Соседи обещали не обижать Марфушу. Это так… Но Яков Бахрушин очень хорошо знал, что в минуту прощанья люди как-то невольно становятся мягче, добрее и дают иногда такие обещания, которые исполнить бывает им не под силу. Ведь соседи его люди бедные, вечно в нужде да в притеснениях. А бедные люди поневоле подчас становятся раздражительны, злы, жестоки… Яков был человек неглупый, и думалось ему, что не сегодня-завтра его Марфуше может прийтись плохо. А кто же вступится за нее, когда у каждого своя забота, свое горе. Всякому некогда, не до других, когда свое добро горит и болит душа…
Хотя Яков в свое время был бравым солдатом и лихо выкрикивал «ура» и «рады стараться», хотя он числился «бессрочным», но все-таки прежде всего он был человек, семьянин, крестьянин обросимовского общества. Для солдатских чувств время еще будет впереди; запах пушечного дыма и крови не раздул еще в нем воинственных инстинктов. Чувства простые, человеческие теперь всецело владеют им, волнуют его и заставляют высоко подниматься его грудь. Теперь он еще не военный герой, подвигам которого, быть может, станет удивляться мир. Теперь он только герой труда и терпения…
Он не задавался вслух горьким вопросом: «Зачем эта война поднялась? Для чего было бессрочных собирать?» и т. д. Только где-то глубоко в душе вставало сожаление. «Э-эх! То ли дело на Обросимове»… Слава его не манила, и ничто не тянуло в даль от родного угла. Что ж делать! Не виноват Яков Бахрушин, что он не родился воинственным человеком, не вырос героем, хотя трусом, человеком малодушным он не был никогда. Все думы, все человеческие чувства он глубоко схоронит в своей душе…
В город приехали уже ночью и расположились на улице перед желтым одноэтажным домом. Надпись на доме гласила: «Полицейское управление». Перед этим домом простиралась большая, пустая площадь, только в базарные дни наполнявшаяся деревенским людом. Среди площади в ночном сумраке неясно белела большая каменная церковь, за церковью темнели «ряды», то есть ряд пустых лавчонок с какими-то жалкими навесами. Изредка кое-где взлаивала собака. Из растворенных окон соседнего дома отрывочно доносились звуки музыки и нежный женский голос сладко пел про счастье, про любовь… Небо было серо, облачно и грозило дождем.
Путники наши расположились по-цыгански, только нельзя было костра развести. Марфуша с ребенком прилегла в телеге, а Яков, завернувшись в сукманину, растянулся на пыльной мураве. Другие два «бессрочные», ехавшие с ними, завалились тут же. А возница, привязав лошадь к тротуарной тумбе, сам прикорнул под телегой… По улице иногда проходили бары, вероятно возвращавшиеся домой из гостей, и с жаром толковали что-то про Дунай-реку, про Каре… А серое небо хмурилось, и высокая белая колокольня на площади как-то мрачно, зловеще рисовалась на темно-сизых тучах, нависших над городом…
К утру перед полицейским управлением набралось бессрочных со всего уезда человек 40. Пошли осмотры, выписыванья да расписыванья… Явившись по начальству и освободившись на время, бессрочные разбрелись по трактирам заливать свое горе — кто чаем, кто водкой. На всех перекрестках встречались плачущие женщины. Солдатики пьяными ватагами ходили, обнявшись, по улицам и орали песни. Городишка оживился… До позднего вечера на улицах слышались разгульные песни, стоны баб и плач ребят… Все это время Яков давал своей Марфуше советы и учил: как ей быть и что делать без него…
Ночью на нескольких подводах бессрочных повезли в губернский город. Марфуша упросила своего кума Василья довезти ее до города… Зазвенели колокольчики, запылила большая дорога. Леса, болота, поля, деревни, станционные дома с их полосатыми фонарными столбами долго мелькали перед глазами путников. Наконец телеги застучали по каменной мостовой. Приехали.
На следующий день наступило последнее прощанье. Можно было думать, что прощанье не умножит скорби, не усилит горя, ибо горе и так было велико и глубоко. Но нет!.. В эти-то последние минуты и произошел взрыв самого жгучего отчаяния…