Он ждал заката.

В горах солнце садится рано, особенно в октябре — часа в четыре уже темно.

К закату боевики расстелят на земле цветастые коврики, разуются, и начнется молитва.

Сам он мусульманином не был. Он вообще не верил в Бога. Он верил только в себя. Так его учили много лет, так учила его жизнь.

Свое дело он сделал. Он сделал даже больше того, что должен был. Почти не задумываясь над тем, что судьба огромной страны сейчас в его руках. Без преувеличения. И даже не в руках, а, стыдно сказать, в заднице. Небольшую капсулу с дурацким словом он засунул именно туда. Нет, обысков не боялся. Он здесь был настолько своим, настолько важным, что мог сам заставить обыскать любого. Может быть, и Гагуева. Просто, когда он будет уходить, ему нужны свободные руки.

— Группа ушла? — спросил Мовлад, присаживаясь рядом с ним на завалинку.

— Ушла, — не сразу ответил он. Сразу отвечать нельзя. Надо всеми силами выдавать себя за тугодума. Здесь так принято. Называется — «мужчина». Солидность и все такое прочее. Да, они основательны, эти кавказские хлопцы. Не очень бесстрашны, но основательны, это уж точно. Такой парадокс — за восточной медлительностью следует взрывное исступление. Они не боятся смерти, они просто в каком-то мороке.

Он все время взвешивал — от религии это идет или от национального характера? Или второе есть продолжение первого? Гагуев как-то сказал: мы отличные друзья, но отвратительно хищные враги. Гагуев цивилизован. Может оценивать своих как бы со стороны. Один на один — нормальный мужик, быстро говорит, быстро отвечает, даже остроумен. Но в толпе боевиков напускает на себя тугодумство, «мужчинство», сам не замечает, как доходит до исступления.

— Ты мне не нравишься, — сказал Мовлад.

«Это что? — метнулась мысль. — Предупреждение?»

— Устал? — спросил боевик через положенную паузу.

«A-а… заботится, — уже спокойнее подумал он. — Боевая дружба…»

— Нет, не устал. Чувствую неладное.

— Что чувствуешь?

— Неладное.

Он действительно это чувствовал. Понимал, что своим он добычу не отдаст. Ему надо пробиться прямо к Президенту. А это — проблема. Нет, не потому что там сотня инстанций, охранники и стукачи на каждом шагу. Он всех обойдет. Тут другое — по опыту он знал, что у Гагуева есть, помимо него, еще кто-то. И этот кто-то следит постоянно. Как только он уйдет, свои будут знать. А если он не придет к ним, его просто выдернут из любой дырки, из любой норы, из любой толпы, выдавят дурацкое слово вместе с дерьмом и кончат.

Неладно было то, что он так и не вычислил среди боевиков своего.

— Русские притихли? — спросил Мовлад.

— Да.

— Перегруппировываются?

— Да.

— Это они пойдут на Гали. Нам уже сообщили.

В штабе федеральных войск, а может быть, и где повыше, у боевиков была подсадная утка. Утку эту наши должны были уже вычислить. Он сообщил. И про Гали, возможно, уже «деза».

— Я не знал, — сказал он.

— Ты мне не нравишься, — снова сказал Мовлад и встал.

Как же он ненавидел этих людей! Их полуподростковое, полудебильное увешивание себя пулеметными лентами, бряцание оружием, эти рембовские повязки на головах, грязные бороды и исступленную веру.

И завидовал им. С тех пор как КГБ приказал долго жить, он постоянно чувствовал себя чем-то вроде кегли. Его могли переставлять с места на место, могли и вкатить шар в лоб. Он уже ничего не решал, он был игрушкой, служил не идее, а каким-то размытым понятиям — законности, правопорядку и — прямо с души воротит — де-мо-кра-тии.

Он затаился. Стал послушной кеглей. Шар прокатывался мимо. Сколько дружков ушли в этот долбаный бизнес, или в мафию, или в охрану неизвестно кого от неизвестно кого.

А он знал — никуда ему не уйти, сорвется, станет или пить, или стрелять направо-налево. Он привык делать самое важное — государственное дело. Для всех из красной кегли он перекрасился в трехцветную.

И вот теперь этот час пришел. Каким-то шестым чувством он чуял, что пришел именно его час. Он доберется до Москвы, до Президента, он выдаст ему на стол провонявшую дерьмом капсулу и скажет:

— Это конец кавказской войны. Это документы Гагуева. Пока они есть, никто генерала не тронет. Вы о них ничего не знаете. Там все о ваших лизоблюдах. О поставках оружия сепаратистам, о нефти, о золоте, о таких барышах, на которые Россию можно было бы кормить года три. Гагуев всем им дал понять: если с ним что-то случится, документы всплывут. Вот они его и не трогают. Теперь вам решать.

Он надеялся, что после этого полетят поганые головы. А после чистки все станет на свои места.

Конечно, сразу после аудиенции ему придется уйти. За границу.

Впрочем, до этого еще далеко. Сейчас ему нужно уйти от боевиков.

Солнце коснулось вершины дальней горы.

Кавказцы, потягиваясь, позевывая, стали выбираться из домов. Аккуратным свертком у каждого торчала под мышкой домотканая подстилка.

Оружие они складывали у дверей.

Он прикрыл глаза. Ему надо быть последним.

Слышал, как вышел мулла, потом потянулись охранники генерала Гагуева, кто-то толкнул его в плечо:

— Пошли.

Он притворно заморгал, суетливо стал снимать портупею. Запутался в ней…

Местечко ему досталось у самого края поляны. Он просто встанет и уйдет, когда они закатятся в своем «Алла акбар!».

Солнце опускалось, темнота сгущала тени.

Молитва в этот раз началась немного позже — тоже ему на руку.

Он и не заметил, что рядом с ним Мовлад. Он только почувствовал взгляд искоса.

«Так это ты наш? — спросил себя. — Нет, не ты. Так было бы слишком просто».

Мужчины застыли в поклоне. До самой земли.

Он встал. И пошел к лесу.

Как только услышал за спиной шевеление, раскинул руки и ласточкой бросился на ближайший куст. Стрелять они не станут еще минуты две. Но они могут и не стрелять, просто догонят и свернут шею.

А вот он стрелять будет. Он будет лупить в их черные рожи, в их рембовские повязки, в их вонючие бороды. Но потом, потом…

Он летел по лесу, словно не касаясь земли ногами. Так бегать они не умеют. Они не смогут его нагнать. Стрельба — это на крайний случай.

Они рычали за спиной, они, когда злятся, — страшные, картинно страшные — глаза навыкате, зубы оскалены, прямо страшилки какие-то. Вообще, если их не знаешь, на нервы действуют здорово.

И в то же время, когда они злятся, они, как дети, — глупые и бессильные.

Он даже приостановился, чтобы позлить их посильнее.

Они заорали.

А он рассмеялся.

Мовлад бежал первым.

«Нет, он не из наших, — подумал он. — Бандюга обыкновенный…»

Боевики уже стали исчезать за деревьями, они выдохлись, злость сожгла их силы.

А ему оставалось только пролететь вон ту поляну за деревьями, а там — там он пойдет в обратную сторону. Он пойдет им навстречу. В запале погони они просто не заметят бегущего навстречу. Феномен привычного взгляда.

Стрелять ему пришлось-таки.

Мимо боевиков, несущихся с залитыми потом глазами, он прошмыгнул тише мыши. Он возвращался. Нет, конечно, не тем же путем, в обход.

За деревней, на поляне, молились женщины. Как же он забыл о них, как же забыл, что намаз у мусульман раздельный!

Женщины его поджидали. Они не гнались, они просто изготовились к бою.

И пришлось стрелять.

Честно говоря, он делал это не без удовольствия. Больше «мужчинистых» боевиков он ненавидел только этих истеричных баб. Вот уж кто увешивался патронами, так увешивался. Вот кто был по-настоящему бесстрашен. Женщины вообще безоглядны в крайних проявлениях. Нет нежнее родителя, чем женщина, нет страшнее и палача.

Их нельзя испугать, обратить в бегство, их можно только убить. И он долбил из короткоствольного «калашникова» небольшими порциями, швырял гранаты и уже сам рычал.

Боевики, конечно, услышали бой, они повернули, они сейчас будут здесь.

Надо было торопиться.

Боевички стреляли плохо. Только литовки были снайперами, а сирийки, ливанки, арабки и кавказки — так себе.

Если метнуться вон к тому сараю, они наверняка не попадут.

Он метнулся. Они действительно не попали.

Беда в том, что и он никого больше не уложил. Оба рожка были пусты.

Теперь надо было тихо, на цырлах, валить подальше отсюда. И надеяться только на чудо.

Он сам во всем был виноват. Мог же уйти тихо во время какой-нибудь вылазки. Нет, захотелось цирка напоследок, захотелось услышать их рычание — зверей без клыков.

— Держи!

Этот шепот был как взорвавшаяся прямо под ногами лимонка. Кто-то лежал рядом. Кто-то протягивал ему в темноте сдвоенные рожки.

Баба! Он и раньше видел ее в лагере. Внимания не обращал — хохлушка и хохлушка. Мало ли их приходило с бешеным блеском в глазах — мстить москалям. Первого же боя было достаточно. Этих идейных молодок сшибали, как спелые груши. Эта вот как-то продержалась.

Он всадил рожок в автомат, но стрелять не стал.

— Уходим, — сказал тоже шепотом. — Катись к обрыву.

Она не стала возражать, легким колобком покатилась к обрыву. Тихо-тихо. Могла бы и шумно — за стрельбой все равно не слышно.

Он покатился за ней, почему-то тоже стараясь не шуметь.

— Прыгай, — сказал, когда они оказались на краю обрыва.

Она снова не возражала.

Молчком ухнула вниз. Хотя высота была приличная. Он прыгнул так, чтобы можно было цепляться руками за склон, затормаживая падение. Кожу, конечно, содрал, но кости остались целы.

Она, как ни странно, тоже ничего себе не вывихнула.

— Теперь тихо, — сказал он. — Скоро они перестанут стрелять и будут слушать лес.

Они пошли медленно, как ходят тяжелые инвалиды — два шага в минуту, потому что стрельба действительно смолкла.

— Ты можешь мне не верить, — сказала хохлушка, когда уже к рассвету они вышли к дороге, — но я не с ними.

— А с кем?

— Я — славянка. Православная. Можешь считать это моим личным крестовым походом против басурман.

— Дура.

— А ты?

— Не бойся. Меня не бойся.

— А ты?

— Я тоже против них.

— ФСК? ФСБ?

«Так я тебе и скажу, — ухмыльнулся он. — Много будешь знать, скоро состаришься».

На свету хохлушка оказалась симпатичной. Он вспомнил ее, она ему как-то приглянулась. Только среди этих басурман было не принято…

— Но ты же не русский, — настаивала она.

— Почему?

— Я в этом разбираюсь.

«Националистка. Ну ясно».

— Ты теперь куда? — спросила она.

— На кудыкину гору. А ты?

— Я домой. В Житомир.

— Интересно… И как ты себе это представляешь?

Она остановилась.

Уже совсем рассвело.

— А что, есть проблемы? — спросила она.

— У нас только и есть что проблемы.

— Выйдем к федералам… — начала она.

— И там нас шлепнут, — закончил он. — Разбираться не станут. Ребятки злые как черти.

— Ты уверен?

— Не уверен. Могут и не шлепнуть. Но могут и…

— Ты пессимист, — сказала она. — И что? Что теперь делать?

— Пешочком, пешочком, по лесам и кочкам. До России. Ты как пришла?

— Так и пришла…

— Значит, не привыкать.

Солнце брызнуло на дорогу. Позолотило пыль.

Он свернул на обочину, углубился в лес.

Еще час-другой можно идти, а потом надо укрыться.

Спутница стала отставать — устала.

— Ну, спать? — сказал он.

Она улыбнулась.

Они зарылись в промерзший стог и провалились в мутный сон.

Так они потом и шли — ночами. Где-то рядом слышали голоса, шум машин, русскую ругань, но их никто не слышал.

Она отдалась ему на третью ночь. Было до дрожи холодно, они обнялись, чтобы согреться…

— Я тэбэ кохаю, — горячечно шептала она.

Он понимал, что она говорит — люблю. Кажется, он тоже начинал ее любить. Но одергивал себя — в таких ситуациях (опасность, взаимовыручка) чувства обостряются. Обыкновенная симпатия может показаться вечной любовью.

И еще они спорили о политике. Она говорила все правильно, но уж очень наивно.

— А ты знаешь, что раньше здесь жили терские казаки? — спросил он как-то. — Это была их земля. В двадцатых годах начали создавать автономии. Это, кстати, впервые в мире — страну поделили по национальному принципу. И как интересно поделили. Вот живет в этом месте какое-то количество, скажем, башкир, отрезали им земли побольше, но с таким расчетом, чтобы русских в этой автономии было большинство. Русских — большинство, а республика — башкирская.

Это был его конек. Он еще при коммунистах все носился с этой российской обидой.

— А титульной нации там могло быть процентов тридцать, не больше. Это Ленин когда-то сказал, что самый страшный враг интернационализма — русский шовинизм. Вот Россию и пригнули. Даже так прямо и заявляли — русских надо ущемить, чтобы остальные чувствовали себя равными. Вот теперь мы и расхлебываем.

— Это все большевики, — соглашалась она.

— Да, хотели взорвать старую Россию, а мины, которые они заложили, будут взрываться еще долго.

— А зачем они кромсали Россию?

— Идея была такая — мировая революция. Но — не получилось. Вот и решили, что Россия будет полигоном для будущих Соединенных штатов мира. Но, кстати, Украины ведь тоже не было раньше.

Она обижалась.

Она считала, что Украина и есть истинная Россия.

— Так много каши в твоей голове, — смеялся он. — Эх, я бы сейчас хоть манной, хоть перловки поел!

За границу воюющей республики они вышли на пятый день.

На маленькой станции купили одежду у каких-то стариков, стали дожидаться поезда.

— Ты куда потом? — спросила она.

Бумажка с дурацким словом уже перекочевала из капсулы в его карман. Он, конечно, мог просто выбросить ее. Он помнил все наизусть. Но если подкатит серьезный момент, он успеет кому-нибудь ее передать.

— Я — в Москву, — ответил он.

— Можно с тобой?

— Можно, — улыбнулся он. — Теперь тебе все можно.

— Я тэбэ кохаю…

Поезд пришел ночью. Вагоны были пустые, даже проводники не встретили их. Больше на этой станции никто не вошел в поезд.

Они заняли купе посреди вагона.

Поели. Выпили.

— Ты хорошая, — сказал он. И погладил ее по голове.

Она улыбнулась.

— Я пойду покурю.

— Я буду тебя ждать.

Но не дождалась. Через десять минут заглянула в тамбур.

— Ты еще здесь?

Он выстрелил ей в глаз. Она умерла сразу. Тело ее мелькнуло в коротком полете от вагона до зарослей на обочине.

Он закрыл дверь. Слишком холодно.

То, что она была приставлена к нему своими, он не сомневался…

…Утром поезд остановили. Дорогу перегородила танковая колонна.

Она шла на войну, а поэтому лица мальчишек-солдат были еще веселы, и даже залихватски веселы. Не у всех, правда. Кому-то было страшно. Но и эти пытались улыбаться.

Из окон вагонов на солдатиков смотрели люди, а они смотрели на пассажиров. Может быть, кое-кто из солдат в последний раз видел мирных людей.

Экран зарябил, и Подколзин выключил монитор.

— Это из последней поездки, — сказал он. — Впечатляет?

— Впечатляет, — согласилась Клавдия. — Страшно впечатляет.

— Простите, не удержался. Знаете, привезешь материал и так хочется его кому-нибудь показать.

— Ну что вы, мне было очень интересно. Хотя немного не на ту тему.

— Да-да, сейчас я вам поставлю вашу тему. А что, прокуратуре больше заняться нечем? — Подколзин стал искать нужную кассету.

— Конечно, есть и другие дела, — не очень уверенно ответила Клавдия, — но это тоже важно.

Последняя фраза была особенно вялой.

— Ерунда какая-то, — улыбнулся Подколзин. — Ну кто всерьез этих голых баб… извините, голых женщин воспринимает? Вы знаете, например, что у нас количество сексуальных преступлений снизилось?

— Знаю, — кивнула Клавдия. — Как-никак я следователь горпрокуратуры.

— Интересная работа, — то ли похвалил, то ли пошутил Подколзин.

— Скучная работа, — отмахнулась Клавдия. — Вот у вас…

— А хотите посмотреть в деле?

Эта уже не совсем молодая женщина-следователь чем-то ужасно нравилась Подколзину. Ему хотелось ее очаровать. А он знал, что лучше всего выглядит, когда на плече у него телекамера и он в самой гуще событий.

— Хочу, — сразу согласилась Клавдия.

— Давайте завтра и встретимся. Я собираюсь коммунистическую тусовку снимать. На Октябрьской площади. Придете?

— А можно я не одна приду? — Клавдия обрадовалась, как девчонка.

— А кто еще? — поинтересовался довольно сурово Подколзин.

— Ой, Мишенька, это такой хороший парень. Вениамин его зовут. Веня. Он у нас в лаборатории работает, но мечта — стать оператором. Он просто бредит этим.

— А-а… — смягчился Подколзин, — пусть приходит. Только не мешать.

— Как мышки, — смешно сморщила нос Клавдия.

Оператор наконец вставил в видеомагнитофон кассету, и по экрану поплыли голые тела. В общем, красиво.

— Давайте пропуск, я отмечу, — предложил оператор.

Клавдия подала бумажку.

— «Клавдия Васильевна Дежкина, — прочитал Подколзин вслух. — Следователь горпрокуратуры». А вот как вас на работе зовут? Клавдия? Клава?

— По-разному. Но один мой друг здорово придумал — госпожа следователь.