Как я ни упиралась, Митя и Кот выцарапали меня из-за стола, учебник по социалке отняли, дали пять минут на сборы и повели на ВМК отмечать день программиста. Какой изумительный праздник, но в нем явно не хватает нас. Говорила же вам — напрасная трата времени. Народ пьет-гуляет, я одна с постной физиономией; программерский юмор не доходит — нет биоса (Кот сострил); кругом веселятся, а я думаю о социалке (зачет послезавтра, еще не бралась); Митя переводит с программерского на русский: «мама» — это материнская плата, понимаешь? А тут вообще понятно без перевода: «connect 1970 — no carrier 1993», эпитафия хакеру. Молодцы первокурсники, достойная смена растет.
На сцене появляется чтец, обряженный в белую простыню, ватная борода, ночной колпак — типа Господь Бог; или это у них евангелист Иоанн так выглядит?
«Вначале было слово, и слово было два байта, а больше ничего не было. И отделил Бог единицу от нуля, и увидел, что это хорошо».
(Митя, пойдем? Или оставайся, я сама пойду.)
«…и сотворил компьютеры, и назвал их хардом, и отделил хард от софта».
(Дай дослушать, говорит Митька, это святое — библия программиста, отличный номер.)
«И сказал Бог: создадим программиста по образу и подобию Нашему, и пусть он владычествуют над компьютерами, и над программами, и над данными.
И создал Бог программиста, и поселил его в своем ВЦ, чтобы работал в нем.
И повел Он программиста к дереву каталогов и заповедал ему: из всякого каталога можешь запускать программы, только из каталога Windows не запускай, ибо маст дай».
(Митька, я ушла…
Боже, какая ты зануда. Ну ладно, двинули.)
Совестно, что выдернула его, он бы еще послушал. Глупо, вообще глупо все. В кармане приватизационный чек на 360Кб, которым меня одарили на входе — и что теперь с ним делать? Бочкарев и компания выдали водку для протирки контактов — ах, как свежо!.. Контакты наши блестят как новенькие, у обоих. Конечно, тут на каждом углу наливают, а есть по-прежнему нечего. Чувствую, придется завтра Митькиным способом себя реанимировать, нашатырный спирт в стаканчик капать точно по рецепту.
Митька не обижается — ты не в духе, да? Мы с Котом хотели как лучше, вытащили погулять, а ты злая, как не знаю кто. Пойдем на лавочку, разговор есть.
Та самая лавочка под кустом сирени, на которой два года назад (или три?) я уснула, дожидаясь, пока Гарик закончит тему «Титрование» в аналитическом практикуме. Он все титровал и титровал, и я сама не знаю, как это получилось… Просыпаюсь, на дворе темно, надо мной стоят два гаврика и обсуждают, будить или не будить, и что у нее там на спине написано — I love чего? — она на последнем слове лежит, не видно. Повернем на другой бок? Я вскакиваю, как ошпаренная — ну, Гарик, держись. Что-то ты мне в свое оправдание скажешь?
А он, оказывается, просто забыл! Закончил титровать, пошел покушал, потом взял в читалке журналы… Забыл! про меня!
Гарик сконфуженно извиняется, в конце фразы рот кривится в дурацкой улыбке, очень ему смешно — и то, что он забыл, и что я как бомжиха на лавочке, и что насыпалась на него, со сна не очухавшись. Пытается согнать улыбочку, опять извиняется, но только разжигает этим мое негодование. Заснула, а если дождь? А если вот так до утра?!
Раздосадованная, заявляю ему, что никогда мне не приходилось ждать мужчин по шесть часов кряду; Гарик, уже понимая, что потонул, заявляет — надо же когда-то начинать! — и опять хихикает, довольный, что не только я ему, но и он мне чем-то досадил. Доказал, что не подкаблучник.
Я тогда с ним на две недели рассорилась, а думала, что навсегда.
А еще раньше на той же лавочке Баев сидел с книжкой, открытой на нужном месте, про нехорошую квартиру, и это был день декаданса. Сегодня тоже день декаданса. У нас с Митей накалилось, вот-вот сдетонирует.
Лавочка мокрая, Митька бросает на нее свою куртку — садись, говорю. Садимся, молчим, жидкость для протирки контактов красноречия не прибавляет ни мне, ни ему. Грустно, холодно. Митя смотрит на меня, серьезно так смотрит, тяжело. Я не выдерживаю, отвожу взгляд, он берет меня за подбородок, поворачивает к себе, держит, не дает отвернуться, а лицо у него…
Отпусти, говорю, Митя, больно. Челюсть свернешь. Мало тебе зуба выбитого, теперь еще это. Ты вроде поговорить хотел, так давай.
(Не надо было, неостроумно, не по делу… Нахамила от усталости, и кому!..)
ОК, поговорим. Помнишь, что я сказал в тот день, когда мы Лёхе дверь вынесли? Или забыла уже? Я ведь и повторить могу. Я тебя люблю, ты меня тоже — откуда нафиг столько сложностей?! Давай что-то решать, а если не можешь — я решу. Сидишь в своей проклятой комнате, строчишь из пулемета марки «Зингер», позеленела вся от моральных мучений, развела достоевщину. Не надоело?
Сижу я, между прочим, в твоей проклятой комнате, и, если ты успел заметить, не одна.
Это детали, отмахнулся Митька. Если дело в Баеве, я с ним побеседую.
О чем? — усмехаюсь я, ничего же не было.
Будет, отвечает он твердо.
Ты чокнутый, Митька, откуда такая уверенность?!
От верблюда. Короче, я все беру на себя.
Митя, ты оглох — я же сказала, нет! в смысле — не надо с Баевым ничего выяснять.
(Говорить, конечно, лучше, чем в гляделки играть. Только надо бы ясней выражаться — «да» или «нет», одно из двух, а я ему «нет, в смысле»… опять на смыслы повело.)
А я тебе соврал, заявляет Митька, откидываясь на спинку скамейки. Я уже побеседовал с Баевым. У вас все кончено, это вопрос времени. Он тебя не уважает — цитирую дословно. А теперь, Офелия, пойди и утопись.
(Сейчас он помолчит немного и скажет: я тебя любую приму, даже с подмоченной репутацией. И это будет полный конец. Не лучше ли остановиться до?
Про Баева блеф, но почему тогда зацепило… Потому что Баев мог. Правда, на его месте я бы про уважение и не заикалась — сидит в засаде, ждет, пока река принесет ему труп его врага… У Баева это игра, я ему не очень-то и нужна, так, жалко собственность потерять, а у Митьки всерьез. Вот и доигрались.)
На, выпей яду, говорит Митька, вынимая из кармана фляжку.
(Фляжка армейская, вижу ее впервые. Раньше не доводилось.)
Холодно здесь, уши стынут. Пойдем домой?
Дома еще хуже: отопление отключено, свет зажигать не хочется, бардак; мое пальто пахнет псиной, мокрой шерстью, Митькину куртку теперь неделю сушить придется; локти протерлись, залоснились; там, где я носом утыкалась, наверное, проплешина; садимся за стол, не раздеваясь; из кармана перчатки, приватизационный чек, ключи; Митя, не глядя на меня, барабанит по столу; по этажу бродят подвыпившие программеры, гогочут, хлопают дверьми; голова болит, не надо было сегодня пить, ни с какой стороны — не надо.
Все когда-нибудь кончается, тихо говорит Митя, снимая руку со стола, тихо и спокойно, он решил. Трудный был год, но я благодарен тебе. Во всяком случае, мы можем прямо смотреть друг другу в глаза. Только не плачь, не разводи сырость, тут и так ее выше крыши. Я пойду.
Молчи, не отвечай. И не смотри на него. Ничего с ним не случится — доберется до Вана, отлежится, потом Кот с гулянки придет, выслушает, поддакнет, нальет, все будет хорошо. Я запираю дверь, все кончено, и слава богу.
(Помнишь, что тебе Кот говорил? Вот-вот. Отпусти наконец, дай свободу. Себе и другим.)
Не думать, не ходить кругами, не застревать. Гнать поганой метлой, придавить чем-нибудь тяжелым, учебником по социалке, например… Сейчас заведу самовар, разгребу на столе, посуду вымою, нюхну нашатыря и позанимаюсь чуток. Групповая динамика, социометрия. Звезды, аутсайдеры, типичная малая группа с типичным распределением ролей. Взаимные и невзаимные выборы. Треугольники. Отверженные. Социологи — простые ребята: нарисовал вместо людей морковки, соединил прямыми линиями — и готово. А если мы тут все звезды? Митя, Баев, Кот?
Тогда, на матче, я смотрела на него, а он не знал. Можно было переиграть, сдать по новой, но я выбрала — и тоже не знала. Только не плачь, сказал он, хотя и так понятно, что я буду. Хотя бы раз, еще раз постоять возле шахты лифта, зарывшись головой в теплый свитер, чувствуя, как он прикасается губами к моей макушке и думает, что я не замечаю…
Митя, огромный как гора, бесхитростный, открытый для любого грабежа, вот и я тебя ограбила, на целый год, который не вычеркнешь… В этот самый момент, когда приняли правильное решение — что чувствуем? Ничего. Тупо сижу за столом, тупо разглядываю баевские окурки в пепельнице, сейчас он придет, или завтра, или послезавтра, и мне с ним жить. Ведь так надо, так правильно? Если не я, то кто же?
Осторожный стук. Аська, открой. Я дурак, открой. Не знаю, что на меня нашло… Я не могу так уйти, слышишь? Открой, ты ведь там.
Продолжаю плакать, раз уж начала. Почему все должно повторяться? Бежим по кругу, как в цирке, свернуть некуда. Сейчас Митька вынесет дверь, потом… Тот лифт не вернешь, он застрял где-то между десятым и одиннадцатым этажом, чуть-чуть не дотянув до пункта назначения… Господи, опять лифт, опять рифма… В этом сценарии все спутано, смешано… Где один, там другой, а как их вообще можно ставить рядом!.. Как это в твоей голове укладывается, Ася!.. Рифмуешь, не глядя! И потом получается то, что получается. Каждый отрезок жизни по два раза, сначала счастье, потом — на том же месте — опустошение. От разговора на лавочке вот тут как будто сигаретой дырку прожгли. Больно, грязно.
Митя, не дождавшись, пока я найду в темноте ключ (зачем, ведь можно просто повернуть?.. это снаружи ключ нужен, а изнутри защелка… о Дон Гуан, как сердцем я слаба…) высаживает стекло кулаком, просовывает руку внутрь, нащупывает защелку; в темноте он кажется еще больше; одноглазый циклоп, пересчитывающий своих овец; медведь, который вернулся и спрашивает — кто пил из моей чашки? кто сидел на моем стуле? кто залез в мою кровать? но мне не страшно; страшно, если бы он этого не сделал.
На руку даже не взглянул
там могут быть осколки, Митя, надо промыть
к черту, иди сюда, говорит он, задыхаясь
отрывисто, заглатывая слова как рыболовные крючки
на этот раз мы прорвем сеть и уйдем
на другой берег, где нас никто не найдет
(не делай так больше, повторял он как заведенный, пока я стаскивала с него куртку, не делай так никогда, не говори
со мной, как будто я тебе докучаю, как будто я у тебя в долг прошу, я же живой, вот, погляди, кровь)
и снова это движение вверх через голову
футболка пятнами
лицо, исполосованное уличным светом
грудная клетка гладиатора
стянутая кожаными ремнями
на груди ни царапины
зеленый новичок
и как таких выпускают на арену
к черту футболку, к черту ремни
freedom is just another word for nothin’ left to lose
nothin’ don’t mean nothin’ hon’ if it ain’t free
сними это, не бойся
просто сними и обними меня
ничего больше
(сам вижу, что это пошло до безобразия — и выбитое стекло, и кровь, и этот паршивый треугольник, говорит он и его сердце успокаивается, все медленней, все тише, тум-тум-тум, тум-тум, тум-тум, секс странная штука, иногда после него даже хуже, у тебя такое было?)
почему, когда мы ехали по ночной Москве
и я обнимала тебя, прячась от ветра —
моя водолазка, ветровка, твой свитер, майка
столько слоев, чтобы сдержать обещание и не влипнуть
почему мы были ближе, чем теперь
когда нам никто не может помешать?
ужасный день, ужасная ночь
в этой комнате все чужое
она давным-давно не наша, не твоя, не моя
ветер надсаживается, рвет рамы с мясом
дождь перемогается в снег
мы поднимаем с пола вещь за вещью
слой за слоем одеваемся молча
думая о том, что они не поверят
ты сама-то — веришь?
(кровь, осколки, темнота
все компоненты приведены в соприкосновение
фитилек запален, могло ли не рвануть?)
заколдованный круг
что бы ты ни делал, нет исхода
конечно, до завтра, до утра
будем ремонтировать дверь, что-нибудь придумаем
выйдем на лестницу, обнимемся, поговорим
или просто сядем за руль, газанем и уедем
в прошлогоднюю Москву, на другой берег
где нас никто не найдет.
Митя ушел, я заснула; ночью просыпалась, пила воду; было плохо, прямо скажем, хреново; мутило, мотало, трясло; кетоновые тела резвились в крови и не собирались из нее вымываться; на внутренней стороне век вздувалась какая-то асфальтовая волна, лопаясь сотнями глаз… Это была не просто птичья болезнь, это было похоже на конец света; море серы и полчища саранчи, и ангел, выливающий расплавленное железо в рот грешнику, который много знал пил, и трубы страшного суда в виде сирены «скорой помощи», едущей по улице к кому-то другому…
Утром встала рано, через не могу, хотя смысла в этом подъеме не было. Баев так и не появился, на полу битое стекло, в двери пробоина, надо подмести, убрать, помыть, навести порядочек. Если с умом взяться за дело, то можно занять себя до завтрашнего дня. Или до конца недели. Если собраться с духом и вывезти отсюда всю грязь. Выучить все уроки. Отдать долги. Исправить непоправимое.
На столе открытка, Самсон принес, Баев еще не видел.
Данечка и Ася!
Давно от вас не было весточки. Как живете, как учеба, здоровы ли? Асенька, милая, напиши нам хотя бы ты, от этого турка не дождешься. Пусть сходит к Павлику и позвонит нам, или на почту — разве это так трудно? Или ты сходи, когда будет время.
Наши дела то так, то сяк, в письме не напишешь. Александр Кимович всю зиму и весну проболел, лежал в стационаре, сейчас он дома, чувствует себя неплохо. Я держусь, у Любы все по-старому, малыш беспокойный, по ночам плачет, кормится по два-три раза, днем тоже много хлопот. Она очень устает, мы по мере сил помогаем, берем Юлечку на выходные, ходим в магазин, на рынок, в общем, как-то справляемся.
Напишите ваш новый адрес. Мы собрали посылку, но куда отправлять не знаем. Ждем вас летом, приезжайте сразу, как сдадите экзамены. Передавайте привет Александру Яковлевичу и Алене Викторовне.
Ася, когда у мамы день рождения, я запамятовала? Где-то в этих числах должно быть. Позвони мне, чтобы я успела ее поздравить.
А. К. и А. М.