Кия
Вечернее солнце скользнуло по оголенному, осиротевшему полю и скрылось за частоколом угрюмых елей. Заискрились, засверкали в его лучах зеленые иголки. Вспыхнули – и погасли.
– Эге-гей! – донеслось с поля, – сестренка, уезжаем!
– Счас-счас! – откликнулся девичий голосок с ближней полянки.
Густые заросли лесной клубники не отпускали. Ну как оторваться от такого нечаянного богатства? Лесная клубника – бледно-зеленоватая крупная ягода с застенчивым румянцем – нечасто попадается в этих местах. Сладкая, сочная, душистая, она просто тает во рту. А какое из нее варенье получается! «Хоть бы еще немного набрать для малышни, вот радость-то им!» – вспомнила она о своих голопузых братишках.
Услышав скрип колес, девчонка метнулась к убранному полю, где ее поджидала молодая норовистая кобылка, запряженная в телегу. Уложенные на ней пшеничные снопы возвышались небольшой горкой. Остальное забрали братья, которые с раннего утра перевозили готовые снопы с поля на гумно, чтобы успеть до проливных дождей.
Н-но! Пошла! – скомандовала она кобылке, причмокивая губами, как это делал ее отец.
Над лесной дорогой сгустились сумерки. Подводы братьев уже едва виднелись. Надо торопиться. Девчонка хлестнула вожжами кобылку, и телега веселее затарахтела по дороге. Вдруг лошадь испуганно рванулась в сторону, раздался противный скрежет – и девчонка вместе со снопами оказалась на земле. Сверху на нее посыпались душистые ягоды вперемежку с трухой.
Плачь, не плачь, а выбираться как-то надо. Братья не скоро ее хватятся. Да и не помчатся они за ней на груженых-то подводах. Заднее колесо телеги прочно застряло в старом пне. Как ни настегивала она кобылку, той не удавалось высвободить телегу «из плена». Промучившись с колесом, девчонка бессильно опустилась на землю. Уже почти стемнело, и отовсюду ей мерещились желтые волчьи глаза. Конечно, в эту пору лесные разбойники сыты и на людей еще не бросаются, но кто их, окаянных, знает… Так не хочется помирать… в шестнадцать-то лет… Она вспомнила, как недавно отец подарил ей ко дню рождения первые в ее жизни сережки с красными переливчатыми камушками, и горько заплакала: «Даже покрасоваться перед подружками в них не успела. Кому-то они теперь достанутся?».
От этих горестных мыслей ее отвлек какой-то знакомый звук. «Кажется, кто-то едет на лошади, – догадалась она. – А вдруг какой лихой человек? Тут рядом сплошь башкирские деревни…». Послышался мерный лошадиный шаг. «Нет, лихие башкиры скачут обычно верхами, а тут – телега. Наверное, деревенский, пусть и башкир, только бы не оставаться одной среди леса…»
– Эй, кто тут? – раздался молодой ломкий басок. – Что случилось? Помочь-то надо, что ль?
Над девчонкой склонилось знакомое лицо. У нее радостно забилось сердце. Свой! Из их села, Колька-гармонист.
– Кияшка!? – узнал ее парнишка. – Ты чего тут сидишь?
Вообще-то она никакая не Кияшка, а Евдокия, Кия, как она сама себя назвала в детстве. А когда ее хотят позлить, то обзывают Дуськой. Да, вот что значит мужичок, хоть и не доросший еще: поднатужился, приподнял плечом край телеги и высвободил колесо.
– Давай снопы собирай, а я буду укладывать их на телегу, – распорядился он.
Принимая у нее последний сноп, он нечаянно коснулся ее руки – и как будто током ударило. Он смотрел на знакомую с детства девчонку с длинной косой и не узнавал ее: белое, будто светящееся в сумерках, лицо в кружеве черных завитков, стрельчатые черные брови, зеленовато-карие с поволокой глаза в пушистых ресницах, румяные щечки с лукавыми ямочками и алые, влажные губы, к которым так и притягивала неведомая сила. Колька словно одеревенел, с ним что-то происходило, но что именно, он не мог понять. Наконец парень просипел:
– Последний, вроде. Ехать надо…
Они вместе уложили сноп, привязали его лошадь к телеге со снопами и уселись рядышком. Забирая у нее вожжи, он почувствовал что-то упруго-округлое, трепещущее и тотчас отдернул руку, как от раскаленной сковороды. Его будто всего кипятком обдало. Хорошо, ей не видно в темноте, какой он стал красный, как вареный рак. Они неспешно ехали по лесной дороге, касаясь плечами друг друга, и тихо надеялись, что это волшебство под колдовским звездным небом не скоро кончится.
Впереди посветлело. Вот и село.
– Тпру! – натянул парнишка вожжи. – Дальше ты поедешь одна. Дом-то твой уже виднеется, вон и ворота распахнуты. А я сторонкой к себе… – вздохнул он.
Она удивленно взглянула на него, все еще не веря, что волшебная сказка так внезапно закончилась.
– Да твои братья… – глухо ответил он на ее немой вопрос. – Известно, какие они кулачные бойцы…
– Эх, ты! – радостно засмеялась девчонка, добивая его своими лукавыми ямочками, и повернула лошадь к дому.
Колька, проклиная себя за трусость, поехал дальше.
Они долго не виделись. Уже и лесистые холмы вокруг села покрылись багрянцем. Люди копали картошку, убирали огороды, солили бочками капусту и прочий овощ. Готовились к суровой и долгой уральской зиме. Вечерами Колька, сделав уроки и убрав в стайке у коровы, чтобы мать не ворчала, потихоньку выскальзывал со двора и брел к ее дому – самому красивому в их селе.
Двухэтажный шестистенок с резными затейливыми наличниками и петушком-флюгером на коньке крыши гордо возвышался на высоком берегу реки, делившей село на две половины. Массивные тесовые ворота скрывали широкое подворье с амбарами, конюшней, коровником, свинарником, курятником и прочими хозяйственными постройками. К дому примыкали просторные сени: сверху – сеновал, внизу сельскохозяйственный инвентарь, клети для бочек с соленьями и продуктовых запасов. За домом – большая баня, огромный огород с колодцем и крытое гумно. У ворот гремит цепью зубастая овчарка.
Крепкое хозяйство у Шадриных. Да и семья-то немаленькая: одних детей десять человек – семеро парней да три девки. Старшие ребята – статные, чернобровые, сильные и работящие – в отца. Девки красивые, а все же средняя, Кия, лучше всех. На нее уже и взрослые парни поглядывали на гуляньях.
Колька надеялся хоть мельком увидеть ее – в окошке ли, в огороде ли, на речке ли, где она любила рыбачить, или встретить, вроде случайно, у ворот. Но это ему никак не удавалось, сколько он ни заглядывал во все щели. Раньше она хоть в школу ходила, но после третьего класса ей пришлось нянчиться с младшими и помогать матери управляться по дому.
– Ты чего здесь околачиваешься? – загремело над ним. – Ишь, женишок выискался! Мал еще да соплив девок-то доглядывать! Проваливай скорее, а то по шее получишь. Или вот отцу твоему скажу… Уж он-то тебе всыплет!
Увидев старшего брата Кии, Колька вмиг очутился на другой стороне улицы.
Скоро праздник Покрова Пресвятой Богородицы. Обычно в праздники сельские парнишки и девчонки собирались на посиделки у Варвары, подружки Кии. Девки приходили с рукодельем, приносили с собой угощенье к чаю – баранки, пряники, сахарные «подушечки» с вареньем, мед. Позже подтягивались ребята с гармошкой или балалайкой, толпились в дверях, подпирая притолоку. Лузгали семечки и задирали друг дружку, как молодые бычки. Кольку, пятнадцатилетнего малолетку, принимали в компанию только за гармошку: лучше него в селе никто не играл, даже взрослые. Да и пел он голосисто, сочиняя песни прямо на ходу. А уж какие частушки выдумывал – все со смеху покатывались. Девки очень даже привечали кудрявого веселого Кольку.
На праздник к Колькиным родителям приехала родня из-под Питера, навезла всяких гостинцев. Семейное застолье только разгоралось. Гости рассказывали про то, как в столице свергали царя, совершались революции и начиналась Гражданская война, про то, что нет теперь никакого порядка, заводы стоят и продуктов совсем мало, а на базаре все дорого. Колька не стал дожидаться, пока взрослые наговорятся «про политику» и затянут песни, заставляя его подыгрывать и подпевать им. «Ничего, отец достанет свой баян, который привез с войны из самой Германии».
Рассовав по карманам стащенное со стола угощение и прихватив гармошку, он отправился на посиделки к Варваре, зная, что там будет и Кия. Варвара жила с матерью и двумя младшими братишками в ладном, просторном доме. Отец поставил его перед самой войной, в 1913-м, но пожить в нем не успел – погиб в Германии. Вдове помогали всем миром. Варварина мать, еще молодая и крепкая, не пала духом и руки не опустила. Вместе со своей бойкой шестнадцатилетней дочерью она поддерживала в исправности свое хозяйство, чтобы не доводить семью до нищеты и убожества. Молодежь она привечала: «Пусть лучше будут на глазах, чем где-то по углам. Опять же и самой веселей и не так давит вдовство». А братишки Варварины еще больше радовались ребятам: сколько гостинцев-то им доставалось!
Колька постучал в окошко. Варвара в нарядном полушалке открыла дверь, впуская гостя.
– Ой, проходи скорее, уже почти все собрались. Сейчас в «фанты» будем играть…
Девки чинно сидели в горнице на лавке, а ребята сгрудились напротив, время от времени постреливая глазами на своих «любушек». Парни встретили Кольку вполне миролюбиво: какой он им соперник, мал еще. Зато на гармошке здорово играет. В горницу вошла Кия, неся самовар. Она тут, видно, частая гостья и знает, что где. Вместо того чтобы поздороваться, Колька опустил голову и отвернулся, скрывая волнение: «Ох, засмеют ведь, как увидят, что я краснею…».
Как они потом оказались вдвоем на Варварином сеновале, Колька и сам не мог понять. Он видел, как Кия вышла зачем-то во двор, и тут же шмыгнул за ней следом… Они лежали на пахучем сене не дыша. Ее коса щекотала ему щеку. Кольку всего трясло от близости девушки, но что нужно делать в этих случаях, он еще не знал. Кия опомнилась первой.
– Ой, нас ведь сейчас хватятся! – бросилась она вниз.
Проводить ее он не посмел. Грустно кивнув Кольке на прощанье, она ушла с соседским парнем Митькой Крыловым, который вечно возле нее крутился. Колька по-прежнему вечерами бродил у ее дома. Однажды Кия вышла за ворота и направилась к соседке.
– Подожди… – выдохнул Колька.
– Что, уже не боишься братьев-то? – озорно рассмеялась она. – А вдруг выйдут да уши тебе надерут?
– Пусть дерут… Только ты… это… не уходи…
Они спустились к замерзшей реке и пошли берегом в сторону мельницы. У Кии заиндевели колечки волос, выбившиеся из-под платка, и ресницы. Колька тоже напоминал старика в седой лохматой шапке и с седыми бровями. Они молчали, не чувствуя ни мороза, ни времени, ни пространства, боясь разрушить в себе что-то хрупкое и радостное.
– Мне домой надо, а то заругают, – вздохнула Кия.
Колька медленно брел по берегу, блаженно улыбаясь неизвестно чему. Эх, запеть бы сейчас во всю глотку, чтобы снег осыпался с елей и звезды с неба попадали! Как это раньше он не замечал, какие они яркие и манящие? И село их посреди вековых лесов, вольготно раскинувшееся по обоим берегам реки, и озеро, и мельницы – все это он увидел, будто впервые, так ярко и так пронзительно, что защипало глаза.
Питерские гости приезжали не зря: уговорили они все-таки Колькиного отца отдать парня на следующий год в техническое училище. Конечно, он и сам хотел бы учиться, но боязно как-то из дома уезжать… из родного села. А как же Кия? Ну да ладно, время до осени еще есть. В сентябре Кольку, которому с мая пошел семнадцатый год, провожали в Златоуст. В Питер отправить побоялись – там было неспокойно. Да и на Урале тоже громыхало.
В сумерках Колька побежал прощаться с Кией. Она уже давно выглядывала его в окошко, зная об отъезде. Они пробирались к реке через кустарник, подальше от любопытных глаз, выбирая местечко, где можно присесть, и боясь, что их кто-нибудь заметит. Их несмышленые руки от нечаянных прикосновений леденели, а сердца норовили выскочить из груди. И – как вспышка молнии – первый робкий поцелуй.
– Ты не забудешь меня?
– Ты что! Я вернусь скоро, только выучусь, и зашлю к тебе сватов… Наши отцы-то смолоду дружат, разрешат нам пожениться… И мы будем всегда, всю жизнь вместе… А ты пока приданое готовь и на других парней не заглядывайся, особенно на Митьку, – улыбнулся он сквозь слезы.
Вернулся Колька только через два года. Время было тяжелое: Гражданская война – то белые наступают, забирая с собой весь молодняк, то красные гонят их обратно… Голод, холод, тяжелая работа на заводе после училища… В их разоренном революциями и войной селе тоже бурлило, хоть и не так, как в городе. Соседи воевали против своих соседей, а иногда и брат против брата… Рушились старые связи. Насмерть рассорились и бывшие закадычные друзья – Александр и Яков, отцы Кии и Кольки. Какие уж тут сваты!
Кие с августа пошел уже двадцатый годок. «Как бы в девках красавица-то наша не засиделась! – забеспокоились родители. – Парней-то вон сколько война разметала». А тут как раз и жених объявился – парень из их села, живший на другом берегу реки. Отец долго не раздумывал, хоть парень почти на год был моложе невесты, а Кию особо и не спрашивали. Она мало знала Василия и никогда о нем не думала, но против родительской воли не посмела пойти. «Стерпится – слюбится», как говорили старики. Поплакала-поплакала, да и согласилась. Кольки-то ей все равно не видать – не разрешит отец.
Колька уже неделю, как приехал на побывку, а все никак не мог встретиться с Кией. Старшая сестра Сина его отговаривала: «Подожди да подожди. Еще родня на тебя не нагляделась…». А чего ждать-то? Наконец сестра проговорилась: «Не ходи, у нее свадьба завтра». Колька рванулся к двери. Во дворе его встретил отец: «Не будь дураком, не лезь, прибьют. Все равно не быть вам вместе. Ничего, молодой еще, другую найдешь».
– Кто? – глухо спросил Колька.
– Да Васька, Ивана Попова средний сын.
– Васька?! Вот это дружок так дружок! Увел девку-то, пока меня не было!
На следующий день он не стерпел, пошел-таки посмотреть, как его школьный друг повезет к венцу несостоявшуюся Колькину невесту. Ворота у Шадриных распахнуты настежь, во дворе запряженная тройка, украшенная лентами, тут же толпится родня, а на улице собрались соседи. Лишь на какое-то мгновение показалась Кия и, махнув подолом алого свадебного сарафана, спряталась в повозке.
Ошеломленный Колька, без шапки, в распахнутой душегрейке, стоял, не в силах двинуться с места, будто получил обухом по голове. В глазах его стыли слезы. Ему не было так больно даже тогда, под Златоустом, когда его в лесу поймали белогвардейцы и исполосовали до полусмерти нагайками, приняв за красного лазутчика. Хмурое ноябрьское небо и промозглый ветер рвали душу так, что хотелось волком выть. Кольке вспомнились обрывки песни – своей или чужой – все равно:
Но нагрянула непогодь снова,
Низко гнулась под ветром ветла.
Вышла замуж она за другого
И по жизни с ним дальше пошла.
Под веселое гиканье дружек
Скрылся свадебный поезд во мгле,
Только эхо кружило, кружило
По глухим переулкам в селе.
* * *
Весной 1976 года Николай Яковлевич, взяв отпуск на своем предприятии, где работал после выхода на пенсию «ночным директором», отправился на родину в Новый Белокатай. Давно собирался. Погостил у родни, проведал старых знакомых, побродил по селу, которое больше чем за полвека превратилось в большой райцентр, потеснив частную застройку, надышался воздухом детства и юности. Пора бы и домой, в Первоуральск. Да еще хорошо бы тетку престарелую навестить по дороге. Он шел по улице, где когда-то жил, и пытался представить ее прежней.
– Здравствуйте, – прошелестело рядом.
– Варвара?! Ты… Вы?!
– Я, Коль, я, – не признал?
– Да нет, вот сейчас вижу, что это ты, – взволнованно произнес он, с трудом отыскивая в морщинистом лице седовласой женщины знакомые черты бойкой соседской девчонки. – Вот время-то что с нами делает! Как ты живешь-можешь?
– Да помаленьку… Как все… Правнука уже скоро жду от старшенькой внучки. Муж помер давно, дети разъехались кто куда, только младший здесь же, в Новом Белокатае. Да что это я? Пойдем-ка ко мне, хоть чаем угощу самолучшего гармониста! – рассмеялась она и вновь стала прежней Варварой…
Вспомнили детство, юность, тревожную молодость и невыносимо тяжелую военную годину. Кто из знакомых и родных репрессирован, кто погиб, а кто и сгинул неизвестно где и как. Нет ни одной семьи, которую бы беда обошла стороной. И после войны ломили, как лошади, в колхозе, да на шахтах и заводах. А теперь что ж? Пенсия, какая-никакая, огород опять же, а у кого и скотина есть… Жить можно. Было бы все у детей ладно, а нам-то уже немного надо.
– Ты дружка-то своего помнишь? Васю-то Попова? Приезжал лет пять-шесть назад брата старшего проведать. А как уехал, так вскоре Михаил-то Иванович помер. Да… А Вася с семьей в Челябинске, дом свой, хозяйство. Детей шестеро, внуки уж взрослые. Я изредка переписывалась с ними, но давно уж от них ничего нет.
– Ты адрес-то мне дашь? Тоже напишу хоть на праздник на какой, – смущенно попросил Николай Яковлевич. – Я их уж лет тридцать не видал. Как уехали из Нового Белокатая насовсем, так и след простыл.
– Конечно, дам, – лукаво улыбнулась Варвара. – Пиши, пиши, она-то, поди, рада будет…
«Ну что тут раздумывать, – уговаривал себя Николай Яковлевич, – когда еще доведется повидаться-то. Годы-то наши немалые. Заеду к ним, пожалуй, на денек и двинусь дальше к тетке».
Челябинск после войны сильно разросся. Пригородный поселок Першино, где жили Поповы, оказался зажатым между старым городом и соцгородом, построенным в сороковые годы для рабочих металлургического завода. Вот и нужная ему улица с одноэтажными типовыми «финскими» домиками вперемежку с разномастными постройками со странным для холодного Урала названием: Кавказская. Каменный белый дом с палисадником на две половины. Глухие ворота с врезанной в них калиткой, закрытой на щеколду. Николай Яковлевич нерешительно постучался. В ответ – ни звука. Внезапно калитка открылась.
– Кого вам? – сурово спросила пожилая грузная женщина в платке и галошах.
– Я вот тут по адресу… – засуетился Николай Яковлевич, – Поповых ищу… Василья Ивановича… Земляков из Нового Белокатая…
– Мы… Поповы… – выдохнула женщина, – а ты… не признаю что-то…
– Николай я, Колька-гармонист, помните меня… Кия?
– Ох, – всплеснула руками женщина, застеснявшись своего вида, – вот, в стайке убиралась… Ты в дом-то проходи, я сейчас…
Николай Яковлевич прошел через сени, разделявшие застекленную веранду, в дом. Справа кухня с печкой, слева прихожая, прямо – проходная комнатка с маленькой боковушкой без окон, дальше «зал» со смежной бывшей «девичьей».
– Где ж дружок-то мой Вася? Как он – жив, здоров?
– Дак нету Васи-то… Помер он полтора года назад, осенью. Тепло еще было… Болел долго, последний-то год все больше лежал. Лет шестнадцать назад простудился сильно: пошел поросенка забить после работы, а хозяин вместо денег иль мяса-сала самогонкой заплатил, да они ее тут же с ним и выхлестали. Василий-то голодный был целый день… До дома-то кое-как добрел, да под воротами и упал… Снегом быстро замело… Не видно его… Под утро уж я его нашла… Крупозное воспаление легких… Чуть не помер тогда. Выходили все ж. Курить махорку запретили врачи. Он уж и не курил больше, а все ж астма-то привязалась. Кашлял так, что все нутро выворачивало, и задыхался. Здоровье-то еще в войну, в трудлагере, подорвал. Да всю жизнь робил так тяжело… Врачи-то еще за год до его смерти сказали, что ему недели жить осталось. Съехались дети и внуки, а Вася-то посмеивается: «Что, хоронить меня приехали? А я вот раздумал помирать! Еще маленько поживу!». Дети-то так радовались, что повидаться довелось. А хоронили уж через год.
– Вот не знал-то… – растерялся гость.
– Что ж теперь, все там будем, когда-никогда. Ты садись, я счас на стол соберу… Ребята мои все по своим хатам, которые здесь, в Челябинске, которые разъехались… Одна теперь осталась. Вот квартирантку пустила, чтобы не так боязно было одной-то в доме. Она скоро придет с работы, хорошая женщина. А, может, кто и из наших заглянет. Старший сын в соцгороде живет, здесь у меня поросят держит, так вот приходит их проведать, да мне распоряженья дать, – пошутила хозяйка, накрывая на стол в «зале». – Старшая дочь директором в училище механизации в соцгороде, средняя в Москве, другая на Севере, а младшая тут, в старом городе, живет. Сын младший тоже в городе. Да я уже прабабушка: старшие внуки выросли и своими детьми обзавелись. Тоже далеко живут. А младшие-то прибегают…
– Мама! Что у тебя сенки-то раскрыты?
– Ну вот, легки на помине, – улыбнулась женщина и тотчас обернулась той прежней Кией с лукавыми ямочками на щеках. – Младшая с мужем приехала проведать.
– Да у тебя гости? Здравствуйте, я – Людмила, а это мой муж Виктор. Мама, мы ненадолго, привезли вот тебе кое-что.
– Ладно, садитесь за стол, земляка потчевать будем, вот и вино осталось с праздника.
Понемногу разговорились, вспоминая Новый Белокатай, родню и общих знакомых. Николай Яковлевич рассказывал, как изменилось их село, узнать трудно. Люди тоже стали какие-то другие – не отличишь от городских, не то что раньше: ходили в том, что было, не обращая на это никакого внимания. Дети были – кровь с молоком, а нынешние все больше бледно-зеленые…
Дочка заторопилась домой – дети одни, завтра рабочий день, пора ехать. Николай Яковлевич всполошился:
– Ой, загостился я у вас, мне ведь на поезд бы поспеть…
– Да куда вы поедете на ночь глядя? Переночуете, а завтра утром отправитесь, – хором уговаривали хозяева.
Николай Яковлевич решился: «А, была не была, мы ведь с Кией-то и не поговорили толком». Вскоре пришла квартирантка, посидела с ними за чаем немного и отправилась к себе. Пора было укладываться на ночь. Кия постелила ему в проходной комнатке, а сама ушла в боковушку. Николай Яковлевич долго ворочался и никак не мог уснуть.
– Кия, – позвал он тихонько, – ты не спишь?
– Нет, – прошептала хозяйка, нету сна ни в одном глазу.
– А помнишь, как мы тогда на Варварином сеновале? Лежали с тобой рядышком и боялись дышать. Глупой я был, мальчишка совсем, не смел даже дотронуться до тебя… А ты домой с Митькой ушла… А потом на Масленице на горке, ты уж за Васей была, помнишь, на санках на меня налетела и кубарем в снег… Тогда-то я не растерялся… Теперь вот опять лежим… в разных комнатах… через пятьдесят шесть-то лет… А я ведь уже тогда сильно любил тебя, Кия, хоть и малой еще был. И всю жизнь тебя помнил… Долго я куролесил после твоей свадьбы – сегодня одна, завтра другая… Потом женился назло всем… А вскоре уехал из села, чтобы сердце себе не рвать. Махал кайлом в Первоуральске. Дети пошли. Свыкся. Хорошо хоть жена покладистая попалась, а все одно меня к тебе ревновала до самой старости. Что ж ты меня не дождалась, Кия? Уломали бы как-нибудь родителей, а нет, так и уехали бы без их благословения куда-нито на стройку. Все бы вместе были…
– Отец сказал: «Замуж» – и все, никаких разговоров. Ты уехал, вернешься, нет ли, кто знает… Может, другая уже на уме… Как отца-то родного ослушаться? Семьища большая, время страшное, того и гляди всех вышлют… Вася-то хоть из нашего села, не чужак какой…
– Как жили-то вы с ним? Ладно ли? Не обижал он тебя? Ведь шибко задиристый был парнишка.
– Всяко жили, время-то какое было! Страсть такая. Пока молодые да бедные были – хорошо, дружно жили. Дети посыпались, как горох: только одного с рук на пол спустишь, а уж тут другой стучится, – тихонько засмеялась она. – Дети-то нас крепко держали. Девятерых родила, почти как мамка, да выжили только шестеро.
– Да, ребята у тебя видные, красивые, все в люди вышли. Такие только от любви получаются.
– Наверное, – застеснялась она. – Дома-то своего долго у нас не было. Сначала у него жили. Потом у дальней родни на заимке скрывались, когда Вася с комбедчиком подрался. Ты, наверное, это помнишь. Хорошо, Митька ночью прибежал сказать, что за Васей утром придут. Запрягли корову, покидали барахлишко и поехали. У меня уже дочка была и второй ходила… Когда затихло все, вернулись. В Ункурде жили сколько-то, в Верхнем Уфалее, в Златоусте, да где только не были… Вася лесником работал, а как забрали его в трудлагерь в войну, так я пошла на его место. Трудно было, конечно. В лесу лихоимцев полно стало, а у меня защитников – только старая берданка да два волкодава. Сколь мужиков-то война забрала, в колхозе одни бабы да ребятишки ворочали. Тогда эвакуированных из Ленинграда ко всем подселяли. Свои ребята не доедали, а что поделаешь, ведь кусок-то в горло не полезет, когда рядом с тобой голодный человек, хоть и чужой.
– Мне тоже досталось. Работал на шахте, там все на соплях держалось, авария за аварией. Чуть что – орут: «Вредительство!». Сколь людей-то сгубили понапрасну. На смену идешь, а вернешься ли домой, не знаешь… Домишко был засыпной, холодный, с земляным полом, потом уж, после войны, построились. На фронт не взяли. Я уже тогда на заводе танки делал. В цеху всю войну и спали. Жена почтальонкой работала… дети маленькие… хлеба, молока не достанешь, огород только и спасал. Думали, после полегчает, так голод разразился в сорок шестом… Ничего, выдюжили… Меня как в петлю-то бывало потянет от этой жизни, так я баян отцовский (сохранил!) достану, уйду куда подале да и пою, что сам сочиню, а то и пореву в голос под музыку… Которые вот пили до беспамятства, а меня баян спасал… и ты… во сне.
– В Челябинск приехали всем семейством, уж и первая внучка народилась. Жили по квартирам сначала, у родных и знакомых… Вася металлургический комбинат строил. Там и сосланные со всей страны были, и заключенные, и разный деревенский люд – всем одинаково доставалось… Потом сами построились, полегче стало… Вася на бойню пошел работать. Тут недалеко, у Цинкового… Я ходила туда кишки мыть – их вываривала, это и ели. Когда и кости дадут… О мясе нельзя было и подумать: за разделкой туши следили НКВДшники в кожаных регланах. Тут же стояли, расставив ноги, прям как фрицы какие… Дети вырастали и разлетались в разные стороны… Об них душа-то болела сильно…
– Ты, Кия, когда хоть вспоминала обо мне?
– Дак детство-то и юность вспоминала, как не вспоминать… И тебя, конечно. Самолучшее время у меня… А как с Васей-то начались нелады, так все чаще. Стали его люди звать скотину забить, мастер-то он хороший был. Да и напаивали потом, голодного. Так и приучился. Раньше у него такого и в заводе не было. А тут началось. Деньги появились… и жизнь наша дружная на этом и кончилась. Уж сильно за сорок нам было, начал к соседке Тинке ночами-то через забор наведываться… Матькаться стал на меня, замахиваться… Да сын младший не давал ему развоеваться… А как астма-то его скрутила, так совсем у него характер тяжелый сделался… На пенсию пошел, начались нехватки, стал меня попрекать, что, мол, не заработала пенсию-то себе… А документы те сгорели, хлопотать надо было, ездить везде, где работала… Ну куда я от дома? Хозяйство, скотина, дети младшие, внуки… Так и осталась без пенсии, зато медаль «Мать-героиня» вон в буфете валяется… Пока корову держали, молоко продавала. А как Хрущев-то приказал частникам сдать всю скотину на мясо государству да налоги сильно поднял на сады, так и началась здесь у нас голодуха. Мяса в магазинах сколь лет не было, сады вырубили…
– Что ж дети-то, не помогают?
– Дак им самим нелегко. Помогают, конечно, помаленьку… кто чем может. Внучка вот старшая бандероли к праздникам присылает из Москвы, а кто и деньги иногда. Дочери, которые здесь, продукты носят.
– Нам тоже не больно-то шлют. Но мы не обижаемся. Было бы им хорошо, правда?
Уже светало, а они так и не сомкнули глаз. Все говорили-говорили, а главного так и не посмели сказать: жизнь прошла, и прожили они ее вдали друг от друга. Ну почему так, почему упустили свое счастье? Нет ответа.
Утром Николай Яковлевич, попив чаю, стал прощаться. Надо ехать. У калитки они неловко обнялись. Слезы общим ручейком стекали по морщинистым лицам. Два старика тихо оплакивали свое несостоявшееся счастье.
– Я тебе напишу, можно? Прощай, моя Кия, дай Бог нам еще встретиться когда-нибудь здесь… или там. Дай-ка я тебя поцелую напоследок!
Она вышла проводить его за ворота и долго махала ему вслед. А вскоре от него пришло письмо. Потом еще и еще…
* * *
Самолет прилетел в полночь. Поздняя осень 1986 года здесь, в Челябинске, казалась уже настоящей зимой. Сорокалетняя сотрудница министерства, прибывшая в командировку, поблагодарила встречающих и, отказавшись от гостиницы, направилась к автобусу. Зачем ей гостиница? Это ее родной город, хоть и появилась на свет она не тут, да и большую часть жизни прожила в Москве. Все равно родной, пока здесь живет ее бабушка, и еще не все родственники разъехались, считавшие ее «своей». От автобусной остановки до бабушкиного дома не очень далеко, но в кромешной темноте, с чемоданом и в сапогах на высоких каблуках, привыкших к московскому асфальту, нелегко.
Вот и дом. В окнах темно, ворота и калитка закрыты. Постучавшись, она прислушалась: ни звука в ответ. «Неужели придется лезть через палисадник и ломиться в окно? Наверное, бабушка не слышит». Наконец удалось справиться с калиткой, вспомнив ее хитрые секреты. Дверь в дом закрыта изнутри. На стук никто не отзывается. «Вот дела! Вдруг она уехала к кому-то? – ужаснулась гостья. – Куда я среди ночи, да еще почти что зимой?» Вдруг дверь бесшумно распахнулась, будто сама собой. На пороге стояла бабушка и хмуро смотрела на свою старшую внучку.
– Ты не хочешь меня впускать? Не рада, что я приехала? – опешила та.
– Дак уж ждала-ждала, и все жданки кончились. Думала, ты у девок в городу осталась… Там удобства… А у меня-то что… Побрезгуешь еще… Вон какая модная-то стала…
– Бабушка! Я с таким трудом эту командировку у начальника из горла выдрала, чтобы с тобой повидаться, гостинцы тебе везла, а ты меня и на порог пускать не хочешь! – рассмеялась внучка. – Самолет опоздал на три часа, вот и приехала ночью. Ну что, простила?
Они так и стояли в сенях, обнимаясь и плача.
– Ой, да что это я, дура старая, – засмущалась бабушка. – Давай в дом заходи, холодно ведь! Сейчас вот чайник поставлю, чайку попьем с вареньем. Малина хорошая уродилась в этом году.
– Да мы с тобой чего-нибудь и покрепче тяпнем. Я привезла коньяк, твой любимый, армянский. Вот тебе еще конфеты в коробке, консервы всякие и индийский чай со слоном. На работе в заказе давали.
Они сидели на кухне, пили чай с коньяком и говорили обо всем и сразу… Бабушка заметно постарела – уже восемьдесят три – и рассталась с последними зубами. Когда-то ей сделали новые, блестящие, как у соседки, но они не оправдали ее надежд и лежали теперь без дела в дальнем углу буфета.
– Спать-то где тебе стелить? Я на зиму перебираюсь в дедову каморку, там теплее.
Дедова каморка, где он когда-то спал, – боковушка без окон у печки – была любимым местом внучки в детстве. Там, укрывшись от всех, можно было поплакать, помечтать или покопаться в заветном бабушкином кованом сундуке, где благоухали неистребимым нафталином все ее богатства: венчальный наряд – алый сарафан и бледно-розовая рубаха, крепдешиновый новый платок, из которого внучка мечтала как-нибудь скроить воздушную блузку, бостоновая юбка, пара-тройка платьев «на выход», шерстяная кофта, новая пуховая «оренбургская» шаль, в которую можно было закутаться с головой, и отрезы всяких тканей. А на дне лежало самое интересное – незатейливые бусы, серебряные сережки с красными камешками и всякая мелкая всячина, в том числе потертая коробочка с медалью «Мать-героиня» и женские часы «Звезда» – предел мечтаний для девчонки.
– Я с тобой, веселее будет. Хоть поговорим еще немного, а то мне завтра на работу… Как еще там все пойдет…
Она забралась на приготовленную бабушкой постель у теплой еще печки и достала из пакета новую индийскую ночнушку из тонкой фланельки.
– Какая у тебя рубаха-то красивая, да мягонькая такая, – проявила бабушка чисто женский интерес.
– Вот мы на тебя ее сейчас и примерим, а где тесновато будет – распустим, – решительно объявила внучка.
Долго упрашивать старушку не пришлось. Она торопливо разделась, путаясь в своих одежках, и потянулась за рубашкой.
– Бабушка! – ахнула внучка. – Как ты умудрилась сохранить такое добро?
В полумраке комнаты мерцала белым мрамором самая настоящая статуя девятнадцатого века… если убрать изрезанное глубокими морщинами темное лицо, седой кренделек из жиденьких косок, искореженные тяжелой работой кисти рук крестьянки и растоптанные, в подагрических шишках ступни. Белоснежные покатые плечи, как на картинах старых мастеров, высокая полная грудь, вскормившая столько детей и не павшая духом, высокие крутые бедра с длинными стройными ногами и вполне еще бодрый «тыл».
– Вот это да! – озадаченно протянула внучка, невольно переводя взгляд на свои слегка поникшие «прелести». – Что же это мне-то от тебя ничего не досталось, кроме ранней седины? Ты, наверное, где-то не там родилась. Тебе бы в декольтированных платьях и брильянтовых ожерельях на балах блистать, а не в зипуне за скотиной ходить!
– Да будет тебе насмешничать-то. Какая я барыня? Крестьянка самая настоящая и есть.
– Бабушка, расскажи про свою юность. Ты ведь красивая была, многим парням голову кружила? Наверное, они и дрались из-за тебя?
– Да многие заглядывались, вот дед-то ваш и дрался, никого не подпускал. Мы ведь в строгости росли, за кого родители скажут идти замуж, за того и пойдешь…
– А ты до него любила кого?
– Нравился мне парнишка один, да родители наши разругались и нарушили дружбу-то нашу. Уехал он учиться, а меня замуж выдали. Не посмела я против воли родительской пойти. Не дождалась его… Нашел он меня десять лет назад и стал потом письма писать, да все больше стихами. Ночами дежурит в директорском кабинете на своем заводе, делать нечего, вот и пишет, – усмехнулась она.
– Нет, бабушка, от нечего делать письма в стихах столько лет не пишут, да еще в таком почтенном возрасте, – возразила внучка.
– Хочешь, покажу?
– Конечно!
Она принесла коробку из-под конфет, в которой лежали завернутые в обрывок старой косынки письма и открытки – пятьдесят пять писем и семнадцать открыток. Конверты сильно потертые, на них бабушкиным корявым почерком написано, когда получены.
– Можно прочитать? – взяла внучка первый попавшийся затрепанный конверт.
– Читай, что уж тут. Смеяться-то не станешь?
… Когда-то мы с тобой встречались,
Была ты, Киенька, моя,
Но судьба не разрешила
По одной тропе идти.
Почему же так случилось?
Трудно все это понять.
Я любил тебя тогда уж,
Глупый я, не мог сказать…
Ты меня не дождалася,
Не дала весточку ты мне…
Времена были другие,
Вспомни, Киенька моя.
Старшие скажут: “Время замуж
Отдать, доченька, тебя”.
Ты не смела им перечить,
Что идешь ты, не любя.
Была скромной, не сказала,
Что ты любишь-то меня.
Запоздалое признанье
В нашей искренней любви,
Спасибо, что вспоминаешь
Любовь первую в жизни ты.
Жаль, что так у нас случилось,
Розно жить пришлося нам…
Быстро, Киенька, стареем,
Как на санках под уклон.
Когда скатились – целовались
На катушке за прудом.
Ты была уже за Васей,
Я еще был холостой
На Семенковой катушке
Долго ждал тебя душой.
И мы встретились нежданно,
Ты красивою была
Розовели твои щечки,
Как от выпитого вина.
Было, было это, Кия!
Но прошли десятки лет.
Вроде сон нам с тобой снился
Про картину этих лет.
Стихи в письмах были и свои самодельные, и чужие, и вперемешку. И во всех – такие яркие, пронзительные воспоминания о первой любви – красавице Кие.
Я все тот, каким ты знала
Десятки лет тому назад,
Когда мы были молодыми
И очень робкими в тот раз.
Когда впервые повстречались,
Угадай, где мы с тобой
В глаза друг другу посмотрели
И что-то вдруг ожгло волной…
Тогда тобою любовался,
В душе гордился, что моя
Такая девушка красива —
И полюбила вдруг меня.
Хотя не часто мы встречались,
Но встреча жаркая была,
И мы любовью загорались…
Прошла та юная пора…
Я вспомнил юную девчонку
Шестьдесят годов назад.
Чернобровку звали Кия,
В другом конце жила от нас.
Я в то время был мальчонком
Лет шестнадцать с небольшим,
Но любовь уж зарождалась
В раннем возрасте моем.
Она была меня постарше
Вроде годиком одним.
Была стройною, красивой
Не чета каким другим.
Я ее еще не сватал
Был молоденьким тогда.
О женитьбе не мечтал я,
Но любовь пришла сама.
Бередила наши души,
Трепетало сердце в нас.
Ах, куда все это делось?
Неужели был тот час?
Вспомни, Кия, дорогая,
Ведь была у нас любовь,
А целоваться мы стеснялись,
И не настигла с тобой ночь…
А вот и одно из последних, от 3 мая 1986 года:
Ты все еще жива, старушка
И скучаешь все одна.
Вспоминаешь наше детство,
Как любовь у нас была.
Все ты думала, мечтала
Замуж выйти за меня,
Но не сбылись те мечты —
За другого вышла ты.
Ты сама уже не помнишь,
Как случилось, почему
Мы рассталися с тобою,
Я и сам уж не пойму.
Но все ж мы изредка видались
Через пять иль десять лет.
Ты детями обложилась,
Песни некогда нам петь.
А там война все покрушила,
Пришлось работать день и ночь,
А жизнь все шла, и ты трудилась,
Чтобы детей поднять одной…
Дочитав письмо, внучка уронила руки на колени и вдруг горько заплакала.
– Ты чего это, девка?
– Бабушка-а-а, мне уже сорок лет, а мне никто таких писем никогда не писал… и уже никогда не напишет, – рыдала внучка.
– Да ты что? Такая молодая, красивая-то какая стала! У тебя семья, муж, сын, хата своя, работа важная. Чего еще надо? Только вот как ты с ним целуешься-то, с таким бородатым? – вспомнила она внучкиного мужа. – Усы-то не мешают?
– Нет, не мешают, – рассмеялась внучка сквозь слезы. – Только про любовь никогда не говорит, а стихи всего один раз написал, да и то от тоски зеленой в санатории.
– Что ж, любовь-то первая, как детство счастливое, не забывается, светит потом всю жизнь. Поди, и сама знаешь. Я ведь помню, как ты тут слезы-то у меня лила, в седьмом-то классе… И потом, когда приезжала уж девушкой взрослой, тоже с ним виделась… с этим, который с коньками-то тебя провожал. Не знаешь, где он теперь?
– Нет, не знаю. Ушел в армию, потом написал мне, что будет возвращаться через Москву. А я уже переехала на другую квартиру и вскоре вышла замуж. Письмо прочитала только через два месяца и отвечать не стала. Так все и кончилось.
– Я вот о чем попросить тебя, девка, хотела. Ты ведь хоронить-то меня приедешь?
– Ну а как же, вот на пенсию выйду лет через пятнадцать и приеду с тобой прощаться, – пошутила внучка. – Прабабушка Евфимья до девяноста дожила, а ты уж постарайся чуть побольше.
– Да я серьезно. Ты забери потом эти письма. Не хочу, чтобы после надо мной девки да ребята мои смеялись. Скажут, вот старая дура, любовь у нее на уме была… А ты, знаю, девка чувствительная, душевная, не осудишь свою маму-стару, как ты меня маленькой звала…
* * *
Потом внучке удалось еще раз вырваться в Челябинск и навестить бабушку, которой пошел уже восемьдесят пятый. Она плохо себя чувствовала, но держалась. На зиму собиралась переехать к младшей дочери, пока у той сын в армии. Прощаясь, бабушка спросила:
– Ты помнишь про письма? Заберешь их? Не бросишь сразу в печку?
– Не волнуйся, заберу и сохраню как память о тебе.
Через полгода, теплым майским днем, бабушки не стало. Буйным цветом распустилась ее любимая яблоня рядом с домом, но уже не могла порадовать свою хозяйку. Проснувшийся огород застыл в ожидании новых посевов. В существование смерти верить никак не хотелось.
После поминок бабушкины дочери разбирали ее нехитрый скарб, откладывая себе что-то на память. Предложили и старшей внучке что-нибудь взять из оставшегося.
– Мне ничего не нужно. Но я обещала бабушке забрать коробку, там в шкафу, на верхней полке, – показала она.
Женщины переглянулись и попросили подождать… за закрытой дверью. Потом ей вынесли коробку с письмами, которые, конечно же, все перетрясли, и старенький алый сарафан. Тот самый, свадебный, который когда-то хранился в кованом сундуке и чуть было не стал половой тряпкой в равнодушных руках.
В коробке отдельно от остальных лежало последнее письмо Николая Яковлевича, отправленное еще в апреле 1987 года. Он просил что-нибудь сообщить о Кие, которая перестала ему писать. Видимо, в последний год жизни бабушке стало уже совсем не до писем. Внучка написала ему о смерти своей бабушки и попросила переслать ей ее письма, если они у него сохранились, но ответа так и не получила.
Вскоре бабушкин дом продали, и ниточка, связывавшая ее детей и внуков, как-то сразу оборвалась.