Расставаться не хотелось, не получалось, скрывать свое состояние — куда там!.. Мы носились по городу, оглушенные солнцем, как две пьяные, преждевременно оттаявшие пчелы; ударялись о стекла, садились на воду, падали в рыхлый снег; от нас отмахивались, нас ненавидели, особенно старушки в трамваях. Почему-то их там было много, вредных и драчливых; одна огрела Баева зонтом по спине, когда он смотрел на меня и улыбался; другая вопила, брызгая слюной, что-то про целующихся обезьян, третья потребовала предъявить документы; Баев предъявил, она сверилась и успокоилась, но высказала предположение, что мы безбилетники и что нас непременно оштрафуют сразу за горбольницей, где обычно садятся контролеры, и поделом.
Безбилетные, бездомные бездельники, но только ради нас проложен этот трамвайный маршрут, чтобы соединить четырнадцатый этаж с одиннадцатым, перекинуть рельсы по воздуху, протянуть провода, пустить состав, который будет подтормаживать на поворотах, чтобы нас бросало друг к другу, и в нем окна, чтобы сиять, когда падает свет. Баев разговаривал с бабулькой, взятый в кадр солнечным лучом, влюбленный и непростительно молодой; так вы прогульщики!.. ну что вы, как можно! едем на занятия, потрошить лягушек; он еще и смеется, вот нахал!.. нет, я совершенно серьезен, как никогда, и кроток, и светел, и сам на себя не похож — а все она.
Над городом, у огромного окна, распахнутого настежь, пока не замерзнешь
(я замерзала быстро и закрывала, он смеялся — разве ж это холод!..)
сидели, обнявшись, молчали, это длилось и не длилось, потому что времени не было, а снаружи оно шло своим чередом, иногда вторгаясь к нам в виде так называемых нормальных людей, которые работали, учились, сдавали экзамены, ходили в столовку, приносили нам какую-то еду, вовремя снимали с плитки чайник, короче говоря, занимались делом. На фоне нашего благополучия они казались особенно родными, милыми и немного жалкими. Мы ощущали себя обладателями неуничтожимого золотого запаса, и желали, чтобы так было у всех, и сочувствовали обделенным.
Танька переехала в высотку, в профилакторий, и у нее на месяц вперед образовалась своя комнатка, крошечная, с узенькой кроватью, средневековым дубовым шкафом и талонами на трехразовое питание. Акис возвращался в ДАС ближе к вечеру, заходил к нам, видел примерно одно и тоже — двух сонных аистов, склоненные головы, распростертые крылья — и тяжко вздыхал. Ему не везло, во всяком случае, не так, как нам. Танька, судя по всему, на Кипр не собиралась. Она была очень предприимчивой и не хотела уподобляться нам с Баевым. Акис же хотел, еще как, но пока ничего не добился.
А вы похожи, ребята! — удивлялся он, располагаясь на Танькиной кровати. Вы сделались совершенно на одно лицо. Не понимаю, как это может быть? Ты же волчарка, Баев. Худой и безобразный. Встретишь в подворотне, не обрадуешься. Что она в тебе такого нашла? И сердцу девы нет закона, — декламировал он, взбивая Танькину подушку, ложился, надевал наушники, слушал музыку, напевая себе под нос, и нисколько нам не мешал. Иногда засыпал на полуслове, будить его было жалко, и Юлька поутру не знала, что думать, когда он, протирая глаза и извиняясь, шел к себе в комнату, грустный и отоспавшийся на неделю вперед.
Чтобы не вылететь из университета, мы с Баевым условились посещать самое необходимое, с трудом поделили дни на красные и черные так, чтобы совпадало у обоих, за вычетом форс-мажора в виде хорошей погоды, когда расписание отменялось к черту. По красным дням мы слонялись по улицам или сидели в банановой комнате. По черным учились и провожали солнце.
Баев появлялся минута в минуту, наверное, следил за календарем или каждый раз отсчитывал по четыре минуты вперед; я тоже отсчитывала, и день прирастал, мы тянули его за собой, в сторону весны. Баев смахивал со стула книжки, ставил поближе к окну, пепельницу на стол; я устраивалась рядом и мы наблюдали, как розовеет и расслаивается небо, как застывает воздух, а между домами неподвижно висит огромное февральское солнце. Начиналась ночь, и это значило, что мы будем молчать, смотреть на город, вырезанный из черного картона, подсвеченный изнутри, на его нарисованные дома и деревья, огоньки, снег, друг на друга, отражающихся в темном стекле окна.
Он уходил поздно, иногда под утро, когда коты уставали от собственных концертов и разбредались по помойкам. Шел по пустынным улицам, по весеннему хрусткому льду, в тонкой курточке со сломанной молнией (или это он ее сломал, за ненадобностью?). Заледеневший, худой, счастливый, я всегда знала, где он, мы проверяли.
Наше зрение стало нечеловечески острым, мы не теряли друг друга из виду даже ночью, даже во сне. Три часа пешком, игольчатый лед в лужах, огонек сигареты пеленг, зимние звезды, я слышала его шаги, скрип двери на проходной, скрежет лифта, звяканье ключей, недовольное ворчание Самсона, тоненький свист чайника, шипение заварки в стакане, щелчок зажигалки… Засыпая у себя на четырнадцатом этаже, видела закат, пустынные улицы, снег, его счастливую улыбку, такую же, как у меня.