Что я видела в Одессе до сегодняшнего дня?
Квартирку дяди Вени, точно такую же, как у нас в Подмосковье, хотя находилась она не где-нибудь, а в Молдаванке, застроенной теперь панельными домами и хрущевками. Пляжи Ланжерона и 14-го фонтана, сладкую вату, вареную кукурузу, которую здесь называли пшенкой, и которую я ненавидела, а дядя Веня не выпускал нас из дому, пока мы не съедим по отвратительно теплому початку, потому что считал кукурузу основой здорового образа жизни. Крошечный виноградничек на Бугазе, потребляющий такое количество дефицитной воды, что вся семья и родственники-отдыхающие летом работали только на полив. Староконный рынок, где можно найти что угодно, черта лысого, и не надо ехать в Грецию за прокладками для смесителя старого образца, угольным утюгом, запасной шпулькой для машинки «Зингер» или отрезом люрекса на выпускное платье. Каштаны (настоящие, как в Париже, а не конские, как в Москве), вздыбленный, потрескавшийся асфальт, булыжные мостовые, холодное море и раскаленный воздух, мороженое на щепочках, которыми проще простого занозить язык, пустыри на окраинах города, переполненные трамваи (наш «пятый»), и дети во дворе, которые говорят на каком-то знакомом, но не вполне русском языке.
Прежняя Одесса была ростом с девочку-школьницу, которая ходит по улицам с мамой, папой или бабушкой, держится за ручку и смотрит по сторонам. Теперь мне предстояло увидеть совершенно другой город, напоминающий ту Одессу разве что трещинками на асфальте, на которые я по привычке старалась не наступать. И руку не отпускала, только рука была другая, Данькина.
Первым делом рванули на море, в Аркадию.
Ветер, солнце, пустынный пирс, мы бродили по берегу босиком, я в куртке, Баев без, не признаваясь, что все-таки холодно, потому что холод — это ощущение привходящее, второстепенное, было и прошло, а море останется, и наш первый день на море тоже. Баев устроил тренировочный заплыв, вылез из воды синий, обсыхал на ветру. Потом мы кое-как вытрясли песок из обуви, надели ее и отправились в город.
Было слишком рано для кофе, но самое время для молока. Баев нашел какой-то закуток, где нас напоили горячим молоком (без пенок!) и накормили хрустящими рогаликами, кровасанами, если верить ценнику. За соседней стойкой завтракали всамделишные миссионеры, похожие на ручных ворон. Жизнерадостные и деловитые, они ели самурайские рогалики-кровасаны и обсуждали распорядок дня: куда ехать, как поделить районы, кому передать литературу, где встретиться, чтобы пообедать… Протестанты, сказал Баев, видишь, как сладко улыбаются. У них все хорошо, у католиков обычно хуже. Главный миссионер, заметив, что мы смотрим на них, сделал приветственный жест, подхватил кружку молока и двинулся к нам. Удираем, сказал Баев, иначе сейчас для нас наступит царствие небесное, а я еще не готов.
Булыжная мостовая, деревья, окруженные солнечной дымкой; улица Розы Люксембург (здесь это звучало как поэма, canticum canticorum), соседняя — Карла Либкнехта, верного ландскнехта Розы; посреди улицы начинаются трамвайные рельсы — для начинающих трамвайчиков… Встань вот сюда, сказал Баев, это пуп земли, полюс, нулевой километр, отсюда все дороги ведут в Одессу.
Может, из Одессы? — переспросила я.
Да какая разница! Шарик — он же круглый, вас что, в школе не просветили? Двоечница! Я вами удивляюсь — прожить двадцать лет и не знать, что такое Одесса!
Да нет, я знаю, помнишь, я тебе рассказывала…
Но он не слушал — свернул за угол, пропал из виду, и мне вдруг захотелось остаться здесь, сесть на лавочку, смотреть, как просыпается город, как разгружают хлеб, поливают улицы, продают газеты, клеят объявления пятым слоем поверх старых… Вся Одесса в объявлениях, продает, покупает, торгуется, меняется, знакомится, женится, разводится, идет на работу, с работы, играет в шахматы, в домино, пьет пиво, балаболит, и так без конца. Почему в Москве ничего этого нет?
Ты только погляди, у них уже май! — не унимался Баев, волоча меня за собой. Не город, а вечный анахронизм — тут даже деревья растут корнями вверх. Кстати, учти — никто не станет с тобой церемониться, будить вовремя, встречать с оркестром, охранять карманы, водить по историческим местам, потому что со своими не церемонятся, а мы свои, своей не бывает.
Смотри по сторонам, запоминай. Если на лифте написано «Лифт вниз не поднимает», значит, так оно и есть, верь ему. Если на улице к тебе обращаются «дайте ходу пароходу» или «отвалите на полвареника», это вежливо, это означает — разрешите пройти. Еще мне нравится — «перестаньте сказать» или «дышите носом», это значит, что ваша реплика была неудачной. Учуяла? Начинай учить язык и вообще, хочешь быть свободным — будь, сказал Баев и окончательно снял куртку, оставшись в одной футболке. У него был вид человека, прорвавшегося к мечте.
Если справа от Карла есть улица Розы, то слева должна быть Клара, они же подружки. В школе на линейках, помнишь? — идет знаменосец, а с ним две симпатичные девчонки-ассистентки. Обычно выбирали самых-самых, которые не отличницы, а симпатичные. Ты ходила под знаменем? Ты точно должна была ходить.
(Опять пальцем в небо. Конечно, ходила: вместо уроков нас возили в музей Ленина с каждой новой партией октябрят, которых надо было принимать в пионеры. Потом в меня влюбился знаменосец и стал держать равнение не в ту сторону, и его рассчитали, а на освободившееся место поставили новенького, но он был такой противный, что я даже не запомнила, как его зовут, а потом незаметно для себя вышла из пионерского возраста и вошла в комсомольский, и прогулы пошли уже совсем, совсем другого рода.)
Да нет там никакой Клары, — сказала я. Дальше сразу Дерибасовская.
Сбежала, сказал Баев, извелась от ревности, украла кларнет и сбежала. Ну и ладно, обойдемся Розой.
Ах, Роза, Роза, декламировал он, летя по направлению к Приморскому бульвару, полы его куртки, завязанной на поясе, парусили, развевались, хлопали по бокам
утро красит нежным светом, первоапрельская заря над миром встает, погодка шепчет
итого все по списку — и светлое будущее, и электрификация всей страны, и равенство полов, а мы с тобой, бедняжка Роза, теперь две улицы, не сойтись, не разойтись, но я бы предпочел все-таки сойтись, скреститься трамвайными маршрутами, завернуть за угол, обогнуть вон тот ободранный особнячок, там должно быть море
просыпайся, соня, хватит уже
для справки — нас только что окатила поливальная машина, а полотенца не выдала, за сегодня это уже второй раз, когда я должен сохнуть естественным образом
эй, ты в порядке?
К кому это ты обращаешься? — спросила я, отряхивая куртку (не сняла — и правильно сделала). К Розе, Кларе или Соне?
Это не я, это Карл Либкнехт, ответил Баев. Он же ландскнехт, как ты утверждаешь. Это его серенада всем женщинам мира, включая тебя.
— Тогда уж миннезингер, — уточнила я.
— Чего-чего? — переспросил Баев. — Это фамилия такая? местная? У меня, кстати, был одноклассник по фамилии Гольденвейзер-Вандербровер, и ничего — вырос, живет в Америке. Зовется просто Вейзер, а остальные трое — Гольден, Вандер и Бровер — не у дел. Видишь, как человек усел.
— Не пойму — ты что, придуриваешься? — спросила я. — Не знаешь, кто такие миннезингеры? Впрочем, куда тебе… Если хочешь знать, две минуты назад ты воспроизвел классический сюжет, балладу утренней зари. Гарик рассказывал, там целая система была, как обратиться к даме и как ее воспевать, в зависимости от статуса. Если дама замужняя, то ей полагается…
— Слушай сюда, — сказал Баев свирепо, внезапно остановившись, так что я врезалась в него на лету. — Я хочу, чтобы прямо сейчас, на нулевом километре, ты позабыла всех остальных, что бы они там тебе ни пели в достопамятные времена. Обнулим наши счетчики. Закроем курсы ликбеза для малограмотных — что взяли, то взяли. Хватит учиться, пора обналичить путевку в жизнь. Отсюда и далее со всеми остановками никаких гариков-шмариков и вообще никого. Как первые люди, Адам и Ева, усекла?
— До грехопадения или после? — спросила я на всякий случай.
— Конечно, до. Если ты помнишь, после их депортировали за сто первый километр, нам это не подходит. Поклянись немедленно, а руку положи мне вот сюда, пусть все видят. По традиции, которую я только что заложил, на нулевом километре полагается поцеловаться. Одесса вся нулевой километр, так что давай, не отлынивай.
Прохожие оборачиваются, машины сигналят; сегодня все настроены на неофициальное, чудное; реагируют на малейшее движение воздуха, готовы с ходу оценить хохму, ткнуть пальцем в пузо, захохотать; но сколько таких целующихся первого апреля, это вовсе не оригинально, проходите себе мимо, граждане, не на что тут смотреть.
Я точно знаю, чего ты сейчас хочешь, поэтому мы пойдем искать гиацинты, сказал Баев. Чую по запаху, идти нам недалеко. Это не цветок, а завод по производству бытовой химии. В природе такого запаха быть не может. Перемещаемся на ту сторону, где бабульки с цветами стоят.
(Никогда не слышала, чтобы Баев нес такую чушь. Не видела его таким дурачком никогда.)
Ася, — крикнул кто-то из-за спины. Это тебя? — спросил Баев недовольно. Мы и тут не одни?
Тетя Ляля взяла курс прямо на нас, лавируя между другими участниками дорожного движения; ей дудели, она в ответ погрозила кому-то кошелкой; из кошелки торчали батон и газета; наконец полоса препятствий преодолена; отдуваясь, тетя ставит кошелку на тротуар и сразу к делу:
— Какие люди и без конвоя!.. На юморину приехали? Ася, это твой друг-приятель? Мама Алена знает? — Не дожидаясь ответа, руки в боки: — Ну вы даете, голубчики. А твоя мама в курсе? — это уже вопрос к Баеву. Тот, опешив, утвердительно мотает головой. Мама в курсе — и про Одессу, и про девицу, так что бояться нам нечего. — Есть хотите? Пирожка с печенкой дать? Держите, свеженький, вчера бегал.
— Здравствуйте, тетя Ляля. Это Даня, мы вместе учимся.
— Знаю, чему вы учитесь, — хохотнула тетя, — проходили. Диплом скоро выдадут? С отличием? Но курточку-то надо одеть, Даня, тут вам не Рио-де-Жанейро. Очень вы худой, прямо шкиля-макарона. Надолго в Одессу?
— До завтра, теть Ляль.
— И отлично, значит, ночуете у нас. — Баев попытался что-то возразить, но она не дала ему вклиниться в разговор. — Вот только Веня наш… Он же сразу Алене позвонит, он молчать не станет… Представляю, как твоя мама обрадуется, Ася. Ладно, маму я беру на себя. Только не позже одиннадцати, умоляю, а то мне самой от Вени нагорит. Как там Ниночка, справляется? Как мои буцманы, Сашка с Лешкой — бузят?
— Бузят.
— Наша порода, — удовлетворенно заметила тетя Ляля и подняла с тротуара кошелку. Некогда мне тут с вами… Запиши телефон, наверняка не помнишь.
Продиктовала и убежала.
— Ай да тетя. Не тетя, а торнадо, — восхищенно присвистнул Баев.
— Наша порода, — сказала я, хотя у меня с тетей не совпадало ни одного участка ДНК, кроме общечеловеческих. — Так что ты того, поосторожней. А я начинаю нюхать гиацинты — мне нужен тот самый запах, и пока не найду, мы отсюда не уйдем.
Набережная веселилась, по ней слонялись толпы одесситов, одетых кто во что горазд. Нас взяли в кольцо и повели какие-то фольклорные персонажи: дети лейтенанта Шмидта, рыцари ордена рогоносцев, соньки-золотые-ручки и кости-морячки; пожарные несли транспарант «Уважайте труд пожарных, не курите в постели»; интеллигенты несли другой: «Чтобы носить очки, мало быть умным, надо еще и плохо видеть»; оптимисты поучали: «Не жалуйся на жизнь, могло и этого не быть», пессимисты были лаконичны: «Не вижу смысла»; юристы предлагали гражданам идти на букву закона; на каждом углу продавали фальшивые деньги, консервы с одесским воздухом, бычки в томате (сигаретные), паспорта истинных одесситов, удостоверения любителей пива, почетных собаководов, многоженцев-ударников, красивых девушек и прочая и прочая.
А давай Юльке что-нибудь подарим! — загорелся Баев. Она моя тайная поклонница, я должен ей что-то привезти из командировки. Например, бумажку, подтверждающую ее небесную красоту… Нет, не стоит. Чего доброго воспримет как признание, и что потом?
Поторговавшись, Баев купил удостоверение, позволяющее ему круглый год купаться без пальто, а я — одесский воздух. Потолкались среди коробейников, изучили рынок и вдруг почувствовали, что одесский воздух не здесь. Скорее к тем, кто похож на нас, к солнцепоклонникам, которые знают, что такое поезд на юг, горячий ветер, листья травы, раскрошенные сигареты в кармане, просить у других, у третьих, не смущаться отказами, потому что люди, когда они смотрят под ноги, или на дорожные знаки, или в газету, становятся несчастными, рожденные любить не любят, боятся, но ведь это так просто, проще, чем на самом деле, сказала одна девчушка в пестром балахоне и с колокольчиком на шее, и протянула мне жестяную коробочку с цветными мелками.
Бродячие души
светлые, рыжие, выгоревшие волосы
бубен звенит, гитара говорит
бисерные запястья отбивают такт
мы теперь с ними, берем из коробки мелки
рисуем на ступеньках птиц, бабочек и цветы
мы не любим перепевки
потому что никто не может спеть так, как он
у него серебряное горлышко, выкованное ангелами
серебро Господа моего, выше слов, выше звезд
но сегодня даже он не считается за
и каждый, кто поет, поет
летим вниз по Потемкинской лестнице
все ракурсы слиты в один
кто-то промчался на велосипеде
зеркальце точно на нас
шаг на четыре, сбегаем по нотным линеечкам
тени все длинней, где чья
руки перекрещены за спиной, спина общая
пальцы в петельку джинсов
ноги все быстрей, их все больше
это музыка серебряных спиц
это набережная, на которой нам всегда будет двадцать
нам, солнечным отпечаткам, и время их не сотрет
и камень расцветает, и зеленеет земля.
Чуть дальше, за углом — Тещин мост, белая беседка, ветер, верфи.
Стояли, раскачиваясь на мосту, над городом дикого винограда, глухих дворов, молочников с бидонами, точильщиков с брусками, сапожников с колодками, бродяг с шарманками, бандитов с финками, фотографов с обезьянками
удивительно, что они еще существуют
подождать — и увидишь биндюжников или беглых каторжников, в этом городе никогда не знаешь, где человек, а где призрак
один из них, с «Зенитом» на шее
поднялся на мост, увидел нас, стал предлагать
а Баев ему про уговор, мол, мы не хотим останавливать мгновенье именно потому, что оно прекрасно, вот и пообещали друг другу, что сниматься не будем
фотограф очень удивился и сказал, что незапечатленная молодость — это зря потраченная молодость, и что мы непременно пожалеем
но мы не стали спорить и ушли.
Забрели в порт, разглядывали разноцветные стрелки подъемных устройств, читали на бортах незнакомые фамилии, купили по бутылке пива, потому что я очень хотела доказать Баеву, что пиво изменяет мир. Он явно этого не знал.
Изменяет мир? Пивная революция?
Вроде того, смотри. Взять водку или даже вино — какие у них механизмы действия? Принял на грудь, разошелся, наворотил дел — и все, трезвеешь, и сам себе противен. А пиво работает по другому принципу: мир моментально преображается, он превращается в стеклянный шарик, нагретый в руке, а в нем пузырьки радости. И ты вроде бы прежний, только добрый какой-то и открытый… Короче, на улице надо пить пиво и ничего кроме пива, таково мое убеждение.
Тут, конечно, вопрос количества, уточнил Баев. Боюсь, что с увеличением дозы эффект от употребления любого алкоголя нарастает одинаково, пусть и не линейно, но вполне предсказуемо. Мир схлопывается до точки и ты вместе с ним… Я как-то в восьмом классе надрался до беспамятства, хотел показать себя мужиком. Попал в реанимацию, отдохнул денек в коме, с тех пор почти не пью. Не, я могу,
конечно, просто потребности нет. Однако за ради хорошей погоды, да на солнышке… и никуда не торопясь… Считай, что уговорила. На улице так на улице. Это означает, что в «Гамбринус» мы сегодня не пойдем, закончил Баев деловито. И правильно — сегодня там не протолкнешься, затопчут. Давай завтра. Утречком встретим Юльку с Султашкой и наведаемся, выпьем за знакомство.
Ты в порядке? Не замерзла?
И вдруг словно струна порвалась — нет ничего, ни меня, ни Одессы.
Беспричинно, бесповоротно. Стою у парапета, вглядываясь в осколки города, в его ошметки, шкурки, седую мыльную пену; мир лопнул, прекратился в бессмысленную окружающую среду, холодное декартово пространство, как попало заставленное мертвыми предметами, скамейками, деревьями, людьми… Толпы небрежно раскрашенных, пьяных приезжих, нацепивших фальшивые носы и уши; гидроперитовые блондинки в кожаных юбках, их спутники с банками джин-тоника; эти мужчины и женщины ждут концерта Петросяна, Петросян для них царь и бог; гогочут, лузгают семечки, курят-пьют-матерятся, собственно, они так разговаривают, здесь многие так разговаривают, но я почему-то не замечала; бросают на ветер обертки от «Сникерсов», ветер ледяной; мы два беженца в куртках с чужого плеча; запыленные кроссовки, правый порвался еще с утра, пару дней и развалится. Гиацинты осыпались, запах перегорел, перетерся. Задубевшие, непослушные пальцы. Это от усталости, наверное. Да, от усталости.
Между прочим, ты наверняка не знаешь, какой лозунг был самым удачным за всю историю одесской юморины, продолжал бубнить Баев, зачем-то взяв меня под руку. (Мы никогда не ходили под руку — не наше.) Осторожно, мотоцикл. Почему ты все время норовишь под колеса влезть!.. Мне папашка рассказывал, они в былые годы регулярно в Одессу наведывались. КВНы всякие, физики-лирики, споры до хрипоты… Не знаю, как папашке это с рук сходило, он же у меня ответственный работник. Какой? Потом расскажу. Они вообще лихо жили, на грани, а сейчас — два голубка-пенсионера, приятно посмотреть. Мы будем такими же, если доскрипим.
Собственно, я о лозунге. Воспроизвожу дословно: «А что ты сделал для того, чтобы Одесса стала миллионным городом?» И ведь стала! Чертовы одесситы, им все легко дается. Захотели — взяли. Вот это жизнь!
Кстати, насчет взяли. Мы вчера с тобой шиканули, сегодня надо бы поприжаться, свести баланс. Пойдем вон в ту блинную и уведем пару блинчиков, желательно с мясом. Заодно посмотришь, как я это делаю.
Что значит уведем?
Очень просто, я зубы заговариваю, а ты мимо кассы, с подносиком. Если поднимется кипеж, а он не поднимется — с чего бы? — я типа тут, достаю мани, расплачиваюсь, честь по чести.
Вот еще, возмутилась я, лучше голодать.
Ради чистого искусства, упрашивал Баев, и потом, я тыщу раз это проделывал, тем более — мы же в Одессе. Если хочешь знать, передразнил он меня, когда я с девушками разговариваю, они уже о блинчиках и думать забыли. У них вообще эта функция — думать — отключается за ненадобностью.
Поговори лучше со мной, сказала я мрачно. У девушек потом недостача обнаружится, их отругают, премии лишат.
Этих? — хихикнул Баев, кивая в сторону двух девиц, курящих на крыльце. Упитанные аки поросята, вся недостача в габариты ушла, в проценты, неплохой капиталец, я вам доложу… Ну не хочешь, как хочешь. Может, ты и права. Обрати внимание на названьице этой богадельни. Крупно: «Кафе Катакомбы». Буковками поменьше: «Быстро, дешево, питательно». Я бы еще приписал совсем крошечными: «Летально. Гарантия 100 %. Справки». Согласен, такие блинчики нам не сдались. Ну что ж, подзарядимся солнечной энергией, а также энергией ветра и морских приливов. Может, еще по пиву?
За стеклом газетного киоска большая карта Одессы, прижалась к стеклу — чтобы лучше видеть тебя, дитя мое — разложенная от и до. А не переместиться ли нам из туристического центра в настоящий город?
Ты прочти, одни названия чего стоят! Улица Пастера, пережившего свою болдинскую осень в холерной Одессе, где от нечего делать пришлось заняться пастеризацией… или вакцинацией… или ирригацией… или я умолкаю, потупив очи долу. Он разве одессит? Что-то не припомню. Рядом улица Сакко, который без Ванцетти как карандаш без грифеля. Жаботинский — тот самый? Который Белоусов, химические часы? Нет? Очень жаль. Жанна Лябурб — кто такая, почему не знаю? Француженка? Если революционерка, то наверняка уродина… И целый выводок прелестниц — Уютная, Веселая, Елочная, Тенистая… А эта, длинная — Дача Ковалевского, прямо так и называется. Хочу на дачу! То-то старик Ковалевский будет рад. Заждался, поди, и самовар давно простыл.
Там должно быть неприглядно, сказала я, это же окраина.
И хорошо, настаивал Баев. Пересидим вакханалию, вечером вернемся в центр. Нам обоим передышка не повредит. Мне — потому что я так решил, а тебе — потому что у тебя глаза на мокром месте и даже хваленое пиво не в состоянии это упущеньице исправить.
Со мной такое было полчаса назад. Я не стал говорить, перекурил как-то, перемогся. Но по внешним признаком сразу определяю, я прекрасный диагност. Дай руку, посчитаем пульс, если он у тебя вообще есть. Не хочешь? Ну и не надо, науке и без того все ясно: внезапное разлитие черной желчи. Характерные симптомы: жизнь продолжается, но тебя как будто вырвали из нее с корнем и ты болтаешь ручками-ножками в воздухе — дайте мне точку опоры, дайте поскорей. А опоры нет и не предвидится. Ты один, холодный, как айсберг в океане, свободный, как смертник, и никому не нужный. Вот что с тобой приключилось. Я прав? Конечно, прав. Тогда поверь мне на слово, что это явление временное. Сейчас полегчает.
Мы движемся рывками, Аська, жизнь квантована, только вчера были в Киеве, позавчера в Москве, промежутков нет. Нет зазоров! Вчера не любил, а сегодня любишь — как это случилось, в какие вечера? Кроме всего прочего, мы уже преодолели сверхзвуковой барьер и недалеки от сверхсветового. Слышишь меня, красавица? Надулась как мышь на крупу, вызванные потенциалы в височных долях отсутствуют. Правильно я помню вашу анатомию ЦНС? Что ты тогда за нее получила, кстати?
Внезапные провалы, продолжал он едва ли не самую блестящую в своей жизни речь, обычная штука для вычерпывающих людей. Для таких, как мы. Это от скорости, своего рода релятивистский эффект. Хотя к чему тревожить дух создателя теории относительности, если можно этого не делать? Предложим другую метафору — в воздушном океане полно ям, и мы попали в ямку. Терпение, господа, сейчас наш самолетик дрыгнется и выскочит из нее. За штурвалом пилот-угонщик, лучшее в мире привидение с мотором, кислородная маска выбрасывается автоматически. На, дыхни, затянись. Ну и что, что не куришь, я же тебе не курить предлагаю, а средство спасения, можно сказать, парашют. Погоди, сейчас прикурю новую, потому что первая затяжка самая вкусная, самая нежная. И улыбнись, наконец, а то я себя полным придурком чувствую. Наговорил тут, самому не смешно.
Итого все по плану, хотя не мешало бы подзаправиться. Пиво пивом, но горючка нужна. Сиди здесь, я скоро. Да не волнуйся ты, все будет по-честному. Я же не знал, что у тебя голова набита правилами хорошего поведения в школе, во дворе и дома. Я уважаю чужие принципы, даже когда зверски голоден. Даже когда мрачен. А мрачен я, потому что превысившие скорость света ничего не излучают. Они поглощают. И если такой превысивший решит увести блинчик, его, конечно же, никто не заметит.
И исчез, оставив меня с зажженной сигаретой в руке.
Думает, я не пробовала курить. Черт, какая неуместная хандра. Выправляем крен и летим дальше.
Съели по бублику, по заветрившемуся бутерброду с сервелатом, заполировали пивом; пошли на дачу старика Ковалевского, по пути встретили укромную лавочку в кустах; задремали; проснулись оттого, что нас поливают из шланга холодной водой; это в третий раз, сказал Баев, надеюсь, он же и последний, поскольку больше трех раз в одну воронку не бывает, исключено. Правило трех сигм знаешь?
Причем тут сигмы, это вообще о другом, пробормотала я, ежась от холода.
А, неважно, отмахнулся Баев. Кстати, у меня в Одессе одноклассничек есть, выдающийся математик будущего Яша Минкин, в прошлом неплохой теннисист нашего, местного разлива. Мы с ним провели на корте десятки незабываемых спортивных часов. Если хочешь знать, — он никак не мог мне простить лекции о миннезингерах, — у меня разряд по теннису и по яхтингу, да-да, однако речь не об этом. Предлагаю посетить Одесский госуниверситет и передать ему привет от Московского. В конце концов, мы с тобой олицетворяем целых три факультета, должны же местные власти как-то отреагировать на столь представительную организацию. Хлеб-соль, то да се.
Видишь, ты повеселела. Потому что назад повернули, против ветра, и все как рукой сдуло. И не надо меня поправлять. Если я говорю, а девушка смеется, значит, я говорю правильно.
Универ облазили сверху донизу, Яшу не нашли, приземлились в полукруглой аудитории, сели за парту. Осмотрелись, почитали надписи (как будто и не уезжали из Москвы — узнаваемо до деталей). А тут не без приятности, сказал Баев — старое здание в духе царизма. Занавесочки, пианино. Скажи мне, пожалуйста, зачем студенту мехмата пианино?
Ну как же, привычно завелась я (Гарикова школа!), музыка и математика близнецы-братья (или сестры?), греческий антоним слова «музыка» — ни за что не угадаешь — аматия, то есть «невежество»… (Баев сделал заинтересованное лицо, но его блуждающий взгляд ясно давал понять, что ему просто нравится звук моего голоса.) Мир как струна между бытием и ничто… платоновы многогранники, хоровод небесных тел… интервалы, пропорции, числа Фибоначчи…
Сейчас проверим, сказал Баев, не расположенный к сократическому диалогу о вечном, влез на сцену, открыл крышку пианино, сбацал собачий вальс. Больше ничего не умею, сыграй? Ты ведь у нас могешь? Давай напишем чего-нибудь на доске, да покрупнее. Должны же мы оставить след и в этой истории.
Он держался бодрячком, ни тени усталости, залез под кафедру, обнаружил в коробке из-под леденцов тайный запас мела, начал сочинять что-то витиеватое, мел застучал по доске, знакомый усыпляющий звук, логарифм «а» по основанию «бэ», возводим в степень и отсюда… Я присела на лавку, положила голову на парту…
Проснулась, Баев курил на подоконнике, в золотистом вечернем свете, струйки дыма медленно рассеивались над его головой. Снаружи грохотала музыка, пели, аплодировали. КВН начался, сказал он, пойдем? Не хочешь? У нас куча времени до одиннадцати, целая жизнь. И надо провести ее так… чтобы было о чем вспомнить на свалке, закончила я.
Мы покинули университет и углубились в непарадную часть города. Осматривали дворы, заходили в подъезды, читали на дверях фамилии жильцов. Интересно, они и правда тут живут или это рудименты? — спросил Баев. Фамилия есть, жильца нет — съехал, поменял паспорт, умер… Давай позвоним в дверь и спросим — проживает ли по данному адресу гражданин Шнирман? И как именно проживает, хорошо? В таком дворе невозможно жить плохо. Ну что, зайдем в гости?
В другой раз, говорю, хотя другого раза, конечно, не будет. Вот побывали мы в этом дворе, представь себе, и больше никогда…
Глупости, возразил Баев, все в наших руках. Если хочешь навестить гражданина Шнирмана в следующем году, я устрою, не проблема. Отметим в записной книжечке — 1 апреля 1992 года навестить Л. О. Шнирмана. Мы ведь каждый год будем начинать с Одессы, не так ли?
Стемнело, ноги не несли, чувства не чувствовали. Помню двух котов: она на дереве, он внизу; он зовет ее спуститься, она делает вид, что не хочется. Мы подождали немного, но Джульетта так и не снизошла. Умыла мордочку, лапки, спинку, не слезая с веточки; послушала еще; посмотрела на миннезингера внимательно, оценивающе; приняла про себя какое-то решение и, мягко спрыгнув на землю, удалилась в сторону моря.
Мы пошли следом, Ромео крался за нами по кустам, осторожничал, потом все вчетвером сидели на берегу, молчали, в парке бумкала-тудумкала дискотека, какой-то парень выкрикивал «It’s easy to remember», больше ничего понять было нельзя, рэп. Мне снова захотелось плакать, но не от разлива черной желчи, а оттого, что это не повторится. Солнце первого апреля село за горизонт, его больше нет, завтра из моря появится другое. Только что были гиацинты, нулевой километр, горячее молоко — и как будто в прошлой жизни. Пообещали и оборвалось. Карета стала тыквой, платье отобрали, башмачок потерялся.
Что скажете, доктор?
А я скажу, что это признак хорошо прожитого дня, только и всего.
Долго ждали «пятерки», промерзли, сели не в ту сторону, пришлось возвращаться, приехали к дяде смирные, съели все по два раза, на вопросы ответили, пообещали позвонить маме завтра же, на будущее оповещать родственников заранее, застегиваться, расхристанными не ходить, вообще быть серьезней, ответственней, что ли. Тетя Ляля постелила в бабушкиной комнате, мне на диване, Баеву на полу. И пожалуйста без перебежек, пощадите Вениамина Сергеича, у него жуткая бессонница, встает в четыре, бродит по квартире, что-то мастерит, пилит, наждачит… С тех пор, как его отовсюду ушли на пенсию, мается, бедняга. Увидите ночью привидение за верстаком — не пугайтесь. И вообще, вовремя проснулись — сразу по кроватям.
(Не ожидала я от тети Ляли такого либерализма.)
А бабушки Тамары нет, некому показать моего Даньку. Уж она бы определила, какой он король. Уж она бы порадовалась тому, что мы в ее комнате вдвоем, наконец-то вдвоем.