Иголка в стоге сена

Зарвин Владимир

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. УБЕЖИЩЕ

 

 

ГЛАВА № 8

Всю ночь Дмитрий с Эвелиной пробирались вглубь леса, пытаясь уйти подальше от страшного места, ставшего могилой Князя Корибута и его свиты. На открытой равнине они могли стать легкой добычей людей Волкича, и только чаща давала им надежду на спасение.

Но если лес был союзником беглецов, то о погоде этого никак нельзя было сказать. Словно вознамерившись погубить их этой ночью, она обрушила на головы ночных путников самую жестокую вьюгу из всех, что были у нее в запасе.

Пронзительный ледяной ветер хлестал их по лицам, слепил глаза колючей снежной пылью, проникал сквозь овчину полушубков.

От него не было спасения — голые деревья не сдерживали порывов неистового зимнего вихря, и он гулял повсюду, вымораживая все живое ледяным дыханием и насыпая чудовищные сугробы.

Продвигаться сквозь них было все труднее. Порой снег доходил Эвелине до пояса; тогда Дмитрию приходилось брать княжну на руки и переносить ее через заносы.

К удивлению боярина, девушка держалась необычайно стойко для ее возраста и хрупкого телосложения. За все время их ночного похода Эвелина не проронила ни единой жалобы на трудности пути.

Пережитые страдания словно сорвали с нее маску показной капризности, и сквозь нежный облик проступили внутренняя сила и упорство. Но и они были не беспредельны. Зимняя стужа и вязкий снег мало-помалу отнимали у княжны силы, и к утру она едва держалась на ногах.

Не лучше чувствовал себя и Бутурлин, к усталости коего примешивалась боль в разбитой голове. За ночь они преодолели несколько верст, продвигаясь на юг, к Самбору, и теперь их силы были на исходе.

Дмитрий понимал: если они не найдут затишного места, где можно развести костер и хоть немного обогреться, стужа и метель быстро прикончат их. Но где найти такое место в насквозь продуваемом зимнем лесу? Как отыскать хворост и сучья под толстым слоем снега?

Положение было хуже некуда, тем более, что ветер к утру не стих, а напротив, стал напористее и злее. Единственным местом, где от него можно было укрыться, могла стать какая-нибудь яма или берлога, покинутая растревоженным медведем.

Но таковая беглецам ни разу не встретилась. Вьюга слепила глаза, и на расстоянии нескольких шагов все тонуло в белесой мгле. Сделав очередной шаг, Дмитрий едва не провалился в пустоту.

На краю обрыва ему помогло удержаться обостренное чувство равновесия, привитое уроками Отца Алексия. Дорогу преграждал овраг, почти невидимый за пеленой бешено несущегося снега.

Склонившись над новым препятствием, Бутурлин попытался его рассмотреть. Овраг был неглубоким, с покатыми, изъеденными осыпями склонами. Можно было перебраться через него, а можно было обойти стороной.

Подумав, Дмитрий решил, что лучше будет его преодолеть. Судя по всему, овраг был длинный, и, обходя его, им с княжной пришлось бы сделать изрядный крюк. А сил у них оставалось все меньше. К тому же, какое-то неведомое чувство подсказывало боярину, что он должен спуститься в овраг, и он осторожно соскользнул вниз по заснеженному склону.

Следом за ним съехала Эвелина, доверившись опыту своего провожатого. Дмитрий помог ей выбраться из глубокого снега и уже двинулся к противоположному краю оврага, как вдруг глазам его предстала большая черная дыра, зияющая в глинистом склоне.

Боярин шагнул в нее, держа перед собой обнаженную саблю. Грот оказался довольно просторным — поведя саблей по сторонам, Дмитрий убедился, что клинок нигде не касается стен.

Он ткнул саблей в пол пещеры, чтобы выяснить, нет ли впереди ям, и клинок вошел во что-то мягкое, похожее на слежавшееся сено. По-прежнему держа саблю перед собой, Дмитрий нагнулся и пошарил рукой в темноте. Так и есть — сухая, слежавшаяся трава…

С помощью огнива он зажег пучок сена, и мрак отступил вглубь пещеры, открыв на пару мгновений низкие глинистые своды с бахромой узловатых корней, земляной пол со следами кострища и огромной кипой хвороста, сложенной поодаль.

Подробнее рассмотреть укрытие Дмитрий не успел — пучок сухой травы, служивший ему факелом, догорев, рассыпался в прах. Но Бутурлин увидел достаточно, чтобы понять: пещера вполне пригодна для того, чтобы пережить буран.

Он поспешил наружу, чтобы сообщить Эвелине эту радостную весть, и обмер: юная княжна лежала неподвижно на снегу, и снежный вихрь уже затягивал ее лицо своим мертвенно-белым покровом.

Дмитрию достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что с ней произошло. Силы покинули девушку в тот миг, когда от спасения ее отделяла лишь пара шагов. Но на снегу она пролежала считанные мгновения, и Дмитрий еще мог ее спасти.

Он быстро втащил княжну вовнутрь убежища и стал приводить в чувства. Растирание рук и щек сделало свое дело — судорожно вздохнув, Эвелина открыла глаза. Когда она окончательно пришла в себя, в пещере уже пылал костер, разожженный Бутурлиным.

Вначале Дмитрий не разводил большого огня, опасаясь угарного чада, но, убедившись, что дым хорошо уходит сквозь трещины в кровле, стал подбрасывать в костер больше хвороста.

По всем признакам было видно, что человек, вырывший укрытие, был мастером своего дела. Грот был просторен, хорошо удерживал тепло и надежно скрывал огонь от посторонних глаз, что особенно важно для тех, кто не желает привлекать внимание к своему жилищу.

— Что это за пещера? — произнесла, наконец, Эвелина. — Ты заранее знал о ней?

— Откуда, княжна? — грустно улыбнулся Бутурлин, подбрасывая в огонь хворост. — Я прежде не бывал в сих местах. Господь нас привел сюда, его и благодари за спасение!

Я же, если удастся выбраться живым из сей передряги, обязательно поставлю в храме самую большую благодарственную свечу! Ты-то как, хоть немного отогрелась?

— Да мне уже не холодно, только вот ног не чую. Сколько у костра сижу, а они все неживые…

— «Неживые», говоришь? — нахмурился Бутурлин, — Худо дело, княжна. Видать, ты их обморозила. Тут сидением у огня не обойтись. Позволь снять с тебя сапоги. Я разотру тебе стопы…

— Как ты можешь предлагать мне такое? — впервые за время их ночных странствий воспротивилась Эвелина. — Ты что же, хочешь, чтобы я при тебе разулась?!

— Я хочу, чтобы ты не осталась без ног, — негромко, но твердо ответил Бутурлин, — меня ты можешь не бояться. Я — не Волкич и не причиню тебе бесчестия. Я даже не стану никому рассказывать о том, как растирал тебе ноги. Пора бы понять, княжна, что я тебе не враг!

Эвелина подавленно молчала, не в силах произнести ни «да», ни «нет». Сказать, что она не доверяет человеку, спасшему ее от смерти и бесчестия, она не могла. Но сама мысль о том, что ее ног коснется чужой мужчина, приводила девушку в трепет.

Видя ее нерешительность, Бутурлин придвинулся поближе к Эвелине и заглянул ей в глаза.

Княжне стало стыдно. Во взгляде московита не было ни похоти, ни коварства, только доброта, забота и какая-то затаенная грусть, которую она заметила еще при первой встрече. Эвелина молча кивнула.

Дмитрий нагнулся к ее ногам и осторожно стащил правый сапог вместе с толстым шерстяным носком. Глазам его предстала маленькая, нежная ступня, белая, как мел, и холодная, как лед. Дмитрий взял ее в ладони и стал растирать, пытаясь пробудить в жилах застывшую кровь.

— Больно… — поморщилась Эвелина.

— Это хорошо, что больно, — поспешил утешить ее Бутурлин, — раз есть боль, значит, дело поправимое. Вот если бы ты совсем ног не чуяла — тогда, и впрямь, было б лихо!

Больше всего ему пришлось потрудиться над пальцами девушки. Маленькие и хрупкие, они хуже всего поддавались растиранию и оставались ледяными даже после того, как в целом ступня потеплела и ожила. Дмитрий тер их, разминал руками, согревал дыханием, поднося к губам.

В какой-то миг он настолько к ним приблизился, что бархатистые пальчики Эвелины коснулись его губ. И от этого мимолетного прикосновения лицо боярина запылало, будто обжигающий холод девичьей ступни зажег в его душе другой огонь, жаркий и неумолимый.

Дмитрию стало душно, словно в бане, в горле застрял тугой комок. Сердце в груди билось тяжело и неровно, как бьется о прутья клетки большая, сильная птица, пытаясь сломать их и вырваться на волю.

За свои четверть века Дмитрий повидал немало осад и сражений, но его опыт общения с девицами был скуден до смешного. Сдержанность и немногословность, привитые за годы жизни в монастыре, вызывали уважение старших, но едва ли могли сослужить хорошую службу в общении с юными девами, падкими на красноречие молодых балагуров.

Не повезло Дмитрию и с внешностью. Он знал, что некрасив, и всякий раз, засматриваясь на хорошенькое личико молодой боярышни, вспоминал о своем невысоком росте и побитом оспой лице, широкоскулом и курносом.

Дмитрий избегал молодежных гуляний и посиделок, где юноши его сословия знакомились с будущими невестами, учились ухаживать за девушками и влюблять их в себя, предпочитая им забавы, где внешность не играла роли, а победа достигалась не обаянием, а выучкой и смекалкой.

Но как бы уверенно ни чувствовал он себя в скачках, стрельбе из лука и кулачном бою, это не заменяло ему ни женской привязанности, ни теплоты. Природа требовала своего, и сколько бы Дмитрий с ней ни боролся, напоминала ему о себе.

Вот и сейчас маленькая девичья ступня в его руках будила в душе боярина желание, которое он так часто подавлял воинскими трудами и молитвами. Хотелось еще и еще раз прижать к губам эту нежную ножку, продвигаясь по ней выше и выше…

«Опомнись, безумный! — сквозь буйное пламя страсти донесся до него холодный голос рассудка, — ты же обещал девушке, что не причинишь ей бесчестия, а сам дрожишь от вожделения, как блудливый пес! Чем же ты лучше Волкича, если хочешь от нее того же, что и он?»

Дмитрий тряхнул головой, отгоняя от себя наваждение.

«В конце концов, кто я такой для нее? — горько усмехнулся он своим невеселым мыслям. — Схизматик, урод с перепаханной оспой рожей…

В иное время она бы на тебя даже не взглянула. Делай же то, за что взялся, Дмитрий, и не мечтай о несбыточном!»

Убедившись, что пальцы на ноге девушки отошли от холода и порозовели, он взялся за другую ее ступню. Но прежде чем приступить к растиранию, Дмитрий осторожно поднял глаза на Эвелину.

Ему хотелось убедиться, что княжна не заметила его мимолетного возбуждения. Увиденное его не обрадовало. Девушка беззвучно рыдала, прислонившись плечом к глинистой стене, и по ее бледным щекам струились слезы.

— Я причинил тебе боль? — выдавил он из себя, краснея до корней волос. — Прости…

— Не ты… — она всхлипнула, судорожно сглотнув, — Отец, Магда… Я никогда больше не увижу их!..

Ужас, пережитый минувшей ночью, на какое-то время лишил ее способности плакать, а теперь, когда страшное напряжение спало, эта способность вернулась, к ней. Дмитрий, сам переживший потерю родни, хорошо понимал ее чувства, но ничем не мог помочь.

Ему хотелось как-то утешить девушку, сказать ей что-нибудь ласковое, ободряющее, но он знал, что сейчас любые слова будут напрасны, и, скорее, растравят ей сердце, чем успокоят душевную боль.

«Пусть поплачет, — подумал, Дмитрий, — будет лучше, если страдания выйдут из нее сейчас со слезами, чем догонят потом, в дороге!»

— Скажи, за что их убили? — перестав плакать, Эвелина подняла на Дмитрия красные от слез глаза.

— Кто-то хочет посеять рознь между Унией и Москвой, — ответил он, натягивая на ее потеплевшую ножку шерстяной носок, — а убийство королевского посла — хороший повод для ссоры. Те, кому эта ссора на руку, непременно воспользуются ею, чтобы разжечь новую войну…

Сразу после резни на заставу к Волкичу приехал человек в сером плаще. Я лежал с разбитой головой среди мертвых тел и не сумел разглядеть его лица, но зато слышал его разговор с убийцей. Приезжий говорил, что Волкич должен представить дело так, будто твоего отца убили московиты.

Жолнежи приняли меня за покойника и не стали добивать. Когда чужак уехал, а Волкич поднялся в свои покои, я «ожил», перебил кое-кого из его людей и направился за тобой. Дальнейшее тебе известно, княжна…

— И кто, по-твоему, был этот, в плаще?

— Пока не знаю. Судя по выговору — германец или швед. Высокий такой, на голову выше меня, это я запомнил…

…И еще голос помню — рокочущий, хрипловатый. Такой нескоро забудешь…

— Ты смог бы, узнать его по голосу?

— Думаю, узнал бы, — Дмитрий подкинул хворост в гаснущий костер, — только бы свидеться!

— Что же нам теперь делать?

— Мы должны добраться до Самбора и рассказать обо всем Воеводе. Моим словам он может не поверить, но тебя послушает наверняка. Так вышло, что ты — единственный свидетель, чьи слова могут предотвратить войну между нашими державами, посему твоя жизнь ценна вдвойне!

— Так вот почему ты меня спас! — горько усмехнулась Эвелина. — Тебе просто нужен был свидетель. А я-то думала, что моя жизнь сама по себе для тебя что-то значит!

— О чем ты, княжна? — от изумления Дмитрий выронил прутик, которым ворошил угли костра. — Я поклялся памятью твоего отца, что доставлю тебя в Самбор невредимой или же умру, защищая! Даже если бы от пережитого ты потеряла рассудок, дар речи и не могла ни о чем свидетельствовать, я сделал бы все, чтобы исполнить сию клятву…

Дмитрий умолк, подбирая нужные слова. Ему хотелось, чтобы княжна поняла важность предстоящего им дела, хотелось достучаться до лучшего, что было в ее душе, сквозь стену пережитого ужаса и отчуждения. Но он не был уверен, сумеет ли сделать это.

— Я знаю, княжна, как тебе трудно и больно, — вновь нарушил он затянувшееся молчание, — но все же прошу: постарайся думать не только о своем горе. Ведомо ли тебе, чего стоил народам Унии и Москвы нынешний мир?

Тысяч людских жизней и десятков сожженных городов. А новая война может обойтись еще дороже. Еще тысячи христианских душ сложат головы в битвах, а десятки городов сгорят в огне пожарищ.

Ты ведь не хочешь, чтобы славяне истребляли друг друга, на радость злым соседям? Не хотел сего и твой отец. Он отдал немало сил на то, чтобы наши державы жили в мире, и дать разгореться войне — значит, развеять по ветру его труды! Разумеешь ты это или нет?

Эвелина вдруг ощутила горький стыд за свою мелочность и эгоизм. Она, и вправду, сейчас забыла обо всем, кроме себя, посему слова московита укололи ее в самое сердце.

— Что же, выходит, я предала память отца? — дрожащим голосом произнесла она, вновь готовая разрыдаться.

— Не о том речь, что ты его предала, — поспешил успокоить ее Дмитрий, — на тебя обрушилось большое горе, оно туманит твой разум и мешает мыслить здраво. Только время нынче такое, что нельзя нам думать лишь о себе. Слишком многое от нас зависит…

Судя по звукам, доносившимся снаружи, там все еще бушевала вьюга, но теперь злобные завывания ветра звучали несколько тише. Ночная буря выдохлась, ослабела и с восходом солнца должна была умереть.

— Собирайся, княжна, — бросил Бутурлин, поднимаясь с травяной подстилки, — когда встанет солнце, мы должны уже быть в пути.

 

ГЛАВА № 9

Так или иначе, пурга помешала людям Волкича преследовать Бутурлина с княжной, теперь же, когда она улеглась, убийцы наверняка возобновили охоту.

Положение у беглецов было незавидное. Уже сутки они обходились без сна и еды, а отсутствие лошадей препятствовало им добраться до ближайшего замка.

Дорогу на Кременец, равно как и прочие дороги, проходящие по открытой местности, враг наверняка перекрыл. Лишь путь до Самбора, пролегавший сквозь чащобу, мог дать путникам шанс на спасение.

Пустошь, отделяющая крепость от леса, была достаточно узкой, и боярин надеялся преодолеть ее, прежде чем их настигнут конники Волкича. К тому же, в окрестностях Самбора часто встречались польские конные разъезды, встреча с коими не сулила изменникам ничего хорошего.

Это внушало Дмитрию веру в успех. Но чтобы достичь стен замка, им с княжной пришлось бы пройти с полдюжины верст по сугробам заснеженного леса. Посмотрев на Эвелину, Дмитрий усомнился, что она осилит сей путь.

Девушка, пережившая страшное потрясение, стужу и метель, нуждалась в отдыхе, а несколько часов, проведенных в пещере, не могли восстановить ее силы. И все же, нужно было идти.

Дмитрий не знал хозяев их ночного пристанища, но полагал, что ими могут оказаться разбойники или беглые холопы. Судя по размерам пещеры, в ней не могло вместиться много народа, но с десяток человек она все же могла принять.

Возможно, ее вырыли сами жолнежи Волкича, чтобы было где укрываться попавшим в буран воинам конного разъезда. И если это так, то вскоре они могли сюда нагрянуть.

Посему беглецам следовало поспешить с исходом. Дмитрий помог Эвелине надеть сапоги, прицепил к своему поясу саблю и осторожно выглянул из убежища. Ветер почти стих, на востоке медленно разгоралась заря, окрашивая багрецом заиндевелые ветви деревьев.

Выбравшись наружу, Бутурлин огляделся по сторонам. Овраг, в склоне коего зияла приютившая их пещера, одним концом тянулся на северо-восток, другим уходил на юго-запад.

Подумав, боярин решил, что Господь подсказывает им более легкий путь до Самбора, чем тот, которым они шли минувшей ночью.

Двигаясь по дну оврага в сторону Юго-запада, они с княжной могли без особого труда дойти до холмов Старого Бора, откуда до Самборской крепости было рукой подать.

Правда, при этом им пришлось бы сделать небольшой крюк, но это все равно было лучше, чем идти через лес напрямик, продираясь сквозь сугробы, кустарник и бурелом.

«Решено, пойдем к Самбору оврагом, — подумал про себя Дмитрий, — если Господу будет угодно, к полудню он выведет нас из леса невредимыми!»

Он уже хотел позвать Эвелину, но его внимание привлек слабый звук, донесшийся со спины. Дмитрию почудилось, будто он слышит тихое храпение лошади, заглушенное человеческой ладонью.

Сомнений быть не могло. Сколько раз, поджидая в засаде татарских набежчиков, он сам зажимал рукой храп своего жеребца, чтобы тот неосторожным ржанием не выдал его врагам. Едва заслышав сей звук, боярин тут же обернулся, сходу обнажая саблю.

Догадка оказалась верной. На краю обрыва стояла невысокая каурая лошадь со спутанной гривой и по-татарски расшитой бисером уздечкой. Ее держал под уздцы коренастый, черноусый человек в сером капюшоне-башлыке и свободном зипуне, из — под которого выглядывали голенища желтых польских сапог. Подробнее Дмитрий не успел его рассмотреть.

Издав зычный крик, черноусый выхватил из ножен саблю и ринулся с обрыва на московита. Такой прием наверняка не раз приносил ему успех, но сейчас дал осечку. Бутурлин отпрянул, поднимая над собой клинок для защиты, и сталь ударилась о сталь, высекая искры.

Черноусый сделал еще пару яростных выпадов, пытаясь достать его острием, но Дмитрий отбил их с ловкостью опытного рубаки. Сабля его противника была короче сабли Бутурлина на длину ладони, что давало боярину некоторое преимущество над врагом. Тот, судя по выпадам, сам искусный и опытный фехтовальщик, не мог сего не заметить.

Видя, что клинком врага не достать, он с кошачьей ловкостью дважды кувыркнулся через голову, чтобы уйти на безопасное расстояние, и, выхватив из-за пояса бечеву с двумя грузилами на концах, метнул ее в ноги Бутурлину.

Расчет Черноусого был прост: захлестнуть ноги московита веревкой, лишив его способности двигаться, свалить на снег, а там как бог рассудит…

Но он просчитался. Боярин ловко подпрыгнул, пропуская брошенную снасть под ногами, и сам ринулся в атаку.

Противник не уступал ему в проворстве. Почти неуловимым движением он проскользнул под клинком московита и, совершив еще один кувырок, подобрал со снега свой нехитрый снаряд.

Во время кувырка башлык упал ему на плечи, открыв наголо обритую голову с длинной смоляной прядью на макушке и большую серебряную серьгу, тускло поблескивающую в левом ухе.

Подобной стрижки Бутурлин не встречал ни у поляков, ни у татар. Первые обривали виски и затылок, оставляя над ними небольшой кружок волос, вторые — либо полностью брили голову, либо коротко подрезали волосы со всех сторон.

Из старых рукописей Дмитрий знал, что длинную прядь на выбритой голове когда-то носили южные Руссы, перенявшие сей обычай у гуннских кочевников.

Но проверить достоверность прочитанного у него не было времени. Плавными движениями, похожими на прыжки барса, бритоголовый воин приближался к нему, раскручивая над головой свою снасть. На сей раз он не стал метать ее в противника, а, отпустив шнур на всю длину, действовал ею, как кистенем или волкобоем.

Свинцовый груз летел московиту в висок, и Дмитрий ударил саблей навстречу в попытке обрубить бечеву, к которой он был привязан. Но бечева, сплетенная из конского волоса, оказалась прочнее, чем он расчитывал, и, захлестнув клинок, обвила его, словно змея.

Черноусый, похоже, ждал этого. Радостно крякнув, он дернул на себя изо всей силы снасть, и от резкого рывка оружие московита вылетело из его пальцев и упало далеко в снег.

Дмитрий боролся до конца. Вражий клинок взметнулся к небу, чтобы раскроить ему голову, и он, выхватив из-за голенища нож, ринулся вперед в попытке опередить противника.

Бритоголовый ускользнул от атаки, проваливая боярина в пустоту, и на ходу развернулся, пытаясь достать его саблей.

Дмитрию пришлось проявить чудеса ловкости, уклоняясь от гибельного удара. Сабля зло просвистела в воздухе, едва не задев его затылка, но в следующий миг боярин уже стоял лицом к врагу, подняв на уровне груди свой длинный нож.

Сабля взмыла к небу в грозном замахе, но вдруг замерла, словно ее хозяин раздумывал, стоит ли убивать недруга. В зеленоватых глазах пришельца, притаившихся под густыми бровями, промелькнуло смешанное чувство удивления и симпатии.

— Ты что, и впрямь, решил биться ножом против сабли? — с усмешкой проронил он на странном наречии, показавшемся Бутурлину смесью русского и польского языков.

— А что, у меня есть выбор? — вопросом на вопрос ответил Дмитрий, не сводя глаз с занесенного для удара чужого клинка.

— Э, да ты, судя по говору, москаль, а не лях! — изумился бритоголовый. — Вот уж не чаял встретить в сих дебрях москаля! Говори, куда путь держишь, шпионишь для Московского Князя?

— Тебе что за дело до того? — видя, что незнакомец держит саблю наготове, Дмитрий не спешил опускать нож.

— Ошибаешься, друже, — криво усмехнулся собеседник, — мне до всего в этом лесу есть дело. Я — Газда!

— Имя не христианское, — заметил Бутурлин, — но и не татарское. Мне оно ни о чем не говорит.

— Это не имя, а прозвище! — хохотнул незнакомец, сверкнув на миг ослепительной белизной зубов, — «хозяин», значит, по-нашему. И ты стоишь на пороге моих владений!

— Об этом я уже догадался, — кивнул Дмитрий, — только ты не слишком похож на местного вельможу. Сдается мне, что ты — один из тех удальцов, что скрываются по лесам от королевской стражи!

— Ты, я вижу, тоже от нее скрываешься, — расплылся в хитрой улыбке Газда, — посему нам с тобой лучше не ссориться. Поначалу я принял тебя, за польскую ищейку, но теперь вижу, что ошибся.

— И что ты предлагаешь?

— Потолковать по-людски, — повернув саблю острием вниз, Газда лихо вогнал ее в ножны, — спрячь нож, московит, и лучше подбери свою саблю. Добрый клинок, жаль будет, если заржавеет.

Дмитрий поднял со снега саблю и отцепил от клинка веревочную снасть с грузилами, при помощи коей новый знакомец так ловко его обезоружил.

— Возьми, — протянул он Газде его нехитрый снаряд, — хорошая вещь в бою против сабли…

— Удобная, — согласился тот, — и не только против сабли. Всадника на ходу свалить или пешего бегуна подсечь — нет лучше средства. Бросаешь врагу в ноги и смотришь, как он летит кувырком через голову.

Мы, казаки, против польских латников его используем, а саму снасть зовем «летучим змеем». Хороший такой змееныш, о двух головах, — Газда, весело хохотнул, — оставь на память, москвич, авось, когда-нибудь пригодится!

— Значит, вы казаки? — спросил его Бутурлин.

— Да, «вольные люди», по-нашему, — пояснил Газда, — если знаешь татарский, должен разуметь…

— Разумею, — кивнул Бутурлин, — так о чем будем толковать?

— Давай, сперва обогреемся, — предложил новый знакомый, — негоже нам на морозе беседы вести. Да и девица твоя, поди, заждалась тебя!

Оглянувшись, Дмитрий увидел княжну, робко наблюдающую за ними из входа в пещеру. Газда, похоже, заметил ее раньше, но до поры не подавал вида. Сказать правду, Дмитрию не по душе был хозяин их ночного убежища.

Настораживала его бесшабашная веселость и удивительно легкий переход, от ярости, к дружелюбию и гостеприимству.

Дмитрий чуял, что Газде от него что-то нужно, и он будет стараться расположить его к себе. Но выбора у Бутурлина не было. Похоже, Газда не был знаком с Волкичем.

На заставе он не встречался Дмитрию ни среди солдат, ни среди холопов. Но кто знает, что у него на уме? Находясь здесь, он не сможет известить врага об их местопребывании, посему стоит его держать при себе.

Если Газда поможет им с Эвелиной добраться до Самбора, Дмитрий отблагодарит его, чем сможет, если же затеет какую-нибудь хитрую игру — сабля у боярина всегда под рукой, и прерванный поединок можно будет возобновить в любой миг.

 

ГЛАВА № 10

— Хорошо же вы израсходовали мой хворост! — досадливо крякнул Газда, шевеля прутком корчащиеся в огне сучья. — Собирал целый месяц, а вы за одну ночь столько пожгли!

Хозяин схрона явно преувеличивал ночной расход хвороста, и это подтверждало мысль Дмитрия о том, что казак станет просить его об ответной услуге.

— Ты бы познакомил меня со своей спутницей, москвич, — обратился к нему, немного помолчав, Газда, — мне как хозяину схрона хотелось бы знать, кого я принимаю в гости.

— Вообще-то, доброму хозяину самому не мешало представиться, — парировал Бутурлин, — нам бы тоже хотелось знать, под чьей крышей мы скоротали ночь…

— А я разве не назвал вам своего имени? — поддельно удивился хозяин схрона. — Я — Газда, хозяин сего леса!.. Вам мало?

— Это я уже от тебя слыхивал. Только Газда — не имя, а, скорее, титул, коим ты сам себя величаешь. А я бы желал знать твое настоящее имя. Не хочешь выдавать его — не выдавай, но и нас тогда ни о чем не расспрашивай. Пусть каждый остается при своих тайнах…

Вся троица сидела у костерка, жарко пылавшего посреди глинистой пещеры, по одну сторону Газда, по другую — Дмитрий с Эвелиной. Каурая лошаденка Газды мирно фыркала поодаль, пережевывая заготовленное для нее сено. Со стороны могло показаться, что здесь собрались старые друзья.

Казак о чем-то напряженно думал, хмуря высокий, крутой лоб. Похоже, он не хотел открываться незваным гостям, так неожиданно вторгшимся в его не слишком уютное бытие. Сейчас, когда он сидел напротив, тихий и задумчивый, Дмитрий мог хорошо его рассмотреть.

Едва ли Газда был старше его самого, но бритая голова, длинные усы и ранние морщины, пролегшие у глаз, прибавляли ему возраст. Кожа его, видимо, светлая от природы, обветрилась и потемнела, как это случается с людьми, долго пребывавшими на жарком южном солнце.

Во многих местах на его бритой голове проступали шрамы: тонкие — от сабельных ударов, широкие, по-видимому, — от плети. Самый заметный шрам рассекал правую бровь и, минуя глаз, сбегал вниз по щеке вдоль тонкого, слегка надломленного носа.

Судя по виду, этот человек пережил немало такого, о чем ему было не слишком приятно вспоминать. Пламя костра отражалось в его зеленоватых глазах, и от этого казалось, что в глубине зрачков пылают маленькие огоньки.

— Что ты еще хочешь узнать от меня, москвич? — вопросил он, выйдя наконец, из состояния задумчивости. — Не разбойник ли, я? Не тать ли, ждущий удобного случая, чтобы ударить тебе в спину и завладеть твоей спутницей? Нет.

На сей раз в его голосе не было ни напускной веселости, ни наигранного дружелюбия. Видимо, хозяину схрона, и впрямь, нужна была помощь Бутурлина, и, поразмыслив, он решил, что откровенностью добьется от него большего, чем показным панибратством.

Встав, Газда развязал прикрепленную к седлу котомку, достал из нее краюху хлеба и шмат солонины.

— Держи, — протянул он все это Бутурлину, — так вам с панянкой легче будет меня слушать, а то, судя по вашим лицам, вы со вчерашнего дня не ели!

Дмитрий нарезал солонину мелкими ломтями, чтобы Эвелине удобнее было есть. Глядя, как она откусывает маленькими кусочками вяленое мясо и хлеб, Газда беззлобно усмехнулся.

— Петром меня кличут, — словно продолжая прерванную мысль, изрек он, — из Дорошей я родом, селение такое есть под Киевом. Вернее, было…

…Отец мой, Платон Спиридонович, знатный казак был. Не в вашем, московском, значении слова «знатный» — князей да бояр среди нас, вольных людей, нет.

Сражался он храбро против татар крымских, набеги их отбивал, сам с казаками в походы ходил на Крым, на Туреччину. За ум, за доблесть воинскую Дорошевские казаки десять лет подряд его старшиной выбирали, десять лет он серьгу серебряную с почетом в ухе носил.

Я был старшим сыном в семье, и мне как старшему первым полагалось жениться. В двадцать лет насмотрел я девушку из славного казацкого рода, не то чтобы богатого, но уважаемого всеми Дорошами. Все хорошо для меня сложилось: и девица, красивей не сыщешь, меня полюбила, и родители, наш союз готовы были благословить…

Только вот честь казацкая покоя мне не давала. Как, мол, сватать невесту, не поднеся ей и ее родне дорогих подарков? На рынке купить — не велика заслуга, с такими дарами могут свататься лишь лавочники да купчишки.

Всякий же, кто чупер носит, — Газда провел рукой по густой, смоляного цвета пряди, свисавшей с макушки, — дары свадебные саблей в бою добывает. Я и попросил отца, чтобы он мне позволил с молодыми казаками в поход на крымчаков пойти.

Редко когда из крымского похода казаки без добычи возвращались. Татары в ту пору жили безбедно. Сами во время набегов немало люда христианского в плен угоняли да туркам продавали на галеры.

Так что, деньжата у них водились. Почему бы нам не поквитаться с басурманами за старые обиды, а заодно и дела свои не поправить?

Не хотел меня отец в поход отпускать, но потом, юность свою вспомнив, согласился. Он ведь и сам в набегах да стычках с ворогом возмужал. Что же плохого будет, если и сын его той же дорогой пойдет? То, что опыта воинского у меня тогда не было, я и сам понимал, но где же брать его, как не в боях и походах?

Благословил меня старик мой, саблю вручил фамильную, ту, что переходила в нашем роду от отца к старшему сыну. Как сейчас помню день, когда наша сотня в поход выступала: солнечный, радостный был денек, наверное, лучший, в жизни моей.

И удача шла с нами бок о бок. Веришь ли, нет, мы вихрем по аулам крымским проносились, рубя басурман в капусту, а сами ни одного казака не потеряли, словно заговор какой на нас был!.. Даже раненых тяжело не было меж нами, все ранения — царапины, мелочь!

Ну, и добычу богатую взяли, было чем дома похвастать. Я и сам в сотне последним не был, серьгу серебряную в том походе храбростью заслужил…

— А это где заслужил? — коснулся пальцем щеки Дмитрий, намекая на шрам от плети.

— Это уже потом было, — криво усмехнулся Газда, — янычар турецкий плетью чуть глаз не выстегал. Ты за это не переживай, москвич, — пес, меня пометивший, давно уже рыб кормит…

— Значит, ты и в плену турецком побывать успел?

— Да я много чего успел. Мы ведь тогда молодыми дурнями были. Думали, как ворвались в Крым, так и домой уйдем… да вот просчитались немного. Пока мы по аулам мотались, мурзы татарские войско собрали, сабель в пятьсот, и на обратном пути встретили нас во всеоружии.

Многие из нас полегли тогда от стрел татарских, те же, что, стрел избежав, на прорыв пошли, от сабель да от пик смерть приняли. Даром, что каждый троих басурман унес с собой в могилу…

…Из всей сотни нас, уцелевших, и десятка не набралось. Поначалу татары на колья нас усадить хотели, да потом жадность верх взяла — решили на рынке невольничьем туркам продать.

Мы ведь крепкие все, ядреные были, за каждого золотой денарий можно было выторговать. Так я на галере и оказался. Чупер мне срезали, серьгу отобрали, самого к рабской лавке железной цепью приковали. Там я изведал, что такое кожаный турецкий канчук.

С канчуками мы просыпались, с канчуками спать ложились вповалку, как скотина в хлеву. Многие под теми канчуками умирали. Другие мук да глумления не выдерживали — на янычар, что нас стерегли, с кулаками бросались. Тех плетьми забивали насмерть или кожу с живых сдирали…

Янычары жалости не ведают. Даром, что, как казаки, чупер носят, душа у них черная, басурманская. Аги ихние рабами их кличут, а они и рады. Говорят, нет выше чести, чем быть рабами Султана! Ну, да черт с ними. Не о них рассказ мой… Турки тогда Мальту воевать хотели — остров такой есть в море Средиземном, может, слыхивал?

Двинули они к тому острову все свои корабли, парусники со знатью воинской да галеры, доверху набитые янычарами. Корабли у них громадные: мачты до облаков, паруса такие, что полнеба закрывают. Каждый корабль — город плавучий, во все стороны пушками ощетиненный, в трюме конную сотню разместить можно.

На галерах места поменьше. Янычары на верхней палубе сидят, а мы под ногами у них, в трюме, корячимся. Паруса на галере — не то, что на большом корабле, много ветра в них не поймаешь, так что пришлось нам всю дорогу до Мальты веслами ворочать. А когда над головой барабаны загремели да трубы басурманские загнусавили, понял я: пришел моим странствиям конец.

Пока парусники турецкие крепостные стены Мальты ядрами из пушек крушили, галеры должны были пехоту янычарскую к берегу доставить.

А Мальтийцы тоже не дураки — они из своих орудий по тем галерам долбонули. Досталось нам тогда на орехи! Гребцы ведь цепями к бортам прикованы, пошла ко дну галера подбитая — сто душ с ней на дно ушло.

Не знаю, чем я так Господу приглянулся, но спас он меня тогда от верной гибели. Ядро пушечное, проломив борт нашей галере, двух гребцов раздавило в лепешку, а меня на свободу вызволило.

Кольца, сквозь которые были пропущены наши невольничьи цепи, к балкам в стенах трюма крепились. А ядро одну такую балку в щепы размололо, и кольцо с моей цепью без крепежа осталось. Вскочил я с лавки, свободе своей не веря, а тут уже янычар с занесенной саблей ко мне бежит, башку, стало быть, оттяпать желает…

Я первый удар на цепь, в руках растянутую, принял, а второго пес Магометов нанести не успел. Захлестнул я шею его цепью невольничьей да закрутил ее так, что у басурмана очи из глазниц вылезли.

Столько ненависти было во мне к сей нечисти, что чуть голову ей не оторвал. Даже когда шея у моего мучителя хрустнула, не мог я поверить, что он мертв, не отпускал его, как волкодав не выпускает из пасти, загрызенного волка.

Тут затрещало что-то оглушительно за спиной, галера наша пополам переломилась и со всеми, кто был на ней, ко дну пошла…

…Как я на поверхность выплыл, один Бог, ведает. До сих пор, вспоминая о том, содрогаюсь… Корабль тонет, вокруг все кричат от ужаса, мечутся по пояс в воде, о спасении молят. А я-то что сделать могу? Они все цепями к лавкам прикованы, а у меня даже лома железного нет под рукой, чтобы пару колец крепежных из стен вывернуть.

Понял я, что не спасти мне никого, сам стал из трюма выбираться. Вот тут-то мне и пришлось попотеть! Тонущие гребцы, видя, что один из них от смерти ускользает, решили меня за собой на дно утащить. Повисли на мне, что собаки на медведе: одни в ноги вцепились, другие — в цепь невольничью.

Уже и не помню, как отбился от них, припоминаю только, что из трюма выбрался, когда галера уже была под водой. Выплыл наверх, отдышался кое-как, стал думать, что дальше делать. Цепь моя, хоть и не толста, а все ж ко дну тянет. До берега мне с ней никак не доплыть.

Над морем ад сущий: и корабли турецкие, и стены крепостные на мальтийском берегу сизым дымом окутаны, пушки грохочут так, что впору оглохнуть.

Над головой ядра со свистом проносятся, с десяток турецких галер на плаву догорает, другие вдребезги разбиты так, что по всему морю обломки плавают да куски тел растерзанных. На один плавучий обломок я цепь свою накинул и к берегу погреб, как умел.

Не знаю, спасся ли в той битве кто из моих товарищей, в турецкую неволю проданный. Нас ведь по разным галерам развели, а понять, какая из них уцелела, какая — нет, мне в сутолоке боя так и не удалось. Оставалось надеяться, что хоть кому-то из них повезло выжить. На берег я выбрался лишь к вечеру, когда стихла пальба и корабли турецкие отошли на безопасное расстояние от берега.

Выполз я на песок прибрежный, отдышаться пытаюсь, а ко мне, глядь! — бегут солдаты мальтийские в колпаках железных да кафтанах алых с белыми крестами. Я и слова молвить не успел, а один из них — хрясь! — меня по башке топорищем алебарды. Я так на песке и почил!..

…Очнулся уже в кандалах, на каменоломне. Рыцари-то Мальтийские даром, что слугами Божьими себя кличут, разбоем морским тоже, как и турки, не брезгуют. И на каменоломнях у них рабов, в море захваченных, не меньше, чем у басурман.

Недолгой же была моя свобода! Вновь пришлось привыкать к цепям да плетям, от которых я и отвыкнуть-то толком не успел. Ордену Мальтийскому много камня нужно было, чтобы стены, турком порушенные, наскоро отстроить. Вот нас и заставляли крушить кирками скалы, а потом обломки в гору, в крепость, на себе, таскать.

В каменоломнях мы горбатились с утра, до ночи, в укрытия вертухаи загоняли нас лишь тогда, когда турки возобновляли обстрел прибрежных укреплений. Да и то не из жалости к нам, а из страха, что, покуда солдаты, стерегущие нас, будут прятаться от обстрела, пленные разбегутся по кустам.

Сами солдаты нас редко били, разве что пойманных беглецов стегали плетьми, чтобы другим невольникам дать острастку. По большей части, они стояли с пищалями наверху, вдоль обрыва каменоломни, и вдоль дороги, по которой мы относили в крепость добытые камни.

В ямах, где шла добыча, подгоняли нас плетьми людишки иного сорта. Это были рабы-надсмотрщики, наделенные правом истязать своих товарищей по несчастью. Обычно на должность вертухаев назначались самые злобные, не ведающие сострадания твари.

Подобно янычарам, они гордились своим званием раба и особым медным ошейником, дававшим им право в свободное время лазить по кабакам, тратя выданные Орденом гроши на выпивку и шлюх. Среди прочих рабов они считались особой кастой и к прочим невольникам относились даже с большим презрением, чем мальтийские солдаты.

С одним из них я и сцепился. Здоровый такой был албанец, силы немеряной. Ударом кнута мог человеку хребет перебить. Даже свои, вертухаи, побаивались его за буйный нрав и злую память, а уж невольники и вовсе трепетали: если кого невзлюбит, то пока не доведет до смерти, в покое не оставит.

За те полгода, что я в плену на Мальте пробыл, он дюжину человек на тот свет отправил. Кого кнутом засек насмерть, якобы за плохую работу, кому голову кулаком проломил.

Грека молодого, немощного и устававшего быстро, столкнул с края обрыва в каменоломню, чтобы заставить других усерднее работать.

Тогда-то и закипел во мне гнев. Грек тот по доброте да по щедрости превосходил многих, кого я знал. Хоть и голодал в рабстве, как все мы, но с хворым, ослабленным последним делился. За что его, кроткого, было убивать?

Бросился я к нему, думал, может, еще жив, может, не сильно ушибся. Ан нет, шея свернута, изо рта кровь течет. А тут и вертухай навис, как гора, зубы скалит. Говорит: «Выбрось эту падаль с глаз моих, да поживее, пока я тебя вслед за ним не отправил!»

Жарко во мне тогда пламя ненависти полыхнуло. Встал я перед убийцей во весь рост да в рожу его поганую, плюнул.

Он и озверел. Еще бы! Скот рабочий, чьи бока плетью расписаны, так его при невольниках унизил! Налились у него глаза кровью, что у вепря дикого; захотел он мне грузилом, что на конце плети, голову пробить.

Только я от плети увернулся и кнут из его лапы вырвал. Он тогда потянул из-за кушака короткую саблю, что каждому вертухаю положена была. Ну, он за саблю, я за кирку, и, хоть ноги мои в кандалах были, не оплошал я тогда.

Выбил саблю из рук ворога так, что она шагов на десять улетела, и вогнал кирку в его брюхо по самую рукоять. Жидок же он на расправу оказался! Когда других убивал, зубоскалил да шутки отпускал, а свои потроха на земле увидав, завизжал, что свинья недорезанная.

Я его и тюкнул киркой еще раз, по темени, за всех, кого эта тварь жизни лишила. Что тут началось!

Солдатня мальтийская, что издали за нами присматривала, все пищали повскидывала, старшие меж ними орут, велят меня пулями изрешетить. А мне так уже моя рабская жизнь опостылела, что я и пригибаться не стал: убьют — и то ладно, закончатся мои муки!

Но и тут меня Господь не оставил. Слышу окрик грозный — солдаты замерли, будто вкопанные. Оглянулся — на самом краю обрыва, откуда беднягу-грека сбросили, всадник стоит.

Важный весь такой, видать, высокого полета птица. На плечах — мантия бархатная с восьмиконечным белым крестом, на сапогах — шпоры золотые. Лицо красивое, холеное, волосы черные, с проседью на висках.

Под стать господину и его оруженосцы — рослые молодцы лет по двадцать на вид. Под господином конь белой масти, под теми двумя — серые в яблоках жеребцы. Похоже, господин, приезжавший за чем-то в каменоломню, стал свидетелем нашей схватки, и моя скромная особа вызвала у него интерес.

Он обернулся в седле, молвил пару слов одному гридню, тот кивнул покорно и стал по скальной тропе к нам в каменоломню спускаться.

Подъехал ко мне и говорит по-гречески: «Командор Марио дель Сфорца одаривает тебя милостью. Возьми плеть, отныне ты вместо убитого тобой надсмотрщика будешь присматривать за рабами в сей каменоломне!»

Оглянулся я на невольников наших и головой помотал. Скажи, как можно поднять плеть на тех, кто подпирал тебя плечом, когда ты падал от изнеможения, делился с тобой последним ломтем прогорклого рабского хлеба?

Я вот не смог, тем более, что среди них немало православных было: греки, сербы, болгары…

…Стать надсмотрщиком над ними для меня все равно, что душу сатане продать. Я и отказался взять плеть.

Изумился командоров посланник, правда, не знаю, чему больше — наглости моей или бесстрашию. Говорит: «Ты что, раб, не понял, что тебе велено?!». «Отчего же, говорю, очень даже понял. Передай, юный господин, от меня земной поклон Командору, но плеть я не возьму, уж лучше смерть!»

Он пару мгновений смотрел на меня изумленно, словно на выходца из преисподней, затем дал шпоры коню и помчался к своему господину.

«Ну, теперь все, думаю, конец тебе, Петро! За такие речи точно голову снимут». Чего еще я мог ждать от Командора, когда он, выслушав мой ответ, подозвал к себе старшего из солдат и что-то сказал ему, кивнув в мою сторону?

Хорошо, если просто башку снесут, а то ведь могут и на дыбу вздернуть деньков эдак на пять, пока сам не околеешь…

…Знаешь, как оно — умирать подвешенным за локти в двадцать лет, когда с моря дует весенний ветер? Верно, знаешь, по глазам вижу, тебе, как и мне, не раз с Косой встречаться доводилось…

…Только мне была уготована иная участь, чем смерть на дыбе. Да что там смерть, даже кнутом не отстегали! Вместо убитого вертухая к нам прислали, другого. Поорал он на нас немного, загнал в каменоломню, на том дело и кончилось.

Других невольников посек плетью для острастки, а ко мне даже не притронулся, словно заговор какой на мне был. Похоже, запретил мальтийский Командор страже трогать меня почему-то. Чудны дела твои, Господи…

После того я еще два дня валуны в каменоломне ворочал, а на третий прискакал к нам тот самый оруженосец Командоров, что велел мне взять плеть, и сказал, что меня требует к себе его господин. Делать нечего, пришлось идти!

Впереди сей молодец на лошадке пылит, следом я в кандалах ковыляю, а по бокам двое стражников, с ружьями наперевес, следят, стало быть, чтобы я не сбежал.

Так мы добрались до крепостного форта с выглядывающими из-за стен жерлами пушек. По сигналу оруженосца стража пустила нас вовнутрь. Поблуждав немного по лестницам и галереям форта, очутился я в светлой, просторной комнате, обращенной окнами к морю.

Первое, что в глаза бросилось, — это стол посреди комнаты, всякой снедью заставленный. Чего там только не было! Куропатки зажаренные, вино в граненых сосудах из хрусталя, фрукты невиданные, виноград такой, аж светится изнутри, что твой янтарь!

Я как увидел все это, остолбенел, глазам не мог поверить, что бывают такие кушанья, — за последний год ничего, кроме баланды, больше похожей на помои, да хлеба прогорклого, есть не приходилось.

Так завладела моим вниманием вся эта снедь, что я не сразу Командора за столом приметил. Очнулся, лишь когда один из стражников въехал мне по поджилкам древком бердыша, чтобы я опустился перед Его Милостью на колени.

Да только ничего они этим не добились — я и на коленях от стола глаз отвести не мог. Засмеялся Командор, велел страже убраться и оставить нас одних. «Так у нас с тобой разговора не получится, — говорит, — наешься сперва, а там уже толковать будем!»

Меня дважды просить не пришлось, — схватил с серебряного блюда одну из куропаток и умял в мгновение ока, только кости на зубах захрустели. Я — за вторую, тоже съел с костями.

Только третью осилив, глаза на Командора поднял. А он вроде бы и не возражал, пока я насыщался, спиной ко мне стоял, на море глядя.

— Откуда ты родом? — спрашивает по-гречески.

Я за год жизни на галере да на Мальте речь греков неплохо освоил — их там много было, и гребцов, и камнетесов. Поневоле чужой язык пришлось учить, чтобы как-то общаться.

— С Вольной Руси, — отвечаю.

— А разве есть такая? — спрашивает удивленно.

— Есть, Твоя Милость, — говорю, — ваши купцы ее Роксоланией кличут.

— Так вот ты о чем… — говорит он. — И хороша твоя земля?

— По мне, — отвечаю, — лучше и быть не может!

Поглядел он на меня, пристально так, словно в душу заглянул, и с колен велел подняться.

— Ты по духу — не раб, — говорит, — и дерешься, как воин, и молвишь, как вольный человек, без страха. Рабский ошейник тебе не к лицу. Хочешь его снять?

У меня, сердце в груди так и екнуло: кому ж воля не мила? Сразу вспомнились мне старики мои родные, братья меньшие, девушка, что из похода ждать обещала. Впервые за год рабства надежда на возвращение впереди забрезжила.

Да только унял я, трепет сердечный, памятуя о том, что нет в мире ничего дармового и за каждую услугу, так или иначе, приходится платить.

Еще на галере плавая, слыхивал я от других невольников, как турки в свою веру пленных христиан обращают. Возьмут в плен какого-нибудь богатыря и говорят ему: «Аллах милостив, зачем тебе умирать? Стань одним из нас, воюй на нашей стороне и живи в свое удовольствие!»

Трудно отказать «милостивому» мулле, когда голова твоя на плахе лежит в ожидании, когда ее, отрубят. Вот и ломаются многие; изменяют вере своей из страха перед смертью.

Иные мыслят: «притворюсь, что принял веру басурманскую, а при удобном случае перебегу на свою сторону!» Вот и переходят в Ислам. А турок — бестия хитрая, у него уже продумано, как обратную дорогу тебе отрезать.

Ему мало того, что ты согласился на его языке бесовском молиться и обрезание над собой учинить. Ему еще кровью тебя повязать надо!

«Докажи, — говорят, — свою преданность Аллаху, порази мечом неверного!» Дают в руку меч, неверного подводят.

А «неверный» — это земляк твой, собрат, что, в отличие от тебя, на плахе не струсил и Веру Христову не предал. Убьешь его — навсегда братской кровью себя замараешь и не сможешь отныне без трепета смотреть в глаза родне убитого.

А не поднимешь руку на собрата — самому тем мечом голову снесут. Не посмотрят даже, что ты теперь с ними одной веры. Многие так поступают с пленными, не одни турки. Вот и Командор мальтийский решил со мной в ту же игру сыграть.

Говорит: «От рабства я освобожу тебя при одном условии: ты отречешься от схизматической ереси и примешь истинную Христову Веру. Тогда я зачислю тебя в гарнизон сего форта и ты, плечом к плечу с добрыми католиками, будешь защищать от турок мальтийскую твердыню!»

Сказал, а сам смотрит испытующим взором, поддамся ли я на искус. Не дождался от меня слабины.

— Извини, Твоя Милость, не могу я принять милосердие твое, — говорю, — с турками да прочими сарацинами сражаться буду за милую душу, а от веры отцовой не отрекусь, хоть режь меня!

— Значит, считаешь свою Веру истинной? — вопрошает.

— Считаю, — говорю, — от предков она мне досталась, для меня хуже смерти отречься от нее!

Брови у него к переносице сошлись, как две тучи перед грозой.

«Ну, — думаю, — теперь точно зарубит, не сам, так стражников кликнет…»

А он не только башку мне не снес, даже сапогом в рожу не заехал.

Говорит спокойно так: «Хотел я помочь тебе, роксоланин, да уж больно ты упрям. Что ж, это твой выбор, ступай туда, откуда пришел!»

Ну, солдаты меня обратно в карьер и погнали. Одна радость, что покуда гостил я в палатах Командоровых, перепелов жареных вволю наелся. Да и та была недолгой: едва пришел в каменоломню, скрутило мне брюхо так, что чуть концы не отдал.

За то время, что я в неволе томился, отвыкла моя утроба от человеческой пищи и изрыгнула обратно все, чем я с таким усердием ее набивал. Но вертухаям плевать, что там у тебя внутри происходит, погнали, как обычно, на работу.

На другой день турки опять к крепости подошли, стали бастионы пушечными ядрами с кораблей забрасывать.

Невольников наших с каменоломен сняли, в крепость отправили на подсобные работы: ядра каменные к пушкам подносить да сами бомбарды ворочать в ту сторону, куда мастер-канонир укажет.

Много в тот день работы было, солдаты мальтийские со всем сразу не справлялись. К туркам подкрепление из десяти кораблей подошло, все с порохом да ядрами неизрасходованными.

Они по укреплениям Мальты такой огонь открыли, что пушкари крепостные едва отстреливаться успевали, а мы — подносить им ядра да мешки с порохом.

Потом турки пошли на приступ: вот тут-то настоящее пекло и началось! От галер турецких все море черно, от криков басурманских уши глохнут.

Много галер пушкари ядрами потопили, а их все не убывает. Турки своих людей мало жалели, сотнями бросали их под стрелы и ядра, устилая берег ковром из мертвых тел. Способ войны у них такой — в крови своей утопить врага да трупами завалить его, чтобы задохнулся.

Ну и дерутся янычары так, что позавидовать можно. Прут плечом к плечу, сметая все на своем пути, будто река, что по весне из берегов вышла.

Хлынули они на стены крепостные, что море штормовое, затопили нижние укрепления. Тут пошла такая сеча — в страшном сне не привидится, на каждого мальтийца — по десять басурман. Орут, воют, саблями машут.

Один взмах — и рука чья-то на землю упала, другой — голова срубленная под ноги дерущимся свалилась! Как ни искусны были в военном деле мальтийцы, а отступить им все же пришлось, иначе турки перебили бы их всех.

Укрылось войско орденское за внутренней крепостной стеной, оставив наружную стену туркам, и давай их из самострелов да пищалей поливать. А те в ответ, луки вскинули да садонули по ним снизу стрелами — сто тысяч, как один человек.

Много народу в крепости тогда с жизнью распростилось. Взлетев к небу, стрелы обрушились на наши головы густым дождем, словно кара небесная. Кто щита не успел поднять, забрала опустить, наземь полегли замертво, что трава под косой. Как я тогда выжил, сам понять не могу. У меня ведь, как у раба, ни лат, ни щита не было.

Один из мальтийцев оказался на пути стрел, летящих в мою сторону, и невольно заслонил от них. Это меня и спасло. А еще то, что ноги у меня были в тот день свободны от цепи — чтобы мы быстрее шевелились, поднося канонирам порох и ядра, с нас сняли мешавшие бегать кандалы.

Посему, не дожидаясь, когда турки вновь стрелы пустят, я метнулся к перекидному мосту, нависшему над крепостным рвом. Он мне и спас жизнь при втором залпе.

Дальше еще веселее стало. Прежде чем мальтийцы от обстрела опомнились, турки вновь на приступ пошли. Лестницы штурмовые отовсюду тащут, крючья абордажные с канатами на стену забросить норовят. Не успеют солдаты одну лестницу от стены оттолкнуть, в другом месте уже три приставлены.

Пришлось мальтийцам на защиту крепости цвет воинства своего бросать — рыцарство именитое. Хоть и немного было тех рыцарей от общей численности мальтийского войска, но по силе да по умению биться каждый дюжины басурман стоил.

Вышли они на крепостную стену, с ног до головы в железо одеты, кто с булавой, кто с секирой, кто с мечом таким, что лишь двумя руками держать впору. И давай месить силу басурманскую почем зря!

Особо лихо один из них рубился. Самый ловкий турок не смог обойти саблей его щита, устоять против его удара. Меч в руке италийца был подобен молнии, так что, одним взмахом он успевал по две-три головы сарацинские с плеч сносить.

Мне и самому в той битве изрядно попотеть пришлось. Выбрался я из-под моста подъемного, а вокруг — бойня.

Где турок мальтийца режет, где мальтиец турка подмял. А один басурманин прямо на меня несется: глаза выпучены, зубы оскалены, по бороде слюна течет, как у бешеной собаки. Кричит: «Аллах Акбар!», а сам на меня саблей замахивается.

Я, не будь дураком, поднял с земли чье-то копье и в брюхо ему на добрых пол-аршина всадил. Так мне его сабля в руки и попала, а уж что с саблей в бою делать, меня учить не нужно…

…Много кровушки сарацинской я в тот день пролил, платя за старые обиды. Не за Мальту дрался — за себя. Турки ведь не различали, кто солдат, а кто раб-невольник, всех, кто не их веры, спешили отправить на тот свет. Вот и пришлось мне поневоле на стороне мальтийцев биться.

Случилось так, что меня в давке оттеснили к тому самому рыцарю, что так лихо прореживал янычарские ряды. И вовремя! Ему как раз нужна была помощь. В пылу схватки он не заметил врага, притаившегося за уступом стены…

Двуручный тесак с такой силой хватил его по шлему, что мальтийца на спину опрокинуло. Турок выбил у него из руки меч и принялся охаживать рыцаря клинком, не давая ему подняться. Два удара мальтиец щитом отбил, а третьего щит не выдержал — треснул надвое, как сухая доска.

Турок завопил от радости, взметнул свой тесак, чтобы одним махом расколоть мальтийцу голову вместе со шлемом. Только вот не успел: я вывернулся сбоку и саблей его по ногам подрезал. Тут мальтиец до меча своего дотянулся, ткнул сарацина в брюхо — он и околел.

Вскоре к нам подмога подоспела — три Командора орденские со свежими отрядами, набранными где-то в глубине острова. Опрокинули мы тогда турок в море, и пришлось им отступить не солоно хлебавши…

…Хотя нет, воды соленой они тогда вдоволь нахлебались пополам с кровью…

Мальтийцы от радости на стены укрепления высыпали, галдят. Шапками машут, обнимаются, что малые дети. Потом молитву благодарственную стали Господу возносить, по-своему, конечно, на латыни.

Рыцарь, мной спасенный, тоже шлем снял, на колени опустился в молитве. Гляжу — да это тот самый Командор, что предлагал мне свободу за отказ от Веры Православной!

Что ж, сперва он спас меня в каменоломне, теперь — я его, так что мы — квиты. Чудны деяния твои, Господи… Я и не знал, кому жизнь спасаю!

Эти рыцари в шлемах с опущенными забралами все на одно лицо, да и на щитах у всех мальтийцев один и тот же крест. Командорскую цепь я в пылу боя не разглядел, просто некогда было присматриваться, а теперь вон как все обернулось! Но потом было еще чудесней…

…Закончив молебен, Командор подошел ко мне и перед всем войском объявил, что дарует мне от имени Ордена, свободу. Свидетелей того, что я жизнь ему спас, было немало, и никто не посмел ему возразить.

В тот же день сняли с меня рабский ошейник, отвели в баню и выдали чистую одежду, чтобы я мог привести себя в надлежащий вольному человеку вид.

Да только напрасно брадобрей думал, что я стану стричься на италийский манер. Я обрил голову и бороду, оставив чупер да усы, благо, волосы у меня к тому времени уже отросли и были подходящей длины.

Видели бы вы лицо Командора Сфорца, когда он в таком виде меня узрел! Он мнил, что подобным образом выбривают голову лишь монголы. Поглядел на меня пристально да и говорит: «Все думал, что вы за народ, Вольные Руссы. Теперь знаю: вы — Гунны!»

Может, и гунны… Кто его знает, какие крови в казаках намешаны? Я не спорил, потому что не шибко сподручно пререкаться со своим вызволителем.

Не дал я повода Командору жалеть о том, что подарил он мне волю. За те три месяца, что прожил я на Мальте вольным человеком, турки дважды еще ходили на приступ, и оба раза я вместе с ним выходил биться на городские стены.

Вскоре обо мне пошла слава как об искусном фехтовальщике, способном в одиночку одолеть десяток янычар. Дивились мальтийцы тому, как я, идя в бой без доспехов, возвращаюсь без единой царапины, как повергаю сарацин ударами ног, и, уходя от турецких сабель, подпрыгиваю выше головы.

Они, просвещенные, даже представить не могли, что можно так сражаться. Посему и смотрели на меня, как на чудо заморское, причем, не только солдаты, но и благородные рыцари.

Кое-кто из них пытался перенимать мои приемы, но все без толку: казак все эти премудрости с малолетства постигает, а чтобы взрослого им научить — жизни не хватит.

Капелланы орденские не раз со мной о смене веры заговаривали, все в католичество пытались завлечь, да я увертывался от подобных разговоров, как лис от охотничьих силков. Не по нраву были увертки мои святым отцам. Если бы не заступничество Командорово, на раз бы сволокли на кострище, как еретика!

Командору тоже хотелось, чтобы я веру переменил, но он не хотел меня неволить — за эти три месяца я стал для него вроде друга. В перерывах между боями мы с ним часто о жизни толковали: он свое былое вспоминал, я своим делился.

И ему немало горестей пережить пришлось, не от хорошей жизни подался он в орден монашеский. В юности он был влюблен в одну девушку, а она — в него.

Оба были богаты, хороши собой, принадлежали к знати, что по родовитости не уступит вашим Великим Князьям. Уже свадьба была назначена, хор ждет в церкви, и вдруг невеста умирает от неведомого недуга.

Сильно тогда покровитель мой закручинился. Говорил, что со смертью любимой мир для него утратил цвета, стал серым, как осенний туман. Он с горя и решил в монастырь уйти.

Передал свой титул и земли младшему брату, для коего беда старшего обернулась несказанной удачей, собрал пожитки и подался в обитель. Только там он надолго не задержался: скорбь скорбью, а если у тебя душа воина, будешь нудиться в монастыре, что ястреб в голубятне. Не усидел он там.

Но и домой возвращаться не стал, решил вступить в Мальтийский Орден, дабы сложить голову в боях с врагами, Веры Христовой. Турки к тому времени все Средиземное Море под себя подмяли, одна Мальта католическая была для них, что кость в горле. Вот они и решили ее раздавить…

Мальтийцам тогда шибко нужны были руки, способные меч держать, и в Орден будущего Командора взяли без проволочек. Хорошо же пришлось моему избавителю потрудиться во славу Мальтийского Братства! И на суше, и на море бился он с турком, десяток кораблей султановых на дно пустил.

Султан за его голову обещал награду подданным — слиток золота по весу самой головы. Да только никто из нехристей не сумел одолеть в бою Марио дель Сфорца. Берег его Господь, и вместо смерти добыл он в боях командорскую цепь.

Но как велики ни были его деяния, не поддавался он гордыне. Не было в нем той надменности, что в прочих знатных господах живет. Он и со мной на равных держался, когда слуг рядом не было. Хотя кто я такой для него? Пленный варвар, схизматик, еретик!

Поначалу он предлагал мне остаться на Мальте, открыть при Ордене школу по обучению солдат «роксоланскому бою», но, поняв, как я тоскую по дому, не стал меня удерживать. «Ты теперь вольный человек, Пьетро, — сказал он, — как только закончится осада Мальты, отправляйся на Родину!»

Слова его в меня жизнь вселили. До того, как он их произнес, я не чуял себя вполне свободным, не верил, что когда-нибудь меня с острова отпустят. Чудилось мне, будто я цепью незримой к нему прикован…

А теперь я ждал отплытия кораблей турецких, как израильтяне Моисеевы ждали в пустыне от Господа манны небесной.

И когда турки сняли осаду и убрались восвояси, радости моей не было пределов. Думалось, вернусь, наконец, на родную землю. Да только, не все происходит так, как мы о том мечтаем. Есть силы над нами, с коими человеку тягаться не с руки…

 

ГЛАВА № 11

— Судя по тому, что ты вернулся с Мальты, они все же были к тебе благосклонны, — произнес Дмитрий, заметив набежавшую на лицо казака тень, — только сдается мне, Газда, что свобода не принесла тебе большого счастья…

— Верно, не принесла, — с печальным вздохом согласился, казак, — свободу я обрел, но друга верного навсегда утратил…

Он умолк, шевеля прутом корчащиеся в огне сучья. Отсветы пламени плясали на его лице, осунувшемся и усталом, и от этого казалось, что казак морщится от боли. Похоже, воспоминания были для него тяжелы, и, видя это, Бутурлин, не стал требовать продолжения рассказа.

— Бывает, смерть подкрадывается к человеку незаметно, — прервал затянувшееся молчание Газда, — не в виде убийц с ножом или ядом, но в виде недуга, коий не распознаешь, пока он целиком не завладеет плотью.

Так случилось и с Командором. Занятый делами Ордена, он не заметил, что болен. А когда понял, было уже поздно. У него началась чахотка.

Дивно ведет себя сия хворь. Она не покрывает человека язвами, как проказа, от нее не выпадают, как от цынги, зубы, она, словно незримый червь, точит человека изнутри, и тот сохнет, теряя бодрость и силу.

Как бы он ни был смугл, кожа его бледнеет, становится прозрачной, и сквозь нее пылает злой чахоточный огонь. Еще эту напасть сопровождает неизбывный кашель, лишающий человека покоя и сна.

Командора он терзал без малого месяц. Вначале я гнал прочь мысли о чахотке, надеясь, что это лишь простуда, которую мой друг, при его могучем здоровье, осилит за неделю-другую. Но время шло, кашель не уходил, а в глубине Командоровых щек уже разгоралось чахоточное пламя.

Чем я мог ему помочь? Мне были известны снадобья, приостанавливающие чахотку, но для их изготовления нужны были травы, коих нет на Мальте.

Я пытался добыть лекарства через купцов, ходивших на торговых судах между италийским берегом и Мальтой, но они мало понимали в снадобьях и не сумели достать то, о чем я просил.

Потуги отыскать целебные растения у мальтийских лекарей тоже ни к чему не привели. Заносчивые, как и вся орденская знать, они пренебрегали советами «схизматика» и отворачивались от меня, как от чумного.

Их же порошки и отвары были бессильны против недуга, все больше одолевавшего храброго мальтийца.

В тот вечер я увидел кровь на платке, коим Командор прикрывал рот при кашле, и понял, что он обречен. Знаешь, москвич, я редко плакал в жизни, а тут едва не разревелся, как баба.

За то время, что я прожил подле него, мы сроднились душами: его радость была моей радостью, его боль отзывалась болью в моей душе. Я знал, что не спасу его, и это бессилие терзало мне душу больнее, чем когда-то терзала спину турецкая плеть.

Он же был покоен, невозмутим. Похоже, Командор ждал смерти как избавления от сердечной тоски, мучившей его долгие годы. В последние дни он редко бывал на людях и коротал время в одиночестве в своей каменной башне, обращенной окнами к морю.

Один из его оруженосцев погиб в бою с турками, другой, тот самый Альваро, что предлагал мне взять плеть, был произведен в рыцари и теперь сам командовал бастионом. К Командору он заходил редко, и то больше по службе, чем по душевной надобности. Посему я был единственным человеком, с коим он виделся каждый день.

Вечер нашей последней встречи был неприветливым и хмурым. С неба, темного от туч, накрапывал мелкий осенний дождь. Когда я вошел в покои Командора, он сидел у камина, задумчиво и отрешенно глядя на огонь.

Бросив на меня короткий взгляд, он знаком велел мне сесть, и когда я исполнил это, протянул мне запечатанный свиток пергамента.

— Я хочу попросить тебя об одной услуге, — произнес он, откашлявшись в платок, — это письмо нужно отвезти моему брату в Италию. Я хочу, чтобы это сделал ты.

Завтра с Мальты отплывает корабль. Он доставит тебя в Геную, а оттуда посуху ты отправишься на север, в Верону. Там наш род всем известен, и ты без труда найдешь дом Сфорца.

Корабль уйдет на рассвете, поэтому поспеши собрать в дорогу все необходимое. И еще. Ты теперь вольный человек, а посему, выполнив мою просьбу, не возвращайся на Мальту, а поезжай к себе, в Роксоланию. Там тебя родные заждались!

Больно мне стало от его слов, словно кто кожу каленым железом прижег. Сколько было мечтаний о том, чтобы поскорее убраться отсюда, а тут впервые поймал себя на том, что не хочу покидать Мальту.

— Почто от себя отсылаешь, Твоя Милость, — спрашиваю, — может, не угодил чем? Как я тебя покину в недуге? Не по-дружески сие будет и не по-христиански! Письмо в Италию кто угодно доставить сможет, а я уж лучше здесь тебе помогать буду. Глядишь, найдутся для тебя травы целебные и одюжишь ты, тогда я с Мальты и отплыву!

Он улыбнулся грустно так, говорит: «Брось обманывать себя, Пьетро, мы оба знаем, что мне уже недолго пребывать в бренном мире, призывает меня к себе Господь. Ты мне ничем помочь не сможешь, а вот себе навредишь, если до моей смерти пробудешь на Мальте.

Невзлюбили тебя капелланы наши, да и орденским братьям ты не по сердцу пришелся.

Как не станет меня, кто за тебя заступится перед ними? Еще тело мое не остынет, а тебя уже в кандалы закуют, если только сразу на костер не потащат. Еще и в смерти моей обвинят, скажут, что ты все эти месяцы подливал мне в пищу яд…

И свидетели найдутся, — лекари, у которых ты снадобья для меня выспрашивал. Нет, Пьетро, тебе на Мальте оставаться нельзя, здесь тебя погибель ждет или вновь цепи рабские!»

— А как же ты? — спрашиваю.

— Обо мне не тревожься, Господь позаботится о своем слуге. Я Веру Христову четверть века мечом защищал, авось, простит он мне мои прегрешения и примет в царствие свое…

…Там моя Альда меня уже ждет. У нее душа чистая, ангельская. Пора мне идти к ней…

…Прощай, Пьетро, что-то устал я сегодня…

Он вновь закашлялся и прижал к губам платок, на котором тут же проступило кровавое пятно…

— Езус, Мария! — чуть слышно прошептала Эвелина, вспомнив страшную кончину своей матери.

— Я взял письмо, поклонился Командору и вышел, — продолжал Газда, шевеля сухой веткой угли в костре, — а придя в свою комнату, обнаружил там дорожное платье, пару добрых клинков персидской работы, сумку с провизией и кошель, полный серебра.

А еще я нашел в кошельке это, — Газда коснулся рукой серебряной серьги, тускло поблескивающей, в левом ухе, — Командор подарил ее мне на память, взамен утерянной в плену.

Дорог же мне сей подарок оказался! Сколько потом нужды в деньгах ни испытывал, ни голодал, а с ним никак не смог расстаться ни за деньги, ни за еду…

…Уплыл я с Мальты ранним утром на том паруснике, о коем Командор говорил. Последний раз на стены крепостные оглянулся, и, не поверишь, друг-москаль, дрогнуло сердце, словно я часть самого себя на том острове оставил…

Как до Италии добрался и дом своего друга нашел, рассказывать не буду. В том ничего интересного нет. За время общения с Командором я сносно овладел италийской речью, и мне без особого труда удалось разыскать в Вероне дворец Сфорца.

Именно дворец: «палаццо» — только так италийская знать величает свои хоромы. Слуги владетельного Князя удивленно разглядывали мой чупер, но письмо с фамильной печатью сделало свое дело, и они решились доложить обо мне господину.

Знаешь, как бывает: похожи люди с виду, будто два яблока с одной ветки, а начни характеры сравнивать, так ничего общего и не найдешь меж ними.

Командор был прост, насколько бывают простыми истинно мудрые люди: не кичился знатностью рода, не хвалился заслугами, а в разговоре с другими не напускал на себя важность.

А вот братец его был само высокомерие. Пока читал письмо брата, ни разу на меня глаз не поднял, да и после со мной не заговорил.

Под стать Князю была и его жена — красивая женщина лет тридцати, чем-то похожая на древние латинские изваяния. Она смотрела на меня, как на какую-то диковинную жабу, и во взоре ее читались презрение и неприязнь.

Но и на них Командорово письмо подействовало: Князь вызвал своего домоуправителя и велел ему исполнить все, о чем шла речь в письме.

А речь шла о том, чтобы выдать мне кошель с золотыми дукатами, провиант на дорогу да ездового коня, дабы мне до Роксолании не пешком добираться. Таким уж дивным человеком был Командор, что, даже умирая, заботился о других, светлая ему память!

Знаешь, друг-москаль, среди католиков тоже добрые люди встречаются, вот и покровитель мой из их числа оказался. Хоть и неправильна Вера Латинская, но раз побуждает она людей добро творить, значит, и в ней есть искра любви божеской…

…Так мигом я обрел все, что нужно было мне для пути на Родину. Оставалось лишь свершить сей путь. Особо хорош был конь, хоть и не высокий, но спрытный и выносливый, почти как казацкий жеребец.

— Что быстрый, верю, а вот что выносливый, сомневаюсь, — признался Бутурлин, — мелкий слишком. Да и по виду больше, на татарского конька похож, ты уж извини…

— Да не он это! — досадливо поморщился Газда, — сего жеребчика я, и впрямь, у татарина одного взял… мертвого. А мой как раз от его руки пал. Успел, правда, заслонить меня от напасти, принял стрелу, мне предназначенную.

Татарин в меня из засады целился, а он, словно беду почуяв, дернулся в сторону, — стрела ему в шею и вошла. Конь повалился на бок, а татарин уже бежит ко мне. Я саблю из ножен едва успел выдернуть. Его клинок был над моей головой занесен, когда я свой ворогу в брюхо вогнал!

Ну, а коня татарского взял себе заместо убитого. Только это уже здесь, на Родине, сталось. Европу-то я всю на дареном, на италийском проехал…

…Европа — она везде разная. Много народов живет в ней, и у каждого свой язык, от других отличный. Похоже, кроме общей Веры да латыни, на которой молятся, ничего те народы не связывает. Да и жизнь у них по-разному устроена.

У италийцев, к примеру, каждый крупный город — отдельная держава со своими землями, флотами и войском.

Хоть у всякого тамошнего князька есть свой замок, жить знатные италийцы предпочитают в городах, по древнему латинскому обычаю. И дела своей державы сообща решают, все равно, что казаки на Круге. Такой способ правления у них республикой зовется.

Есть у них и верховный правитель — Дож, что-то вроде вашего Князя, но ему власть не по наследству достается, его знать из своей среды выбирает. Как правило, за опыт и заслуги, но и родовитость идет в счет. Худородному бедняку, даже если у него семь пядей во лбу, венца Дожа не видать, как своих ушей. Простолюдин знать на свои сборища тоже не допускает. Одним словом, вече для богатеев…

А вот у германцев государство совсем по-иному устроено. Я, как Альпы перевалил и на землях Священной Империи очутился, сразу понял сие. Страна вроде бы и одна, да на много мелких владений раздроблена. Каждое поместье — держава, в державе: свою монету чеканит, подати с крестьян собирает, пошлину с купцов берет за проезд по его землям.

Иной раз даже с соседями воюет. Каждый ленник творит, что хочет, так, будто нет над ним власти Императора. Да и что ему Император сделает? Всякий крупный владетель — Курфюрст, имеет свое войско, замок у него такой, что любую осаду выдержит. А если два-три Курфюрста силы объединят, то и самому Императору не поздоровится.

Князья за трон императорский грызутся, словно псы за кость. Как правило, самый сильный его и занимает, а слабому на нем не усидеть. Хищники помельче тоже меж собой враждуют, каждый норовит свои дела поправить за счет соседа.

Многие рыцари разбоем промышляют. Засядет такой молодец на большой дороге и грабит проезжих купцов почем зря. А Курфюрст местный его грехи покрывает. Еще бы! Разбойник ведь делится с ним награбленным, кто же будет резать курицу, несущую золотые яйца?

С крестьянами своими знать тоже ведет себя не лучше разбойников. Обдерут мужика, как липку, он и подается в леса, сам разбойничать начинает. Его и упрекнуть трудно: всю жизнь его грабили, так почему ему нельзя свое кровное добро рогатиной себе вернуть?

Я, по Германии проезжая, дважды с разбойниками встречался. Один раз, под Мекленбургом, выскочила из кустов на дорогу оборванная, чумазая троица, судя по виду, беглые холопы. Под стать одежде было у них и оружие: у одного распрямленная коса, у другого вилы на длинном древке, третий размахивал цепом для молотьбы, усеянным гвоздями.

Жаль мне было их убивать — ведь несчастные люди не от хорошей жизни за разбой взялись. Я им отрубил саблей верхушки самодельных пик, они с криками и разбежались…

…А вот под Берлином мне с бароном-разбойником пришлось схлестнуться. Огромный такой, как медведь, до сих пор удивляюсь, как одолел его…

…Одна знатная женщина, рыцарская вдова, отправилась в город на богомолье, а сей злыдень подстерег ее на дороге, идущей через лес.

Я как раз той дорогой на восток ехал и видел, к чему привела их встреча: на земле лежит опрокинутая повозка, вокруг валяется с десяток убитых солдат охраны и тройка слуг, из которых одна — девица.

Над трупами сгрудились людишки разбойника — кто кошелек у мертвеца спешит с пояса срезать, кто сапоги новые стащить.

В стороне — сама вдова. Стоит на коленях, Господа о заступничестве молит. Красивая женщина, молодая совсем, только бледная, как полотно.

На щеке свежая ссадина алеет — то ли ударилась обо что, когда повозка перевернулась, то ли кто из прихлебателей барона кулаком приложил, не посчитавшись с родовитостью…

…Украшения и деньги разбойник у нее уже отнял и теперь ждал, когда она исповедуется перед Господом, чтобы снести ей голову мечом.

Нетрудно было представить, каково ей было в тот миг! Меня самого пронял озноб, когда я сию статую железную с мечом увидел: на голову выше меня, от макушки до пят в серую сталь закован.

На плечах, поверх лат, — шкура медвежья, глаза, точно угли, сквозь узкую щель в забрале полыхают, ни дать ни взять, — выходец из преисподней!

Я налетел на него в тот миг, когда он меч заносил для удара. Думал, собью с ног, а там пусть Господь помогает!

С ходу слетев с коня, толкнул его ногами в грудь сильно, как только мог. Но и он слабым не оказался — отступил на шаг, но на ногах устоял. Единственное, чего я своим прыжком добился, это оттолкнул убийцу от его жертвы.

Напрасно думал я, что с быстротой своей легко его осилю. Это с виду рыцарь в латах неуклюж, на самом деле он в них двигается так же свободно, как казак в шелковых шароварах.

Все железо, что на нем надето, на ремешках да на запонках хитрых собрано, по размеру подогнано, — нигде не трет, не жмет, движений не стесняет.

Весит оно меньше, чем о том бают в народе, да и приучен всякий рыцарь с детства носить на себе железный панцирь, словно черепаха. Я в одном замке доспехи видел на детей семилетних, что же тогда о выучке взрослых говорить?..

…Покачнулся барон от толчка моего, но на ногах устоял. Отступил на шаг, мечом замахнулся, чтобы сходу меня зарубить.

Меч двуручный — тоже вещица коварная. Кажется, пока ворог им замахнется, ты его саблей десять раз посечь успеешь. А на деле как начнет им махать здоровяк, вроде того, что мне попался, замаешься уклоняться да отбивать удары.

Саблей их не шибко и отобьешь: сила у тех ударов страшная, не кисть тебе сломает такой удар, так клинок переломит.

Уклонился я от его меча, влево, и пока он новый замах делал, полосонул его саблей, поперек живота. Блаженный! Чиркнула сабля об набрюшник железный, не оставив немцу, даже царапины…

…А тут снова, клинок его со свистом на мою голову падает, не увернешься — надвое развалит! Засмеялся он жутко так и пошел на меня, крестя мечом воздух.

Как я тогда в живых остался, сам не знаю, видно, снова Господь был где-то рядом. Отступил я к деревьям, думал, зацепится длинный меч его за сук, а еще лучше — застрянет в нем, тут я его и обезоружу.

Да где там! Дубовые сучья, в руку толщиной, падали от его ударов, словно трава скошенная, ни один клинка не задержал. Хороша же сталь немецкая в умелых руках!

Мне еще повезло, что бароновы прихвостни поодаль стояли, не вступая в бой. Вначале они хотели помочь своему господину, но он их остановил грозным окриком — видно, азарт овладел разбойником, и ему самому захотелось убить верткого чужеземца.

Слуги и не вступили в схватку, то ли гнева хозяина опасаясь, то ли боясь ненароком угодить под его меч. Это меня и спасло — от всей шайки, с бароном в придачу, я бы не отбился…

…Вижу — дело плохо, теснит меня ворог в дебри непроходимые, туда, где мне трудно будет от его меча уклоняться. А тут еще корень узловатый под ноги мне попался, споткнулся я, об него, пятясь задом, грянулся оземь…

…Немец тут же навис надо мной, взметнул меч к небу, чтобы надвое меня рассечь. Я еще с земли подняться не успел, а клинок гибельный уже над моей головой занесен…

…Не поверишь, москвич, время для меня тогда побежало вспять и за одно короткое мгновение промелькнула перед мысленным взором вся моя жизнь: вот я мальчишкой бегу на речку купаться, вот я с конями в ночном, Маруся моя улыбается мне — глаза, что спелые вишни, волосы цветущим лугом пахнут…

…Потом поход, плен татарский, рабство на турецких галерах, Мальта, каменоломня, битва, Командор…

…И вдруг все кончилось. Померк свет, стихли звуки, тьма окутала меня со всех сторон. А из тьмы призрак грозный выступает. Глаза адским пламенем горят, сквозь железо, из-под личины, победный рык слышен. Руки в чешуе железной меч воздевают, тяжкий, как лом, острый, как бритва.

И нет спасения от того меча — любой щит расколет, любой доспех пронзит, не говоря уже о беззащитной плоти.

Пасть ниц перед вестником смерти, сжаться безвольным комком, покорно ожидая удара…

— Нет, врешь, бесовское семя, не взять тебе казака! Побью я тебя, как Бог свят!!!

Полыхнула во мне ярость казацкая, и мигом разорвал я путы наваждения, сковавшего мой дух. Время вновь обрело привычный бег, и я понял, что успею сделать то единственное, чего враг от меня не ждет.

Прежде чем барон обрушил меч на мою голову, я бросился ему под ноги и по самую рукоять вогнал ему саблю промеж ног, в единственное место, не защищенное доспехами.

Страшно же он заревел тогда! Нечеловеческое что-то было в том вопле и даже не звериное…

…Какая-то демонская тоска от того, что чья-то рука оборвала его земной путь, на котором он мог убивать и мучить безответных.

Взвился тот вопль над лесом, и оборвался вмиг, словно кто струну перерезал. Тишина над лесом воцарилась, жуткая, гнетущая тишина…

Слуги бароновы, никак не ожидавшие такой развязки, застыли, словно вкопанные. Только недолгим было их оцепенение.

Я ждал, что они, потеряв предводителя, разбегутся, как давеча разбежались крестьяне с вилами, а они ринулись на меня скопом, чтобы за его смерть отомстить.

Если тех бедолаг я пожалел, то к сим злыдням у меня жалости не было ни на грош. Посему изрубил я их нещадно, кого вдоль, кого поперек, благо, железа на них было поменьше, чем на бароне, и можно было найти уязвимые места.

Лишь когда последнего прикончил, спала с глаз кровавая пелена, туманившая взор. Гляжу, вокруг все телами завалено, главарь на земле в судорогах бьется, одна только женщина стоит по-прежнему на коленях и что-то сквозь слезы бормочет, не то молясь, не то плача…

Я, чтобы не пугать ее, вложил саблю в ножны, подошел к ней, на ноги поднять пытаюсь, а она дрожит в ознобе, хнычет, как дитя малое, и вырваться пытается из моих рук. Так, словно я хочу с ней лихо сотворить!

Похоже, приняла она меня не то за турка, не то за гунна. Да и чем я не сарацин с виду? Кожа, выдубленная мальтийским солнцем, черна, как у мавра, усы длинные, смоляные. На башке чупер, вроде того, что янычары носят, на боку — кривая сабля.

Страшен, непривычен такой облик для западных христиан, тем более, для дам благородных.

Стал я объяснять ей, что нет у меня умысла злого, но пойди растолкуй это человеку, когда знаешь на его языке всего с десяток слов! Выручило знание греческого да италийского, выученных на Мальте. Очнулась бедолага, знакомую речь услыхав, даже плакать перестала.

Втолковал я, наконец, что не варвар я, не разбойник, что помочь ей хочу. Вернул отнятые бароном украшения, деньги, с коими она в город ехать собиралась. К придорожным кустам была привязана лошадь главаря шайки, а на боку у нее висела сума с награбленным добром. Там я и нашел все, отнятое у моей новой знакомой.

Еще к седлу был привешен щит предводителя в холщовом чехле. Распорол я саблей чехол, а под ним — герб благородный, птица какая-то хищная, черная в белом поле.

Спасенная дама, увидев его, ахнула. Она думала, что стала жертвой разорившегося рыцаришки, а выяснилось, что голову с нее хотел снять ее сосед, благородный барон, известный в округе древностью и знатностью рода.

Трудно ей было поверить увиденому, она и решила, что это прощелыга какой-то, скрывая свое истинное имя, прикрылся чужим гербом. Пришлось мне снять со злодея шлем и показать даме его лицо.

Он к тому времени уже околел, но, и мертвый, свершил свою последнюю подлость. Когда вдова увидела его рожу с выпученными глазами и кровавой пеной на губах, силы ее покинули, и она лишилась чувств.

Опыта общения с благородными дамами у меня не было, и я сделал то, что мне подсказала казачья смекалка, — положил ее поперек седла и, ведя коня под уздцы, вывез из этого чертового леса…

…Вскоре мы добрались до ее замка, где я предал благородную госпожу попечению слуг. Можно было ехать дальше, но тут уже мне самому понадобилась помощь.

Чертов барон, пока мы с ним сражались, умудрился меня мечом по груди задеть, да так, что я в пылу боя не сразу заметил. Рана была длинной, но неглубокой, и поначалу мало кровила.

Но пока мы доехали до замка, я разбередил ее тряской; помогая своей спутнице сойти с коня, я невольно напрягся, и кровь полилась ручьем.

Коварное оружие — волнистый немецкий меч! Никакая турецкая сабля с ним в этом не сравнится. Бывалые люди бают, что он сквозь плоть и кости проходит, как нож сквозь масло, а доспехи режет, что твою бумагу.

Но еще хуже иное: всякая рана, нанесенная им, ширится и углубляется от движения. Она и заживает вдвое медленней обычных ран, и кровит не в пример сильнее. Так что, оставил мне барон посмертный подарочек на добрую память!..

Очнулся я уже в замковых покоях, на мягком ложе, с перевязанной грудью. Гляжу, невдалеке, у окна, стоит моя хозяйка со старичком в чудной мантии, беседует. Старичок, судя по виду, лекарь, какие-то травки высушенные ей показывает да мази в горшочках; похоже, собрался меня лечить.

Хотел я сказать, что ни к чему все это, что скоро сам встану на ноги, но едва поднял голову, из раны вновь пошла кровь, и пришлось лекарю заново меня перевязывать. Вот и случилось, что думал я прожить в том замке, пару дней, а остался почти на месяц.

Хозяйка моя была доброй женщиной и ухаживала за мной, как за малым ребенком, все те дни, что я пребывал в немощи.

Кормила, поила меня по-княжески, уйму денег истратила на лекарства. Совестно мне было ввергать ее в расходы, говорил ей, что и без снадобий дорогих поправлюсь, но она и слушать ничего не хотела. Говорила, что выходить меня для нее — дело чести.

Я, и впрямь, поверил, что ее забота — лишь благодарность за спасение, а когда понял, что дело не в одной благодарности, уже было поздно. Гертруда, моя хозяйка, не на шутку в меня влюбилась и ни за что не хотела отпускать от себя. Поначалу ссылалась на то, что я еще слаб и что мне нужно восстановить силы. Потом, видя, что поправляюсь, решила открыться.

Сказала: «К чему тебе возвращаться в Роксоланию? У тебя и здесь есть любящее сердце! Женой тебе я, конечно, быть не смогу, но как женщина дам все, чего жаждет твоя душа. Ты быстро выучил наш язык, освоишь и обычаи.

Поскольку ты не слишком похож на азиата, то, сбрив свою гуннскую прядь и окрестившись в католичество, станешь неотличим от коренного германца. Я сделаю тебя своим конюшим, а со временем, когда умрет старый Губерт, — управителем всего имения!»

В общем, старая песня: смени Веру, забудь Отечество…

…Нет, для какого-нибудь местного скитальца это был бы выход: красивая страна, любящая женщина, доходное место…

Только не для меня — за все перечисленное я не отказался бы ни от Родины, ни от Веры. Не для того я в плену и неволе так страстно мечтал о свободе, чтобы вновь стать игрушкой в чьих-то руках, пусть даже заботливых и нежных.

Когда я сказал об этом Гертруде, она страшно рассердилась и два дня со мной не разговаривала, словно я жестоко ее оскорбил. По-своему она была права: окружить любовью первого встречного бродягу, предложить ему то, что никогда не предлагала никому, и получить отказ!

Жизнь не слишком баловала Гертруду счастьем. В пятнадцать лет отец ее отдал замуж за богача, в три раза старше ее, надеясь таким образом поправить дела своей обедневшей фамилии.

В доме стареющего рыцаря, уже имевшего от первой, покойной жены двух сыновей, к ней относились, как к вещи. Она не имела ни голоса в решении семейных дел, ни желаний, противоречащих желаниям капризного, несдержанного супруга.

О любви с его стороны не могло быть и речи. Он настолько любил свой родовой герб и десять поколений воинственных предков, что в сердце его не осталось места ни для кого другого.

Молодую жену он держал лишь для любовных утех, среди прочих развлечений занимавших в его жизни место между турнирами и псовой охотой. Ясно, что под его кровлей Гертруда чувствовала себя безрадостно и одиноко.

Но со временем она заметила, что младший из сыновей мужа, Хайнц, оказывает ей знаки внимания. Красивый и смелый, он не мог не понравиться шестнадцатилетней девчонке, обделенной заботой и любовью, он умел красиво ухаживать и ни разу не обидел свою юную мачеху ни действием, ни словом.

Он полюбил ее, она ответила ему любовью такой сильной и нежной, какая бывает лишь у чистых сердец. До плотской близости у них не дошло, — Хайнц искренне уважал отца и не хотел вовлекать в грех Гертруду, он был слишком благороден, чтобы воспользоваться слабостью женщины.

Совсем по-иному смотрел на жизнь старший сын рыцаря, Конрад. Он и сам с вожделением засматривался на Гертруду, но, будучи копией своего грубого родителя, не мог рассчитывать на успех в сближении с ней. Посему чувство, вспыхнувшее между мачехой и братом, зажгло в его душе самую черную зависть.

Он донес на них отцу, и старый рыцарь в гневе вышвырнул младшего сына из родового гнезда, а Гертруду запер на целый месяц в одной из замковых башен. Там, в четырех стенах, от страха и отчаяния она едва не сошла с ума, но еще хуже одиночества для нее были встречи с ненавистным Конрадом, то и дело навещавшим ее в башне.

За бдительность, проявленную первенцем, старый рыцарь приставил его соглядатаем к жене и тем самым развязал негодяю руки. Пользуясь недельным отъездом отца ко двору Курфюрста, Конрад явился к пленнице в башню и попытался силой овладеть ею.

От бесчестия Гертруду спасло лишь то, что она успела выхватить из ножен у своего мучителя корд и, выставив перед собой клинок, пообещала, что сперва убьет его, а после себя. Как и большинство подлецов, Конрад был трусом, и ярость доведенной до отчаяния женщины заставила его отступить.

Но Конрад не был бы собой, если бы остановился на этом. Опасаясь отчего гнева, он состряпал новую клевету, будто бы Гертруда пыталась его уговорить на отцеубийство, а когда сие у нее не вышло, попыталась заколоть собственным кинжалом.

Нетрудно представить, какими бедами обернулась бы его ложь для несчастной по возвращении мужа, но Господь был милостив к ней — домой старый рыцарь не вернулся. Он подавился рыбьей костью на пиру у Курфюрста и испустил дух прямо за обеденным столом…

…И все же смерть мужа не принесла Гертруде освобождения. Как старший сын покойного, Конрад унаследовал его титул и все имущество. Теперь судьба мачехи зависела от его воли еще больше, чем прежде. Для нее наступили, воистину, черные дни…

— Бедная женщина… — вырвалось тихим стоном у Эвелины. Она вспомнила, как сама пыталась защититься ножом от озверевшего Волкича, и ей вновь стало жутко. Гертруде хотя бы удалось отстоять свою честь, а что было бы с ней самой, не подоспей вовремя Дмитрий?

— Да, поводов для радости у нее было немного, — согласился Газда, — как говорится, из огня да в полымя! Остаться жить в замке покойного мужа она могла лишь с разрешения наследника.

По правде говоря, Гертруду сие не слишком огорчало: она бы охотно покинула дом своего мучителя, если бы ей было куда идти. Но замок родителей, умерших за два года до этого, теперь принадлежал ее старшему брату, обитавшему в нем с женой и двумя детьми.

Мелкий разорившийся рыцарь сам с трудом кормил семью, отнимая последний кусок у своих крепостных. Сестру он мог принять лишь в гости, и то ненадолго.

Зная об этом, Конрад пошел на хитрость. Он упросил Курфюрста дать ему разрешение на брак с мачехой.

Владетельному Князю не улыбалось брать на себя заботу о вдове своего вассала, и то, что наследник сам решил позаботиться о ней, его вполне устраивало. Согласился благословить их брак и местный епископ, наверняка получивший от Конрада обильное подношение.

Перед Гертрудой встал невеселый выбор: идти под венец с ненавистным ей человеком или остаться без крыши над головой. Возможно, она выбрала бы второе, но Курфюрст уже решил ее участь, а повеление Владыки Края обладало для подданных силой закона.

На выручку ей пришел Хайнц. Изгнанный отцом из родного имения, он служил у Курфюрста командиром отряда наемников, охранявших его земли от соседских набегов.

Храбрый, быстрый умом юноша добыл славу в войне с порубежным Княжеством и в силу этого, как ему казалось, мог рассчитывать на расположение Властелина.

Хайнц обратился к нему с просьбой помешать браку Конрада и мачехи. Он клялся, что сможет дать Гертруде лучшее будущее, чем его брат. Пусть он пока не рыцарь, пусть у него нет своего имения, но он сделает все, чтобы заслужить рыцарскую цепь и шпоры, а с ними — клочок земли и замок, которые сможет передать по наследству.

Но на сей раз Курфюрст оказался глух к просьбам своего слуги. Брак Конрада и Гертруды был для него решенным делом, а менять свои решения Князь не любил. Ничего не дало Хайнцу и обращение к Епископу: против него выступила как светская, так и духовная власть. Спорить с ними мелкому нобилю, не имевшему даже рыцарских шпор, было не с руки…

— Почему же ни Курфюрст, ни Епископ не спросили у самой Гертруды, с кем из братьев она хочет связать свою жизнь? — робко вмешалась в рассказ Газды Эвелина. — Ужели чувства бедной женщины для них ничего не значили?

— Может, и значили, да только германская знать смотрит на них по-иному, чем простые люди. Немецкий рыцарь расчетливее русского купца: он и сам в браке выгоду ищет, и в деяниях других стремится ее усмотреть. Для того же Курфюрста любовь Гертруды — не более, чем блажь.

Ей предлагает руку опоясанный рыцарь, наследник имения, а она отвергает его ради безземельного мечника, коий неизвестно когда получит титул и землю, если только получит их вообще. Что это, если не помешательство?

Хайнц, в глазах Курфюрста, тоже изрядный сумасброд. Ну, отнимет он женщину у брата, а что потом? Куда приведет ее, коли не имеет замка? Чем кормить станет, если сам с чужого стола ест?

— Выходит, любовь Курфюрстам неведома… — грустно промолвила Эвелина.

— Может быть, и ведома, — усмехнулся, Газда, — да только не на первом месте она у них, а где-то на десятом.

Хороша, когда выгоде не перечит, плоха, если стоит на пути к богатству и славе. Не одни Курфюрсты немецкие так мыслят, так по всей земле знать рассуждает. И не только знать…

…Ты, панянка, еще молода, жизни не видела, вот и мнишь, что все, подобно тебе, одной любовью живут. А проживешь век, сама увидишь, какая редкая вещь на свете эта любовь…

Дмитрий невольно подивился тому, что Газда, будучи едва ли старше его самого, мыслил и рассуждал, как убеленный сединами старец. Но слова его не вызвали у московита улыбки.

Похоже, его собеседник, и впрямь, пережил много такого, что состарило если не его плоть, то, во всяком случае, душу.

Дмитрию почему-то казалось, что рассказ о главных несчастьях казака еще впереди.

— Ну, и чем сия история завершилась? — спросил он у хозяина схрона.

— А чем такие истории заканчиваются? — пожал плечами Газда. — Конечно же, рыцарским поединком!

Немцы любят сражаться, редкий спор за власть или землю у них не переходит в драку. Чтобы жизнь не стала непрерывной войной, германские властители придумали такую вещь, как Ордалия, — судебный поединок, по-латыни.

К ордалии прибегают знатные господа, городские ремесленники, даже крестьяне, не способные доказать правоту в суде. Что дивного в том, что Хайнц, борясь за свою любовь, тоже пошел проторенной дорогой?

Видя, что старший брат не отступится от замысла взять в жены Гертруду, он вызвал Конрада на поединок.

Да, не с глазу на глаз, где-нибудь в глухом лесу, а в присутствии самого Курфюрста и всей знати того края, в замке, на княжеском пиру. Был я свидетелем подобных вызовов. Немцы обставляют их такой торжественностью, словно это обряд церковный или праздник какой.

Идет, скажем, пир, уже немало выпито и съедено, когда встает из-за стола какой-нибудь молодец и, указуя на соседа перстом, изрекает:

«Ты, господин имярек, — разбойник и бесчестный человек, поскольку твои солдаты уже в третий раз угоняют моих коров. Либо ты вернешь мне стадо по доброй воле, либо я, такой-то, вызову тебя, перед лицом своего Властелина, и благородных господ, на поединок чести!»

Тот, как правило, отвечает, что коровы сами зашли на его земли и потравили заливные луга, посему он, по праву пострадавшего, забрал их себе. Тогда первый обвиняет его во лжи и подкрепляет свои слова брошенной под ноги обидчика перчаткой.

Эта перчатка и есть вызов на поединок чести. По правилам, она должна быть латной, но на пиру, в мирное время, чаще бывает кожаной. Вызванный на поединок непременно должен ее поднять, в противном случае он лишается рыцарской чести.

Нет, можно, конечно, и отказаться от поединка, только тогда тебя во всеуслышание объявляют трусом и прогоняют со двора.

А сие значит, что ни одно знатное семейство не примет тебя в гости и не отдаст за тебя замуж свою дочь. Вот и приходится парню, вызванному на бой, поднимать перчатку, хочет он того или нет…

— И у нас есть такой обычай! — оживилась Эвелина. — Споры между знатными панами часто разрешаются рыцарским поединком. Это позволяет избегать усобиц и не разорять Унию внутренними войнами…

— Что ж, сам по себе такой обычай, может, и неплох, — усмехнулся в усы Газда, — пусть уж лучше знатные господа сами месят друг дружку, чем заставляют холопов проливать кровь.

Только не всегда в такой схватке побеждает правый, вот в чем беда! Куда чаще ее исход решают сила да ловкость, а не благородство. К тому же, проигравший бой проигрывает и спор. Если он и остается в живых, то на него все смотрят, как на неудачника.

Хайнц, конечно, ведал все это, да только выбор у него был небогатый: либо победить, либо навсегда потерять Гертруду. Он и вызвал брата на поединок. Конечно, не в тех словах, что я выше привел, ведь речь все-таки шла не о коровах…

…Каким трусом ни был Конрад, а от вызова отказаться не смог, смекнул, что в случае отказа сам утратит право на брак с мачехой, да и в глазах Курфюрста упадет. Так что, пришлось ему надевать доспехи, и биться с братом на утоптанной земле.

Три дня и две ночи перед поединком братья провели в постах, а последнюю ночь — в бдении и молитве, словно перед посвящением в рыцари. На утро местный Епископ вновь совершил над ними молебен, призывая Господа рассудить спорщиков и даровать победу правому.

Затем обоих отвели в манеж — особый утоптанный дворик, против коего уже был поставлен шатер для Курфюрста и его приближенных. Германская знать любит зрелища, и судебный поединок для нее такое же развлечение, как охота или турнир.

Пропели трубы, курфюрстов глашатай поведал миру имена бойцов и предмет их спора, огласил правила поединка и от имени Князя напомнил о соблюдении законов рыцарской чести. Лишь после всего этого Курфюрст дал им знак начинать бой…

Славно же повоевали братья! И щиты искрошили секирами друг другу, и доспехи прорубили во многих местах так, что кровь из пробоин текла. Но решающий удар все-таки нанес Хайнц. Изловчившись, вогнал братцу топор в забрало так, что лезвие у самого лица остановилось.

Тут у Конрада дрогнули поджилки — упал на колени, пощады запросил. Хайнц, как все смелые люди, был великодушен, не стал добивать врага. Бросил топор, снял с головы шлем и направился к шатру Курфюрста, где, кроме Владыки, Епископа и прочей знати, его ждала Гертруда.

Вот тут в Конрада бес и вселился! Не мог он смириться с тем, что брат отнял у него женщину, коей он почти уже завладел. Метнул он со злобы в брата топор, вогнав Хайнцу лезвие в шею чуть пониже затылка. Тот, бедняк, и рухнул, точно подкошенный; топор ему шейные позвонки перебил, и все, что ниже шеи, у него мигом отнялось.

Убийца недолго радовался свершенной подлости. Курфюрстовы арбалетчики, в чьи обязанности входило следить за дерущимися, тут же всадили в него десяток стрел, и он испустил дух на утоптанной земле…

…А вот Хайнц еще два дня прожил и перед смертью попросил Епископа, обвенчать его с Гертрудой, дабы ей перешло по наследству поместье, обладателем коего он стал по смерти брата. Курфюрст, тронутый его чувствами, признал такую просьбу законной, и бедняжка Гертруда стала женой, а затем и вдовой молодого рыцаря…

…От Хайнца ей достались во владение его фамильные земли и старый замок, где ей предстояло коротать век в ожидании нового мужа. Может, вам, сие покажется дикостью, но в Германской Империи знатные вдовы не распоряжаются собой.

Захочет, положим, Курфюрст возвести в рыцарское достоинство одного из своих оруженосцев, безземельного отпрыска знатного рода. Но рыцаря без земли не бывает, а где Князь возьмет лен, чтобы пожаловать в вотчину такому молодцу? Не от своих же владений отщипывать! А тут под боком вдова с замком да землями.

Курфюрст и жалует все это своему человеку — земли, дом и жену в придачу…

— Не только у немцев такой закон… — проронила Эвелина. — На землях Унии тоже есть подобный обычай…

— Не по сердцу мне сей обычай… — грустно вздохнул Газда. — Разве по-человечьи это — передавать жену от одного ленника другому, словно вещь? Но для бедной вдовы еще хуже остаться без крыши над головой, тем паче, если ей, как Гертруде, возвращаться некуда.

Вот и приходится поневоле жить с нелюбом, все прихоти его исполнять. Довелось бы и моей хозяйке, рано или поздно, вновь идти под венец, так зачем ей тешить себя мечтами о счастье с управляющим?

То, что радость ее будет недолгой, для меня было ясно, как божий день. Только как объяснить это любящей женщине, когда она, кроме своей обиды, видеть ничего, не желает?

Собрал я свои пожитки, сел на коня, хотел уехать тихо, чтобы лишний раз не бередить ей сердце, да она не дала…

Прознала откуда-то, что уезжать собираюсь, на выходе из замка меня остановила. Правда, на сей раз обошлось без слез и упреков. Простилась со мной по-доброму, харчей, денег дала на дорогу да еще мешок сей, — Газда коснулся своего капюшона с низким оплечьем.

«Вот, — говорит, — прикрывай им голову, чтобы христиане не принимали тебя за сарацина и не пытались убить!»

Я взял подарок Гертруды, только чтобы ее не обидеть, а он, и впрямь, мне добрую службу сослужил. И от снега, и от ветра не раз башку мою бритую спасал, да и от глаза дурного. И впрямь, когда голова моя была покрыта, встречные на меня пялились меньше, и пока я Империю Германскую проезжал, больше ни разу не нападали.

Так я и добрался до границ Унии с мечтой о том, как вернусь под родную крышу. Да только не суждено было моим мечтаниям сбыться. На месте любимых своих Дорошей нашел я лишь старое пепелище…

…Сутки вокруг него ходил, покуда поверил, что не сон страшный вижу. Так грезить о доме, так стремиться к нему, чтобы найти обугленные развалины, а вместо близких людей — заросшие бурьяном могилы. Для меня это было чересчур!

Кривой сук, брошенный в костер Газдой, с треском распался, выпалив пучком красноватых искр. Багровые отсветы метнулись вверх, к узловатым корням, свисавшим с кровли пещеры, и на миг вырвали из полутьмы искаженное болью лицо казака. Видя его страдания, Дмитрий не решился продолжать расспросы.

 

ГЛАВА № 12

— Скажи, москвич, с тобой такое случалось? — обратился к Бутурлину Газда. — Чтобы все, кто был тебе дорог, в один день с жизнью распростились?

— Случалось, — глухо отозвался Дмитрий, вспомнив кончину своей семьи, — видишь на моих щеках следы оспы? Когда она бушевала на Москве, из всего нашего рода лишь я один выжил.

— Вот оно как! — сочувственно кивнул казак. — Выходит, мы и в этом с тобой схожи; знать, неспроста нас Господь свел! К чему рассказывать, каково мне тогда, было? Ты и сам о том не хуже моего ведаешь. И выл я, и плакал, как раненый зверь, рыл землю ногтями. Такая боль охватила душу, думал, разума лишусь!..

…Придя немного в себя, стал я по окрестностям ездить да узнавать, что за сила мои любимые Дороши с землей сравняла.

Жители окрестных сел все больше уклонялись от расспросов да глаза в сторону отводили так, словно чего-то опасаясь. Но к исходу второго дня я, наконец, встретил людей, не побоявшихся поведать мне о том, что сталось с Дорошами за время моих скитаний на чужбине.

Проезжал я как-то через лесок, когда гляжу — парубки дюжие из кустов выбегают, кто с косой, кто с дрекольем. У всех на бритых головах — чубы казацкие, а в глазах такая ярость, что сам черт, увидев, со страху убежит.

Ринулись они на меня, кто с чем, но я саблю обнажать не стал, сбросил только башлык на плечи, чтобы показать удальцам чупер. Они и застыли, как вкопанные, не добежав до меня пары шагов.

А затем один из них, здоровый такой бугай, повалил меня на землю вместе с конем и принялся обнимать, словно брата. Как оказалось, это и был мой младший брат Нечипор! Я и не узнал его сразу, ведь когда мы выступили в поход на Крым, он был еще совсем мальчишкой. То, что я от него услышал, перевернуло всю мою душу.

Из Кракова, от Польского Короля, приехал в наши края, некий Воевода Сыпяхевич, присланный вместо прежнего, впавшего в опалу. Обосновался в крепости неподалеку, стал с отрядом по селам разъезжать, стращая крестьян, чтобы исправно, подати платили.

Добрался и до нашего вольного селения. А Дороши были высокой засекой обнесены — частоколом, по-вашему. Надо было от набегов татарских обороняться, вот казаки и воздвигли укрепления…

…Сыпяхевичу та засека не по сердцу пришлась. В том, что без его разрешения возвели крепость, бунт усмотрел.

Въехал в Дороши на белом коне, созвал к себе всю казачью старшину. Велел держать ответ за постройку укреплений.

— Кто позволил вам на землях Унии самочинно крепости возводить? — вопрошает строго. — Для чего вам понадобилась засека? Бунтовать хотите против власти королевской?!

Отец ему и говорит: — Засека не для бунта, для защиты от татар. Когда вокруг селения стены, от набега вдвое легче, обороняться.

— Срыть немедля! — загремел Сыпяхевич. — Ишь, что возомнило о себе мужичье, фортеции самочинно строит! От набегов татарских вас Прикордонная стража защищает!

— Что ж до сих пор ни от одного не защитила? — усмехнулся отец. — Сколько живем на сем свете, столько сами и отбиваемся от басурман!

Побелел от ярости Сыпяхевич, за саблю схватился.

— Вы еще перечить будете, холопы, королевскому наместнику?! — крикнул.

— Ты ошибся, Воевода, — спокойно так говорит ему отец, — мы не холопы, а Вольные Люди, на то у нас грамота, выданная Королем, имеется. А вольный люд лучше не обижать, мы ведь от обиды на многое способны!

Не сумел Сыпяхевич с гордыней совладать, саблю из ножен потянул. Но как бы ни был он проворен, у отца такие вещи быстрее выходят. Обнажил он первым клинок да выбил саблю из рук Воеводы так, что улетела она на добрые десять шагов.

Другой бы на его месте зарубил бы в горячности и самого ляха, но отец не хотел войны с Королем, миром решил ссору уладить.

Вложил саблю в ножны, говорит: «Я на тебя, Воевода, зла не держу. Ты в наших краях недавно, видно, не научился еще отличать вольного человека от холопа. Но есть верная примета: вольный крепко держит саблю в руке и обид не спускает.

Что до постройки засеки, то у нас на то есть разрешение от Польского Короля и совета Магнатов, так что, законов Унии мы нигде не преступили!»

Другой на месте Сыпяхевича радовался бы, что все ладно обошлось, а он на Дороши злобу затаил. Вернувшись в крепость, стал собирать войско для похода. Отписал письмо Королю с просьбой прислать ему подмогу, якобы для усмирения бунтовщиков.

Владыке бы выяснить, кто прав, кто виноват, да осадить не в меру ретивого наместника! А он, не разбирая сути дела, направил к нему подкрепление — целую хоругвь в придачу к той, что уже была под началом Воеводы.

Как поперла на нас вся эта рать с пушками да орудиями стенобитными, тут конец Дорошам и пришел! Против ядер не всякая каменная стена устоит, не то что деревянный частокол…

…Рухнули наши стены, ляхи в Дороши и ворвались. Закипела сеча страшнее тех, что у мальтийцев с турками случались. Многие казаки в тот день смерть приняли. Даром, что каждый с собой по пять ляхов на тот свет забрал, — их вдесятеро больше наших было. Задавили они нас числом.

Над теми, кто в битве голову не сложил, раненый или оглушенный в плен попал, ляхи решили казнь лютую учинить: по обычаю сарацинскому, кожу с них заживо содрать под стенами крепости, дабы на селян окрестных нагнать страху.

Одно только меня и обрадовало, если тут вообще о радости говорить уместно, что ни мать, ни отец тех мук не приняли. Отец в битве пал, вражьими копьями исколотый, матушка под сердце пулю приняла, поднося ему порох для ручницы.

Погибла и моя Маруся. Она вместе с другими женщинами и девицами помогала мужчинам защищать крепостные стены, лить кипяток ляхам на головы. Рубанул ее саблей поперек лица какой-то ирод из тех, что первыми в город ворвались…

Газда скрипнул зубами, и лицо его приняло выражение, от которого Эвелине стало страшно. — …Ему, правда, тоже голову снесли, но для меня сие — слабое утешение.

Женщинам, что выжили, предстояло вынести нечто более страшное, чем просто смерть. Опьяненные кровью жолнежи насиловали их, словно лютые звери, а после убивали, загоняя саблю в причинное место…

— Неправда! — с болью в голосе выкрикнула Эвелина. — Не может быть, чтобы добрые католики такое зверство учинили!

— Не может быть, говоришь? — гневно сверкнул глазами Газда. — Да нет, панянка, может! В мире много творится такого, о чем ты даже помыслить не в состоянии. Такого, что не должно происходить на свете Божьем, однако же, происходит!..

Из всего населения Дорошей в живых осталось не более десятка казаков, захваченных силой, среди них и брат мой младший — Нечипор. Звездонул его в сутолоке боя один лях перначом по затылку, он и растянулся без сознания.

Не лучше были и другие пленные, пиками исколотые да саблями посеченные. Связали их ляхи в козлы, стянув руки вместе с ногами одной веревкой, да на возы побросали, чтобы к месту казни свезти.

Однако, брат мой не промах был. Умудрился по дороге рассупонить узлы, стягивавшие ему запястья, и на первой же ночной стоянке обоза от веревок освободился. Столкнул лбами двух жолнежей, охранявших возы, освободил от пут братьев-казаков, и дали они деру в ближайший лес.

Кинулись ляхи в погоню за пленниками, да поди найди их в глухой чаще. К счастью для беглецов, собак у ляхов не было, а к утру брат со товарищи были уже далеко.

Так началась их лесная жизнь, мало отличная от жизни диких зверей и разбойников. Иногда пробирались они в села, прося жителей помочь им едой и одеждой, иной раз нападали на польского купца, неосторожно проезжавшего по лесной дороге.

Тела на дороге не оставляли — закапывали в лесу, чтобы стража Воеводы не сразу догадалась, куда исчезают беспечные путники. За большие дела долго не брались — десять человек, пусть даже храбрых и умелых, не та сила, с коей можно взять хорошо защищенный обоз.

Но недолго они промышляли вдесятером на лесных дорогах. Вскоре стали подходить к ним разоренные крестьяне из окрестных сел, беглые крепостные и холопы, так что, к грядущей весне отряд насчитывал более полусотни человек.

Сыпяжевич сам позаботился о том, чтобы лесных удальцов было как можно больше, — нещадно обирал подвластные ему селения, а тех крестьян, что не могли уплатить подати, лишал имущества и сек канчуками. Вот народ и бежал от такой милости в лес, вливаясь в Дорошевскую вольницу.

Поздно, слишком поздно понял Воевода, какую яму сам себе вырыл! К тому времени, когда я с братом встретился, в лесном воинстве было уже не половина, а полторы сотни удальцов, и оно смело нападало на обозы с продовольствием, направлявшиеся в крепость.

Не раз Сыпяхевич посылал своих стражников в леса на поимку бунтовщиков, но все без толку. С умом выкопанные схроны и землянки надежно укрывали лесное воинство от чужих глаз, а стрелы и копья, без промаха разили незваных гостей. Не один десяток жолнежей навек остался лежать под сводами чащи, давшей приют тем, кто мстил за свою сломанную жизнь.

Но мы знали, долго так продолжаться не может. Пока Воевода будет воевать с нами лишь силами своей хоругви, мы еще сможем ему противиться, но, рано или поздно, он обратится за помощью к Королю, и тогда силы станут неравными.

И все же мы недооценили Воеводу. Спаливший за свою жизнь, не одну деревню, Сыпяхевич вновь решил прибегнуть к испытанному средству — огню. Запылал наш старый добрый лес, полетели с жалобными криками опаленные птицы, побежало из лесу напуганное пожаром зверье.

Сыпяхевич и нас хотел, словно зверей диких, огнем и дымом из чащи выкурить, но просчитался. На краю леса протекала речушка, она-то нас и спасла. Попрятались в плавнях казаки, среди илистых отмелей да высокого камыша.

Огонь выжег все до берега и сам собой угас, а над прохладной водой и гарь удушливая, недолго в воздухе держалась.

Когда пожар стих и стражники Воеводины стали по берегу шарить, выискивая нашего брата, мы в воду с головой погрузились, словно лягушки, зажав в зубах пустотелые стебли камыша. Сия древняя хитрость многим казакам жизнь спасала еще во время набегов татарских, выручила и нас…

Потоптавшись недоуменно на берегу, жолнежи воротились в свой стан. Но мы не спешили дотемна из воды вылезать, знали, что ляхи в любой миг вернуться могут. А как стало темнеть, выбрались мы на берег и стали решать, что с ляхами делать будем. Они оказались упорными, не найдя в лесу обугленных казацких тел, решили, что мы в схронах попрятались.

Сыпяхевич решил в крепость не возвращаться, велел своим воякам лагерь разбить, а сожженный лес окружить постами да разъездами, чтобы ни одна душа живая, не смогла, из него до утра, выскользнуть. Наставил Воевода дозоров, и в степи, чтобы выжившие казаки не сумели к лагерю подобраться, а сам сел с приближенными победу праздновать.

Не знал лях, на что способна в гневе казацкая душа…

Мы ведь не так глупы были, как он о нас думал, не стали пробираться мимо его степных дозоров, а обошли польский стан по реке, благо, он близко от берега был разбит. Двигались тихо, по пояс в воде, прячась за прибрежным камышом.

Если нечаянный шорох или всплеск воды привлекал дозорного, затаивались под водой, выставив на поверхность лишь камышовые трубки. Так и добрались до места, откуда удобнее всего было напасть на польский лагерь. Дозорных здесь было меньше, а прибрежных зарослей поболее, чем в других местах, посему на берег мы вышли незамеченными.

Часовых сняли тоже тихо — ни один вскрик не долетел до жолнежей, что с суши лагерь охраняли. Ну, а когда мы пирующих ляхов стали рубить, тут уж без шума не обошлось. Несчетно мы их истребили, мстя за убитых братьев, поруганных жен и сестер.

Не забуду рожу Сыпяхевича, когда мы в его шатер ворвались: глаза выпучены, как у совы, из открытого рта снедь выпадает. Похоже, он так и не смог поверить, что казаки его перехитрили. За саблю все же схватился, да сделать ничего не смог.

Снес я лиходею одним ударом кисть, а другим — голову, он и повалился наземь, как тюк с соломой. Его бы, собаку бешеную, ободрать заживо, как турки, пленных казаков обдирали, да времени у нас не было.

Одно только успел я сделать, прежде чем наша вольница в плавни ушла. Помня о том, как он отрубленную голову моего отца в крепости на обозрение выставлял, я насадил его собственную башку на копье, воткнутое в землю посреди стана. Когда жолнежи, сторожившие пустой лес, обратно примчались, польский лагерь уже вовсю горел.

На том наша вольная жизнь в лесах завершилась. Польский Король отправил на усмирение края три хоругви с новым Воеводой, и нам пришлось на юг отступать, в Дикую Степь.

Там тоже жизнь была не сахар: еды негусто, воды еще меньше, да еще ногайцы-кочевники портили нам кровь своими набегами. Очутились мы, аккурат, между двух огней: с севера — ляхи, в броню закованные, с юга — турки да татары.

Больше года промучились мы в тех степях безводных, и за это проклятое время больше половины отряда нашего полегло. Кто не от сабли, не от стрелы смерть принял, тех хвори разные сморили, цынга да бескормица.

Помотались мы по степи из края в край, уразумели: если назад, на отеческие земли, не вернемся — все здесь сложим кости, на потеху волкам да воронам.

Стали домой, на север, пробиваться, все малыми отрядами, чтобы легче было проскользнуть между польских дозоров, выставленных вдоль границ с Диким Полем. Одни погибали в стычках с польскими латниками, другим, подобно мне, удалось прорваться сквозь кордоны.

Снова началась лесная жизнь, подобная той, что мы вели до исхода с родной земли, только вот сил у нас теперь было поменьше.

Из старых Дорошевских казаков, умевших биться с пикой и саблей, уцелело лишь четверо, считая меня и брата. От прочих толку было немного, поскольку все они были беглыми крепостными, лучше управлявшимися с вилами да косой, чем с боевым оружием…

…Как-то раз решились мы напасть на польский обоз. Но его защищал отряд аркебузир, и пришлось нам ни с чем уходить в леса. Там я схоронил брата.

Заслонил он меня от польской пули со спины. Только и успел сказать: «Хорошо, что в своей земле лежать буду!» Помер, бедолага, без исповеди, без покаяния…

Да и не один он… От всего нашего воинства в живых осталось не больше десятка храбрецов, а с таким отрядом много не навоюешь. Стали мы искать другие братства, подобно нашей вольнице рассеянные по лесам.

Преемник Сыпяхевича был не добрее старого Воеводы. Непокорные села жег, уцелевшие — двойной данью обкладывал. Посему недовольных селян, искавших спасения от него в лесах, было предостаточно.

Вскоре набрели мы на стан казацкого вожака Богдана Подковы, дерзко нападавшего на шляхетские маетки и королевские обозы. Не сами набрели, если быть точным. Человек от него к нам приходил, дорогу тайную указал. Как он нас нашел — для меня по сей день загадка, но о встрече с ним я не жалею.

Устроился Подкова лучше нас. Настоящие засеки посреди леса выстроил, подступы к стану рвами да волчьими ямами перегородил, чтобы от любого войска отбиться можно было.

Он и наш опыт учел. Через сырые рвы огонь не переползет, и в случае, если королевские вояки зажгут лес, лагерь останется цел.

По нраву мне пришелся и сам Подкова. Исполин, каких мало: ударом сабли с быка голову снимал, а татарина в легкой кольчуге надвое мог рассечь.

Чупер у него был в руку толщиной, так что, самая толстокосая девка густоте волос позавидует, а глаза такие, что любой враг, лях ли, турок, взором с ним встретившись, в ужасе убежит.

Был при нем человек один, с бородкой козлиной, из ваших, московитов. Силой да удалью не отличался, зато грамоте был обучен и языки многие ведал. Он и по-нашему говорил так бойко, словно это была его родная речь, один только выговор выдавал в нем чужака.

Сказывали, что он — посланник Московского Князя, прибывший в наши края, чтобы помогать «Воеводе Богдану» советами в борьбе с Польской Короной.

Он призывал казаков к единению и к выступлению против панской Унии. Обещал помощь Москвы, если решимся воевать по-крупному. Многие ему верили, да и как не верить было, когда сам прославленный атаман доверял Козлобородому, яко брату.

Поверил и я. Московиты — не поляки, одной веры с казаками — православной, можно сказать, братья. Мы, по наущению Козлобородого, и пошли за Волынь, громить фортеции ляшеские да жечь маетки.

Много народа встало тогда под стяг Подковы. Одних казаков тысячи полторы, а беглых холопов да селян из разоренных весей не меньше трех тысяч. Ляхи лишь с безоружным врагом, храбры да заносчивы, при виде же наших пик и знамен удирали во все лопатки.

Но недолгой была наша радость. Отступая, польские войска в неприступных замках укрылись, а пока мы те замки осаждали, к ним из Польши подкрепление подоспело: свежие конные хоругви, закованные в сталь кольчужники с секирами из Литвы, датские наемники с пушками да ручницами.

Хотели мы обратно за Волынь откатиться, но тут гарнизоны из замков, оставленных в тылу, вышли, в спину казакам ударили. Пробились мы сквозь их заслоны, ушли за Волынь, только большой отрады сие нам не принесло.

Добрую половину воинства нашего мы в битвах положили, из тех, что в живых остались — четверть раненые. А тут еще ляхи следом идут, на пятки наступают.

Подкова позвал к себе Козлобородого, говорит: «Мы все сделали, как хотел Московский Князь, теперь его очередь исполнять обещанное. Отправь к нему гонцов, пусть выступит нам на подмогу с войском. Мы как раз на север отступать будем, там и встретим его дружину!»

Козлобородый сделал все, как он велел, отослав разными путями трех своих подручных в Московию. Придумано было хитро. Даже если ляхи схватят двоих гонцов, есть надежда, что третий доставит послание Князю. Подкова же с войском стал отступать на север, туда, где, по словам московского советника, его ждала союзная рать.

Только не дождался помощи атаман казачий! Врал ему лукавый московит, про подход княжьих дружин. Гонцов к вашему Князю он отправил лишь для отвода глаз, а сам ускользнул ночью из стана тихо, как уж.

Хватились казаки наутро мудрого советчика, а его и след простыл! Понял Подкова, что предали его, да что уж тут поделаешь!.. Пока было куда отходить, отступал перед польской ратью, а как перекрыли ляхи ему все пути, принял неравный бой.

Славная то была сеча! До сих пор отрадно вспоминать, как рубили мы холеную польскую шляхту. Знали, что пощады нам не будет, посему и сами врага не щадили. Смерть нас в любом случае ждала, так уж лучше пасть в бою, прихватив с собой поболее недругов, чем сдаться в плен и умереть на колу или дыбе. Вот и стояли мы до последнего.

Подкова, прежде чем пасть, добрую дюжину вельможных панов изрубил в капусту, а простым ратникам, павшим от его руки, вовсе нет счета!

Но и его смерть нашла. Я рядом с ним бился, видел, как все было. Поняв, что пикой и мечом нашего брата не одолеть, отхлынули ляхи именитые, пропустив вперед чужеземных стрелков, тех, что за польские злотые служат Ягеллоновой Короне.

Пищальников в польском войске всегда немало было, а тут их, похоже, со всей Унии нагнали. Дали они по нам первый залп — треть войска казачьего полегла, дали второй — двух третей как не бывало!

Подкова одним из первых пал: пробили пули его могучее тело в десяти местах, и опустился он наземь, выронив из рук обе сабли.

Меня спас щит, обтянутый бычьей кожей. Хоть, и прошили его насквозь польские пули, однако, часть их смертоносной силы он поглотил, и в мою грудь они не глубоко вошли, застряв под кожей. Опрокинул меня залп на спину, а сверху тут же навалились тела тех, кому повезло меньше моего.

Я под тяжестью тел чуть не задохнулся, но вышло, что павшие товарищи от смерти меня уберегли. Перебив остаток нашего воинства, ляхи принялись рыскать среди трупов в поисках раненых да сказавшихся мертвыми. Если кто дышал или не был разорван в клочья, тех саблями пиками ковыряли!..

…Газда стиснул зубы, и на его скулах заиграли упрямые желваки. — Но Господь и тут рядом оказался, спас меня от гибели. Сколько ни пронзали ляхи вокруг меня и надо мной мертвые тела, ни один клинок меня не достал — все удары или мимо скользили, или увязали в наваленных сверху трупах.

Только с наступлением темноты, когда ляхи перестали терзать мертвую плоть, уступив место волкам и воронам, я вылез из своего убежища, страшный, как выходец из преисподней, покрытый своей и чужой кровью…

— Выходит, из всего вашего войска ты один тогда уцелел? — изумленно приподнял бровь Дмитрий. — Воистину, казак, везением ты не обделен!

— Почему один? — пожал плечами хозяин схрона. — Не только мне посчастливилось в тот страшный день. Еще двоим нашим удалось избежать смерти, схоронившись среди мертвецов.

Они-то в дальнейшем и стали моими побратимами. Уже и не помню, как мы нашли друг дружку. Долго не мог я прийти в себя после того побоища, словно туманом кровавым глаза заволокло, и мысли, и чувства…

Все, чем жил, о чем грезил, рухнуло в одночасье. Не добыли мы тогда воли долгожданной, только землю казацкой кровью напитали!..

Газда тряхнул головой, словно отгоняя от себя страшное видение.

— Что же вы делали потом?

— На север, в Литву, стали пробираться. Что нам еще оставалось? — На родной земле нас везде подстерегала смерть. Ляхи вдоль дорог выставили дозоры и если ловили кого-то, видом или повадкой, похожего на казака, насаживали на кол или четвертовали…

…На каждом крепком дереве болталась пара-тройка повешенных. Многие из них и казаками-то не были. Воспротивился мужик жолнежам, отнявшим у него последнее добро, его тут же и волокут на сук!

Пришлось нам идти до Литвы лесами, оврагами, стараясь не попадаться на глаза польской страже. Шли, большей частью, ночью, избегая открытых мест и дорог. Ночью в степь лях не сунется, не такой он храбрец, мы этим и воспользовались в полной мере.

Один лишь раз пришлось нам схлестнуться с каким-то мелким шляхтичем, под началом у которого было пять конных жолнежей. Я развалил ему голову саблей до зубов, а побратимы перебили его людей, тем стычка и завершилась! — Газда криво усмехнулся, вспомнив схватку с незадачливым поляком. — Лях, видно, искал себе славу в степи, а нашел смерть!

О том, как до сих мест добирались, вспоминать нет охоты. Поддерживая друг друга в пути и деля последний харч, мы, наконец, дошли до Литвы. А когда добрались до ближайшего леса, то упали на сырую землю без сил и провалились в забытье.

Что было дальше, ты, московит, сам уже догадался. Вырыли мы схрон среди леса и еще пару, на случай, если ляхи на один из трех набредут…

— Значит, ты здесь не один живешь? — поинтересовался Бутурлин.

— Вместе с побратимами, — ответил Газда, подбрасывая в огонь хворост, — мы тут в одно селение по делам забрели. Братья решили погостить там пару дней, еды подсобрать, а мне вдруг захотелось к схрону нашему вернуться, поглядеть, все ли здесь ладно. Предчувствие у меня было, что встречу гостей незваных, захотел проверить, не обмануло ли оно меня.

Как видно, не обмануло!.. Если бы вместо вас тут жолнежи околачивались, я бы к братьям вернулся, предупредил их, что к сей берлоге им дорога заказана, но поскольку вы — не ляхи, то можно никуда не ехать. Вернутся братья — сами обо всем узнают.

— Говоришь, вернутся? — переспросил Дмитрий, почувствовавший после этих слов Газды смутную тревогу.

— Ну да, вскоре должны быть, — усмехнулся Газда, заметив настороженность гостя, — а ты чего так встрепенулся?

Мыслишь, я заговариваю тебе зубы, а сам жду сообщников, чтобы убить тебя, а с панянкой свершить какую-нибудь гнусность?

Если бы я хотел того, то не стал бы тебя оповещать о скором возвращении братьев, а держал бы в неведении, пока бы они не вернулись.

Да и зачем мне их дожидаться, когда ты и так был в моих руках? Если помнишь, саблю у тебя из рук я «летучим змеем» вышиб, а с ножом ты бы против меня много не навоевал.

У меня на твой счет есть другая задумка, но чтобы ее осуществить, ты мне как раз нужен живым.

— Это какая еще задумка?

— А вот какая! Насколько я разумею, ты похитил панянку из Самбора и теперь пробираешься с ней в Московию. Но места сии знаешь плохо, да и расположение польских гарнизонов ведаешь не лучшим образом.

А я помогу тебе обойти все опасности и препоны, если ты поможешь мне и моим братьям добраться до владений Москвы. Нынче на Литве для нашего брата стало так же опасно, как и дома, на юге. Здесь казаков не ждет ничего, кроме плахи, а на Москве есть еще возможность уберечь шею от топора.

Мы бы и сами убрались отсюда, но на меже нас может схватить московская пограничная стража, а она к таким, как я, благоволит не больше, чем польские жолнежи. Слыхивал я, между вашим Князем и польским Королем подписан договор, чтобы беглых, пойманных на границе, выдавать обратно.

Вот ты и проведи нас мимо стражников московских, а как перейдем рубеж, мы тебя покинем и на юг, к Дону, повернем. Что скажешь, брат-москаль, на такое предложение?

— Что скажу? — невесело усмехнулся Дмитрий. — То, что просчитался ты, казак. Я панянку в Самборе не похищал. Скажу более, я должен доставить ее в Самборский острог.

Злодей Волкич, известный в ваших краях под именем Крушевича, хитростью заманил посольский отряд ее отца, Князя Корибута, к себе на заставу. Там он устроил бойню, в коей погибли Князь, его свита и мои дворяне, провожавшие посла до границы.

Господь спас нас с княжной, теперь мы должны дойти до Самбора и рассказать Воеводе правду о случившемся!

В общих чертах Дмитрий поведал новому знакомому историю гибели посольского отряда. По мере приближения рассказа к концу Газда все больше мрачнел. Его мечта перейти московский кордон с помощью Бутурлина рушилась на глазах.

Мало того, что боярин шел в сторону, противоположную той, куда собирался направить стопы беглый казак. Его еще преследовала свора разбойников, более опасных, чем пограничная стража. Газда осознавал, что московиту едва ли удастся дойти с княжной до Самборских стен.

Даже если в стычке на заставе полегла половина отряда Волкича, в живых должно остаться еще два десятка дюжих детин с луками, саблями и топорами. Для них поимка беглецов — дело жизни и смерти, и они перекроют все тропы, по которым боярин и его спутница смогут выйти к острогу.

Им-то и трудов будет немного, ведь проходимые тропы в лесу зимой можно перечесть по пальцам одной руки. Еще на руку жолнежам то, что между Самбором и лесом — пустошь.

В каком бы месте беглецы ни вышли из чащи, они будут на виду у преследователей. А на открытом месте конные стражники их легко догонят, несмотря на глубокий снег.

В том, что преследователи поджидают их на подступах к крепости, Газда не сомневался. Но он видел и то, что московит не откажется от затеи доставить княжну в Самбор, каковы бы ни были расставленные врагом ловушки. У него просто не было иного выхода, как идти напролом…

Газда вдруг ощутил, что стоит перед выбором: помогать беглецам, рискуя собственной головой, или распроститься с ними, предоставив самим воевать с превратностями судьбы.

Второе было гораздо проще, тем более, что Газда ничем не был обязан своим незваным гостям, и даже наоборот — он накормил их и обогрел, как добрый хозяин! Кто бы еще в подобных обстоятельствах, сделал для них больше?

И все же что-то мешало казаку распроститься с молодой парой. На своем веку он повидал немало людей и, как ему казалось, умел постичь нрав каждого, с кем его сводила судьба.

Бутурлин казался ему малым, не способным на подлость и коварство, да и юная княжна, хоть и принадлежала к знати, не вызывала у него иных чувств, кроме жалости, может быть, оттого, что сама была жертвой сил, от которых он сам скрывался в лесу.

Посему первым желанием казака было вывести беглецов тайными тропами к Самборской крепости и отпустить с миром. Но при встрече с людьми Волкича Газда мог лишиться собственной жизни, а это его никак не устраивало.

Смерти он не боялся, но погибать за интересы знати ему тоже ему не улыбалось.

Душа казака словно разделилась надвое, и обе ее половины вступили в непримиримый спор.

«Кто они такие, чтобы ради них рисковать жизнью?! — громко и зло кричала одна половина. — Чужак-северянин, один из тех, кто пообещал твоему народу помощь в борьбе с ляхами и в трудный час его предал! Другая — дочь врага, одного из тех, кто разорил твой дом, украл твою землю! Что тебе в них?!

Допустим, поможешь ты московиту дойти до Самбора, и что с того? Поможет ли он тебе, заберет ли вашу братию с собой в Московию? Сейчас он в беде, и беда принуждает его быть кротким. А как поведет себя, когда опасность минует? Не отступится ли, не выдаст ли тебя ляхам, чтобы убедить их в своей дружбе?

Да и отблагодарит ли тебя за спасение панянка? К нам, казакам, ляхи во все времена, как к скоту, относились. Трудно было — просили о помощи, а набравшись сил, на шею влезть норовили. Ты княжну пожалеешь, а пожалеет ли она тебя, когда другие паны на твою шею петлю накинут? Вступится ли за твою голову? То-то!..»

«А что доброго будет, если ты выведешь их за порог и велишь идти на все четыре стороны? — вступил в спор другой голос, звучавший то ли, с неба, то ли из глубины казацкой души. — Как был ни с чем, так ни с чем и останешься, только грех на душу возьмешь. Порубят боярина да княжну ляхи, и будет их смерть на твоей совести до конца дней.

Ни отец твой не одобрил бы того, ни брат, ни Командор Сфорца, ни бедный грек, последним куском хлеба с тобой делившийся. Не для того ли они тебя выручали, чтобы ты, помня о них, в лихую годину от добра не отступил?

Ну, а жизнь… разве мало ты рисковал ею в былые времена? Разве не спасал тебя Господь? Кем будешь в глазах его, если станешь трусить да о себе одном думать? С твоей помощью у сих двоих есть хоть какой-то шанс дойти до Самбора, а без тебя — никакого! Видно, придется тебе опять, брат Газда, рисковать своей башкой!..»

Тихий свист, донесшийся от входа в пещеру, оборвал его раздумья.

— Ага, вот и побратимы мои вернулись! — радостно воскликнул, вскочив с кипы хвороста, Газда. — Входите, братья, я тут как раз гостей принимаю!

 

ГЛАВА № 13

Первым в пещеру вошел рослый, плечистый казак, чья фигура выглядела бы внушительно, если бы не крайняя худоба, заметная даже сквозь ватный зипун.

Его хмурое удлиненное лицо, изрезанное морщинами, в полумраке схрона казалось смуглым до черноты, в то время как длинные усы и чупер, свисавший с бритой головы, были белее снега. Он вышел на середину грота и остановился в трех шагах от костра, вперив в незваных гостей черные глаза, мрачно горящие под сводами седых бровей.

Следом появился шустрый коротышка в бараньей шапке, нахлобученной до самых глаз, рыжеусый и кривоногий.

Если во взоре долговязого читалось лишь холодное недоверие к чужакам, то глаза коротышки отражали более сложные чувства: страх перед незнакомцами в них смешивался с желанием нажиться на незваных гостях и, если получится, завладеть девицей, нежданно-негаданно посетившей казачий приют.

— Вот так дела, брат Газда! — радостно воскликнул он, выкатившись из-за спины своего рослого собрата. — Не чаял я, что ты нас с братом Туром, такой добычей порадуешь!

— Это не добыча, это гости мои, — ответил Газда, жестом приглашая вошедших к костру, — можете их не опасаться, они сами в бегах.

— Негоже, брат, выдавать чужакам наши укрытия, — произнес рослый голосом густым и зычным, как у православного дьякона, — к чему пришлым знать, где мы обитаем?

— Да я им ничего и не выдавал, — усмехнулся Газда, — сами свалились, как снег на голову. Рогожа, закрывавшая вход в схрон, треснула под тяжестью снега, вот они и узрели нашу пещеру. В следующий раз нужно будет рогожу большим числом жердей подпереть, тогда уж точно не обвалится…

— Так, значит, они сюда без спроса вломились! — с какой-то затаенной радостью воскликнул коротышка. — Ладно дело! Обогрелись, ночь переждали, хворост, нами собранный, переполовинили. Небойсь, из запасов съестных кое-что подъели!

— Да я сам поделился с ними, — пожал широкими плечами Газда, — их положение еще хуже нашего, а Господь велел помогать всякому, кто окажется в нужде!

— Так-то оно так! — часто закивал головой коротышка. — Однако же, неблагодарными быть он тоже не велел! Чем заплатите, люди добрые, за приют, за обогрев, за хлеб насущный?

Бутурлин потянулся к поясу за кошельком, но не нашел его. Похоже, он потерял кошель во время ночных скитаний или же, пока он лежал без сознания, его срезал кто-то из людей Волкича.

— Боюсь, мне нечем заплатить вам за приют, — с сожалением произнес, он, — у меня были деньги, но, похоже, их присвоили те, по чьей вине, мы очутились в лесу…

— Ай-ай, как худо! — причмокнул языком коротышка. — Ну да ничего! У тебя, беглец, есть кое-что получше червонцев — девица-краса, за близость с коей я, пожалуй, прощу тебе ночь, проведенную в нашем схроне!

— Проси, чего хочешь, только не сие! — нахмурился Бутурлин. — Девица — княжна Корибут, чей отец погиб прошлой ночью. Пока я жив, никто не смеет к ней прикоснуться!

— Эка невидаль — княжна! — хихикнул Чуприна, оскалив мелкие острые зубы. — Мы — люди всеядные. Нам что княжна, что королевна — все едино! Как говорят охотники на дичь, «всякая птица в пищу сгодится!»

И то, что к девице никто не притронется, пока ты жив, меня не пугает. Жизнь твоя на ниточке висит, а нить на моем пути — не преграда. Немало я их оборвал на своем веку, оборву еще одну. Ты — не лучше других!..

— Эй, Чуприна, угомонись! — попытался урезонить побратима Газда. — Не делай того, о чем будешь потом жалеть!

Но было поздно. Рванув саблю из ножен, казак бросился на московита. Несмотря на стремительность нападения, Бутурлин оказался на высоте. По тому, как враг вел клинок, Дмитрий сразу понял, что у него нет фехтовальной выучки.

Одним движением сабли он вышиб оружие из руки противника и впечатал головку сабельной рукояти ему промеж глаз с такой силой, что с Чуприны слетела его мохнатая баранья шапка.

Оглушенный казак неуклюже повалился на спину, и его роскошный темно-рыжий чупер, видимо, послуживший причиной прозвища, упал ему на глаза, тут же слипшись от брызнувшей из разбитого носа крови.

Видя, что стало с его товарищем, рослый Тур обнажил саблю и ринулся на Бутурлина сбоку, но Газда заступил ему дорогу, положив руку на свой сабельный крыж.

— Как это понимать, брат? — изумленно произнес, старый казак, — ты что же, поднимешь руку, на своих?

— Остынь, горячая голова! — урезонил товарища Газда. — Ты что, на старости лет решился вступаться за насильника? Чуприна получил по заслугам, считай даже, что урок был для него слишком мягок. Тебе же, с твоими сединами, следует быть мудрее и не потворствовать кривде!

— Стало быть, моих сестер жолнежам можно было бесчестить, а мне панянку и пальцем трогать нельзя? — простонал, приходя в себя, Чуприна. — С каких это пор, брат Газда, ты на сторону панов перешел?

— Дурак ты, Чуприна, — с незлобивой досадой вздохнул Газда, помогая незадачливому фехтовальщику встать на ноги, — после того, как ляхи сожгли твой дом и перебили родню, все, что у тебя осталось, — это казацкая честь, а ты и ее лишиться хочешь.

Чем будешь лучше жолнежей, если сам насиловать станешь да невинные души губить? В поле кроши польских латников сколько душе угодно, а девиц да сирот не тронь! Поднимешь на них меч — сам станешь мразью, ни себе, ни роду своему погибшему чести не приобретешь!

— Опусти и ты саблю, московит! — крикнул он Бутурлину. — Доказал уже, что можешь за себя постоять, больше тебя здесь никто не тронет!

Дмитрий нехотя вложил саблю в ножны и отступил вглубь пещеры, заграждая хозяевам схрона подступы к перепуганной княжне. Хотя сам Газда вел себя, как человек чести, его спутники не вызывали у московита доверия.

От них, можно было ждать чего угодно, и молодой боярин прикидывал в мыслях, что станет делать, если Чуприна и Тур не послушаются увещеваний побратима.

Чуприна особой опасности для него не представлял, но длиннорукий, жилистый Тур с ухватками умелого рубаки мог стоить двоих врагов.

— Пожалуй, мы, и впрямь, здесь засиделись, — сухо обронил Дмитрий, мысленно готовясь с боем прорываться к выходу из пещеры, — спасибо, православные, за хлеб-соль да за ночлег. Если суждено будет когда-нибудь свидеться, возблагодарю вас за ваше доброе…

— Да погоди ты, боярин, — неожиданно мягко произнес Газда, — никто вас с панянкой из схрона не гонит, не изверги мы какие…

…Да и о деле мы с тобой не договорили. Ты ведь в Самбор хочешь попасть, не так ли?

— А ты готов нам пособить? — Бутурлин пристально вгляделся в хозяина схрона, силясь понять, искренне ли он предлагает помощь или хитрит, пытаясь усыпить его бдительность.

— Отчего бы не помочь добрым людям? — пожал плечами казак, — Господь велел помогать попавшим в беду. Только и ты, боярин, прояви благодарность и помоги нашей братии дойти до мест, где нам не страшна будет польская веревка!

— Что ж, я готов проводить вас до границ Московии, — согласился Дмитрий, — но я не уверен, что это случится скоро.

Забрать вас с собой я смогу лишь на обратном пути, а когда я в него выступлю, один Господь ведает. Дела могут задержать меня в Самборе.

Во-первых, мне придется давать показания против душегуба Волкича, а на это уйдет немало времени. Во-вторых, неизвестно, как отнесется к моим словам Воевода.

Дело нешуточное, и до полного выяснения правды он меня домой не отпустит. Или отправит под стражей в Краков, свидетельствовать перед самим Королем или, не поверив ни одному моему слову, решит заточить в темнице…

…Такое тоже может статься, — произнес он, заметив изумление в глазах княжны, — так что, мне трудно обещать что-то загодя…

…Но даже если все пройдет благополучно, где и как я смогу вас найти? Места сии мне незнакомы, если стражники Воеводы не смогли за год отыскать ваше убежище, то я тем более не смогу…

— Об этом не тревожься! — перебил его Газда. — Я сам тебя найду, боярин. На краю леса есть немало мест, где можно схорониться. В одном из них я и буду тебя поджидать каждый день до полудня.

Уж я не прогляжу миг, когда ты будешь выезжать из острога, и сам выйду к тебе навстречу! У меня в лесу много дел: дичь какую-либо подстрелить, капканы да силки проверить, так что, особых неудобств ожидание мне не доставит!

— Ладно, коли так, — кивнул Бутурлин, — но это еще не все. Мимо московской стражи я вас проведу, а вот с польской стражей сладить будет труднее.

Ни видом, ни повадкой вы не похожи на мирных поселян. Одних ваших чубов достаточно, чтобы жолнежи признали в вас бунтовщиков, заслуживающих казни.

Надежда на то, что нам удастся избежать встречи с ними, невелика. После того, что случилось минувшей ночью, Воевода утроит конные разъезды на границе с Московией. Вздумаете силой пробиться на волю — себя погубите и мне навредите…

— Выходит, дорога в Московию нам заказана? — мрачно сдвинул брови к переносице Газда.

— В вашем нынешнем положении — да. Но у меня есть одна задумка: добыть для вас у Воеводы охранную грамоту.

— Охранную грамоту? — удивленно поднял вверх рассеченную бровь Газда, — Возможно ли такое?

— Еще не знаю, но попробовать стоит, — поморщил лоб Дмитрий, — что до меня, то я не вижу другого способа без боя вывести вас в Московию.

— И Воевода разрешит нам, беспрепятственно покинуть подвластные ему земли? — еще больше изумился казак. — прости, боярин, но что-то с трудом, верится…

— Да, убедить его будет нелегко но я постараюсь… Я расскажу Воеводе, как вы обогрели нас с княжной, как поделились своим харчем, помогли дойти, до Самбора. Княжна подтвердит правдивость, моих слов. Но Воеводе, и этого, может показаться, недостаточно, для выдачи охранной грамоты.

Посему я хочу, предложить вам, вот что: на землях Унии действует закон, о покровительстве, коий Воевода, не смеет, нарушить. Я, как посланник Великого Московского Князя, смогу вас забрать с собой, если вы принесете присягу, Москве, и станете, моими дворянами…

— Это еще зачем? — недоверчиво фыркнул Чуприна, соскабливая ногтем с усов запекшуюся кровь. — Мы, казаки, — люди вольные и никогда никому не присягали!

— Чуприна дело говорит! — поддержал товарища суровый, немногословный Тур. — Дворянин — тот же холоп, только саблей опоясанный. Пока мы на землях Унии, у тебя нет над нами власти, а придем в Московию — ты сразу же затребуешь, чтобы мы тебе служили. Уж я-то вас, шляхетных, навидался на своем веку, добровольно шею под ярмо не подставлю!

— Не хотите — не надо, — пожал плечами Дмитрий, — я вам предлагаю помощь, а вы ее сами отвергаете! Как только мы перейдем границу Унии, я сам освобожу вас от присяги.

— Ой ли, не обманешь, боярин? — насмешливо осклабился старый казак. — Нам посланцы вашего Князя много чего обещали: и помощь в войне с Короной, и многое другое, а что вышло!..

— Если вы мне не верите, почему тогда просите о помощи? — горько усмехнулся Бутурлин.

— А я тебя о помощи не прошу, — хмуро воззрился на него, Тур, — хрен редьки не слаще, москаль ляха не лучше. Не знаю, чем ты пришелся по сердцу моему брату Газде, а у меня к тебе веры нет!

— Тогда и говорить не о чем, — Дмитрий встал с кипы хвороста и протянул Эвелине руку, чтобы помочь ей подняться, — мы с княжной уходим. Благослови вас Бог!

— Да погоди ты! — досадливо махнул рукой Газда. — Разве я сказал, что отказываю вам с панянкой в помощи? Только вот служба кому-либо — для нас поприще новое, неизведанное. Дай мне перемолвиться с братьями, убедить их в том, что ты дело говоришь…

Он отошел с побратимами вглубь пещеры, где они вновь принялись спорить на своем певучем языке, подобном звучанием польской и русской речи, но, в то же время, не схожем ни с той, ни с другой.

— Говорю вам, московит прав! — с жаром говорил Газда. — После убийства литовского Князя перейти кордон с Московией будет вдвое труднее, и если нас поймают на меже без охранной грамоты, всем нам грозит плаха!

А примем дворянство — сразу же окажемся под защитой Москвы, ведь сей боярин — слуга Князя Ивана! Он и его люди неприкосновенны для польской стражи! Подумайте, братья, будет ли у нас другая возможность уйти от петли и секиры?

— Так-то оно так, — хмуро отвечал седой Тур, — да только гляди не прогадай, Газда. Помнишь Подкову? Поверил он посланнику Московского Князя, и чем все кончилось? Предал его москаль козлобородый, сбежал в лихую годину, все свои клятвы нарушив… Ты нынче другому слуге Москвы веришь, а как он поступит с тобой, когда до Самбора дойдете, — не ведаешь. Не отступится ли от тебя, не выдаст жолнежам?

— Как пить дать, выдаст, брат! — горячо зашептал, кидая в сторону Бутурлина гневные взоры, Чуприна. — Не поверит ему Воевода польский, он, чтобы угодить ляху, отдаст тебя в лапы Самборской стражи!

— Ну, это у него вряд ли получится, — усмехнулся Газда, — я с ним на опушке, у края леса расстанусь. Даже если захочет он отдать меня жолнежам, отдавать будет некого. А в Самбор я не сунусь ни с ним, ни без него!

— А если он тебя по башке звезданет и бессознательного веревками опутает? — не сдавался Чуприна. — Видал, какой он прыткий? Двинул меня по носу — я и охнуть не успел!

— Пусть попробует, — пожал плечами Газда, — рубака он добрый, чего греха таить. Да и я не промах, всегда наготове! Только чую я, братья, нет в нем коварства. Среди москалей, как и среди казаков, разные люди водятся. Похоже, он без червоточины…

— Значит, решил все-таки прогуляться до Самбора? — грустно вздохнул старый Тур. — Что ж, Бог в помощь, только будь осторожен.

— Буду, — кивнул Газда, — и вот еще что. Я решил в дворяне московские податься на время. Вы со мной или как?

— На время, говоришь? — задумчиво покрутил Тур седой ус. — Что ж, московит, если нужно для дела, можешь называть нас своими дворянами…

— Так не пойдет, — покачал русой головой Бутурлин, — если уж идете в дворяне, придется принести присягу, как положено по обычаю.

— Скажи, а зачем тебе наша присяга, если по приходу в Московию ты собираешься дать нам свободу? — недоверчиво прищурился старый казак.

— Воеводе вряд ли улыбается отпускать на свободу врагов Польской Короны, — пояснил Дмитрий, — чтобы не дать вам уйти в Московию, он может пойти на хитрость. Положим, велит мне под присягой подтвердить, что вы — мои дворяне.

Если я поклянусь в том именем Господним, а вы присяги не примете, я поступлю бесчестно в глазах Божьих.

— Ишь ты какой! — в голосе Тура впервые зазвучали уважительные нотки. — Ну, раз ты так дорожишь словом и честью, то поклянись и нам, что снимешь с нас присягу, как только нога твоя ступит на землю Московии!

— Бога и душу ставлю в свидетели, что сделаю так! — без колебаний изрек Дмитрий.

— Гляди, москаль, нарушишь клятву — в аду будешь гореть! — злорадно хихикнул Чуприна.

— Как знать, может, и не будет, — с сомнением помотал седым чубом, Тур, — сдается мне, Газда прав, в нем нет гнили…

_________________________

Холодное зимнее солнце клонилось к земле, когда путники, наконец, увидали Самборские стены. Польская твердыня лежала перед их взорами, грозная и неприступная, как огромный усталый дракон, спящий на заснеженной равнине.

Сложенная из красноватых гранитов, она отсвечивала розовым светом в сиянии заката, и на стенах ее, меж каменных зубцов, яркими огоньками то и дело вспыхивали шлемы стражников.

У Бутурлина отлегло от сердца: самая опасная часть пути была пройдена, и теперь беглецам оставалось преодолеть лишь пустошь, отделяющую лес от крепости.

Весь день Газда вел их к сему месту тайными тропами, неведомыми жолнежам, путал следы, несколько раз менял направление пути. Хотя делал он это, по его словам, чтобы запутать преследователей, Дмитрий разумел: Газда петляет, в первую очередь, для того, чтобы не дать беглецам запомнить дорогу к схрону.

Он не обижался, на своего провожатого. Газда и так оказал им неоценимую помощь, на какую едва ли решился бы кто-нибудь в его положении, и Дмитрий не считал себя вправе упрекать казака за его недоверчивость.

Жизнь, полная бед и опасностей, научила Газду быть осторожным, и, может быть, именно благодаря этому путники за время скитаний по лесу не наткнулись ни на один из разъездов Волкича.

Двигались они медленно, пробираясь сквозь чащобу и избегая наезженных троп. Газда и Бутурлин шли пешком впереди, разведывая дорогу, Эвелина ехала сзади верхом на пегой казацкой лошадке, ведомой хозяином в поводу.

Лес расступился неожиданно, открыв перед путниками широкую равнину, посреди которой высился Самборский острог.

— Вот мы и пришли, боярин, — тихо и как-то нерешительно проронил казак, — я свое обещание выполнил, посмотрим, как ты исполнишь свое… Лошадь, ты уж извини, я тебе оставить не могу, так что, дальше пойдете пешком. Долго топать вам не придется — вот она, крепость!

— Спасибо за все, Петр, — произнес Бутурлин, помогая княжне сойти на землю, — я сделаю все, что будет в моих силах, для тебя и твоих братьев!

— Помогай вам Бог! — Газда напутственно махнул рукой, и его суровое лицо осветилось на миг доброй, хитроватой улыбкой. — Надеюсь, здесь опасность вам уже не грозит. Едва ли душегубы Волкича будут рыскать у самых замковых стен!

Но он ошибся. Дмитрий и Эвелина были на середине пути к острогу, когда показалась погоня. От дальнего края леса, клином вдававшегося в заснеженную степь, наперерез путникам неслось с полдюжины всадников в кроваво-красных жупанах пограничной стражи, в железных шлемах, с обнаженными саблями в руках.

Бутурлин с княжной побежали к острогу, силясь достичь замковых ворот раньше, чем их догонят преследователи. Но все было тщетно. Несмотря на глубокий снег, люди Волкича двигались верхом гораздо быстрее пеших путников и вскоре настигли их. Двое всадников уже обходили беглецов с боков, пытаясь отрезать им дорогу к крепости, и Бутурлин обнажил саблю, готовясь к неравной схватке.

Спасти молодую пару теперь могло лишь вмешательство крепостной стражи, и Дмитрий изо всех сил надеялся, что она, заслышав звон оружия, придет к ним с княжной на помощь.

Но первой помощь пришла не от поляков. Жолнеж, успевший настичь беглецов, заносил клинок для удара, когда под лопатку ему впилась черная татарская стрела.

Захлебываясь кровью, он выронил саблю, повисшую на темляке, и опустился на шею своего коня. Его товарищ, скакавший следом, оглянулся, пытаясь понять, откуда к его другу пришла смерть, и получил стрелу в лицо.

От края леса на выручку московиту и княжне летел на своей каурой лошадке Газда с вычурно изогнутым татарским луком в руке. Но третьей стреле, наложенной на тетиву казаком, не суждено было найти свою жертву.

Ворота крепости распахнулись, и на простор степи выплеснулась волна конных латников, чьи доспехи в лучах заката горели, словно раскаленные угли в кузнечном горне. При виде их уцелевшие жолнежи Волкича напрочь забыли о беглецах и что есть духу помчались к лесу.

Латники пустились в погоню, но им, отягощенным доспехами, так и не удалось догнать жолнежей на юрких татарских скакунах. Потоптавшись на краю леса, они с чувством исполненного долга поскакали к замку.

Газде повезло меньше, чем жолнежам. При виде польских стражников он тоже повернул к лесу, но судьба, последнее время милостивая к казаку, на сей раз дала ему подножку. Верная лошадка Газды споткнулась о скрытую под снегом колдобину и полетела кувырком, едва не задавив наездника.

С кошачьей ловкостью Газда соскочил со спины падающей лошади и мягко приземлился в снег, но на этом его удача закончились. Прежде чем он поднялся на ноги, его окружили конные латники, грозно поигрывающие в лучах заката своими длинными мечами.

Пути к отступлению были отрезаны, сопротивляться не имело смысла. Презрительно сплюнув, казак швырнул под ноги польским коням ставший бесполезным лук.

Из другой группы всадников, окружившей Дмитрия и Эвелину, вперед выехал воин, чьи гордая стать, доспехи и породистый серый конь выдавали в нем командира отряда.

Это был красивый юноша с густыми русыми кудрями и смелым взором сапфирово-синих глаз. Шляхетская гордость в них сменилась радостным изумлением, когда он узнал Эвелину.

— Матерь Божья, княжна Эва! — воскликнул он, соскальзывая с лошади навстречу дочери Корибута. — Поведай, во имя всего святого, как ты здесь очутилась?

— Мой добрый Флориан! — Эвелина бросилась в объятия шляхтича и беззвучно зарыдала, прижавшись к его широкой груди. — Не спрашивай меня сейчас ни о чем. Но я расскажу тебе все, непременно расскажу!