как растапливает печь уже в доме, собирает продукты, попутно что-то говорит ей, и она согласно кивает головой.

И вот они уже в бане. И для Людмилы это уже совершенно новое испытание – испытание счастьем быть рядом с любимым человеком.

* * *

Последний вернисаж Николаю Белову не принес удовлетворения, и не потому, что закончился для него так трагически. Хаос и делячество в экономике, желание отдельных кланов пригрести как можно больше из накопленного предыдущими поколениями, повальное неисполнение принимаемых в стране законов в полной мере отразились и на культуре, вылившись в те тусовки, где разросшийся как на дрожжах так называемый шоу-бизнес правил бал повсеместно, охватывая коммерциализованное телевидение, театры, филармонии и даже допотопные клубы, каких в советское время было в изобилии в глухой провинции. Подлинное искусство было отодвинуто на задворки, и только самые яркие личности, приобретшие в недалеком прошлом громкие имена международного уровня, продолжали барахтаться, пытаясь заявить о себе через все тот же телеящик.

Картинами художника не заинтересовались ни отечественные коллекционеры, ни существующие абы как областные и столичные художественные галереи. Несколько полотен приобрели вездесущие иностранцы, и хотя это были деньги немалые, большая часть из них ушла на организацию вернисажа, оставшаяся – на лечение и лекарства: в столичной больнице надо было за все и всем платить – врачу, медсестре, нянечке – за системы, уколы, процедуры и так далее. В доме Николая Белова не осталось и гроша, и жена его, Людмила, искренне пожалела, что не воспользовалась предложением свекра Данилы Афанасьевича принять помощь еще тогда, когда он предложил ее в свой приезд в Москву.

Николай, будучи в Доме художников, посетовал на безденежье и кто-то, от лица Союза предложил ему обратиться в Министерство культуры с просьбой о выделении средств на восстановление здоровья, дескать, ты ведь у нас народный и уж о ком еще, как не о тебе, позаботиться государству.

Происшедшая с ним история была обнародована чуть ли не всеми глянцевыми журналами, что только усиливало его раздражение, хотя Николай не мог не понимать, что и такая «известность» была для него, как для художника, полезна, ибо могла способствовать продаже картин.

Так оно и случилось: какое-то количество своих работ он продать сумел, но фактически за бесценок, что позволило семье просуществовать еще какое-то время.

От Союза художников был подан официальный запрос, содержащий просьбу об аудиенции, и таковая была предоставлена.

Чиновником оказалась женщина того критического возраста, когда еще можно иметь сравнительно нестарого любовника, можно также с помощью пластического хирурга спрятать выпуклости полнеющего лица с отвисающим подбородком, но ничего нельзя было поделать с прелестями расплывающейся фигуры. В таком возрасте состоятельные женщины обычно сломя голову бегут в разные фитнес-клубы, в бассейны, сауны, однако предпринимаемые ими для продления молодости меры оказываются напрасными, и мало-помалу превращаются они в еще молодящихся, но преждевременно одряхлевших особ неопределенного возраста. Глянуть на такую – вроде уже старуха. Зайти с другой стороны – а бог ее знает, в каких она годах, может, детство было бесприютное, голодное, а последующая взрослая жизнь состояла из одних только бед и лишений.

Нередко при такой особе – муж, который значительно моложе годами и чаще всего из прислуги: охранник, водитель, просто нахлебник, который и в машину подсадит, и собачку подержит на руках, и принесет какую-никакую пустяковину.

Сидит эдакая Пизанская башня, слегка наклонив голову в сторону посетителей, и медовым голосом спрашивает:

– В добром ли здравии, уважаемые Владимир Васильевич и Николай Данилович?

– Вашими молитвами, уважаемая Любовь Ивановна, вашими молитвами… – бормочут в ответ посетители.

– Где нынче собираетесь отдыхать? За границей или на югах в родном Отечестве?

– Что вы, что вы, уважаемая Любовь Ивановна, мы больше по творческим дачам разъедемся. Там и отдохнем… за мольбертами…

В таком же духе происходил разговор между художниками и с означенной чиновницей от культуры.

Наконец добрались до сути посещения министерства.

– Вы, наверное, слышали, что произошло с нашим народным художником России Николаем Даниловичем Беловым?

Чиновница чуть кивнула головой.

– Нельзя ли от Союза художников обратиться к вам, уважаемая Любовь Ивановна, с прошением о выделении каких-то средств для восстановления здоровья Николая Даниловича?..

Более правильной округлости глаз, какими глянула чиновница на просителей, Белову в жизни не приходилось видеть. Пизанская башня оплывающей фигуры Любови Ивановны колыхнулась и замерла в наклоне, только в противоположную от посетителей сторону.

– Да лично я бы со всей радостью! – воскликнула она. – Но вы же знаете, какой у культуры бюджет… Какой в стране бюджет и вообще в какое время мы с вами живем… Нет, я, конечно, поговорю с кем следует, подумаю, прикину наши возможности, а там – видно будет.

Большего унижения народному художнику Николаю Даниловичу Белову испытывать не приходилось. Он знал, на каких машинах ездят чиновники от культуры и вообще чиновники, в каких заграницах отдыхают, как по случаю летают в Париж на концерт какой-нибудь знаменитости, в каких особняках проживают и где учат своих драгоценных деток. А вот таким, как он, места в такой культуре не предусмотрено.

Не предусмотрено и вообще-то всему Союзу художников. Как не предусмотрено Союзам писателей, актеров, кинематографистов и тому подобное.

В новой стране, какую нынче представляет из себя Россия, – не предусмотрено.

Об этом он, нервно расхаживая по комнате, говорил жене по возвращении домой.

– Черт меня дернул пойти на поводу собратьев, ведь знал же, чувствовал, понимал, что толку не будет.

– Ну и ладно, в лоб же не ударили, – прагматично заметила Людмила. – Чего ты нервничаешь, плюнь и разотри. Выкрутимся.

– Тебе легко говорить: плюнь… А я-то, дурак, принарядился, галстук повесил на шею, бороду подстриг…

– Хоть какая-то польза – бороду вот подстриг, – не зная, как успокоить мужа, вставила свое супруга.

Николай остановился напротив женщины, будто пытаясь вникнуть в суть только что ею сказанного, затем повернулся и подошел к зеркалу. Долго разглядывал свою физиономию – она выжидала, что он еще может сказать.

– Действительно, польза, а то отрастил волосищи, прости господи: ни себе, ни людям…

– Кстати, звонили от какого-то француза, работы твои хочет посмотреть.

Глянула на часы.

– Сейчас и должен звонить.

Зазвенел телефон, и скоро Белов шел к своей мастерской.

Француз оказался пожилым человеком, долго ходил от одной картины к другой, наконец остановил свой выбор на одной из первых работ Николая, написанных на выселках, – «Беловы».

Эту свою работу художник продавать не хотел, потому и не выставлял на всеобщее обозрение. И в мастерской она висела так, что видна была с любого места.

Видно, в особом настроении была писана картина, потому на каждого, кто на нее смотрел, производила сильное впечатление. Вот и француз замер, открыв рот. Затем повернулся к переводчику и что-то быстро сказал. Переводчик повернулся к Николаю.

– Месье Ришар говорит, что ничего подобного ему не приходилось встречать у современных художников.

«Ишь ты, разбирается», – подумал Белов.

– Глядя на картину, месье словно видит всю Россию во всей сложности судеб минувших поколений двадцатого века, где были революция, Великая Отечественная война и страшная ломка последних десятилетий двадцатого века. Ничего подобного не испытала ни одна страна в мире за всю историю человечества…

«Ты смотри, как точно обозначил французик», – продолжал удивляться художник.

– Месье хотел бы увезти к себе на Родину как бы частицу России: ее прошлого и настоящего. А на вашей картине он видит Россию во всей исторической ретроспективе двадцатого века. Месье – писатель, он не богат, но достаточно состоятелен, чтобы заплатить за картину двадцать пять тысяч долларов…

«Хорошие деньги, – размышлял Белов. – Может, в самом деле продать?»

– Когда месье собирается возвращаться во Францию? – спросил неожиданно для себя.

– Через пять дней.

– Через четыре дня пусть забирает картину.

«Сделаю копию – мне ее будет достаточно, – решил про себя. – Чего бедствовать, если дают хорошие деньги. И мне хватит на поездку в Сибирь, и семья будет обеспечена».

– Через четыре дня, дорогая женушка, будем при деньгах, – говорил дома. – Аж двадцать пять тысяч американских долларов предложил французик за картину. За-аживем… А я пока копию сделаю.

Людмила заволновалась, схватила сумку и – за дверь. Скоро вернулась с покупками, среди которых была бутылка хорошего вина.

Собирая на стол, излишне суетилась, беспрестанно чему-то улыбалась, а Николай Белов с любовью смотрел на свою стареющую супругу и тоже радовался.

И в самом деле: как мало надо человеку для счастья…

Копия в прямом смысле не получилась, а родилась на свет божий совершенно иная работа, с которой кроме исходившей от полотна светлой печали прибавилось горькое, безнадежное, безысходное. Будто понапрасну и гибель корня Ануфриева, и чудесное спасение отрока Афанасия, и победа на войне двух солдат – Данилы и Степана.

Хотя нет: на этот раз лица, фигуры детей художник прописал четче, ярче, живее, и в этом уголке картины как бы сбереглась крупица надежды. Добавились и ранее отсутствовавшие детали, ведь он теперь гораздо лучше и знал, и понимал быт сибиряков, чем тогда, когда писал первоначальный вариант. Именно вариант – так теперь он обозначил для себя эту дорогую сердцу работу, в то же время понимая, что если бы попытался написать еще раз, то и новая работа отличалась бы от двух предыдущих.

«Все, – решил про себя. – Больше к этой теме не буду возвращаться».

Без сожаления расстался Николай Данилович с прежним полотном, накупил красок, холстов, рам, всего того, что ему было необходимо, и скоро отбыл в Сибирь, где его заждались отец, мать, старый Воробей на выселках – все, чем жил и чем был жив все последние более пятнадцати лет.

А когда уже сидел за стаканом чая в своем купе в поезде, где он занимал все четыре места, так как надо было уместить объемистый багаж, то вдруг явственно осознал, как он соскучился и по родителям, и что не где-нибудь, а именно в Сибири и есть его настоящий дом. А в Москву он наезжает сугубо по делам. Ни жена, ни дети так не притягивали Николая в Белокаменную, как всей душою стремился он в Сибирь.

«Гены, наверное», – думал он сейчас, без интереса выхватывая глазами проносящиеся за окном вагона привычные картины центральной части России и прикидывая в уме, когда подъезжать к Уралу и когда, наконец, откроются желанные сердцу картины поначалу Западной, а потом и Восточной Сибири.

«Гены…» – убеждался, пытаясь заглянуть в самое нутро самого себя. Гены – это прежде всего отец, Данила Афанасьевич, его большая любовь к матери Николая – Евдокии, к покойному брату Степану, его родовая память об ушедших поколениях Беловых.

Да, только отец и никто более собирал вкруг себя их всех, даже брата Владимира, притягивал, ставил на свое место в той генелаогической упряжи, которая уходила в глубь сошедших в мир иной поколений беловского рода.

За все почти четверо суток дороги Николай ни разу не прилег на свободную полку, а спал тут же, сидя за вагонным столиком, положив голову на руки. И этого ему доставало для отдыха – так велико было желание поскорее приехать.

На вокзале небольшого районного центра Николая встречали отец и мать, помогая принять багаж, который он подавал прямо через открытое окно вагона.

Но что особенно было приятно, так это видеть здесь же вечного Ивана Евсеевича Воробьева, или попросту – Воробья, которому было уже, наверное, за девяносто, но живости у старика не убавилось. Иван Евсеевич каким-то образом взобрался на подножку вагона, проник в купе и, прыгая за спиной художника, будто из автомата, очередями выстреливал слова:

– Миколка, родный, я ж все глазыньки проглядел, тебя поджидаючи… Вот заживем, картины сотворим… Историю и новоявленную молодь землицы… Я-от, бывалочи, аще молодой када был, иду от Раисы и всю, кака есть, землицу чую под ногами… От… и – до…

Николай улыбался, краем уха слушая болтовню старика, торопился выгрузить багаж и успеть выйти из вагона.

– Ты, Иван Евсеевич, иди к выходу, а то скоро поезд тронется. Я-то помоложе, успею выскочить, а ты поедешь дальше.

– Счас, родный, счас. Иду уж…

Николаю и в самом деле пришлось соскакивать почти на ходу.

Увязывали добро на багажник жигуленка, часть уместили внутрь машины и скоро прибыли к дому Данилы и Евдокии.

Время было утреннее, Евдокия собирала на стол, мужики с удовольствием пили квас, которого в этом доме всегда заваривалось вдосталь.

– Рассказывай, сынок, где был, что делал, как там супруга, дети? – спрашивал Данила Афанасьевич, с удовольствием оглядывая похудевшую фигуру сына.

– Вот-вот, Миколка, сказывай как на духу: че делал, куды ходил, посправнела ли супружница Людмила, здоровы ли детки? – приступал и Воробей.

– Все здоровы и – ладно, – вставила свое Евдокия. – Это главное, да чтобы было на что жить.

– Я, мама, им денег оставил достаточно – картину продал, лучшую свою картину.

– Какую ж?

– «Беловы», в общем ту, на которой представлена вся родова Беловых.

– Да что ты, сынок, эт же все одно, что икону из красного угла избы продать, – повернулся к нему Данила Афанасьевич.

– Э-эх, Миколка… – ахнул где-то сбоку и Воробей.

– Успокойтесь, я написал другую – лучше той. Глубже, осмысленней. А та ведь писана была под первым впечатлением от всего, что встретил здесь в Сибири, что узнал о своей родове. Незрелая… Эта лучше, ближе к истине, и в целом я вполне удовлетворен. Да и дыры финансовые заткнули – француз хорошие деньги дал. К тому же, кажется, француз разбирающийся в живописи, искренне интересующийся всем, что касается прошлого, настоящего и будущего России. В хорошие руки попала моя работа.

– Ну и добро, сынок, – примирительно сказал Данила Афанасьевич. – Может, так-то оно и лучше.

– Лучше-лучше, – поддакнул следом Воробей. – Миколка знат, че делат… Он, Афанасьич, корня-то беловскага, мозговитый… Я-от завсегда старался своей Раисе сделать как лучше…

– Остынь ты, старый балабон, – одернул старика хозяин дома. – Вот съедете на выселки, там и трещи без умолку… Сынок-то, небось, соскучился по твоей болтовне, а мне ты надоел хуже горькой редьки.

Отвернулся, пряча улыбку.

– Стосковалси, спириживалси я, Афанасьич, думал, не доживусь до светлого денечка – мало мне осталось топтать белый свет…

– Ты еще всех нас переживешь, старый торопыга…

– Аче?.. До сотни годочков, пожалуй, дотяну. От… и – до…

Воробей привстал с табуретки, по своему обыкновению выпятил тощую грудь.

Тут уж заулыбались все.

– Живите, Иван Евсеевич, нам на радость, – пропела Евдокия. – Вы полноправный член нашей семьи. Вот и с приездом сыночка семья наша снова прибавилась. Поживете денька два-три, там и на выселки съедете.

– Не-э, Евдокиюшка, тама у меня конь Туман, курочки-касатки, собачки, кто ж за имя будет ходить? Пантрет Раисы, на коий гляжу кажное утро. Не-э, милая…

– И – правда, Евсеич, сегодня на выселки и поедем, – заключил Данила Афанасьевич.

– Да что ж это вы… – всплеснула руками хозяйка.

– Все вместе поедем, там и поживем с тобой этих дня два-три.

– Только ты, отец, костюм свой парадный возьми – с орденами и медалями. Совместный портрет ваш с матерью напишу.

– А надо ли, че нас писать-то?

– Надо. Давно примериваюсь.

Евдокия стала собирать съестное, Николай помогал матери, попутно отвечая на ее вопросы. Данила прошел в гараж, что-то вынес оттуда, уложил в машину. Следом несла сумки и Евдокия.

Примерно через час, приняв в себя людей, до отказа набитая разным добром машина отъехала от дома Беловых в сторону поселка Ануфриево, а там и до выселок.

Вместо трех дней старшие Беловы прожили на выселках целую неделю. Сын на этот раз решил сделать портрет своих родителей и с утра до вечера, с небольшими перерывами на обед и отдых, Данила и Евдокия позировали художнику. Мать он попросил надеть старинную кофту и длинную юбку – вещи эти он прихватил с собой из Москвы, а взял их у одного знакомого фольклориста и собирателя старины. Отец был в пиджаке, при всех орденах и медалях, в хромовых сапогах, голенища которых были собраны в гармошку.

Родителей Николай изобразил сидящими на лавке у стены, будто поджидающими дорогих гостей, а перед ними – стол с дымящимся самоваром, вкруг которого кружки с блюдечками, вазочки с вареньем, кусочками сахара, чашки с пирогами, хворостом. Слева, в красном углу избы, – образ Богоматери с Младенцем Иисусом на руках. Под ним – тумбочка, на ней – прикрытая полотенцем гармонь. Справа – край деревянной кровати с высокой подушкой. На полу – домотканые половики. Над сидящими уже пожилыми отцом и матерью – портрет на стене в темной раме все тех же родителей, только молодых. Он – в линялой гимнастерке с орденами и медалями на груди, она – в светлой кофточке, в густых темных волосах – гребешок.

Долго что-то у него не получалось, но в конце концов сказал, откладывая кисти:

– Все. Кажется, выходит требуемое. Вас утомил, но ничего не поделаешь – должен же я был сделать совместный портрет самых дорогих мне людей.

– А мы, сынок, и не жалуемся, – отозвался, вставая с лавки, Данила Афанасьевич. – Мы бы еще потерпели. Но коли ты считать, что незачем, то и добро.

К вечеру родители отъехали, а Николай все последующие дни заканчивал работу.

Старик топтался тут же, вставляя свое:

– Ты-от, Миколка, отца-то притуши, притуши, чтоб посуровей глядел-то, а не как янгел какой-нибудь. Янгелом-то Афанасьич никада и не был…

– Каким янгелом? – не сразу понял Николай.

– Ну тот, что с крылышками…

– Ангелом!.. – засмеялся Николай.

– Во-во, янгелом… Постарайся…

– А мать как, по-твоему, должна выглядеть? – спрашивал уже с интересом.

– Маманя твоя женшина мягкая, сырая, потому – добрая. Противу мужа, Данилы Афанасьича, она должна быть податливая на услужливость.

– Какую такую услужливость? – продолжал допрашивать улыбающийся художник.

– Готовая, то ись, скоренько привстать с лавки, поднести чего мужу из кути, ежели потребуется. В опчем, услужить.

– Знаешь, Иван Евсеевич, ты бы пошел в сарай да сена коню дал, курей покормил, – сказал, наконец, уставший от замечаний старика.

– А у меня, Миколка, все кормлены. Я када жил с Раисой, то всяку живность старалси покормить к сроку. Потом уж и помыслить о теплом и душевном… От… и – до…

– К Раисе, то есть, привалиться под бочок, – вставил Николай, не подозревая, что необдуманными словами своими наносит старику обиду.

– Ты-от, Миколка, аще молод годками-то, за то и проявляю снисходительность, – заметил Воробей укоризненно. – Я када жил с Раисой, то про худо не думал…

– Я и не сказал про худое, – оправдывался Николай, спохватившись. – Я про то, что после трудов праведных все равно надо было ложиться отдыхать.

– И – ложился, тока чаще не в постель с Раисой, а в какой зимовьишке аль прямехонько в снегу, зарывшись, как заяц.

– Ну ладно, глупость я сморозил, прости меня, Иван Евсеевич.

– А я знаю, что ты не со зла. Ты – мушшина правильный, потому и живописуешь жись, как она есть…

– А что: только правильные живописуют, как она есть, жизнь-то?

– Неправильные люди жись коробят, кривят по-своему усмотрению. Они не живописуют, а малюют на свой неправый манер.

– Логика у тебя, Иван Евсеевич, железная.

– Живописать – от живого. Железное – от мертвого. Нельзя соединить живое и мертвое, как нельзя соединить правое и неправое.

– Я всегда говорил, что ты, Иван Евсеевич, – философ.

– И Раиса моя говаривала: ты, грила она, катисси по жизни, аки мячик. Всем дорогу уступать. Всем норовишь услужить. Тебя толкают, оттирают, а ты и рад, что не мешашь людям добра наживать. А сам – голоштанный. Не добытчик ты, грила она, для семьи. И правильно грила, потому и убегла к другому. Хфи-и-ло-о-соф, онним словом.

Старик хмыкнул, и нельзя было понять, как он к такому определению относится.

– А вот если бы вернуть то время твоей молодости, Иван Евсеевич, как бы ты стал жить с Раисой, по твоему сегодняшнему разумению?

– Как бы стал жить?..

Старик задумался, засопел, отвернулся.

Пауза затянулась, потому как, видно, непростую задачу задал Воробьеву Николай.

– Не отпустил бы я Раису, – наконец отозвался на вопрос каким-то глухим голосом. – По-иному стал жить. Для Раисы моей ненаглядной жить. Вот как твой отец Данила Афанасьевич – для твоей матери Евдокии.

Во дворе взлаяла собака.

– Вроде машина подъехала. Чужая, – насторожился Воробей. – Хто бы эта мог быть?..

Оба поспешили к выходу.

В калитку уже входил Владимир, а с ним и незнакомая молодая женщина.

– Во нелегкая принесла… – вполголоса проворчал старик, встав как-то боком к приехавшим, будто хотел всем своим видом показать, мол, никого не ждали, а вы как с неба свалились.

– Ну, здравствуй, брат, – развел руки для объятия приехавший. – Как жив-здоров?

Кивнул старику, протянул руку. Тот, стоя так же боком, подал свою.

– Познакомься, Николай, это Людмила Вальц, музыкантша из Петербурга. Видела твои работы на вернисаже в Москве…

Я и раньше видела, – шагнула вперед Людмила. – По вашим работам я вас давно знаю. И очень рада видеть вас здоровым и полным сил.

«И эта знает о происшедшем со мной в Москве», – подумал художник.

Но женщина ему чем-то сразу понравилась. Чистота и приветливость исходили от жительницы далекой Северной столицы, и по всему было видно, что она счастлива. По крайней мере на данный момент.

И Владимир вел себя как-то не совсем так, как обычно при их встречах, и объяснить эту странность только присутствием посторонней женщины было нельзя. Нечто новое появилось и в голосе, и в манере говорить, и в поведении.

«Уж не влюбился ли брательник?» – мелькнула в голове догадка.

Поглядывая на приехавших, прислушиваясь к их голосам, утверждался в правильности первого впечатления.

Впрочем, и Владимир, и Людмила взаимных чувств своих особенно не скрывали, хотя и не выставляли напоказ.

Как-то по-доброму подошла Людмила к старику, протянула ему свою тонкую, узкую, с длинными пальцами руку, а старик – неловко в ответ сунул свою костистую длань и при этом смущенно закашлял.

– Здавствуйте, уважаемый Иван Евсеевич. Вас я тоже знаю по вашим портретам, которые видела и в Москве, и в Петербурге. Видела и в коллекции одного моего знакомого коллекционера в Польше, так, скажу я вам, он очень гордится тем, что у него есть такая замечательная работа Николая Даниловича. Таким я вас представляла и в жизни – настоящим сибиряком, хозяином таежных глухоманей, которые для вас и есть дом родной.

– Точно-точно, милая, – затряс головой Воробей, пытаясь при этом еще и выгнуть свой тощий живот. – Аки в родным дому я в тайге. Прошел ея вдоль и поперек… И зверя матерага бил, и в снегу ночевал, и тыщи верст протопал энтими вот ножками. Тока в тайге нету глухомани. В тайге все как по полочкам разложено. Глухомань у вас в городах. Но я радый, что в тайге родился, в тайге жил, живу и в тайге ж помирать буду – во как!

При последних словах Воробей попробовал выписать ногами нечто вроде коленца.

– И – ниче! – воскликнул неожиданно. – Живем, хлеб жуем с Миколаем Данилычем. Живописуем, так сказать, жись… Сотворям иськусство… В тайге, милая, гораздо ближе к Богу-то, чем в ваших поганых городах…

При последних словах старик поднял к небу свой желтый палец, округлил глаза и прошелся перед гостьей с гордо поднятой головой:

– От… и – до!..

Стоявшие тут же Николай и Владимир заулыбались.

– Ты, Иван Евсеевич, на правах хозяина поставь чайник, собери на стол, а мы пока побеседуем, – обратился к нему Николай.

– А ведь он прав, в тайге действительно ближе к Господу, – сказал через минуту, ни к кому не обращаясь. – Надо будет над этим подумать поосновательней – это ж особая тема для меня.

И уже гостям:

– Когда у меня наступает творческий застой, а это неизбежно для любого художника, писателя, музыканта, тогда я снова и снова начинаю писать Евсеевича. И всякий раз нахожу в чертах его лица, во всем его облике нечто такое, чего не разглядел раньше. Увлекаюсь и про все на свете забываю, в том числе и про творческий застой.

Людмиле Вальц все было интересно. Она внимательно слушала Николая, осматривалась, просила что-то пояснить, оглаживала рукой оглоблю телеги, трогала висевший в сарае хомут, любовалась на мерина Тумана, бросила горсть зерна курицам.

– Усадьба эта построена в классической, традиционной для сибирского старожилого населения манере, – рассказывал между тем Владимир, довольный уж тем, что хоть в знании местного быта может блеснуть. – Что-то здесь есть и от уклада жизни староверов, ведь основатель ее, Ануфрий Захарович Белов, – наш с Николаем прадед – был старовером. Мы с братом на эту тему никогда не разговаривали, но, бывая здесь, я всякий раз не мог не надивиться разумности обустройства, где всякой живности, всякой вещи – свое место. Еще в юности я это приметил и тогда же решил, что если буду обустраивать собственное жилище в тайге, то непременно с оглядкой на выселки. И когда строил свою охотничье-промысловую базу, то постоянно держал в голове мысль о выселках.

– Да, разумности, хозяйской сметливости не отметить нельзя, – поддержал брата и Николай Белов. – Более пятнадцати лет живу и работаю здесь и по-прежнему удивляюсь уму, практической распорядительности первого хозяина выселок. Никакие западные супердизайнеры, суперстроители не способны придумать ничего подобного в условиях дикой природы Сибири. И такой идеальной мастерской в пределах природы, как у меня здесь, нет, наверное, ни у кого из художников на всей земле.

– Только все это…

Людмила замялась, подыскивая слова.

– Ветхое – хотите вы сказать?

– Да-да, но в то же время какое-то очень уж прочное. Вот и ваш брат, и вы сами не похожи на всех прочих моих знакомых. Вы – другие.

– Какие же?

– Я затрудняюсь сказать, я еще пытаюсь понять.

Гостья Николаю нравилась все больше.

– А пойдемте в дом, я вам покажу свою новую работу – только вчера закончил.

Людмила ожидала увидеть обычный беспорядок, свойственный всем мастерским художников, однако уже с порога была удивлена чистоте и опрятности жилища. Здесь были холсты, подрамники, в углу стоял мольберт, на небольшом столике – тюбики красок, какие-то бутылочки и баночки, но общий вид внутреннего убранства дома это не портило.

Все это мозг женщины уловил каким-то боковым зрением: глаза ее остановились на стоящем чуть поодаль от стены полотне довольно большого для этого помещения размера. Двое сидящих на лавке пожилых людей будто приглашали гостью к столу на чашку чаю, и она даже шагнула в сторону холста с невольным намерением присесть, да тут же одумалась – до нее медленно доходило, что это всего лишь картина и на ней – неживые люди, которых она только что готова была принять за живых.

Людмила чуть охнула, оборотилась на мужчин и снова устремила взгляд на полотно.

– Это мои родители, – услышала где-то сбоку от себя голос художника. – Отец, Данила Афанасьевич, и мама, Евдокия Степановна. Давно собирался написать их совместный портрет, да вот наконец собрался.

– Я просто раздавлена, – прошептала Людмила. – Вы – большой мастер.

– Спасибо. Только по-настоящему большим мастером я себя не считаю.

Она хотела что-то сказать, но Николай ее опередил:

– У вас хорошее характерное лицо, и я бы попросил вас, если, конечно, не возражает и Володя, попозировать мне сегодня часа два.

– Да ради бога, – с готовностью отозвался Владимир. – У меня тут есть некоторые дела, так я на этих два часа и отъеду.

Перед тем как сесть за стол, Людмила некоторое время рассматривала портрет женщины, висящий в изголовье стоящей возле печи кровати.

«Странное дело, – размышляла она. – У всех этих людей – и живых, и тех, что на картинах, есть что-то единое для всех. Что-то заглавное, самое важное. Так что же это может быть?..»

– Эт моя незабвенная супружница Раиса Павловна – царствие ей небесное, – обронил печальным голосом оказавшийся рядом Иван Евсеевич.

– Мне вашу историю рассказывал Владимир Степанович. Такой я вашу супругу и представляла: красивой сильной сибирячкой.

– Така она и была…

Сели за стол: старик Воробьев встал за их спинами, готовый в любую секунду сорваться и полететь в куть, чтобы принести еще что-нибудь.

– Садись, Иван Евсеевич, – пригласил Николай.

– Не-э, Миколка. Я здеся Данилой Афанасьичем поставлен блюсти порядок. И ты меня не неволь. Ты – в своем дели хозяин, я – в своем.

– Простите за вопрос, Николай Данилович: вот вы – художник и, следовательно, более, чем все мы, находящиеся сейчас здесь, чувствуете и понимаете человеческую сущность – и духовную, и физическую. Я среди вас нахожусь недолго, но с самого начала не могу избавиться от мысли, что вы все как одна родня – и те, кто изображен на ваших картинах, и вы все, живые. Я говорю не о вашей беловской родове, а в целом обо всех: и об Иване Евсеевиче, и о его Раисе Павловне, что изображена на картине, и о других людях, которых вы писали.

– Вы, Людмила, уловили самую суть человека сибирской породы, – ответил, не спеша подбирая слова, Николай. – Вот в вас чувствуется хотя и славянская, но западная кровь…

– Это вы точно приметили. Я по матери происхожу от старинного рода польских шляхтичей. По отцу – потомок инженера демидовских заводов Дмитрия Алексеевича Вальца.

– То есть немца?

– Вероятно. Но родившегося уже в России и женатого на русской женщине, скорей всего купеческого сословия. В следующих поколениях все больше подмешивалась чисто русская кровь. Но дело, наверное, не в крови, а в образе жизни.

Женщина замолчала, легкая краска покрыла ее лицо.

– Я что-то раньше не примечала в себе склонности к философствованию, а тут прямо удержаться не могу…

– А знаете, почему? – спросил Николай.

– Почему?

– Потому что вы сейчас находитесь не среди пустого столичного бомонда, а в пока не тронутой современной цивилизацией сибирской глухомани, где все естественно, искренне, просто. В том числе и искусство остается еще искусством в его первородном понимании и назначении, а не пошлая подделка под таковое. Если посмотреть на творчество и его наиболее ярких представителей в живописи, литературе, музыке, то если век девятнадцатый отмечен выходцами из центральной части России, двадцатый же век и особенно вторая его часть – сибиряками. Когда я в первый раз приехал сюда, да глотнул живительного воздуха сибирской глухомани, да осмотрелся, да оглянулся назад, да задумался, да ужаснулся глубине той пропасти, какая отделяет западную часть России от Сибири, Москвы и Петербурга – от всего, что расположено вне этих двух столиц, то понял самое важное для себя как для художника: Россия испокон веку была сильна и будет сильна впредь только своими деревнями, своей глубинкой. Сибири будет принадлежать главная роль в спасении России. И чем больше я сюда приезжал, жил здесь, ездил по деревням и селам, общался с местным народом, тем больше убеждался в правоте своих наблюдений. И моя собственная судьба, моя собственная творческая работа – тому подтверждение. Ведь посмотрите: родился в самом центре западной части России. Учился, работал в издательстве, а вот творчески не развивался. Но стоило только приехать сюда, как во мне проснулись силы, до того мне самому неведомые. Проснулись мои собственные гены прямого потомка рода Беловых как ярчайших представителей сибирских поселенцев, для которых жить в экстремальных условиях – норма. И получилось так, что вся моя предыдущая жизнь на западе, где я получил хорошее художническое образование, была только подготовка к другой, настоящей, сегодняшней. Вывод из всего сказанного мной напрашивается сам собой: стоит только на государственном уровне обратить внимание на глубинку вообще, на Сибирь, влить потребные средства в развитие деревни, и Россия оживет, засверкает всеми гранями во всех сферах и областях человеческой деятельности. И я верю в то, что руководители государства в конце концов это поймут.

– И я вам верю, – тихо отозвалась Людмила. – Мой последний приезд в Иркутск и сюда к вам – сплошное открытие. Я просто ошеломлена. Здесь все – настоящее. Непоказное. Естественное. В общем, я даже не знаю, как сказать…

Долгим взглядом посмотрела она на сидящего напротив Владимира, словно в который раз признаваясь в любви. И он ответил ей столь же долгим глубоким взглядом, в котором можно было прочесть только об одном – о большом чувстве к ней этого по сути мало знаемого ею мужчины из рода Беловых. Мужчины надежного, единственного, желанного.

Она еще о многом подумает. Задаст себе немало вопросов. Задаст не для того, чтобы ответить и утвердиться в какой-то мысли, успокоиться, а для того, чтобы больше уже ни в чем не сомневаться. Принять все как есть. Положиться на судьбу.

И судьба ее – предопределена, в чем она уже не сомневалась. Ей так же суждено пропеть свою собственную негромкую песню в линии рода Беловых и, может быть, если будет на то позволение Господа, оставить свой собственный след.

Она никогда не задумывалась прежде – верит ли в Бога и насколько глубоко, какая вера более всего ложится ей на душу – православная или католическая, она просто играла в Божьих храмах, исполняя божественную музыку, и, как отмечали подлинные ценители, исполняла блестяще. И это, наверное, было правильно, потому что так распорядилась ее судьба, связав с воистину божественным инструментом, каким был орган.

Она так же знала, что нельзя жить на земле только музыкой, надо жить еще и женским, человеческим счастьем. И она жила ожиданием такого счастья, и оно к ней пришло.

Древним и великим пахнуло на нее в этих сибирских глухоманях, куда привез ее Владимир Белов. Ничего подобного она до того не знала, ни о чем подобном не подозревала, ни о чем подобном не могла мечтать, потому что все здесь для нее было открытием. Таким громадным открытием, каким, наверное, бывает только открытие НОВОЙ ЗЕМЛИ.

Для нее все здесь было ново, она осматривалась, размышляла, дивилась незатейливости обстановки в доме и несказанному уюту жилищ простых людей. Ей было хорошо, на душу ложилось все, что окружало: стол, на котором была самая простая еда, большая русская печь, от которой веяло теплом, стоявшие у стен деревянные кровати, образ Богоматери в красном углу и гармонь на тумбочке, прикрытая полотенцем. Гармонь хозяина выселок Данилы Афанасьевича, которую теперь брали в руки редко, по особым случаям.

И если до поездки в Присаянье у нее были еще какие-то сомнения относительно своего чувства к Владимиру Белову, то теперь сомнения рассеялись, не оставив после себя и малого следа в виде туманной дымки.

Она любила так, как может любить только глубоко чувствующая женщина, она приняла его мир и не чувствовала себя чужестранкой, среди которой вырос ее мужчина – Владимир Белов.

Он уехал, а она заняла указанное художником место.

Николай Белов работал быстро, и она понимала, что он уже знает, как надо ее писать.

Николай Белов торопился, но в то же время движения его были предельно выверены и точны.

Через два часа вернулся Владимир, а брат его, Николай, закончил работу.

Людмилу художник изобразил присевшей на стволе поваленного мощного красавца кедра. То, что дерево было повалено, а не упало само собой, ясно было сразу, на что указывали свежий неровный срез пня, словно кто-то торопился спилить дерево безжалостно и воровски. Сломленные при падении ветви с вызревшими на них плодами лежали в беспорядке и беспомощно.

Бледное, с легким румянцем лицо, и на нем поразительно грустные голубые глаза, обращенные и в окружающий мир, и в самое себя, в которых отразились и укор, и мольба, и надежда, и бог весть что еще, из чего бывают сотканы сложные чувства глубоко и безоглядно любящей женщины, – никем никогда не прочитанные, никем никогда не разгаданные, никем до конца не оцененные и ничем не оплаченные.

Фигуру облегало светлое длинное платье с едва заметными на нем крапинками цветов, одна рука безвольно опущена, другая прижата к груди, словно женщине недостает воздуха.

Позади еще благоухающая всеми красками тайга, над которой возвышаются белоснежные вершины Саянских гор. Еще выше – безмерная синь предвечернего неба с краем вот-вот готового закатиться солнца.

И загубленный кедр, и присевшая на его ствол женщина, и тайга позади нее, и вершины Саян, и синее предвечернее небо с краем диска готового закатиться светила – являли собой нечто единое, вечное и… трагическое. Именно трагическое, потому что происходящее в мире зло по своей природе – неотвратно, неизбежно и сопутствует всему живому и неживому от самого от Сотворения мира.

Однако так же, рука об руку со злом, от самого от Сотворения мира по земле идет и добро. В сущей чисто внейшней ли красоте всего сотворенного Создателем, в глубинной ли сути красоты внутренней, освещенной духовностью и нравственной чистотой.

– Ах!.. – вырвалось из груди Людмилы Вальц.

У художника горели глаза, и, видимо, он еще что-то додумывал, дописывал, но уже в своем воображении, и ему по сути было мало дела до стоящего рядом брата, до застывшей в изумлении находящейся тут же чужой ему женщины, которую он знал и всего-ничего, но которую видел в своих художнических фантазиях.

Но более всех на сей момент находящихся в мастерской людей был изумлен Владимир Белов.

Нутро его было перевернуто в буквальном смысле этого слова.

«Какой же я был дурак, когда, бывая у брата Николая на выселках, позволял себе ерничать по поводу его работы», – думал он почти что с ненавистью к самому себе.

«Какой дур-р-рак», – повторял и повторял про себя и ничего более не находил в себе для собственного же утешения.

«Не-эт, надо жить не так, как я жил. Нета-ак… И я буду жить, – решил напослед. – Буду. И – спасусь».

От кого и от чего «спасется» – он себе еще ясно не представлял, но – спасется.

И – точка!

* * *

Виктор Курицин не на шутку разворачивал свою деятельность на посту мэра Присаянского района. После чистки рядов аппарата администрации занялся комплектованием недостающих кадров. Все это он проделал быстро и без лишних сантиментов, однако в то же время умудрился ни с кем отношений не испортить, а предоставил каждому освобожденному вполне приличные должности, но уже в других отделах и ведомствах. Всем, вплоть до последнего клерка. Впрочем, иных клерков он, к удивлению окружающих, выделил, назначив заведующими отделами или по крайности ведущими специалистами, повторяя при этом излюбленные слова своего покойного отца:

– Талант руководителя заключается не в том, чтобы жестко и последовательно требовать от подчиненных исполнения твоих приказаний, а в том, чтобы поставить каждого человека на сообразное его талантам место, и он уже сам будет приносить тебе в клюве требуемое.

Уже в первый месяц работы нового мэра в здании администрации появился упомянутый выше Анатолий Алексеевич, а с ним еще пара-тройка неких личностей, которые вели себя тихо, уверенно, как люди вроде бы и сторонние, но имеющие прямое отношение ко всему, что происходит. Их Курицин представил как сотрудников учрежденной им охранно-социологической службы аппарата мэрии.

– Их дело – зорко смотреть за порядком, – пояснил на внутреннем планерном совещании. – Отныне все входящие в здание администрации и тако же выходящие будут строго фиксироваться. На основании записей работников службы мы будем отслеживать поток в администрацию разного народа: и посетителей, и просителей, и деловых людей, и прочих граждан. Они же будут принимать письма и жалобы от населения и по возможности по ним разбираться, для чего в ближайшее время мы укомплектуем службу соответствующими специалистами. Все это необходимо нам для корректировки планов работы отделов, служб, направлений, а также для выявления и изучения возникающих в нашем районе проблем. По необходимости представители службы будут выезжать на места для детального изучения какой-то сложившейся на данный момент ситуации и, возможно, для ее разрешения, а затем докладывать лично мне или на планерных совещаниях. Короче, это наши с вами глаза и уши, без которых весьма проблематично представлять себе, что на самом деле происходит в районе. Глаза и уши, наделенные соответствующими полномочиями, – подчеркнул он напоследок и многозначительно поднял кверху палец. – Прошу оч-чень внимательно относиться к каждому замечанию или пожеланию со стороны Анатолия Алексеевича и по возможности всеми силами и средствами способствовать работе возглавляемой им службы.

И работа пошла. Уже в первые месяцы пребывания Курицина на посту мэра были проведены быстрые и действенные реформы в здравоохранении, образовании, культуре. Причем с преобразованием согласились сами работники этих сфер, с которыми Виктор Николаевич беседовал лично при общей встрече – детально, как бы во всем спрашивая совета. И выходило так, что это они сами реформаторы, а мэр лишь выполнял их пожелания.

Пользу перемен отметило и население: в поликлиниках людей принимали незамедлительно и со всем вниманием, из учреждений образования враз ушли присущие ведомству склоки, культура запела и заплясала во всю возможную мощь.

О культуре Курицин глаголел так:

– Что есть самое важное и самое главное в приведении в порядок всех сфер хозяйствования вверенного мне народом Присаянского района? – спрашивал Виктор Николаевич рекомендованного все тем же Анатолием Алексеевичем на должность начальника управления по культуре, делам молодежи и спорта некоего Харитона Виленовича Лисовца. И сам же отвечал: – Выработать идеологию управления районом, а затем грамотно донести ее до населения. Идеология – есть, а кто должен ее доносить до населения? Правильно, работники культурного фронта. И трижды дурак тот, кто этого не понимает, – сам же отвечал после некоторой паузы. – Ты, Харитон Виленович, по своей прошлой профессиональной пригодности хоть и не являешься работником этого фронта, но всю свою сознательную жизнь занимался и-де-о-ло-ги-ей. Правильно я говорю?

– Так точно, совершенно правильно, Виктор Николаевич, – негромким вкрадчивым голосом отвечал Лисовец, при этом качнув лысиной. Именно лысиной, а не головой, как отметил про себя Курицин. Обширную лысину слегка прикрывало несколько длинных, пепельного цвета, волосков.

– Вот и командуй. Только позволь одно замечание…

– Слушаю вас, Виктор Николаевич, – наклонил лысину в сторону мэра Лисовец.

– Забудь свою военную терминологию – ты здесь не на прежней работе, с культработниками надо говорить на их языке. И заметь на всякий случай: я свою линию разжевывать не буду. Сам соображай.

– Понял вас, Виктор Николаевич, – снова качнулась лысина Лисовца.

– Вот и ладненько. Культура по своей специфике выходит на все население, и твоя задача – нацеливать ее актив на претворение наших планов. Сейчас культура в капитальном загоне, но мы ее подкормим, кого надо – выделим, добавим штаты, зарплату, увеличим строку в бюджете. Пусть люди думают, что перемены произошли: во-первых, с моим приходом к власти, во-вторых – с твоим.

Курицин взглядом проводил его до двери, обернулся к сидевшему тут же Анатолию Алексеевичу:

– Где ты его выкопал? Какая-то уж слишком…

Курицин замялся, подбирая слова.

– Странноватая личность? – перебил, улыбаясь, собеседник.

– То ли странноватая, то ли пошловатая – не в том дело. Справится ли?

– Когда я нашел этого пошловатого странного человечка, и нашел в полном здравии, то сильно тому обрадовался. Харитоныч – так мы его между собой звали – такую паутину на всех накинет, что не выпутаться никому.

– И на меня накинет? Да на кой ляд он мне такой, прости господи… И сколько же ему лет?

– Он будет тебе служить аки верный пес. А лет ему столько, сколько потребуется для его нынешней должности.

– Гм-м…

Больше всего потребовалось времени для наведения порядка в сфере жилищно-коммунальной, но и здесь мало-помалу положение выправлялось, что также было отмечено проживающим в благоустроенном жилье населением.

Виктор Николаевич Курицин регулярно выступал по местному телевидению, информировал население о предпринятых им мерах по приведению в порядок всего хозяйства поселка и района, просил помогать ему словом и делом, указывая на какие-то недостатки, на которые аппарату администрации еще следует обратить внимание, – приходить на прием, писать, звонить, сиг-на-ли-зи-ро-вать…

И люди широким потоком приходили, писали, звонили, сиг-на-ли-зи-ро-ва-ли…

– Я знал, что ты – администратор до мозга костей, но чтобы в таких масштабах и с таким размахом – не представлял, – говорил Курицину при встрече Владимир Белов.

– Это, дорогой Владимир Степанович, только первый этап и далеко не самый трудный.

– Какой же следующий?

– Узнаешь, – уклончиво отвечал Курицин. – В свое время.

– Ну-ну, посмотрим…

– Посмотришь, – обещал Курицин. – Все забываю спросить: что у тебя с дядькиным участком?

– Ну его. Обойдемся, – как-то вяло ответил Белов.

– Что так? Хвост прищемили?

Виктор Николаевич залился мелким смехом.

– Может, знаешь, кто прищемил – ишь, как весело тебе стало? – грубовато, но так же вяло оборвал приятеля Белов.

– Извини, Степаныч, это я про свое вспомнил… А если по существу, то, может, мне взяться навести справки по этому участку?

– Наведи, ежели есть такое желание.

– Тебя, я вижу, это не слишком интересует.

– Интересовало бы, так не стал бы с тобой советоваться.

– Ну-ну, не хами. Если ты не против, то я сам займусь этим вопросом.

– Боюсь, потеряешь время.

– Кто знает…

На самом деле Курицин уже заслал верного ему Анатолия Алексеевича в Иркутск и ожидал вестей.

Дня через два тот появился с докладом.

– Ну что?.. Рассказывай.

(«Дружком» его Курицин больше не называл.)

– Рассказывать особенно нечего. Прошелся я по старым связям и вот что выяснил. Участок этот как бы под покровительством некоего серьезного ведомства, где начальником Иванов Иннокентий Федорович. Фамилия эта тебе ни о чем не говорит, но я Иванова знаю давно. В неплохих отношениях с ним был твой отец, и, бывало, они в чем-то выручали друг друга. В общем, с этим участком надо повременить, а пока попробовать разобраться, что к чему. Чую, не все так просто: Иванов не стал бы мельтешить, ведь по большому счету ни означенный Данила Белов, ни его интересы для Иванова значения не имеют. Здесь что-то не так… Какая-то своя игра…

– Подходов к этому… как его…

– Иннокентию Федоровичу?..

– Да-да, к Иннокентию Федоровичу у тебя нет?

– Я его тоже хорошо знал, это слишком серьезный дядька. Боюсь, подходов нет.

Кокорин задумался, вдруг его осенило:

– Нет подходов, но ведь есть архивы? Может, в них покопаться, да вдруг чего и выползет наружу? А?.. Виктор Николаевич?..

– Вот за это и ценил тебя мой отец… За мозги.

– И держал около себя целых тридцать лет, – не без удовольствия добавил Анатолий Алексеевич.

– И есть выходы на эти архивы?

– Был у меня один хороший знакомый, вот он как раз и любил деньги. Если жив и еще что-то может сделать, то вариант беспроигрышный. В общем, торопиться не надо, пока повременить и поискать этого нужного нам человечка.

– Повременить так повременить. Нам не к спеху. Разбирайся. А пока посмотри за племянником этого Данилы – Володькой. Что-то с ним происходит… (Без свидетелей Курицин не церемонился в выборе слов и определений.) Понимаешь, спеси поубавилось, что на него не похоже. Ходит задумчивый, смотрит равнодушно. В себе, в общем, пребывает, а это, я понимаю, неспроста. Должна быть какая-то причина происшедших в нем перемен. Так я думаю: может, противу меня и наших реформ что-то затевает?.. Человечишка он неслабый, с большим гонором и немалыми возможностями. Поэтому нам надо быть настороже. Нам же на начальном этапе нашей работы надо все предвидеть.

В планы его, Курицина, относительно будущей империи в пределах одного района был посвящен только один человек – означенный Анатолий Алексеевич Кокорин. Какой должна быть эта империя, Виктор Николаевич пока представлял в общих чертах, полагая, что для начала он должен все сделать для упрочения собственного авторитета и, значит, собственной власти. Дальше будет видно.

Беспокоил его исключительно один Владимир Белов, который знал о нем, то есть о Курицине, слишком много. Был достаточно состоятелен и, следовательно, независим, что также имело не последнее значение. Кроме прочего, скрытен, влиятелен и в Присаянском, и за пределами района. От такого можно ожидать чего угодно.

– Учти, Анатолий Алексеевич, мы всегда и во всем должны быть хотя бы на шаг впереди.

– Учту, Виктор Николаевич, я в своей жизни только и делал, что старался быть на шаг впереди: чьих-то умыслов, намерений, планов. И этот не проскочит. Опередим.

Владимир Белов жил в самом себе. Он не перестал меньше работать, не изменил своего отношения к окружающим – подручным, близким, жене. Он так же вставал раньше всех и успевал побывать везде, где требовался его догляд, его личное участие. Умом, внутренним зрением охватывал все, что было нужно, и корабль его бизнеса по-прежнему шел в заданном направлении.

Но что-то в нем менялось, где появилось нечто, без чего уже не мог жить.

Людмила… Большое и сложное к ней чувство, с которым ложился и с которым вставал утром, торопясь по привычным делам.

Не упускал из поля своего зрения и происходящие, в связи с приходом нового мэра, перемены в районе. Встречал взглядом и оценивал каждого нового человека, которого приводил Витька Курицин.

Он знал наверняка, что тот объявил ему войну. Войну до победного конца, и хотел быть готовым к ней во всем.

Не пропустил и того момента, когда надо было вдвойне, а может быть, и вдесятеро быть начеку, чтобы не стать заложником амбиций своего старого приятеля.

Время от времени на его губах появлялась характерная беловская усмешка – появлялась и пропадала.

Белов заказал несколько копий тех самых фотографий, где Курицин запечатлен в самом что ни на есть непотребном виде. Заказал и оставил там, где они будут спокойно полеживать до нужного момента. На всякий случай.

Просмотрел документы по прежней деятельности Курицина и самые необходимые так же растиражировал и заложил до поры до времени в нужные места, дабы в самый срок они сработали, как мины замедленного действия.

Его чувство к Людмиле Вальц не было влюбленностью юного, ослепленного красотой женщины, отрока. Он не потерял головы и не собирался бросить к ногам любимой весь мир. Но он и не мог не понимать, что без нее ему незачем жить на свете.

И еще одно чувство – чувство ниоткуда берущейся и исчезающей в никуда тревоги – беспокоило Белова, отчего он, может быть, чаще, чем требовалось, звонил Людмиле в Петербург и, услышав ее спокойный голос, ругал себя за излишнюю навязчивость, на ходу придумывая причину своего звонка.

– А я вот беспокоюсь, что излишне часто звоню тебе, – проговорился однажды.

– О, милый мой, я только и жива ожиданием твоих звонков, – услышал в ответ поспешное. – Звони, звони, звони…

Это «Звони, звони, звони…» звенело в нем успокоительной мелодией, пока ездил по лесосекам, разговаривал с народом, отходил ко сну и вставал утром.

С выселок он привез Людмилу в Иркутск и пробыл подле нее еще два дня.

Два незабываемых дня.

Целых два дня.

Они уже не скрывали своих отношений от Леокадии Петровны. Людмила говорила матери разные приятности, Владимир молчал, но был во всем подчеркнуто предупредителен.

Потом он посадил ее на самолет и долго смотрел вслед лайнеру.

Заехав на квартиру, попросил Леокадию Петровну присесть и выслушать его короткую исповедь.

– Я далеко не юноша и хорошо понимаю, что мое чувство к вашей дочери, уважаемая Леокадия Петровна, на всю жизнь. Я не знаю пока, как мне быть в дальнейшем, потому что мы с Людмилой слишком разные люди и нас с ней мало что объединяет. Но я со всем этим разберусь, и, надеюсь, когда-нибудь мы будем вместе.

– Я, Владимир Степанович, благодарю вас за оказанное мне доверие и со своей стороны вполне полагаюсь на вашу личную порядочность, – в тон ему ответила женщина. – Кроме того, я понимаю, как вам было непросто сказать мне о вашем чувстве к моей дочери, за что я вас также благодарю. И…

Здесь Леокадия Петровна глубоко вздохнула, как бы пытаясь подавить в себе излишнюю сентиментальность, добавила, слегка запинаясь и подбирая слова:

– Я понимаю… не моя тайна, а моей Милочки… но не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что перед отъездом Мила открылась мне в своем чувстве к вам и попросила ни о чем не беспокоиться. Я и не беспокоюсь, особенно после того, что вы мне сейчас сказали. Вы оба люди взрослые и в своих отношениях разберетесь сами. Я же о своем месте вашей сотрудницы никогда не забуду и прошу вас ничего не менять из сложившегося. Я по-прежнему только ваша сотрудница.

– Ну и – добро, – почему-то вырвалось у Белова, он улыбнулся, встал со стула, молча поклонился женщине и вышел из квартиры.

После означенных событий Владимир Белов усиленно подбирал себе полноценную замену на случай собственного продолжительного отъезда.

Он давно приглядывался к младшему брату Витьке, хотя это был уже не Витька, а тридцатилетний Виктор Степанович, которому он выделил часть своего дела и тот с ним успешно справлялся. Мало того, чему внутренне дивился Белов, Витька в чем-то даже опережал старшего брата. Большей осмотрительностью и меньшей хамоватостью по отношению к работному люду, чем он сам, – не суть важно. Видимо, младший брат был уже представителем другого поколения предпринимателей, которые входили в самостоятельную жизнь более смело, расчетливо и настырно, не боясь, что в стране вдруг сменится власть и они потеряют все, что сумели наработать, – то, чего Владимир Белов боялся все годы, пока разворачивал дело.

И однажды между братьями состоялся откровенный разговор, который нужен был обоим, но инициатива, конечно, принадлежала старшему Белову.

– Тебя, братишка, как я понимаю, не удовлетворяет твоя сегодняшняя роль второго лица, но по-другому и быть не могло, ведь когда я заработал свой первый миллион, ты еще сопли подолом рубахи вытирал.

– Скажешь уж, – не нашелся ничего более возразить «братишка».

– Что было, то было, – прибавил Владимир и продолжил: – Но ты теперь уже сам прекрасно разбираешься во всех вопросах, и не мне тебя учить, как жить, – на всякий случай польстил молодому предпринимателю.

– Уж разбираюсь и тебя еще кое-чему могу научить.

– Ишь ты, наглости в тебе с годами не поубавилось – помнишь, как отец отвешивал тебе, как он тебя называл, паршивцу, подзатыльников за твою наглость?

– Кто бы я сейчас был без наглости, – в тон брату отвечал Виктор. – Но моя наглость не идет ни в какое сравнение с твоим хамством и равнодушием к людям. С твоей жадностью. Если бы ты хотел присмотреться к моему методу ведения дела, то заметил бы, что я с людьми разговариваю совсем по-другому. Школе подмогаю, детскому саду. Кроме того, нынче заложил три дома для рабочих. Дрова людям выписываю по бросовой цене. Потому и ко мне люди относятся по-человечески. Бывает, совета спрашивают.

– Ошибаешься, братишка. Все это я вижу и оцениваю положительно.

– Так ли уж? – не поверил Виктор.

– Вот тебе и «уж», – передразнил старший Белов. – Подзатыльников тебе давать уже поздно, да и отца нет на свете.

– Отец бы меня похвалил, а вот тебя – нет…

– Уж похвалил бы, это точно, а меня он в свое время тоже не гладил по головке. Я, откровенно говоря, только сейчас стал понимать его правду. Однако в то время, когда разворачивал дело, надо было торопиться наработать капитал, и много чего было упущено, главное же – не до людей было. Мало я думал о людях – тоже соответствует действительности. Что до моей жадности, то это можно назвать и по-другому: талантом не уронить копейку, например. Бывают же и такие таланты?

– Бывают, но у тебя жадность безразмерная.

– Дурак ты еще, братец, хоть и с гонором, – усмехнулся Владимир, будто только для того, чтобы выиграть время для поиска нужных слов.

– Где уж мне тебя учить, – зашмыгал носом младший Белов.

– Прости, это я тебе по-братски. То время, Витя, когда ты еще рос, учился в школе, было время дичайшее, страшное, разбойное. Народ наш к концу восьмидесятых вконец разболтался, пьянство было повальное, работать по-настоящему никто не хотел. Поэтому в свой первый кооператив я собрал лучших и требовал по полной программе. Было непросто заставить людей понять главное: никто и ничего за них не станет делать, и только они сами хозяева собственной судьбы. Только они сами и могут удержать свои семьи от распада, от нищеты, от гибели в прямом смысле этого слова. Да, я применял свои собственные методы, бывало, что унижал особенно зарвавшихся, ставил на место всеми силами и способами. Но я и сам не был паразитом, и никто не скажет, что я не работал, а сидел на шее этих бедолаг. Я работал как вол, не зная ни отдыха, ни семьи, ни вообще какой-то личной жизни. Я как бы своим примером хотел подать пример всем тем, кто приходил ко мне в кооператив и потом в другие организованные мною производственные структуры. Да, где-то я перебирал, перегибал палку. Знаю и о том, что надо было раньше начать помогать людям: строить жилье, обеспечивать дровами, пахать огороды, организовать звено по заготовке кормов для скотины – трав-то у нас здесь, в Присаянье, прорва. А я полез в самое сердце тайги и не пожалел даже отцова участка – каюсь теперь и в этом. Но посмотри кругом: где еще в нашем Присаянском районе сохранилось производство? Только у нас. Только у нас есть у людей работа и, значит, какая-то благоприятная перспектива: в семьях людей водятся деньги, дети одеты, обуты и ходят в школу. Старики более-менее спокойно доживают свой век. Но недаром говорится в народе: худая слава впереди идет, а добрая – следом тащится. Вот я своей, может быть, непомерной жесткостью, грубостью и, как ты сказал, жадностью нажил себе такую худую славу, а доброго даже вы, самые близкие мне люди, не видите. Надеюсь, ты будешь умнее и успешнее меня. Потому и решил с тобой поговорить.

Старший Белов опустил голову, задумался о чем-то своем, и впервые за все годы младший Белов вдруг почувствовал к нему нечто вроде жалости. Однако не удержался и вставил свое:

– Давно пора, а то все боком ходишь да со стороны поглядываешь. Я не раз порывался подойти к тебе, да что-то останавливало. Уж и не знал, как до тебя достучаться…

– Уж так и не знал или я такой страшный? – усмехнулся старший Белов.

– Не знал.

– Я думаю, в дальнейшем мы с тобой поладим и не будем думать, с какой стороны подойти друг к другу, – и перешел к главному, ради чего и затеял этот разговор. – Мне предстоят выезды за пределы района, и, может быть, длительные, а хозяйство не на кого оставить. К тому же лучше уж родному человеку довериться, чем чужому. Ты – дозрел до руководителя, знаешь специфику, людей, производство, вот и давай договоримся сразу о совместной работе.

– Свой бизнес я тебе не отдам! – категорически возразил Виктор, решив, что Владимир пытается прибрать к рукам и его дело.

– И не надо, мне он не нужен. Мне надо, чтобы на время моих отлучек ты здесь всем управлял. И последнее. Запомни: наш с тобой самый злейший враг – нынешний мэр Витька Курицин. Завел себе некую службу – вроде охранной. Людишек подобрал пронырливых, знающих, способных на все, вплоть до убийства. Я это шкурой своей чувствую. Витька Курицин, брательник, – лютый зверина, каких и в тайге никогда не водилось. Империю свою решил создать в отдельно взятом районе, а он – во главе ее, импе-ератор.

– Вроде для людей старается… – растерялся младший Белов.

– Для людей… Как бы не так. Мне он тоже пытался очки втирать, мол, проведу в жизнь социальные программы… Понял, мол, как трудно живут люди и только для них и стоит жить… Глаза у людей печальные подсмотрел, пока предвыборной кампанией занимался… Черт ему брат! – зло заключил Владимир.

– Так как же быть, а, Володя? – прошептал младший в еще большей растерянности.

– Работай себе спокойно – и все. У меня для него несколько бомбочек припрятано, и он о том знает. Поэтому до поры до времени будет действовать исподволь, гадить исподтишка. А полезет нахрапом, я ему рога обломаю. Ты, Витя, до сих пор как работал? Мешал тебе кто-нибудь: администрация района, бандюки?

– Н-нет… Нормально…

– А почему – не задумывался?

– Н-нет…

– Потому, брательник ты мой, что я тебя никогда не упускал из вида. Таким образом, ты работал как бы под моим прикрытием. И впредь я тебя не оставлю. Так вот. Будут его засланцы здесь шнырять как раз в период моих отъездов. В бухгалтерию не пускай, не откровенничай, нужные бумаги держи при себе. И лучше будет, если подыщешь себе водителя – так спокойнее. Нужную доверенность и прочее на твои полномочия я оставлю. Главное, не забывай, что мы с тобой – самые близкие люди и надо нам держаться вместе. Будем держаться – сам черт не будет нам страшен, не только Витька Курицин.

Помолчал, глядя в упор на покрасневшую физиономию младшего брата, спросил по своему обыкновению жестко, как это всегда делал, когда решался важный для него вопрос:

– Согласен?

– С-согласен, – ответствовал враз осипшим голосом младший Белов.

– И – добро. С завтрашнего дня и вникай.

После разговора с братом Виктор долго не мог успокоиться и в конце-концов решил поехать к матери, где гостила сестра Люба со своим маленьким сыном – вторым по счету их с Мишкой ребенком. Он понимал, что с братом происходит что-то серьезное, что обещает и столь же серьезные перемены и в его собственной судьбе. А старшего брата он любил, тянулся к нему всей душой, пытался в чем-то подражать. К тому времени он уже разъезжал на хорошей машине, пересев со старенького жигуленка, на котором ездил чуть ли не с юности.

Последние лет пять-шесть Виктор полностью взял на себя заботы о дряхлеющей на глазах матери, Татьяне Маркеловне. Жил, правда, будучи уже женатым человеком, своим домом в Ануфриеве, не собираясь пока переезжать в Присаянское.

– И – правильно, Витенька, – одобрительно кивала головой мать. – Кто обо мне-то, старой, будет думать, да и могилка отца вашего здеся. Санечкина… Зарастут быльем, поза-абу-дут-ся-а-а… Ой, люшеньки-и-и-и-и…

– Уж не дадим зарасти, – резонно отвечал Виктор. – Не дадим. Володька не даст, да и Люба – так же.

– Не до нас Володеньке-то с Любой, ох, не до нас…

– Ты говоришь так, будто и впрямь уж лежишь рядышком с отцом…

– В мыслях – давно лежу. И душа стосковалась по ему, горемычному: как он тама без меня, некому блинчиков испечь, рубаху чистую подать…

– Ну ты, мать, даешь, – только и разводил руками. – Успеешь еще наподаваться. Живи и радуйся белому свету.

– Кака уж радость… Ох, люшеньки-и-и-и-и…

Приехал как раз к столу, на который собирала еду Люба – в меру округлившаяся после родов. Брату обрадовалась, заторопилась навстречу.

Поздоровался с сестрой. Подошел к трехлетнему племяннику, подал руку, как взрослому.

– Наследник-то на глазах растет, скоро замена нам всем будет. А мать где?

– Корову пошла поить. Сейчас пожалует.

И верно: Татьяна уже входила в избу, узрев Витеньку, приготовилась к привычному здесь «концерту».

– Ну-ну, не начинай свою песню, – остановил ее младший Белов. – Лучше достань-ка, что у тебя там есть из горячительного, и сядем все вместе за стол.

– Че эт еще за заделье за тако? – встала в позу Татьяна, подбоченять и выставив ногу вперед.

– Ты, мать, о том спросишь, когда рюмки поднимем, – в другой раз остановил мать. – Без концертов своих уж никак не можешь.

– Вот детки пошли, – села на лавку, сложив руки на острые коленки, Татьяна. – И слова не дадут сказать.

Вздохнула, закатив глаза к потолку, будто в этот самый момент собралась отойти навечно.

– И энтот, сосунок последний, – туды же: бутылку ему на стол подавай. С порога прям… Ой, люшеньки-и-и-и-и…

Люба отвернулась, пряча улыбку, Виктор широко улыбался, не отворачиваясь.

За столом сидели тихо, женщины ожидали, что скажет мужчина – сын и брат родных ему людей. И Виктор взял свою рюмку, медленно поднялся со стула, не спеша начал:

– Первой рюмкой я хотел бы помянуть нашего отца Степана Афанасьевича – царствие ему небесное. В свои тридцать лет я теперь хорошо понимаю, насколько он был прав, когда ругал нас за наши глупости. Но его наука не пропала даром, и мы все стоим на своих ногах.

– А за Санечку?.. – взвыла вдруг Татьяна. – Санечки-то и нетути-и-и-и… Слег раньше времени в могилку-та…

– Мама, – остановила ее дочь. – Саню мы тоже помянем. Татьяна так же мгновенно успокоилась, как и взвыла, и ворчливо прибавила:

– Вечно вы оборвете мать. Старая стала, дак можно изгаляться.

– Никто над тобой не изгаляется. Давайте выпьем.

Младший Белов первым поставил пустую рюмку на стол. Следом чуть пригубили горькой женщины.

Потом еще выпили. За Саню, за мать, за родню. За всех.

– Так что же у тебя все-таки произошло такое особенное? – полюбопытствовала Люба.

– Особенное не особенное, а перемены в моей жизни наметились.

– Какие же?

– Каки? – подала голос и мать.

– Теперь я вместо Володьки буду руководить его производством, – огорошил женщин.

– Да что ты, осподи?.. – ахнула старая Татьяна.

– Ну-ну, братец, давай уж по порядку, – попросила и Люба.

– Приметил я, что в последние месяцы наш Владимир Степанович как бы сам не свой. Задумчивый, не скандалит с народом, приказал всем ветеранам дровишек подвезти, побывал в школе, детском саду, интересовался жизнью, делами, а там у меня давние связи – женщины мне о его посещении и рассказали.

– Че эт тако с им сделалось-та, не занедужил ли? – обеспокоилась Татьяна.

– Скорей наоборот – выздоравливать начал, – скользнула по губам младшего характерная беловская усмешка.

– Ты говори, да не наговаривай на брата…

– Да уж не наговариваю, а излагаю суть вопроса. В общем, какие-то поездки у него предстоят, причем, как сказал Володька, длительные поездки, а на время их он весь бизнес передает под мое начало. Буду я здесь самым главным начальником.

– Ой, люшеньки-и-и-и…

Молодость сказывалась в младшем Белове. Он гордо смотрел на женщин, ожидая дальнейших расспросов, хотя говорить было уже не о чем.

– А справишься? – сомневалась сестра. – Не рано ли голову стал задирать?

– «Дело ты знаешь, знаешь людей, производство, вот и вникай» – это слова самого Володьки, – торжественно закончил Виктор. – С завтрашнего дня и начинаю вникать.

«И в самом деле новости. Надо бы поговорить с Володей», – решила про себя Люба.

Намерение свое не стала откладывать в долгий ящик, а в тот же день, оставив сына на попечение матери, на подаренном некогда отцом жигуленке отправилась в контору брата, где, она знала, тот проводил свою еженедельную планерку.

Ее отношения с Владимиром, после смерти отца, остались ровными: наметившееся отчуждение своего развития не получило и каждый из них остался при своем. Встречались, справлялись о здоровье близких, толковали о том и о сем и не более того. Но потребность друг в друге не пропадала, и оба это хорошо чувствовали: Любовь Степановна не могла не уважать брата за силу чисто беловского характера и умение поставить собственное дело; Владимир Степанович не мог не уважать в сестре ее независимый нрав и способность высказать в глаза кому бы то ни было все, что она думает о человеке. К тому же сестра успела проявить себя как прекрасный врач и по значимости собственной фигуры была одна из первых людей Присаянского района.

Владимир был рад приезду сестры, ведь она была, как он надеялся, единственным человеком, способным и выслушать, и пожалеть, и не осудить. Так оно и было.

– Больше всего мне жаль бездарно прожитых с Мариной почти двадцать лет, – говорил Белов.

– Почему же бездарно? – возражала Люба. – Ты – работал, поднял свое дело, она тебе в том не мешала. У тебя все эти годы был угол, где ты мог отдохнуть, собраться с мыслями. Ко всему прочему ты – человек сложный, склонный к крайностям, в отношениях с людьми – неровный, хотя вместе с тем – целеустремленный, организованный, хорошо представляющий, что тебе надо в этой жизни. Прожить с таким целых двадцать лет – это, знаешь, терпения требует великого. По-настоящему-то ее надо пожалеть, а не тебя. Но если уж вошла в твою жизнь другая женщина, то и это надо принять как Божью данность. Я, Володя, в церковь не хожу, но в некое высшее предначертание судьбы – верю. Может, когда-нибудь и в церковь пойду.

– Знаешь, Люба, я в последнее время все думаю: а не построить ли мне в самом деле церковь? Небольшую и непременно в Ануфриеве? – признался в сокровенном.

– И – построй. Только такое должно проистекать из самой глубины души, тогда и люди поверят, что ты это делаешь для них, а не для себя.

– Вот ты все о людях и о людях. А нужна ли им церковь? – в сердцах возразил сестре. – Они чаще ходят в магазин за водкой…

– Построишь, и меньше станут ходить в магазин. И это уже будет победа. Твоя собственная победа: над самим собой и своими сомнениями, над разрухой в душах людей, над обстоятельствами, над всеобщими пьянством, раздраем в семьях, убожеством человеческих интересов. Да мало ли над чем.

– Я сегодня, сестренка, у тебя, как на исповеди, – признался Белов. – Знаю ведь, что все сказанное мною останется только между нами, и пользуюсь тем.

– И почаще пользуйся, – улыбнулась Любовь Степановна. – Мы ведь родные друг другу, одна кровь и, значит, одна судьба. В данном случае я имею в виду единую, общую для нас всех, Беловых, судьбу, как бы скрепленную печатью рода, которая предопределена породой.

– Как точно ты подметила – «единую для всех Беловых судьбу, скрепленную печатью рода». Надо же так точно определить, – удивлялся окончательно успокаивавшийся Владимир, мысли которого после разговора с сестрой обретали нужное направление. – Что до церкви, то есть у меня сомнение относительно самого поселка. Временный он.

– А ты сделай его не временным. Разве оскудел наш край природными богатствами? При разумном подходе, даже к тому же лесу, можно Ануфриево превратить в перспективный развивающийся поселок. И дома здесь надо строить не брусовые, а совершенно другие.

– Я уже кое-что в этом направлении предпринял, но до поры до времени помолчу.

– И помолчи.

* * *

До упомянутого разговора с сестрой Владимир Белов побывал в Петербурге у Людмилы, которую не видел более месяца и уже не мог переносить затянувшуюся разлуку.

В небольшой квартирке Людмилы Вальц они провели, никуда не выходя, несколько дней – все никак не могли наглядеться друг на друга, наговориться, надышаться.

Потом она повезла его по городу, по знакомым. В первые же минуты, как только узнавали, что он из сибирской глухомани, новые знакомые спрашивали примерно об одном и том же:

– А правда ли, что у вас медведи задирают людей прямо на улицах?

Или:

– А правда ли, что у вас можно пройти или проехать до сотни километров и не встретить ни единого человека?

Или еще:

– А правда ли, что у вас и дорог-то нету, а люди до сих пор ходят по звериным тропам?

Белов никого не разубеждал.

– Да, – отвечал он степенно. – Бывает, что и заходят. Был случай, когда один такой медведь-шатун задрал молодую женщину по имени Раиса. Потом медведя пристрелил охотник по фамилии Воробьев.

– У нас действительно есть места, как, например, в Присаянье, где можно пройти верст двести и не встретить ни единого человека, – так же степенно отвечал другому любопытному.

– До иных деревень проще добираться по звериным тропам. А ежели ехать по дороге, то надо будет сделать крюк верст в пятьсот, – удовлетворял любопытство третьего.

«Какая-то все пустота, – по-своему определил петербургских жителей. – Все они здесь еще больше, чем мы, дремучие, а туда же, корчат из себя цивилизованных…»

На одной из тусовок внимание его привлек молодой, лет около тридцати, парень с горящими глазами. Людмила его представила как подающего надежды архитектора. Остановился послушать.

– Деревня, глубинка сегодня должна быть другой, – толковал, не обращаясь ни к кому конкретно, молодой архитектор. – Хватит, как сказал поэт, «тащиться сохой по полям». Деревня мне представляется преображенной и своим внешним обликом, и своей внутренней сутью. Современное, железобетонное должно сочетаться с травой, деревьями, птицами и всеми возможными надземными и подземными обитателями, какие всегда были присущи деревне. И дома надо строить из природных, экологически чистых материалов, а не из пластмасс, благо в России таких материалов немерено. Я разработал проект такой деревни и пытаюсь предложить его строителям. Но, боюсь, это вопрос далекого будущего. Вот вы, Владимир Степанович, из Сибири, – повернулся к Белову. – Как лично вам представляется деревня будущего и возможно ли осуществление такого проекта у вас?

– Тебя, молодой человек, я вот уже минут десять слушаю и никак не возьму в толк: с какой стати вы здесь, в своем мегаполисе, вдруг обеспокоились положением деревни? – усмехнулся Белов, намеренно говоря «ты» человеку, которого видел впервые. – Ежели действительно болеете за деревню и сельского жителя, так приехали бы к нам, посмотрели на месте, что и как. Ты и вообще-то, парень, когда-нибудь бывал в деревне или она тебе только пре-едставляется? Я уверен, что для вас, столичных жителей, деревня – здесь ли, в центре России, в Сибири ли – все одно, что какая-нибудь тьмутаракань.

– У меня бабушка живет в деревне. В Тульской области, – покраснел, видимо, обидившись, архитектор. – В детстве я к ней часто ездил.

– А сейчас?

– Сейчас недосуг: я продолжаю учиться, бываю за границей, сравниваю, смотрю, прикидываю, что можно перенять для нашей российской действительности. Слишком уж нищая у нас деревня, убогая постройками. Вот и родилась мысль – сделать проект деревни будущего.

– Вот-вот: за границу находишь время съездить, а к бабушке в деревню – недосуг, – заключил добродушно. – Хотелось бы глянуть на тот проект. Кто знает, может, я тот строитель, которого твой проект заинтересует.

– Заходите к нам в отдел завтра где-нибудь часиков в десять. Вот адрес…

Проект был выполнен в чертежах и макете. Деревня представляла собой одноэтажные и двухэтажные дома со всеми присущими сельской местности постройками: хоздворами, банями, теплицами, огородами. Расположение улиц было таково, что все они вели к центру поселения. А в самом центре стоял высотный дом.

– Идея моя – сочетать небоскребы с традиционными для России усадьбами, – пояснял архитерктор, которого звали Виталием. – От небоскребов никуда не уйти, они – данность нашего времени, и в XXI веке человечество, с его растущей переселенностью, будет развиваться именно в направлении строительства высотных зданий. Дабы не разрушать традиционное, я предлагаю в одном таком высотном здании, что стоит как раз в центре деревни, сосредоточить весь набор сельской инфраструктуры. Мне это представляется так: на первом этаже – супермаркет, где человек может приобрести исключительно все, что ему требуется, вплоть до иголки с нитками. На втором – ресторан, кафе, диско-бар. На следующем – учреждения связи, кафе-интернет и тому подобное. За ним – этаж, где размещены спортивные и тренажерные залы. Еще выше – школа искусств для детей. Следом по восходящей – большой зал для проведения культурных мероприятий – концертов, презентаций и прочее. Здесь же комнаты для занятий вокалистов, танцоров, клубы по интересам. На последнем этаже – офисы администрации деревни, так сказать, ее официальное представительство. Этажей может быть столько, сколько нужно. Каждый снабжен самостоятельным лифтом, дабы этаж был автономен, а не походил на проходной двор, но предусмотрена общая лестница.

– А дома крестьян, посельщиков? Как они тебе представляются и есть ли конкретные проекты? – намеренно нажимая на часто употребляемое архитектором слово «представляется», продолжал допрашивать Белов.

– Есть, как же им не быть.

– Так излагай по порядку и по возможности подробнее.

– Первую задачу, которую я перед собой ставил при проектировании, это чтобы дома были недорогими, – с прежней горячностью далее «излагал» Виталий. – Подъемными, то есть, по цене для среднего сельского жителя.

– Правильно, – одобрил Белов.

– Второе в том, чтобы дома были приспособлены для проживания сельского жителя в плане их традиционной бытовой культуры, но это уже детали, которые надо уточнять вместе с заказчиком.

– Тоже правильно. У нас староверы строили наособицу, переселенцы по Столыпинской реформе – смотря по той местности, откуда переселялись, а коренные сибиряки – по-своему.

– Так это мне и представляется, – согласился молодой архитектор.

– Послушай, Виталий, все, о чем ты мне сейчас рассказываешь, мне по-настоящему интересно, – неожиданно мягко сказал Белов. – Я готов уже в этом году заказать тебе проект, только несколько иной, чем тебе представляется.

– Правда?

– Абсолютная правда.

Архитектор схватил руку Белова и долго тряс ее, не выпуская.

Тот выждал паузу, уже по-деловому закончил:

– Согласен?

– Согласен. А как это вам представляется практически?

– Как закончу здесь свои дела, мы с тобой поедем ко мне в Сибирь. На месте все посмотрим и решим. Расходы по поездке я беру на себя. Ну что: поедем?

– Поедем.

– И – добро.

Владимиру Белову действительно было интересно общение с молодым архитектором, хотя саму затею он воспринимал не более чем сказку.

Время было предосеннее, дыхание холода ощущалось тем сильнее, чем ближе подъезжали к Саянам.

Несказанное разноцветье тайги завораживало, столичный гость ахал, всплескивал руками, то и дело открывал окно машины, высовывал голову навстречу ветру или просил остановиться. Владимир не перечил – останавливал автомобиль, ждал, пока Виталий сам не захочет ехать дальше.

Проехали одну деревню, другую, и вот уже Ануфриево, где Белов подвернул к родительскому дому.

У ворот, опершись на суковатую палку, стояла Татьяна Маркеловна, рядом – трехлетний внук Санечка – сын дочери Любы.

– Совсем позабыл мать, – поджала сухие губы. – Второй месяц голову не кажешь.

– Некогда было, да и уезжал по делам, – равнодушно ответил Владимир.

– Знаю я ваши дела: тока вид делаите – лишь бы ниче не делать. Ой, люшеньки-и-и-и…

– Хватит тебе об одном и том же. Голодные мы, собери что-нибудь поесть.

– А ето хто с тобой, че-то не признаю? – прищурила глаза.

– Это гость из Петербурга, зовут – Виталием, – ответил, улыбаясь, Владимир.

– С самого Ленинграду, че ли? – не меняя позы, допрашивала Татьяна.

– С него.

– Ой, люшеньки-и-и-и…

– А это – моя мать Татьяна Маркеловна, – обернулся уже к гостю.

Виталий с интересом осматривал дом Беловых, постройки, что-то зарисовывал и записывал в блокнот.

– Усадьба родителей – далеко не образец сибирской усадьбы, хотя и типична для наших мест, – заметил архитектору Владимир. – Я специально начал с нее. Отсюда поедем на выселки, вот там ты будешь иметь возможность осмотреть усадьбу староверов. Это уже по-настоящему интересно.

Привлекла внимание молодого архитектора печь. Виталий ходил вокруг нее, оглядывал, оглаживал рукой.

– Какая-то она у вас особенная – большая и теплая, даже если не растоплена, – обратился к хозяйке дома.

– Особенная – как не быть особенной, – с готовностью отозвалась Татьяна. – По старинному образцу кладена. Русская. А теплая она завсегда – так уж сотворена печником Хоменкиным – царствие ему небесное. Энто вот приступец, куда ставили зажженную лучину, а дым выходил в энтот вот крохотный дымоходец. Зимними вечерами пряли пряжу, вязали варежки, носки и друго. Песни пели.

– Читал я об этом.

– Читаное – энто чужое, а я вот сама вживу пряла при лучине-то. Вся молодость моя прошла при лучине. Ой, люшеньки-и-и-и…

На столе в объемистых чашках стояли молодая круглая картошка со сметаной, крупно нарезанное сало, холодец, помидоры, малосольные огурцы, собственной выпечки хлеб и прочая, свойственная этим местам, снедь.

Молодой архитектор ел с завидным аппетитом, по ходу подхваливая то, что собирался отправить в рот, чем особенно польстил старухе.

– Ешь-ешь, болезный, – придвигала к нему то одно, то другое.

«Хм, болезный… – отметил про себя Владимир. – Что-то новенькое появилось в лексиконе матери. Надо будет как-нибудь потом приглядеться…»

– Небось, такой-то еды в вашем городу и не бывало? – допрашивала гостя.

– Что вы, Татьяна Маркеловна, такую пищу я ел только в деревне у своей бабушки в Тульской области.

– Ажио в Тульской? – ужасалась Татьяна.

– В Тульской, – подтверждал тот. – А что вас удивляет?

– Дак я ж никада тамако не бывала.

– Я здесь у вас в Сибири тоже не бывал, а вот теперь, благодаря вашему сыну Владимиру Степановичу, довелось.

– Владимир-то Степаныч кого хошь припрет. Нет покоя ни себе, ни людям. Ездит и ездит, ездит и ездит, а вот мать попроведывать, дак ево нетути. Ой, люшеньки-и-и-и…

Не обращая внимания на сетования матери, Владимир встал из-за стола, поднялся за ним и Виталий.

Белову парень нравился. Нравился с самого Петербурга, неслучайно пригласил поехать с ним в Сибирь. Высокий, худощавый, с чистым тонким лицом и умными на нем глазами, с руками такими же чистыми и тонкими, но до всего касающимися. Одет он был в хорошие джинсы, серую куртку, на ногах – легкие крепкие ботинки. Голова покрыта шапкой рассыпанных в беспорядке темных волос.

Пока были в доме родителей Владимира, Виталий успел ощупать все углы – и внутри, и снаружи, заглянул под навес, сунул голову в стайку, потоптался в предбаннике, а в самой бане внимательно осмотрел печь. И что-то записывал, зарисовывал в блокноте.

«Такой мне подойдет», – отметил про себя Владимир. С некоторых пор он был озабочен подбором людей на ключевые места пока не существующего дела, которое намеревался развернуть в Ануфриеве и которое пока что в голове его обозначено было лишь в общих чертах.

На выселках гостей встретил вездесущий Иван Евсеевич. После памятного отъезда Владимира и Людмилы старик толковал Николаю:

– Знашь, Миколка, женшина мне оченно пондравилась. Душевная и не гордая.

– С чего ты взял, что она не гордая, такие как раз гордыми и бывают, – не согласился художник.

– Я не в энтом смысли, Миколка. Я в том смысли, что до всего доходчивая. И до меня, старого, тако же, и до Раисы моей, и до касаточек.

– Сильно ей нужны были твои касаточки, – снова не согласился Николай. – Просто открытая сердцем, не растерявшая в своих больших городах человеческого, к тому же – женщина влюбленная.

– В кого ж влюбленная? Не в Володьку ли?

– В него. А что: Владимира и любить уже нельзя?

– Можна, канешно, кто ж говорит… Тока я б воздержался и помотрел, че дале-то будет.

– А че дале-то? – задирал старика Николай.

– Дале – боле. Ну вот када спытывашь человека в тайге. Поначалу вроде кажется – человек, то ись, обстоятельный. И обличьем, и повадкой. От… и – до… А как до дела-то дойдет, так и тьфу человечишка. Малость кака-нибудь.

– Ну, Владимир – не малость, тут ты, Иван Евсеевич, подзагнул. А любовь, как известно, самых отъявленных преступников меняет. Перерождает, то есть, внутренне. Человек становился и лучше, и чище, и добрее.

– Так-так, Миколка, – с живостью соглашался старик. – То-то я мотрю: Володька-то вроде как не в себе. Вроде как с добром и ко мне, старому Воробью, и к жисти. Че-то, думаю себе, не так. Не та-ак…

– И я тебе толкую, Евсеевич, о том же. Нельзя же все время вменять человеку в вину одно и то же, потому что время и обстоятельства, а тем паче – любовь все могут изменить в один миг.

– Твоя правда, Миколка, в един миг. От… и – до…

Старый Воробьев все время, пока художник дописывал портрет Людмилы Вальц, не отходил от него и против обыкновения больше помалкивал. Николай поглядывал в его сторону, улыбался, и работалось ему, как никогда, легко.

Женщина на полотне словно только что вышла из тайги, и теперь уже было ясно, что она сама и есть тайга – глубокая, несказанно прекрасная, вечно молодая. На голове – венок из разных цветов. Светлые волосы теперь отдавали зеленью, в голубых глазах чудился отсвет березовых рощ, в прижатой к груди руке – кедровые шишки, в другой, опущенной к стволу павшего красавца, крапинками крови – кустики костяники.

Давно просохшее полотно было вставлено в раму, багет для которой изготовил сам художник, и представлял он из себя причудливое переплетение растительного орнамента.

– От… и – до… – прошептал за спиной Николая старый Воробей, когда тот окончательно установил картину в переднем углу избы и отошел, чтобы еще раз посмотреть, все ли сделано так, как задумывалось.

– И куды ж ты теперя ея, ненаглядную? – так же тихо спросил старик.

– Передам в дар хозяйке.

Больше они о картине не говорили.

А сейчас Евсеевич стоял у ворот, наклонившись всем своим тщедушным телом навстечу подъехавшим.

– Степаныч пожаловал, – впервые Воробьев назвал Белова по отчеству. – Милости просим, дорогие гости. Как раз обедать собирамси…

– Мы пообедали у мой матери, Евсеич.

– Отказыватьси нехорошо, – произнес с укоризной.

– Иван Евсеевич прав, отказываться нехорошо, – поддержал старика вышедший из дома художник, следом за ним – дочь Наташа, которая впервые приехала погостить в далекую Сибирь к родным ей людям.

Наташа к этой поре цвела всеми красками молодой девушки лет двадцати с небольшим. Закончила экологический факультет Московского университета, успела поработать в заповеднике «Калужские засеки».

Братья обнялись. Белов представил ему Виталия, пояснив накоротке, что Виталий – архитектор, приехал из Петербурга.

– Простите, Виталий… – как вас по отчеству? – тут же повернулся к нему Николай.

– Алексеевич, но это не имеет никакого значения. Просто – Виталий.

– И – прекрасно, меня называйте Николаем Даниловичем. А это – Иван Евсеевич Воробьев, старый охотник и следопыт.

– Тако же следопыт… – застеснялся старик.

– Следопыт-следопыт, и нечего тут скромничать.

Повернулся, чтобы представить и дочь, но молодые люди уже шагнули навстречу друг другу, так что находящимся тут же братьям и Евсеевичу оставалось только заняться самим собой.

Пока толковали о том о сем, Виталий в сопровождении Наташи осматривал усадьбу с неизменным блокнотом в руках. В сарае, куда заглянули, чуть не угодили в зубы отдыхающего здесь пса. Собака залаяла, что и привлекло внимание хозяев. Старик кинулся к сараю, и лай скоро прекратился.

– Это что за молодой человек? – спрашивал брата Николай.

– Думаю я кое-что построить в Ануфриеве и не только в Ануфриеве, – уклончиво отвечал Владимир. – И прежде времени не хотел бы об этом говорить. А Виталия я пригласил посмотреть, как мы здесь живем, и возможно, он сделает проект для моего предстоящего в будущем году строительства. Во всяком случае он произвел на меня впечатление парня хорошо подготовленного, как специалист: в Питере, в чертежах и макетах я посмотрел его работы, связанные как раз с обустройством сельских усадеб. Есть, по моему мнению, интересные.

– Ты – молодчина, Володя. Надо искать талантливых людей именно среди молодежи. У них по-иному устроено мышление, они не закомплексованы, взгляд на окружающее имеют свой собственный. И главное – хотят нового дела. Нового – в смысле, не похожего на все предыдущее, что было до них. Вот и с дочерью ведем беседы о том же: они, Володя, выросли в перестроечное время и думают совсем по-другому, нежели мы.

– Ты сам потолкуй с ним, а то я в каких-то чисто специальных вопросах плохо разбираюсь. Потом скажешь свое мнение о парне. Но мне он очень нравится.

– Это, Володя, главное. Ты, я думаю, сам не хуже меня разбираешься в людях.

Когда вошли в дом и взору их предстали полотна художника Белова, то столичный гость остановился то ли в недоумении, то ли в удивлении:

– Так я же знаю ваши работы, Николай Данилович. Творческий Петербург о них только и говорит. То-то мне показалось лицо Ивана Евсеевича знакомым… Вот он, живой…

– Аще как живой и в живых пребывать буду, – подскочил оказавшийся рядом Воробьев. От… и – до…

– А это?.. – в восхищении остановился у портрета Людмилы Вальц. – Какая сила, какой поток красок, какая экспрессия – чудо! Чудо!..

– Ты, Володя, забери портрет и передай по назначению, – обратился Николай к брату.

– Вот он и передаст – ему скоро возвращаться в Питер. Упакуем как надо, увяжем и – погрузим вместе с сопровождающим. И еще кое-чего подбросим. Возвращаться ему удобнее на поезде – по крайней мере мне это так представляется, – нарочно выделил характерное словечко Виталия. – Ты, Алексеевич, не торопись в столицу (с некоторых пор он обращался к Виталию по отчеству). Мы еще не все осмотрели, не все вопросы обсудили, да и в тайге тебе надо побывать: подержать колот в руках, пособирать ягод; может, махнем и на охоту.

– Да я, Владимир Степанович, всей душой, – по-мальчишески покраснел парень.

– И – добро.

Виталию все больше нравился и сам Белов: его манера держаться с ним, эти глухие присаянские места, коснулся которых лишь маленьким краешком, но уже предчувствовал встречу с чем-то доселе им невиданным – большим и прекрасным.

Нравилась ему и девушка, а он – ей. В такие годы утонченнее слух, зрение, ощущения. Молодые люди словно случайно оказывались рядом: он о чем-то ее спрашивал, она отвечала, и наоборот.

Всласть наговорился он в тот день и с художником, сам в юности увлекающийся живописью (Белов в это время ездил по своим делам).

И Николаю было интересно поговорить с молодым человеком из Северной столицы, который уже что-то видел, в чем-то разбирался.

– Я не понимаю живописи для избранных, – говорил Николай. – Ее просто нет в природе, как нет для избранных литературы, музыки, той же архитектуры. «Боярыня Морозова» Сурикова, «Война и мир» Толстого, «Полонез» Огиньского, храм Василия Блаженного Постника Яковлева – правда, здесь существует несколько версий относительно авторства, – одинаково близки человеку простому и какому-нибудь искушенному эстету.

– Однако она существует.

– Не спорю, так же не собираюсь спорить, что будет существовать и впредь, имея своих ярких представителей. Меня, например, поразили скульптурные миниатюры бурятского художника Даши Намдинова, но это выдающиеся мастера. Мировая, в том числе и русская, реалистическая школа во все времена изумляла, заставляла обращать на себя внимание огромное количество людей, воспитывала прекрасный вкус, приподнимала человека в его духовном совершенстве, представляла из себя высшие образчики творчества. Но никакими подобными качествами не обладают и ничему хорошему не учат иные образчики современного модерна. Разве что ярко выраженному индивидуализму, который нередко указывает на отклонения в психике человека. Может быть, вы мне ответите, почему на него так падка молодежь?

– Мне представляется, что вы молодежи и не знаете.

– Да, папа, не знаете, – подтвердила находящаяся тут же дочь.

– ?..

– Да-да, не удивляйтесь и не судите меня за излишнюю резкость.

– Вашу резкость я списываю на счет вашей молодости.

– Благодарю вас, Николай Данилович. Но молодость здесь ни при чем. Просто мы должны пройти свой собственный путь – пусть даже через отрицание, ведь и вы когда-то были молодым и тоже были подвержены отрицанию?

– Не спорю. Однако у нас были хорошие учителя, а старая профессура, к сожалению, уходит (недавно он узнал, что его старый учитель Стеблов умер).

– Мне представляется, что ваше поколение и не стремится в художнические вузы, чтобы занять освобождающиеся места старой гвардии профессоров… Или может быть я ошибаюсь?

– Не ошибаетесь, – в некотором замешательстве отвечал Белов. – Причина? Извольте. В последнее десятилетие повсеместно в образовании – в общем и специальном – произошло катастрофическое принижение роли учителя вообще: зарплатой, статусом, уважительностью к профессии со стороны государства и общества, пониженным спросом на подготовленных специалистов. Пойти в профессуру и колотиться за гроши – без должного уважения и к своему месту учителя, и уважения к тебе со стороны общества, государства, знаете… как бы поточнее выразиться… Непродуктивно, что ли… Почти бессмысленно.

– А как же мы, молодые? Кто нам передаст те единственные, выверенные временем, высокие знания о профессии, о подлинном искусстве, которые мы жаждем получить? Выходит, что ваше поколение нас просто предает? Ведь вам в свое время ваши учителя передали свои знания и ваше поколение в долгу уже перед ними?..

– Кто? – повторила за парнем Наташа.

Николай только глянул в ее сторону, но ничего не сказал. Встал, прошелся по комнате, остановился перед Виталием.

– Не скрою, мне предлагалось пойти на преподавательскую работу. И я бы пошел – даже, может быть, еще и пойду. Но в данный период своей жизни я принесу гораздо большую пользу обществу, будучи свободным художником. И картины мои, на что я очень надеюсь, произведут гораздо большую работу в умах и душах людей – в том числе и молодых, – нежели моя предполагаемая преподавательская работа. Я не исчерпал свой творческий потенциал и просто обязан его реализовать. Обязан, хотя бы перед собственной совестью, перед вами, молодыми. Для того и работаю здесь, вдали от московских и петербургских салонов, в том вижу и собственный художнический крест.

– Но почему же нельзя совмещать работу художника и преподавателя? Мне представляется – это вполне возможно, – наступал молодой архитектор.

– Возможно, если жить в столице. Но тогда я потеряюсь как художник, – не соглашался Белов.

– Вы могли бы устраивать мастер-классы, что сейчас модно во всем мире.

– Во всем, но только не у нас в России. Мастер-классы должны организовывать официальные представители от культуры, а они сегодня заняты другим. Встречался я с ними, и не дай бог еще встретиться…

Беседа с молодым архитектором из Петербурга утомила Белова, но утомила только физически. На душе у него было легко и спокойно.

«Значит, еще не все для России потеряно, – размышлял он, переводя взгляд с одного на другую. – Молодежь выросла думающая, творческая, незакомплексованная на деньгах, тусовках. И кто знает, в чем сегодня правда: в его, состоявшегося художника с именем, недоверии к молодым, как к будущей полноценной замене старшего поколения, или в поиске собственного пути таких, как Виталий? Ведь и он, Николай Белов, далеко не сразу определился с выбором собственного пути».

«А может, это процесс естественный? – размышлял далее. – Ведь недаром сказано: делай, что должно, и будь, что будет?..»

Пока не приехал брат, Николай продолжил экскурсию по выселкам. Побывали на небольшом беловском родовом кладбище, где в общих чертах пересказал историю селившихся здесь некогда староверов, истории семьи прадеда Ануфрия, деда Афанасия, отца Данилы Афанасьевич и своей матери Евдокии Степановны, дяди Степана Афанасьевича.

– Вот вам и ответ на ваши вопросы: могу ли я оторваться от всего того, что питает мое творчество. Здесь, в самом сердце присаянских глухоманей, сошлись и намертво переплелись родовые линии людей по-настоящему сильных, взаправду, до самоотречения любящих и женщин своих, и детей, и землю свою, и Родину. Отсюда, из глухоманей присаянских, сибирских – вообще из российской глубинки, – только и возможна созидательная работа по будущему обустройству Отечества.

– Да… Николай Данилович, – не находил слов молодой архитектор. – Это же просто какое-то чудо – седьмое чудо света ваше Присаянье, по-другому и не скажешь.

– Чудо не чудо, но ничто на всем свете с этим не сравнится, как точно сказал писатель Валентин Распутин, – широко и по-доброму улыбнулся художник.

Я в ваших краях по времени и всего ничего, а уже готов влюбиться во все, с чем пришлось встретиться, к чему прикоснуться.

– А по-другому и не бывает, – согласился Белов. – Эти места, проживающих здесь людей забыть невозможно. И приехавшие сюда с добрыми намерениями люди как бы автоматически попадают в круг людей, посвященных во всю эту благодать. Брат о том знает и кого попало сюда не повезет.

– Так что же, здесь все такие, как вы? – растерянно спрашивал молодой архитектор.

– Н-нет, – рассмеялся Белов. – Ты ж, наверное, знаком с историей заселения Сибири и знаешь, какой люд здесь селился (Николай неожиданно для себя стал говорить Виталию «ты»). – Люд разный. Но далеко не мелкий – и телом, и духом. И в период советских новостроек ехал также не мелкий, обескровливая тем самым человеческую породу центральной части России.

– Вы знаете, Николай Данилович, после поездки сюда мне понадобится время, чтобы привести в порядок свои мысли, чувства, ощущения, – неожиданно признался петербургский гость. – Но я во всем этом разберусь.

– Разберешься, конечно, – подбодрил молодого человека художник. – И влюбишься в эти места. Навсегда. Как и я в свой срок.

До приезда Владимира дочь взяла гостя под свое покровительство. Молодые люди о чем-то говорили, чему-то смеялись, навестили мерина Тумана в его загоне, еще раз обошли выселки.

Наташа уже не раз бывала здесь, все знала, ничему не удивлялась, но ей было приятно удивлять Виталия.

Не зная о приезде племянницы, Владимир думал определить Виталия на выселках, но теперь повез его к матери в Ануфриево.

– Пусть дыхнет воздуха простой жизни сибиряков, а где еще он сможет дыхнуть, как не у тебя – коренной сибирячки? – убеждал Татьяну Маркеловну. – Утром я его буду забирать, потом мы будем приезжать к тебе на обед и вечером – снова возвращать его под твое крыло.

– Пускай дыхнет, – кивала головой Татьяна. – Дых, он вить, Володенька, жись дает. Свои детки не хотят жить с матерью, дак пускай хоть чужие поживут, – не удержалась от своих обычных упреков.

– Ну-ну, не начинай старую песню. Одна в доме не бываешь: то я, то Люба, то Витька здесь.

– И на том спасибо, детушки, – поклонилась манерно. – Че ж мне, старой, обижаться-то? Провиантом снабжаити, деньжат подбрасываити. Живу, почитай, на вашем иждивении. Спа-асиба… Ой, люшеньки-и-и-и…

– Послушай, мама (мамой ее сын называл в исключительных случаях, о чем хорошо ведала Татьяна), Виталий Алексеевич – человек из большого города, что находится чуть ли не на краю света. Как мы к нему здесь отнесемся – с тем и поедет к себе в Петербург. Поэтому очень тебя прошу: будь с ним поласковей.

– Буду-буду, – торопливо отозвалась Татьяна. – Када ж привезешь-то Алексевича, мне ж нада сготовить чего?

– Ночевать и привезу. Часиков в девять вечера.

– И – добро, – неожиданно для себя заключила Татьяна, а осознав, что употребила любимое слово покойного мужа, заохала, засуетилась и поспешно скрылась в кути.

* * *

Татьяна уже не один год жила одна и истосковалась по постоянному в доме человеку, пусть даже и чужому. Виталия она перекрестила в более привычного Витю, к семи утра в прикрытом зеве русской печи уже томился завтрак, причем это было что-нибудь сытное и вкусное.

– Доброе утро, Татьяна Маркеловна, – с поклоном произносил, поднявшись с постели, парень, широко улыбался хозяйке, шел во двор.

За столом неизменно справлялся о ее здоровье, ел с завидным аппетитом, нахваливал Татьянину немудрящую готовку и к восьми часам был в сборе. Оставшееся до приезда Белова время проводил в разговорах с хозяйкой, расспрашивая в основном о житье-бытье и до войны, и в войну, и после нее. Интересовало его все: в каких домах жили, где содержали скотину, как были устроены загоны для скота, сараи, гумна, заимки. Постепенно Татьяна разговорилась и стала специально готовиться к таким расспросам, чтобы ничего не упустить из того, что может быть интересно гостю.

Наезжающий сын также подхваливал мать, отмечая ее хозяйскую расторопность и гостеприимство.

– А че ты думал, Володенька, мы в войну друг дружку спасали, последним делились, ниче не жалели, – расслабленно заключала она. – И с западу пригоняли много народу – женщин, детишек, стариков. Ох, и тощий же был тот народишко, страх было смотреть. Но ниче. Подкармливали, и женщины потом с нами ж и работали, правда, ежели я, предположим, на трахтуре, то они – на прицепе, подсобницами то исть. Таку ж, как у нас, работенку не могли сполнять – не хватало силенок да и сноровки.

Виталия возил по поселку, останавливал машину, что-то пояснял в подробностях: тот зарисовывал расположение улиц, домов, делал какие-то записи.

– Ветеранов войны у нас в Ануфриеве осталось всего пять человек, да и то больше прошедших японскую. Им мы дома подремонтируем, поправим заплоты, покрасим ворота. А вот новые надо строить так, чтобы они стали как бы основой будущего поселка, не нарушая сложившегося за десятилетия порядка.

В положенный срок свозил гостя на кедровый промысел, где коренной столичный житель пытался самолично бить колотом по стволам присаянских красавцев, неумело пряча голову под это своеобразное приспособление для сбивания шишки.

– Другого способа никто не придумал, – говорил между делом. – И еще сто лет пройдет, а колот все равно останется главным добытчиком для заготовителей.

Потом шишку обрабатывали на терище – сеяли, веяли, засыпали в мешки отборный орех.

– Гостинца повезешь в Питер, а тем более в поезде можно много чего увезти.

Здесь же собирали бруснику.

В тайге Белов преобразился: это был уже другой человек – подлинно лесной житель. Передвигался, не задевая веток, безошибочно ориентировался, а когда колот оказывался в его руках, то движения были до предела расчетливыми и точными.

Ах!.. – опускался колот на ствол кедрины. Дерево вздрагивало, отвечая дождем падающих плодов. Виталий бросался собирать, а Владимир уже переходил к другому дереву.

На брусничнике совок в руке Белова опускался и поднимался беспрестанно, и скоро в горбовике не осталось места для ягод.

– Бруснички ты, Алексеевич, также возьмешь. Засыпем сахаром, и возьмешь. Будет время, наловим и хариуса.

Гулкими глубокими вечерами долго сидели у костра за неспешной беседой, попивая чай.

Сумерки сгущались быстро и неотвратно.

Тайга шумела верхушками деревьев, костер потрескивал, разбрасывая неяркие искры, дурманящие запахи кружили голову и успокаивали.

В такие минуты велико в человеке ощущение вечности: глубокое холодное небо, с особенно яркими звездами на нем, будто отрывает незримые пути в неизведанные дали, и ничто не имеет здесь конца, точно так же, как не имеет и начала. А человек, в том открывающемся в небо космическом пространстве, в полной мере осознает себя частью мироздания.

Никакие большие города на свете не дают человеку подобного ощущения вечности, как бы там ни суетились они своими машинами, ни громоздились небоскребами, ни шумели и ни пытались какими-то иными способами явить из себя нечто особенное, на что бы следовало обратить внимание Создателя. Потому что города – не суть и не венец Его творения, а исключительно порождение человеческой гордыни. И если в природе заключена величайшая тайна гармонии, то города – столь же величайший образчик хаоса, где ничто не поддается упорядоченности и сколько-нибудь разумному устроению.

Виталий, может быть, впервые в жизни был по-настоящему счастлив: ему даже казалось, что за эту, прожитую в тайге, неделю в его руках, теле прибавилось силы, и он ощущал себя настоящим мужчиной.

Выезжали из таежки усталые, собой довольные. В том году орех был на загляденье – крупный, ядреный, сладкий. После обработки набралось его мешков пять, горбовики наполнены ягодой.

– Далеко не каждый год бывает таким урожайным, – пояснял Владимир, накручивая баранку вездехода. – В неурожайные себе, конечно, набиваем, остальное снимает кедровка.

Временами останавливал машину, иной раз просил выйти Виталия – значит, впереди сложный, опасный участок.

Орех, ягоду сгрузили в ограде у Татьяны Маркеловны.

Старуха охала, топталась вокруг мужиков, высказывала предположение о возможной выручке от продажи добытого.

– Мать, ты же хорошо знаешь, что я ничего не собираюсь продавать.

– И куды ж тако добро подевашь? – вопрошала, подбочениваясь и отставляя ногу.

– Раздам, – не обращая на нее внимания, равнодушно отвечал сын.

– Не Витьке ли Курице аль еще кому?

– Мать, не мешай, – отмахивался. – Лучше собирай что-нибудь на стол. Не с гулянки приехали.

– Никада мать не послушают. Ну ниче, высвобожу вас, закрою глазыньки. Вот тада и будити знать… Ой, люшеньки-и-и-и…

От матери Владимир повез Виталия на выселки. Оказалось, пока они были в тайге, к отцу в отпуск приехал сын Иван – молодой, ладно скроенный парень, проживающий в Москве и работающий там в какой-то компьютерной фирме программистом. Отпуск он последние годы брал как раз в такое время заготовок, чтобы помочь деду Даниле, которому уже трудно было таскать тяжелый колот, управиться на кедровом промысле.

Здесь же находился и Данила Афанасьевич, встретивший племянника и приехавшего с ним молодого архитектора молчаливым вопросом.

– В тайгу собираетесь? – спросил Владимир вместо приветствия. – Мы вот с Алексеевичем только что выехали, я даже в конторе еще не успел побывать – сразу к вам. Орех нынче отличный. Набьете быстро.

– Набьем, канешна, куды ж мы денемся, – усмехнулся Данила. – Будет что погрызть зимними вечерами.

С племянником он не общался и не имел на то никакого желания. Николай вкратце рассказал отцу о намерениях сродного брата развернуть в Ануфриеве стройку, для чего привез из Петербурга молодого архитектора. Данила слушал, в основном помалкивал, заметив лишь однажды:

– Курица, сынок, в гнезде, а яичко, ты сам знашь, где. В опщем, цыплят по осени считают.

Вокруг деда суетилась внучка Наташа – и она собиралась с мужчинами на кедровый промысел.

Данила посмеивался, иной раз и одергивал девушку, правда, в шутливой форме.

Не раз она начинала щебетать о приезжем молодом архитекторе, так что дед в конце концов не выдержал:

– Ты че это все ко мне с этим залетным шалопаем вяжешься? Уж не по нраву ли он тебе пришелся? А, внученька?

– Вот еще, – покраснела Наташа. – Нужен он мне…

– А не нужен, дак помалкивай. Собирай лучше манатки – не дай бог чего забыть.

– Он не шалопай, – возразила тут же.

– Все мы когда-то были шалопаями – не ценили то, что само шло в руки, – посмеиваясь чему-то своему, отвечал внучке дед. – Ежели не шалопай, дак не части, как егоза. Иди к ему, а не торчи тут с дедом.

– И пойду.

– Вот и иди.

– Пойду, дедуня, пойду…

Наташа ушла, Данила продолжил свои сборы.

Фигурой он погрузнел, движения стали еще более медлительными, но глаза из-под седых бровей смотрели по-прежнему остро и молодо.

С Евдокией они проживали душа в душу, спокойно встречая старость. Внуки выросли, в молодой семье Ивана родился правнук, так что прабабушка еще нашла в себе силы съездить в Москву и с месяц там пожить.

Прадед тоже было собрался, да вовремя отдумал – не на кого было бросить участок, а браконьеры не унимались, вторгаясь в пределы тайги на самой современной технике. Не дремали и черные лесорубы: то в одном месте залезут, вырубят с десяток-другой деревьев, то в другом, а то и в третьем.

На обходы участка, против обыкновения, Данила теперь вооружался, что называется, до зубов. И браконьеры, и «черные лесорубы» о том знали и побаивались: старый охотник появлялся как из-под земли, стрелял пока в воздух, но грозился не жалеть никого, мол, терять ему нечего, он свое пожил. Угрозы действовали безотказно, и на какое-то время на участке наступало затишье.

Однако нашествие мало-помалу принимало форму некой упорядоченности. «Черных лесорубов» вытесняли так называемые арендаторы, оформлявшие в пользование отдельные, самые лакомые участки, на много лет вперед. И те же «черные лесорубы» превращались такими арендаторами в наемных работников. Отношение к лесу и его богатствам оставалось при этом прежним – заготовители лупили все подряд, что попадалось на их пути: сосну, лиственницу, ель и, конечно, кедр. По-прежнему изымалась только нижняя комлевая часть в четыре метра длиной. Вершинник, ветки иной раз сталкивались бульдозерами в кучу, и общий вид после таких заготовок был ужасен.

По тайге шныряли какие-то люди, чего-то обмеряли, записывали в тетрадки, а то и на переносные компьютеры, фотографировали окрестности.

Время от времени появлялись и в пределах участка Данилы Афанасьевича.

Поначалу старый промысловик не выдавал себя, наблюдая за ними из своих схоронов, пытаясь пока понять, что им здесь всем нужно. Потом вышел, стал расспрашивать, и те отвечали, мол, представляют некую областную государственную фирму, которая призвана заниматься учетом состояния присаянских лесов. Показывали удостоверения, но у Белова доверия к тем удостоверениям не было, так как, находясь до времени в своих схоронах, он об этих людях составил собственное мнение.

Белов, по уговору с Иннокентием Федоровичем Ивановым, вел нечто вроде ежедневника, дабы тот постоянно был в курсе всего, что происходит на участке Данилы Белова. Отчеты свои отвозил в Иркутск сам или отправлял с надежными людьми, как, например, с племянницей Любой, которая нередко выезжала в областной центр.

Последний раз в Иркутск ездил сам.

– Наши предположения такие: эти люди – посланцы вашего нынешнего мэра, причем некоторых из них мы хорошо знаем, – говорил Белову встретивший его Петр Игнатьевич Ковалев (Иванов находился где-то на лечении). – Люди эти очень скрытные, опытные и опасные. Скорей всего, к ним попала какая-то информация относительно золотоносного ручья, причем информация, никем и ничем не подтвержденная, иначе бы они действовали гораздо решительнее. Откуда попала – сказать невозможно. Пока идет процесс проверки достоверности информации, а там уж будут действовать по обстановке. Насколько нам известно, изучается и вопрос возможности аренды вашего участка в целях лесопользования. В общем, пока лично вам, уважаемый Данила Афанасьевич, бояться нечего, но береженого и Бог бережет. Сейчас ведь знаете как: нет человека – и нет проблем, а вы у них как кость в горле. Поэтому будьте предельно осторожны.

– А ежели прищемить хвост этому Курице?

– Как? – вопросом на вопрос ответил Ковалев. – Виктор Николаевич все делает чужими руками, нигде и ни в чем себя самого не проявляя. Вот если бы иметь информацию о его прежней деятельности, причем максимально достоверную и серьезную, но таковой мы не располагаем.

– У племянника Володьки должна быть такая.

– Возможно. Но как его привлечь на нашу сторону? И вообще, уважаемый Данила Афанасьевич, может, попытаться найти компромисс с племянником? Люди меняются, да и родной он вам человек. Знает о ручье.

– С Володькой?.. – вскинулся Белов.

– С ним, – невозмутимо ответил Ковалев. – Я повторяю: люди – меняются, а о нем у нас сейчас имеются самые благоприятные сведения.

– Откуда ж? – удивился Белов.

– У нас тоже в Присаянском есть свой человек, а иначе как контролировать ситуацию?

– Не знаю…

– Подумайте, Данила Афанасьевич, хорошо подумайте. Владимир Белов прекрасно знает местные условия, он энергичный, влиятельный, такие люди нам как раз и нужны.

– И че же мне теперь: сидеть сложа руки? – в растерянности спрашивал Белов.

– Живите, как и жили. Только с оглядкой.

– Антиресные дела… – развел руками.

С тем и вернулся в Присаянское.

Когда бывал дома, то жадно просматривал все новостные программы по телевизору, надеясь, что правительство примет, наконец, какое-нибудь жесткое постановление или закон относительно сохранения лесов.

– Вить голыми и нищими останемся с таким-то отношением к природному добру, – говорил Евдокии. – И деды, и прадеды наши сохраняли, а нынешним верхоглядам ниче не стало нужно. Одним днем живем.

Евдокия поддакивала и в отсутствие мужа так же засиживалась перед светящимся в переднем углу ящиком. Она боялась за Данилу, плохо спала и старела на глазах.

На беззащитную тайгу шло наступление со всех сторон. Сиюминутное обогащение развращало людей, в Присаянском, как грибы, росли добротные кирпичные особняки, по улицам шныряли дорогие заморские железины.

– Ну разве они заработали на эти машины и сколь же надобно робить, чтобы скопить таку прорву деньжищ? – неведомо, кого вопрошал Данила Белов, загоняя своего жигуленка в гараж. – И че за напасть за такая напала на людей – как перед светопреставлением живут…

Напасть не напасть, а по железной дороге, что проходила через Присаянское, нескончаемым потоком шли и шли составы с Сибирским лесом.

Долгим тоскливым взглядом провожал он эти, уходящие в никуда, составы, подводя свой итог повсеместной трагедии.

– Я, будучи еще молодым, не понимал стариков, которые, бывало, говаривали: «Упала лесина, ну и пускай себе лежит, гниет…» – изливал душу все той же Евдокии. – Теперь, када сам стал стариком, понимаю их мудрый завет: дерево сгниет тут же, на своем месте, и гниль та удобрит землю. И свершится круговорот в природе, как свершался миллионы лет, где на смену отжившего завсегда приходила молодая поросль и поднимался новый лес, чтоб в свой час так же упасть. А че ж теперь: лес увозят, а земля оголятся. Кончатся и жись. Негде и не из чего плодиться зверью. Раньше всякой ягоды можно было набрать, считай, за огородом. Теперь нада ехать чуть ли не за сотню километров. Не стало грибов. Ниче не стало. А почему?

– Не рви ты душу, Даня, – пыталась успокоить мужа Евдокия. – Ничего ведь с этим не поделать. Пусть уж там, наверху, думают умные головы, а наш с тобой век – короткий, и то уж счастье, что нашли друг дружку.

– И то верно, Дуня, – обнимал за плечи подругу. – Уехать бы куды глаза глядят да пожить друг для дружки. Не видеть, не знать, как угробляются присаянские леса.

Данила безнадежно махал рукой, отворачивался.

– Куда ж мы с тобой уедем от Коли, от внучиков, от родных могилок? Здесь жить, здесь и помирать, – успокаивала, как могла, Евдокия. – Твоя совесть, Даня, должна быть спокойна, ты в меру сил все сделал для сохранения.

– Все ли? – сомневался.

– Все, дорогой мой муженек. Все, – убеждала. – Пора нам и о себе подумать.

– И снова ты правая. Ты завсегда у меня правая, – соглашался Данила, вздыхая. – Здесь и помирать. Опять же мое место – на выселковском погосте. А рядышком – твое, – добавлял после некоторого молчания.

– Конечно-конечно, Данилушка. Как же я без тебя…

Сидели они, привалившись друг к дружке, на диване и тем были счастливы. Оба уже пожившие на свете, много чего претерпевшие, испившие до самого донышка из чаши разлуки, испытавшие горькой муки безысходности, когда, может быть, и пошел бы куда иль даже полетел бы куда, но – некуда. Да и где их ждут не дождутся, и кому они нужны, кроме разве только самых близких им по крови людей.

В администрации нового правителя присаянского клочка сибирской земли происходила своя работа. Люди Кокорина не приносили сколько-нибудь обнадеживающих сведений, и доклады их сводились к общим местам, а Курицин требовал скорейшего результата.

Главный идеолог района Лис Харитонович Плешивцев, как окрестил Лисовца Владимир Белов, колесил по району, нацеливая работников культурного фронта на совершенно не свойственную им работу.

– А как мы еще с вами сможем качественно обслуживать население, если не будем знать, чем дышат люди, чем живут, о чем думают, чего хотят от жизни? – вкрадчиво втолковывал в клубе какой-нибудь деревни собранным по случаю его приезда одному-двум библиотекарям, баянисту и руководителю кружка кройки и вязания. – Только путем составления своеобразных социологических исследований и можем. А задача руководства районом – обеспечить вас необходимым оборудованием. Мы с вами обязаны помнить, что работники культурного фронта всегда на переднем крае жизни села.

Были розданы и формы отчетов предполагаемых исследований, проведение которых возложили на библиотекарей, как наиболее грамотную часть работников очагов культуры.

К новым инструкциям «идеолога» не везде отнеслись с пониманием, но после двух-трех показательных увольнений такая работа постепенно стала налаживаться и во вновь созданный Лисовцом информационный центр района потекли бумаги.

Слова Харитона Виленовича не расходились с делом. Уже через полгода все основные библиотеки района были обеспечены компьютерной техникой, что значительно упрощало работу по сбору и обработке информации. Проведены были и курсы по обучению пользователей той техникой.

«Отчеты» порой вызывали улыбку и сводились к пересказу обычных сплетен, но в то же время содержали в себе нужные сведения чуть ли не о каждой сельской семье.

– Мы не можем работать вслепую, – так же вкрадчиво втолковывал Вилен Харитонович и мэру Виктору Николаевичу Курицину. – Тот, кто владеет информацией, владеет районом. Мы обязаны знать о настроениях людей, о способах добычи семьями средств на пропитание, об уровне достатка, о наиболее авторитетных людях села, об отношении к власти, бизнесу, вообще к зажиточным гражданам. Мы должны иметь полную информацию о тех, кто живет за счет собственного труда, а кто приворовывает. О других сведениях я уже не говорю – они должны всегда быть под рукой руководителя районом. Как то: количество особей мужского и женского пола, детей в семьях, ветеранов, уровень образованности и тому подобное.

– Работайте, Вилен Харитонович, работайте, – намеренно переставлял местами имя и отчество Лисовца.

– Харитон Виленович, – мягко, с наклоном лысины, поправлял Лисовец.

– Да-да, Харитон Мэлорович…

Лисовец вставал и уходил.

– Вот путаник, так путаник, – поворачивался к находящемуся тут же Кокорину.

– Путаников таких еще поискать, – подтверждал Анатолий Алексеевич. – Но скажу тебе, уже в первые месяцы работы он принес мне на блюдечке с голубой каемочкой такие ценные сведения хоть о том же Владимире Белове, что я даже порадовался такому приобретению среди мне подчиненных. А ведь совершенно не знал район. Теперь в курсе всего, что происходит: у кого отелилась корова, кто и сколько на неделе вывез уворованного леса, кто, в какой деревне сломал ногу. Его культурные работники не дремлют и в Присаянском.

– Я же в хорошем смысле сказал. Такие ценные кадры нам сегодня особенно нужны. Что там, кстати, со старым Беловым?

– Ездил в Иркутск. О цели поездки не знаю. Думаю, она была связана с его участком. До архивных данных добрались, но пока нет ничего интересного, что могло бы пролить свет на интересующий нас вопрос. Правда, где-то в году 1911-м сообщается, что неким Фролом Безносым с подельником по кличке Цыган была вырезана семья старовера Ануфрия Белова.

– Вот-вот, это же прадед уважаемого Владимира Степановича, – оживился Курицин.

– Я это понял. Но за что вырезана – непонятно. Мы скопировали текст. Почитай, – протянул мэру бумагу.

– «Из донесения следственного управления Иркутской губернии от 17 июля 1911 года от Рождества Христова. На выселках старовера Ануфрия Белова, что в присаянской волости Н…ского уезда, вырезана семья упомянутого посельщика. Предполагается, что сие дело рук известного насильника Фрола Безносого и его товарища по кличке Цыган. Погублена вся семья за исключением младшего отпрыска Афанасия, сокрывшегося в зеве русской печи. Мотив неизвестен. Упомянутый Фрол Безносый находится под следствием, в отношении оного производится дознание».

Курицин в недоумении поднял глаза на Кокорина.

– Это все?

– Все.

– Ну и что с того?

– Фрол чего-то искал у Ануфрия или пытался выведать какие-то ценные сведения, и это за сотню верст от волостного центра. А какие сведения могли быть особенно интересны Фролу?

– Какие? – в свою очередь спросил Виктор Николаевич.

– Я думаю – сведения о золоте староверов.

– Ты, пожалуй, прав, – задумался Виктор Николаевич. – Если размышлять в данном направлении, то в старину, конечно, имели место бессмысленные убийства, но в гораздо меньшей степени, нежели сегодня. А если так, то здесь речь могла идти только о больших ценностях, каким является презренный металл.

– Напрашивается вопрос: а могла ли подобная информация переходить по наследству – из поколения в поколение? – перебил его Анатолий Алексеевич.

– Могла. Староверческое движение до сих пор мало изучено.

– Вот именно, мало. Отсюда вытекает, что Данила Афанасьевич Белов является носителем такой информации заключил Кокорин. – Наследником ее может стать его сын Николай Данилович Белов.

– Уж, конечно, не Вольдемар Белов, этого старый промысловик к подобной информации и на пушечный выстрел не подпустит, – умехнулся Курицин. – Следовательно, нам его бояться нечего. А вот относительно старого Белова надо все хорошенько обдумать…

Когда Кокорин собрался уходить из кабинета мэра, Курицин догнал его неожиданной мыслью:

– А может, по известной формуле: нет человека – и нет проблем?..

Кокорин посмотрел на шефа понимающим взглядом и, прежде чем притворить за собой дверь, обронил короткое:

– Может.

* * *

В заготовительную бригаду Данилы влился и петербургский гость Виталий Омеленчук. Молодежь поминутно чему-то смеялась, а то вдруг бросалась наперегонки и, казалось, не знала усталости. Поклажу вез мерин Туман, старый промысловик восседал на телеге, поглядывая по сторонам и предаваясь своим мыслям.

Едва заметная колея петляла промеж стволов деревьев, пропадала между кустарниками, выводила на пригорки и опускалась во впадины, которые нельзя было назвать оврагами, так как это было предгорье Саян, проглядывающих время от времени между верхушками леса.

Тайга пребывала в той золотой поре, когда листья деревьев уже потеряли свой ярко-зеленый летний цвет, переливаясь всеми цветами сентября, и только сосны, ели да редко попадающиеся кедры напоминали о вечном, что особенно чувствует человек, оказавшийся в этой дремучей глухомани.

Мерин знал дорогу к зимовью хозяина и ступал уверенно, изредка всхрапывая и подергивая своей большой умной головой. Кроме ног еще одна часть его тела пребывала в постоянном движении: хвост мотался из стороны в сторону, отгоняя полчища насекомых, которых в это время года в тайге еще водилось в избытке.

Молодежь то уходила куда-то в сторону, то возвращалась к телеге, и смех ее разносился по округе, тревожа всякую летающую над землею и передвигающуюся по земле тварь.

Но вот и зимовье. Распределив обязанности между молодежью, Данила занялся мерином и поклажей. Туман обрел свое место под навесом сарая и равнодушно жевал брошенное в ясли сено, а хозяин прибирал упряжь, распаковывал рюкзаки и мешки. Иван разжигал костер, Виталий подносил хворост, Наташа готовила еду. Скоро на тагане уже дымился чайник, а в котелке кипело варево – нечто вроде таежного супа на скорую руку из мелко нарезанных картофеля, капусты, свеклы, моркови, лука. Варево девушка приправила тушенкой.

Запахи предстоящего ужина разносились окрест, и каждому хотелось побыстрее взяться за ложку, так как от выселок до зимовья было не меньше десяти километров, которые бригада преодолевала почти целый день с короткой остановкой на обед, состоящий из холодных закусок.

Отдыхать легли уже по темноте, да и то после того, как Даниле пришлось прикрикнуть:

– Имейте в виду, пострелы, завтра подниму чуть свет, а работенка предстоит тяжелехонькая, так что набирайтесь сил.

Данила и Наташа устроились в зимовье, Иван с Виталием – на сене в сарае.

Черная ночь с вызвездившимся небом накрыла постройки, людей, мерина Тумана, тайгу.

В Присаянье холода приступают рано, гораздо раньше, чем в других равнинных местностях, а туманы бывают такими густыми и росными, что ничего и никого не видать за несколько метров. Поэтому проснувшийся и вышедший из зимовья поутру человек поначалу не может понять: был ли ночью дождь или прослезилось росой буйное разнотравье. Но и роса сходит быстро, так что часам к десяти можно уже браться за колот.

После сготовленного Данилой Афанасьевичем завтрака молодежь принялась за работу с азартом. С колотом ходил внук Иван, на непродолжительное время сменял его Виталий, Наташа собирала падающую шишку. Мешки к терищу относил все тот же Виталий. Чтобы не терять времени, старший Белов тут же молол шишку на машинке для грубой обработки.

Орех в том году был действительно добрый – крупный, ядреный, сладкий.

Ближе к обеду Данила Афанасьевич сменил внучку, отправив Наташу готовить еду. Работа несколько застопорилась, так как старый промысловик не мог угнаться за молодыми парнями, а те, переговариваясь и смеясь на всю тайгу, устроили между собой нечто вроде соревнования – кто больше собьет с дерева шишек. Теперь колот оказывался в руках то одного, то другого. Собирали, пересчитывая, все вместе.

«Молодежь управится и без меня, – думал Данила, с улыбкой наблюдая за разгоряченными парнями. – Завтра пройдусь по путику, осмотрю хозяйство», – решил про себя.

И вечером, после ужина, сообщил о своем решении бригаде заготовителей.

– Меня не будет дня три. Вернусь, проверю, что вы тут без меня наработали, – предупредил больше для порядка, чем для острастки.

– Деда, возьми меня с собой, – подкатилась Наташа. – Очень хочется все посмотреть: леса здесь совсем не такие, как в «Калужских засеках» – вот бы здесь учредить заповедник. Представляешь, деда: Присаянский заповедник, и ты в нем хозяин! Здорово?

– Здорово, егоза, – подтвердил Данила. – Только не просто это сделать – учредить. А мысль твоя – правильная, я сам о том как-то не додумался.

– Заповедник будет охраняться государством, и никто уже здесь не сможет пакостить, – наседала внучка.

– У нас – будут, – не согласился Данила. – У нас закон – тайга, а народец – не приведи господи. Только успевай гляди в оба.

– Но ведь будет штат подчиненных тебе егерей, которые и станут наблюдать за порядком. Я к вам с бабушкой перееду и тоже стану работать в заповеднике – у меня ведь образование эколога.

– Веть, веть, – передразнил ее Данила. – Не все так просто, говорю, а штат – это добро. И ты под боком у бабки с дедом – о том мы, старики, только можем мечтать. Женишка тебе доброго подыщем…

– Сразу и женишка – нужен он мне, – покраснела девушка. – Надо будет, и сама найду, – быстро глянула в сторону насупившегося Виталия.

– Ну ладно, найдешь, канешна, – быстро согласился дед.

– Вот и давай сделаем проект. Проведем обследование территории будущего заповедника, оформим соответствующие бумаги и подадим их куда надо. Есть ведь Баргузинский заповедник, а почему бы не быть Присаянскому?

– В самом деле, дед, Наташа права, – поддержал сестру внук Иван. – Такие удивительные места нигде больше не встретишь.

– Данила Афанасьевич, я бывал в других странах, видел их природу, но теперь понимаю, что ничего не видел, а по-настоящему прекрасное – только здесь, – позволил себе вступить в разговор и Виталий. – Но самое интересное в том, что я себя здесь не чувствую иностранцем. Все мне здесь кажется родным и близким, словно я родился и вырос в этих местах. Отчего такое, я ведь здесь и всего-то третью неделю? Ответьте мне, Данила Афанасьевич?..

– В людях дело, Виталий, – не спеша отвечал старый промысловик. – Други они здеся. Душевные, открытые, хотя и разных пакостников хватат. Везде есть пакостники. Ну и природа. Я вот всю войну прошел, топтал ногами землицу разных стран. Но в войну не до того было, чтоб делать каки-то выводы. Ездил к ним вот, – кивнул в сторону внука и внучки. – И леса смотрел, хотя каки уж там леса – так, что волосья у плешивого, ну вот как мои под старость лет. Ходил вокруг дуба – ниче, крепкое, сильное дерево. Крючковатые ветки, листья узорчатые. Стоит себе особняком да на все стороны света поглядыват… Иль клен: листья, что капустные, – большие и тож узорчатые. У нас – други деревья и дух в лесах другой. А ежели взять тайгу, то подобного чуда нигде нет в свете. И сам себя здеся понимать, как человека, ответственного за все, что тебя окружат. Лупят только седни тайгу почем зря разные хапуги, гребут лопатой то, что им не принадлежит.

– Кому же принадлежит? – не отставал Виталий.

– Всем людям. Но не токмо людям, так думать было бы неправильно: медведям, волкам, сохатым, зайцам, бурундучкам, разным птицам, букашкам, мурашам и всем тварям, каки обитают и в тайге, и в реках, и в озерах, и в болотах. Вот как я разумею. И так наши предки разумели, потому как все мы вышли из природы, из земли и все туда в свой срок возвернемся.

После сказанного старым промысловиком наступило молчание, и только тайга шумела вокруг да потрескивали смолистые сучья в костре.

– Так ты возьмешь меня с собой, а, деда? – нарушила молчание Наташа.

– Счас – нет. Тут некому будет робить. Да и ребята соскучатся.

– Правильно, дед: мы тут будем горб гнуть, а она – бабочек разглядывать.

– Что-то бабочек я здесь особенно и не видела, – возразила девушка. – Вот в «Калужских засеках» их встречается четыреста пятьдесят видов.

– Че ты говоришь? – намеренно удивился Данила, дабы отвлечь внучку от ее затеи. – Четыреста пятьдесят, да откуда ж им взяться-то столько?

– Вот и взялись – вас всех не спросили… – отвернулась та, поняв, что приставать к деду не имеет смысла.

– Ну ладно-ладно, егоза. Обещаю тебе, что после заготовки специяльно проведу тебя по путику. Да и бывала ты уж здесь не раз, чего ж опять напрашивашься?

– А я полюбила тайгу, всем сердцем полюбила, – неожиданно призналась Наташа. – Тянет меня сюда, хочется жить здесь, работать…

– И – добро, внученька, – повлажнели глаза Данилы Афанасьевича. – Тайга, она седни в таких людях особливо нуждатся… Которы не срубят дерево зазря, не затопчут муравейник, не пальнут по птице, не набросают консервных банок. Тайга любит чистоту – и душевную, и телесную.

Что-то хорошее единило всех этих, оказавшихся в тайге, людей – и старого, и молодых. Что-то до боли родное. Родное не кровью единой, не пращурами едиными на всех, кроме разве Виталия, а что-то иное, более прочное и вечное, как единение солдат, поднявшихся в атаку, когда во что бы то ни стало надо сломить волю врага и победить. Одной командой, единым кулаком, из которого невозможно выпасть ни единому пальцу.

Давно примечено: на кедровом промысле, где человек запаляется до изнеможения, до невмоготу! – вкладывая все остатние силенки в предпоследний, а может, и в самый что ни на есть последний в этот день гулкий удар по кедрине, дыхнув в промежутке между ударами не сравнимого ни с каким другим живительного воздуха кедрового леса, – готов трудиться далее. И никто не жалуется на усталость, потому что о ней, об этой усталости, он и не помышляет. Единый на всех заготовителей воздух кедрового леса вливает и силы, и саму жизнь во все окружающее пространство. И не бывает здесь про меж людьми склок из-за лишнего мешка добытой шишки, все добытое добро делится по-братски – поровну, независимо от того, кто какую выполнял работу.

И люди после кедрового промысла выходят из тайги просветленными и очищенными, каким выходит из Божьего храма в воскресный день человек – пусть даже и мало верующий. Потому что природа – это тоже Божий храм, сотворенный Господом от самого от Сотворения мира. Порушить тот храм значит отвернутся от Господа.

Та армия насильников над природой, что разживается за счет сведения леса и уничтожения всего живого в нем, отвернулась от Господа, предав его вечные и нетленные заповеди.

Примерно так размышлял старый промысловик Данила Белов, решивший единожды поставить самого себя охранять самую сердцевину тайги и в том видевший смысл собственной жизни, завещанный ему предками. И уже не мог он свернуть с этой столбовой дороги на какую-нибудь хитрую тропинку, по которой бы топалось и полегче, и поспособнее. Не мог да и не думал об этом, не хотел этого. Сверни он, и все в нем воспротивилось бы. Все ощетинилось и взбунтовалось бы. Возопило бы.

Потому, наверное, и век долгий отпущен был ему Господом, как точно такой же век долгий был отпущен старому охотнику Воробьеву, не нажившему себе от тайги ничего.

Таким людям не дано великое несчастье считать свои лета. Не дано было Даниле Афанасьевичу, не дано было Ивану Евсеевичу.

Да, человек слаб. В иные минуты затмения разума он, бывает, и свернет с праведного пути. Да накуролесит. Да наломает дров. Однако глас Господа достанет его в самом изломе его внутренней глубинной сути, и так достанет, так полыхнет в душе грозовой молнией, что уже никакими обстоятельствами нельзя будет объяснить такую слабость.

А Данила с Иваном и не сворачивали. И любовь их к природе Присаянья, к тайге была ответной. И каждому из них выпали житейские испытания, какие неизбежно выпадают на долю даже лучших на всем белом свете людей. У одного – разлука с любимой женщиной, сыном на тридцать с лишком лет, у другого – навечно. И того и другого спасла тайга. Спасла от остервенения, от пьянства, от озлобленности.

Иван Евсеевич вполне благополучно доживал свой век на выселках, довольствуясь уж тем, что вставал рано поутру с мыслями о Раисе, портрет которой висел над его изголовьем. Он поворачивался к нему заспанным, морщинистым ликом и долго смотрел, не отрываясь. Затем вздыхал, поднимался, натягивал на себя манатки и шел в сарай, где задавал корм касаткам. Беседовал с ними, пока те склевывали зернышки пшеницы, переходил к мерину Туману и также задавал корм. Стоял, поглядывая, как тот двигает сильными челюстями, оглаживал бока лошади, что-то говорил и уходил в дом.

Теперь ему предстояло сготовить нехитрый завтрак – для себя и Николая, которого почитал за сына. Одного на двоих – его и Данилы. И Данила о том хорошо знал, не противясь тому в душе.

Он и сам любил Воробья, как родного ему человека и верного товарища, которому можно доверить все на свете и в котором нельзя усомниться даже на самую малость. Помнил о нем во всякую минуту, как помнил и сейчас, двигаясь в одном, ему ведомом, направлении.

Данила не стал будить молодежь: наскоро выпил кружку чая, вскинул на плечи собранный с вечера видавший виды рюкзачишко и взял в руки двустволку.

Что-то подсказывало промысловику быть предельно осторожным и внимательным. И точно: метрах в двухстах от зимовья в глаза бросились еще свежие следы от протектора ботинок, какие носят военные, оставленных двумя людьми. О том, что именно военные, а никакие другие, он так же хорошо знал, так как на его участке бывали разные люди, а его, Данилин, взгляд охотника не обманешь.

Прошел по следам в обратном направлении и метрах в пятидесяти от зимовья приметил смятую траву за кустарником – значит, здесь те двое устроили нечто вроде наблюдательного пункта. Если бы подобрались ближе, то их учуяла бы собака, что те двое, видимо, хорошо понимали. Подбирались с вечера, потом ушли, и Данила теперь двигался по их следам. Следы привели к Безымянному ручью, но людей здесь уже не было. О стоянке напоминали остатки от плохо скрытого костра и места от колышков, какие втыкают в землю, когда ставят палатку. Тут же обнаружил закопанные в землю консервные банки.

По следам от ботинок, уводящим вверх по течению ручья, шел по травянистому берегу Безымянного.

Мысли Данилу посещали разные, но воли он им не давал, собравшись внутренне, как на охоте на матерого зверя, когда нельзя, невозможно упустить даже малейшего шевеления своего лютого врага. Зверь на такой охоте – именно лютый враг человека, который пришел его убить.

Единственное, во что уверовал в мыслях, так это то, что те двое пришли сюда не с добрыми намерениями. Значит, намерения те он должен разгадать и по возможности не дать им осуществиться.

Нельзя, невозможно дать осуществиться, потому что на участке слишком дорогие ему люди. Но даже если бы были и чужие, то все равно нельзя.

Следы становились все четче и четче, Данила двигался все осторожнее и осторожнее.

Послышались негромкие голоса переговаривающихся между собой людей.

Придвигался медленно, укрываясь за кустами и камнями, и наконец увидел тех двоих, что пришли сюда с недобрыми намерениями.

Одеты в камуфляжную форму, к камню приставлены винтовки, на поясах – кобуры с пистолетами. Возраста еще молодого – лет по тридцать. С первого взгляда видно, что народ военный, привычный к неудобствам походов.

«Знатно вооружились. На кого ж собрались охотиться?» – спросил самого себя, хотя ответ уже знал.

«А может, все ж разведчики? – не верилось. – Но тадачего ж здеся разведывать?»

Наблюдая далее, не увидел рюкзаков, палатки и тут сообразил, что люди эти искали прибежище понадежнее и нашли таковое: в десяти шагах от берега ручья, за кустами в скале в этом месте нечто вроде небольшой пещеры, которую много лет назад Даниле показал Воробей. Данила не раз пережидал в ней ненастье.

«Значица, у них здесь будет лежбище, – решил про себя. – Ну и – добро. Не вы за мной будете ходить, а я за вами», – подумалось мстительно.

Внутри себя Данила уже чувствовал азарт охотника, собравшегося на матерого зверя, которого надобно непременно убить.

«А может, счас хлопнуть – и под мшину? Уложить поганцев на месте, вить никто не станет искать?»

Мысли одна за другой мелькали в мозгу, но внутренне он был совершенно спокоен.

«О чем же балакаете, поганцы?» – спрашивал неведомо кого, подбираясь поближе к пришельцам.

Наконец стал разбирать и слова.

– Черт знает, сколько здесь придется проторчать, – раздраженно говорил тот, что повыше ростом. – Старик постоянно с молодежью – не валить же всех подряд.

– Шум и лишняя кровь нам не нужны, – согласился тот, что поменьше ростом и, как определил Данила, начальник над первым. – Торопиться некуда – во времени нас никто не ограничивал.

– Так шишки набьют и уйдут.

– Пусть уйдут. Интуиция мне подсказывает, что старик останется, чтобы осмотреть свое хозяйство перед охотничьим сезоном, ведь сезон-то не за горами. Или вернется вскорости. Переждем несколько дней, а там и смена подойдет. Встретим – и на базу.

– Сообщим Первому о своих начальных наблюдениях или погодим? – спросил тот, что повыше ростом.

– Погодим. Торопиться некуда. Ближе к вечеру сходим к зимовью, понаблюдаем, а там и доложим.

«Значица, капитально засели, до победного конца, – размышлял Данила. – Но пока бояться нечего. Нада возвращаться».

Молодежь работала с азартом. Данила подошел неслышно, и первой заметила деда внучка.

– Ты, деда, почему вернулся?

– От тебя, егоза, не схотелось уходить, – в тон ей ответил.

Тут же обернулся к внуку:

– Седлай Тумана и скачи на выселки. Скажи Ивану Евсеичу, чтобы завтра к обеду был здеся. Возвращайся сразу же.

Иван без лишних вопросов пошел к зимовью.

Старик Воробьев был еще в силе: резво передвигался, хорошо видел и слышал.

– А я, Афанасьич, упаду разом, – говаривал иной раз Белову. – Вот быдто бы подымусь на носки, быдто бы к небу потянусь и – грохну оземь. И глазыньки закрою. От… – и до…

– Грохнешься, канешна, – не возражал Данила, с усмешкой оглядывая тщедушную фигуру старика. – Только грохать тебе нечем, тела в тебе нету. Вот я грохну дак грохну…

– Тела нету, а пыли поднять могу много, – не соглашался Евсеевич.

– Можешь, можешь, – отвечал, только чтобы избавиться от назойливых мыслей о приближающемся конце. А конец приближался – не вечный же Воробей.

Сейчас он ему нужен, как никогда. Он, Данила, будет с молодежью, будто ничего не знает о пришельцах, а старик пойдет по их следам. Придет и решение, что делать в складывающейся непростой и опасной ситуации.

Воробьев появился на базе в точно указанный срок, они с Данилой уединились и о чем-то долго говорили. Потом Воробьев ушел. Куда ушел – молодежи до этого не было дела.

Увлеченные работой, раскрасневшиеся, потные, они старались изо всех сил, и уже в первую неделю большая половина таежки была выбита.

Потемну, когда молодежь уже засыпала, к костру с двустволкой за плечами подходил Воробьев, которого поджидал Данила, встречая старика одним и тем же вопросом:

– Проводил?

– Проводил. Топают, ниче не боятся, горгочут промеж собой…

– О чем горгочут-то?

– Не все разобрал, тока понял, что кого-то ожидают. Вроде как смену себе.

– Будь начеку, кто знат, что это будут за люди, может, предпримут чего.

– Дак я их, Афанасьич, завсегда на мушке держу, а уж стрелю дак стрелю… Мало не покажетси. Не забалуют. От… и – до…

– Вот и держи. Только не высовывайся.

Старик уходил в баню, а к утру, пока молодежь еще видела третий сон, был уже на своем месте в схороне.

А время шло, и надо было что-то решать. Оставить как есть, все одно история эта чем-то закончится. Не здесь, так где-нибудь на дороге встретят. Жить с постоянной оглядкой – тоже мало удовольствия. Может последовать и какое-то действие, предсказать которое нельзя, и действие это может быть самым неожиданным и плачевным для всех, за кого здесь он, Данила Белов, отвечает.

Поэтому, когда Воробьев подошел к костру, Данила сказал старику о своем решении:

– Вот че, Евсеич, завтра будь в своем схороне, а я подойду к молодцам и побалакаю с ими.

– Ты че эт, Афанасьич, удумал? Под пулю схотел голову подставить? – забеспокоился старик.

– Я им скажу такое, что и думать забудут сюды соваться, – сказал тоном, пресекающим всякие возражения.

Сказать-то сказал, да мало представлял себе возможное развитие ситуации.

Пришедшие в тайгу военные люди его не беспокоили – с ними он справится. Но что будет дальше? За ними придут другие, а за всеми не усмотришь.

Не-эт, тут, видимо, надо просить помощи у Иванова.

«А может, и без него обойдусь? Че зря тревожить-то», – догоняла другая мысль.

Застать врасплох пришельцев лучше было поутру, когда те пойдут к ручью обмыть свои образины. Так и сделали.

Обмыли образины, повернулись спиной к ручью, а старик сидит на камне в четырех-пяти шагах. Характерная беловская усмешка перекосила заросшее белой щетиной лицо, глаза глядят остро и недобро.

Аж дух захватило у пришельцев. Застыли на месте, не знают как себя вести.

– Леший… – обронил тот, что поменьше ростом. – Истинно леший.

– Во-во, лешаком меня смолоду прозывают, – медленно проговорил Белов, снимая с плеча двустволку. – Я знаю, от какой курицы вы яйца и зачем вы здеся, потому буду стрелять без предупреждения, а я по сей день бью белку в глаз…

О курице и яйцах, понятно, сказал намеренно – пусть знают, что не с дремучими медведями имеют дело.

Перевел ствол ружья с одного на другого, затем – в обратном направлении.

– Мне в моих годах терять нечего, но и вас никто не будет искать, потому как вы залетные. Под мшиной вам будет лежать мягко.

Усмехнулся в другой раз, продолжил:

– Я вас, поганцы, с первой минуты держу на мушке и другие держат.

Поднял руку, и в этот момент где-то сбоку ухнул выстрел – это старик Воробьев выстрелил в воздух по заранее их с Данилой сговору. Мужчины вздрогнули, побледнели.

– Так что не вы здеся охотники, а я. Стрелю – мало не покажется. Данила не спешил, чувствуя как его тело наливается злой уверенной силой, чему тут же внутри себя подивился, решив, что, видно, бывают минуты особого состояния духа и в его уже преклонном возрасте, когда к человеку, хотя бы на самое короткое мгновение, возвращается молодость.

– Те, кто вас сюды послал, объявили мне войну. Но они позабыли, что я уже прошел одну, а она будет пострашнее этой. Так что для меня воевать – веселое дело. И еще скажите своим хозяевам: ежели они думают, что за меня некому вступиться, то в том оченно ошибаются. Я вить через своих защитников об их планах предупрежден был заране. И впредь буду предупрежден.

Мужчины молчали, понимая, что сложившаяся ситуация не в их пользу. Молчали, как молчат ожидающие себе приговора преступники.

– В опчем так, – подытожил Белов не терпящим возражений тоном. – Счас собирайте манатки, и чтоб через пятнадцать минут вашего духу здеся не было. И помните: больше я с вами язык трепать не буду. Вот она будет с вами беседовать, – кивнул на двустволку.

Напослед усмехнулся, поднялся с камня и медленно пошел восвояси.

* * *

Как там доложили посланцы тем, кто их послал на участок Данилы Белова, не известно, однако второй попытки проникнуть на территорию старика в ближайшие дни не было и бригада заготовителей без каких-либо помех закончила свою работу. Не выходил все это время из тайги и главный следопыт Воробьев Иван Евсеевич, так что Данила был относительно спокоен.

В предпоследний день, когда молодежь заканчивала чистовую обработку ореха, к зимовью подошел Владимир Белов. Подошел с противоположной от главной дороги стороны, и это насторожило Данилу. По своей привычке он глянул на него исподлобья, но без всегдашней подозрительности.

«С чего бы это?» – подумал про себя, а вслух спросил:

– Че эт, паря, на мою территорию пожаловал, еще и пешим, ты вить давненько ногами не ходишь?

– Машину я оставил недалеко – в километрах трех отсюда, а потом – своим ходом.

– Че ж так?

– Люди сказали, что из твоей тайги вышли двое – в камуфляжах, экипированные с ног до головы. Не видел ли ты их и чего им у тебя понадобилось?

– Уж не спасать ли меня явился?

– Я серьезно спрашиваю.

– А коли сурьезно, то отвечаю: да, видел. И не только видел, но балакал с имя, а потом взял и турнул из тайги.

– Странно, – протянул, думая о своем, Владимир. – Мужики молодые, незнакомые…

– Точно, – подтвердил Данила. – Залетные.

– Странно, – повторил.

– Че странного-то? Кумекаю: дружка твоего Курицина людишки. Им и подосланы. Только…

– Послушай, дядька Данила, Курицин никогда не был моим дружком, – с раздражением в голосе оборвал его племянник. – Общий бизнес был, и еще кое-чего есть, это верно. Но дружком – никогда! Много было бы чести для него. А сейчас и вообще он мне чуть ли не первый враг.

– Че эт вдруг?

– И не вдруг, – с тем же раздражением продолжал Владимир. – Я давно держу его на расстоянии, потому что знаю: Витька на все способен. И в том, что это были его люди, – даже уверен, потому и пошел своим ходом по их следам, чтобы самому убедиться в своих подозрениях. Отсиживались и отлеживались в пещере на Безымянном, ходили к твоей базе, значит, вели наблюдение. Но покинули свое убежище скоро, даже не пытались таиться от посторонних глаз. Впопыхах…

– Впопыхах-впопыхах, ты это правильно определил. Я ж тебе толкую, что турнул их. Дак и о пещере знашь?

– Узнал, коли по следам их шел.

– А раньше не знал?

– Я на Безымянном не был с тех самых пор, как ты меня провел через болото до ручья и показал золото.

– И никада не хотел пойти на ручей? – не поверил Данила.

– А ты думал, что, узнав о золоте, я тут же кинусь его добывать? – усмехнулся племянник. – Мне леса хватает.

– Че ж тада лез сюды, дорогу бил?

– Лез. Но лез я за лесом, о ручье мало думал, – с тем же не унимающимся в душе раздражением отвечал Владимир.

– Вовремя хвост прищемили, а так бы уж давно лупил все подряд, – заключил Данила. – Э-эх, Вовка, Вовка, не знали вы порки стариков, не знали…

– Так надо было пороть, может, умнее были бы.

– Об этом отца своего спроси – царствие ему небесное.

Оба замолчали. К костру подошла девушка – разгоряченная, с румянцем на обе щеки, с виду некрепкая телом, но выносливая, сильная.

– Здравствуйте, дядя Володя, как хорошо, что вы оба здесь.

– Че тебе, егоза, от нас понадобилось? – поднял Данила глаза на внучку.

– А то, что здесь должен быть заповедник, – я же тебе, деда, говорила об этом.

– Говорила и говорила, не так все просто – взять и учредить заповедник. Работы нада прежде много провернуть, бумаги оформить, согласование получить, а при нонешней власти в районе это – ой, как непросто сделать.

– Дядя Володя поможет. У него связи, опыт, деньги…

– Вот с дядей Володей о том и толкуй, ко мне-то че подкатываться, – отвернулся будто в досаде.

– Ну и ладно, до вас не достучишься, – дернула плечами и пошла от костра, сообразив, что деда с племянником лучше всего оставить одних.

– Я с тобой, дядька Данила, о том же хотел поговорить, – начал Владимир, проводив взглядом Наташу. – Витька Курицин не сидит сложа руки. Доберется до участка – до всего доберется. Картину получим ту же, что и во всем районе. Поэтому зона твоего участка должна быть охранной – с кордоном, егерями, четко обозначенными границами. Ты же сам говорил мне об этом когда-то. О заповеднике говорил…

Данила крутнулся к племяннику всем корпусом:

– Не пойму, Володька, че эт ты так печешься о моем участке? – резко спросил.

– Не только о твоем участке, но и о тебе самом, – так же резко ответил Владимир. – Гляди, скоро тебе самому башку отстрелят и фамилию не спросят.

– А пусть попробуют.

– Задачу поставят – отстрелят. Президентов по всему миру бьют, а уж тебя в твоем логове – проще простого.

– Я вить, Володька, это хорошо понимаю. Не понимаю только одного: тебе-то кака о том печаль?

– Ты, дядька Данила, в своей медвежьей закостенелости никак не можешь понять, что люди меняются. Я теперь по-другому думаю, по-другому смотрю на жизнь…

– С каких же это пор?

– Знаешь, давай без этих твоих вопросиков, мы так с тобой ни до чего не договоримся. Давай о деле.

– Давай, – согласился Данила, приготовясь слушать дальше.

– Я на твой участок смотрю шире и думаю так: кроме заповедника здесь должна быть и туристическая промысловая база, и каждая из этих зон должна иметь четкие границы. Предположим, от Безымянного и в глубь Саян – заповедник, а та часть, где я когда-то охотился, отходит к промысловой базе.

– Дак вот какой у тебя антирес, а я-то, дурак, развесил уши…

– Погоди делать выводы, – оборвал старика. – Эта зона, где вы сейчас били шишку, все равно рабочая. Здесь для заповедника нет ничего примечательного, и та комиссия, которая будет определять и учреждать границы, уж, наверное, будет состоять не из дилетантов. За этот довод ухватится и Витька Курицин как глава администрации района. Если же мы построим здесь промысловую базу по типу европейских – с гостиницей, сауной, кафе, прочими удобствами – и будем с приезжающих сюда любителей охоты и орехового промысла брать хорошие деньги, а с тех доходов в казну района и поселка Ануфриево отчислять в виде налогов, то с такой постановкой вопроса спорить будет очень и очень трудно. И с организацией заповедника будет проще решить. Я все продумал и уже готов заказать проект архитектору – вот этому молодому человеку Виталию, который у тебя сейчас бьет шишку. Парень толковый, не зря я его из Питера притащил. А деньги на всю эту затею – мои, так что никто больше не потратится. И ты будешь при деле, скажем, старшим охотоведом этой базы. Или почетным охотоведом…

– Мягко стелешь, да не пришлось бы жестко спать, – не удержался Данила.

– В общем, я тебе все обсказал. Только пойми одно: другого пути сохранить твою тайгу просто нет. Все равно доберутся: не Витька, так кто-нибудь другой. Да и ты не вечный. Или кокнут тебя, что самое простое. Кокнут и назначат своего человека: нагонят техники и вывалят лес в считанные месяцы. Это они умеют. И никто им не помешает. Я же готов в будущем году начать строительство и сюда – уж будь в том уверен! – не пропущу ни одну падлу. На турбазе и в заповеднике будут свои службы егерей, которые создадут надежный заслон браконьерам и прочей сволочи. Хочешь поохотиться – бери лицензию, плати за проживание в гостинице, за обслугу и – на здоровье. Двойная защита егерей охранит и лес, и кедрач, и твой Безымянный. Так что думай…

Замолчал, будто задохнувшись, после чего добавил почти зло:

– Чепай!.. А так, как ты сейчас собираешься охранять, – все одно что с шашкой на танк идти. И не обижайся на меня, а лучше включи мозги. Я не враг тебе и твоему участку. Для меня время накопления денег любыми способами закончилось. Я теперь хочу жить с пользой для своего края: чтобы и лес сохранить, и новый посадить, и людям дать работу, и память предков моих не осквернить.

– Не вечный, эт ты правду сказал, племяш, и с шашкой на танк я не собираюсь идти, – с тихой грустью в голосе, глубоко вздохнув, отозвался Данила Афанасьевич, и нельзя было понять: то ли согласился с доводами племянника, то ли подумал о неизбежном, что связано с его возрастом.

Вздохнул с облегчением и Владимир Белов: главное он дядьке сказал, и тяжелый для них обоих разговор закончился вполне мирно. А это был уже добрый знак.

«И – добро».

С некоторых пор произносить, пусть даже про себя, это беловское: «И – добро» вошло у него в привычку.

Данила Афанасьевич, казалось, забыл о племяннике, пребывая в своей задумчивости, и кто знает, какие мысли тревожили этого уже по сути старика. Старика по годам, но не по стати. В крутых плечах, в посадке седой головы, во всей его кряжистой фигуре еще ощущалась не желающая покидать стареющее тело сила.

Не менялся и взгляд – тяжелый, немигающий, способный привести в состояние растерянности даже далеко не робкого человека.

«Такой же, верно, был у прадеда Ануфрия, – думал о своем и младший Белов, испытывающий сейчас к дядьке не жалость – нет! А нечто такое, что он испытывал в юности, когда начал охотиться вместе с Данилой Афанасьевичем и ловил каждое его слово, каждый жест – учился читать книгу тайги. – Ведь мог же Ануфрий открыть разбойникам тайну ручья Безымянного и тем самым, может быть, спасти свою семью от жестокого истребления, – размышлял дальше. – И не золото он стерег – оно само по себе не имело для него никакого сколько-нибудь важного значения, ради которого обрек на смерть и себя самого, и жену, и детей своих. Веру свою не мог предать. Завет соплеменников по вере. И дядька такой же – не сломленный временем, обстоятельствами, превратностями судьбы. И Бог вознаградил его – женой Евдокией, сыном Николаем, внуками». Так неужели ж и он, Владимир Белов, не сможет сохранить ту тайну и не сделать того, что должно?

«Делай, что должно и будь что будет», – вдруг обозначилось в мозгу евангельское.

Владимир вздрогнул и невольно огляделся вокруг, будто хотел увидеть тень своего пращура Ануфрия. И был миг – всего лишь краткий миг, когда вдруг показалось, что какая-то тень мелькнула за деревьями. Мелькнула и – скрылась. И будто сомкнулись за той тенью ветви кедра, за которыми ему с самого детства мерещилась некая глубокая, никем не разгаданная тайна. Тайна тайги.

Владимир тряхнул головой, будто отгоняя от себя наваждение, но почти физическое ощущение той тени никуда из него не ушло, и внутри себя он принял реальность видения. Видения, как некоего знака свыше, который окончательно утвердил его в решении сделать все от него зависящее для того, чтобы здесь, на земле его пращуров – на этом клочке не тронутой современными цивилизаторами и хапугами всех мастей тайги – утвердить заповедник, построить туристическую промысловую базу, не допустить к ручью грязных и жадных людишек. Сберечь до времени, когда пробьет свой час, – и золото Безымянного послужит людям, как служило некогда спасающимся от официальной церкви и властей староверам.

– Ладно, Володька, тебе – твое, а мне – мое, – сказал, вставая, Данила. – Провожу ребят и возвернусь – надо перед сезоном все обсмотреть и обладить. Потом некада будет.

– Может, недельки две воздержишься? Ежели поставили перед собой задачу убрать тебя, то вряд ли откажутся от своих планов. Изменят тактику – это скорей всего. Но от планов не откажутся.

– Думаю, что боле не сунутся. С другой стороны, ежели суждено сгореть в огне, то пустая затея бегать от полымя.

– Береженого, говорят, и Бог бережет.

– А за битого – двух небитых дают, – подвел итог Данила и пошел к молодежи.

Владимир пошел за ним и тут же включился в работу. Он решил остаться здесь до общего выхода из тайги, который был намечен на другой день.

Обратный путь на выселки был легче легкого: парни вышагивали с довольным видом, Наташа пригрелась около деда на телеге. Старика Воробьева Владимир придержал сразу же, как только пошли от зимовья, – до него у Белова был разговор.

– Какие твои мысли, Евсеевич, о тех молодцах, что отсиживались на Безымянном?

– А че, Степаныч?.. Кумекаю, не к добру это. Афанасьич, канешна, нагнал на них страху, а надолго ли? Шатунам энтим все трын-трава. Утрутся и наново примутся за свое.

– Вот и я думаю о том же. За просто так они не откажутся от своих планов.

– Зайдут с другага боку, – подхватил старик. – И я о том же Афанасьичу толкую, мол, остерегись, Афанасьич, попридержи карахтер-то, отсидись в своем логове, атамако и прояснитси… Знашь, как бывалочи, на охоте: сидишь-сидишь в схороне, промерзнешь весь, а высовываться и нельзя – спугнешь добычу. Так и здеся.

– Верно толкуешь, Евсеевич, ты промысловик старый, опытный, тебе ль не знать, как бывает, – польстил Воробьеву Владимир. – И как думаешь быть в данном случае?

– Постраховать нада бы Афанасьича. Страху чтоб у ево было меньше.

– Подстраховать – ты хочешь сказать, чтобы в случае чего подмочь ему, ежели кто захочет где-нибудь подкараулить дядьку, – это ты хотел сказать?

– Энто-энто, – утвердительно замотал головой старик.

– Так ты этим и займись, лучше тебя скрадом никто не умеет ходить. Сейчас дойдем до моей машины, и дядька, скорей всего, повернет обратно. А я вас всех в нее усажу и доставлю на выселки. Ты быстренько соберешься и я тебя доставлю назад. Но дядьке на глаза не показывайся, иначе все испортишь.

– Не-а, Степаныч. Я таким макаром пойду – комар носа не подточит. От… и – до… И оберегу Афанасьича. А ежели че, дак и стрелю.

– И – стрели, иначе стрелют они, – подытожил Владимир.

Все произошло так, как и предполагал Владимир. Усадив внуков и Евсеевича в машину племянника, Данила повернул обратно.

Переночевав в зимовье, поутру собрался, решив прежде побывать в избе на острове, где не был с начала лета. Требовал пополнения и продовольственный припас. На острове же имелись идеальные естественные выпас и водопой для лошади, которую нельзя было оставить у зимовья, так как в точности не знал, сколько будет отсутствовать, а за животным требуется догляд.

Туман шел по едва приметной дороге не спеша, а хозяин не торопил. Он никогда не торопил лошадь, полагаясь на ее волю, оттого и прежний Гнедой, и нынешний мерин Туман исправно несли свою лошадиную службу, по-своему определяя, где повернуть, а где остановиться.

У болота Данила распряг мерина, взял под уздцы, чтобы шагнуть в мутную водяную жижу.

Резкий винтовочный выстрел и толчок в левое плечо услышал и ощутил одновременно. Лошадь заржала, дернулась, и показалось Даниле, что был и еще один выстрел, но оружейный, причем прозвучавший где-то со стороны.

Он удержал готовую вздыбиться лошадь, но напрягся всем телом, словно проверяя, насколько хватает у него сил, чтобы устоять на ногах.

И снова прозвучали винтовочные выстрелы, вперемежку с ними еще один оружейный и, наконец, последний – оружейный.

Выстрелы его мозг зафиксировал с профессиональной точностью солдата и охотника, а в голове обозначилась только одна-единственная мысль об острове, до которого ему надо добраться во что бы то ни стало.

Старик Воробьев застал друга в полубессознательном состоянии, но упорно державшегося на ногах. Левая сторона тела от плеча была залита кровью.

Он помог Даниле высвободить здоровую правую руку и опуститься на сырой болотный мох, клок которого подсунул под расстегнутую рубаху, и как бы заткнул им рваные раны спереди и сзади Данилова плеча.

Пуля прошла навылет прямо под ключицей и, видимо, не задела сколько-нибудь важных органов, но кровь надо было остановить, и сделать это мог только свежий болотный мох, целебная сила которого была известна охотникам с давних пор. На него и уповал старый охотник, и через некоторое время мох действительно сделал свое дело, вобрав в себя какое-то количество человеческой крови. Старик тут же заменил его свежим.

Данила не мешал ему, пребывая в сознании и понимая, что лучше Воробья сейчас ему лекаря не найти.

– Это ты трижды стрелил? – хриплым ослабевшим голосом спросил наконец.

– Я, Афанасьич, я стрелил. Уложил всех троих гаденышей. Тока не поспел упредить первый выстрел, – как бы оправдывался перед другом.

– Не-эт, старый, в самое время поспел, – не согласился Данила. – Не окажись ты на своем месте, я бы счас в болотине валялся…

– Здря ты не послушал меня…

– Зря-зря… Знать бы, где упасть, дак соломки бы постелил… И кто же тебя надоумил возвернуться? Иль сам додумал?

– Племяш твой, Степаныч. Мотри, грит, за им, Евсеич. Пострахуй ево…

– На остров нам надо. Изба там у меня и весь припас. Отлежаться…

– Кака изба? – недоумевал Воробьев. – Болота вить тамако, утопнем?.. – он не знал тайны Белова.

– Ниче, старик. Туман дорогу знат, ты тока подмоги мне взять его под уздцы, он и приведет… – И попросил, приподнимая голову: – Подмоги…

Не переча другу, Воробьев помог ему приподняться, на правую здоровую руку под самую морду лошади намотал уздечку и слегка хлопнул мерина по крупу. Напрягшись, так как хозяина надо было тащить почти волоком, лошадь шагнула в болотину. По привычке что-то бормоча про себя, старик побрел следом, зорко следя за тем, чтобы Белов не завалился. Но Данила переставлял ноги, а мерин упрямо тащил его по одному ему ведомому пути через болотную жижу и слякоть.

И люди, и лошадь то пропадали в легком тумане испарений от бивших из глубинных недр земли горячих источников, то начинали маячить снова, пока не исчезли совсем, и никто бы не сказал – дошли ли они до желанного острова или канули невозвратно.

Одно только и можно было бы утверждать наверняка, что сия болотная хлябь была здесь и сто, и тысячу лет назад и во все времена находились люди, которые отваживались пройти этот зыбкий путь, чтобы вновь ощутить под своими ногами земную твердь. А что их гнало сюда, чего искали и от чего спасались – вопрос особый, на который уже никогда не ответят ни таящая смертельную опасность мутная болотная жижа, ни утыканная гнилыми кочками с ловушками трясины бесприютная однообразная местность, ни редкие плешины немыслимо изогнутых тощих и крючковатых березок.

* * *

Стариков на острове нашли, обеспокоенные долгим отсутствием вестей о дорогих им людях, Владимир и Николай, спустя почти неделю. Данила пробовал самостоятельно вставать с постели, а старый Воробей хлопотал вокруг своего друга, и казалось, ему никогда не будет сносу.

Добавим к сказанному и то, что Людмила Вальц сообщила в эти трое суток по телефону Владимиру о своей беременности, чем привела его в состояние растерянности и какой-то тихой радости, и всякий, хорошо знавший его доселе, удивился бы происшедшим в нем переменам – это уже был другой Владимир Белов, словно переросший себя самого прежнего, как в свое время перерастает сын отца, а подмастерье мастера.

И все в этих диких присаянских краях пошло своим чередом.

И будто сорвалось осенним листом беловское «И – добро» – отлетело и закружило над тайгой, над горами и впадинами, над покрытыми испарениями болотными хлябями и над всем, что было здесь дорого сошедшим в могилки Ануфрию и его мученически сгибшему семейству, а также Афанасию, Степану, Саньке и что всегда будет дорого ныне живущим корешкам крепкого беловского дерева. Отлелело, но не отпало навсегда, а лишь только для того, чтобы возвестить о добрых переменах и возвернуться, пасть у светлого окошка выселковского старого дома, где снова за накрытым столом собралась возрастающая беловская родня.

«И – добро», – скажем и мы. И тихо отойдем в сторону, чтобы не мешать людям жить.