В Крыму было хорошо, но начала я не запомнила.
Какие-то обрывки, как будто сидишь у телевизора с тарелкой гречки, жуешь, смотришь, потом спать. Земля каменная, пенка под спальником тонкая, но я отрубаюсь мгновенно, сплю крепко, без сновидений.
Из выдающегося — самопальная палатка, которую Гарик называет «Дворец съездов». Сшил сам, из парашютного шелка, еще в школе, в нее входит — я подчеркиваю, входит, а не вползает на карачках, говорит он с гордостью — восемь человек. Белая, непромокаемая (если как следует полиэтиленчиком укрыть), никогда не перегреется. Мы ее можем пополам перегородить, как у вас в ДАСе делали. Готов отдать под это собственный спальник.
(Гарик, я не идиотка, не надо ничего перегораживать, сойдет и так.)
Жаркое лето, речка Ангара обмелела, речка Суук-Су пересохла; идем по дну, по камням; солнце пятнает землю, буковые, сосновые, тисовые леса, есть даже роща из настоящих секвой, говорит Гарик, тут сплошные эндемики, я поражаюсь, как они разрешают костры разводить…
Ханское озеро с красной глинистой водой и гигантскими водомерками; ржавый танк, безымянная могила с облупившейся звездочкой; лесники, которые выпили весь наш спирт («отсюда и до Алушты три часа в одну сторону, не наездишься, а жить как-то надо»); спелеологи, презирающие туряг («ползают поверху и воображают, что узнали Крым»); школьницы, гуськом за физруком, мальчиком лет двадцати пяти, необычайно похожим на Васю Бородина, мечтают о перекусе, перешептываются («у них там точно личная жизнь, в палатке, и никаких учителей»); персики местного сорта «Белый лебедь», купленные на перевале, с машины; мытье головы в ледяной воде; родничок вниз по склону, надо спуститься метров на сто, а потом наверх, с канистрой; над нами скалистая громада Чатырдага, затемненная проливным дождем, верхушка в тучах, стоим.
«Запорожец» на нижнем плато — как въехал? а это местный, грибы собирает, показал чернобыльского калибра шампиньон — во всю авоську, можно целую семью накормить. Стоим, палатка все-таки промокает; Гарик бодр, он при деле, он, как Чип и Дейл, пришел на помощь и оказывает ее, про отношения ни слова. Из восьми потенциальных палаточных мест сухим осталось только одно, приходится спать под общим спальником, дыхание изо рта в рот, если во сне повернуться лицом.
Он как будто не помнит, с чего мы когда-то начинали; спокоен, ровен, весел — излечился? навсегда? С ним хорошо, так хорошо никогда не было, даже в деревне.
Наконец-то солнце, бросили вещи сушиться, ушли в радиалку. Вернулись оглохшими, онемевшими — другими. А подъему-то всего на полторы тыщи. Что же с теми бывает, что на восемь забирается?
Камень, мох, орлиные гнезда. Последний отрезок вверх — и вот мы на вершине мира, сердце останавливается и молчит. Теперь мне придется брать другое имя, да? Потому что это мои места. И потому что я больше не я. Побудем здесь, пока не стемнеет. Обрыв.
Лунная поверхность плато Караби, святой источник из водопроводной трубы, чай из тимьяна и мяты, сладкая до черноты ежевика на трассе, где нас никто не подбирает. Гарик, нам обязательно возвращаться? ну, в Москву?.. ведь и в Крыму люди живут, — значит, можно? Продать там, купить здесь, смотреть зимой на эти солончаки, валуны, сосны, воду брать из колонки, на почту ходить за десять верст…
Не ожидал, что действительно вштырит по полной? Сомневаешься, что я высижу тут хотя бы одну зиму? Правильно, и давай не будет об этом, чтобы не отравлять. Впереди последняя часть путешествия — море.
Южный берег, ЮБК, «юбка».
Палатка все-таки нагревается, днем в ней невозможно; на коже лопается соль, которую негде смыть; костер у моря проблематично — а дрова, а ветер, а тросик на что нацепить? Рюкзаки превратились в хранилище нестиранной одежды, в запасе только джинсы и майка — в поезд; больше и не нужно, ходим круглые сутки в плавках. Деньги заканчиваются, отложили на дорогу, остальное проедаем и пропиваем — полюбили местный херес, да под дыню «Колхозница»; ходим воровать виноград, рискуя получить заряд соли в пятую точку (здесь это еще практикуют); виноградом и питаемся, когда есть нечего. Соседи потихоньку подкармливают, хотя они и сами такие же туряги, как мы.
Образовалась милая палаточная компания: две семейные пары, мать-одиночка, молодежная палатка, набитая под завязку, как огурец семечками, ее обитателям по восемнадцать, салаги, орут днем и ночью, пить не умеют, и мы такими были, даже не верится.
Женщина-водитель-троллейбуса из палатки справа говорит: самое главное в нашей работе — научиться есть обед на завтрак. Те, которые не научились, нажили себе язву, а я в четыре-пять утра сажусь — и по супчику, а потом по котлетке с гарниром. Супчики у нее отменные, в палатке двое мальчишек, шести и восьми лет, мы их учим звездам. Здесь это просто — звезды толстые, величиной с кулак, немного потрясти — сыплются с неба, знай карманы подставляй. Прямо перед нами, над морем, висят Скорпион и Стрелец, мои любимчики, а в Москве еле-еле видно хохолок от Стрельца. Чем не повод остаться?
Я снова читаю Юнга, у моря так надо. О девочке, которая подарила папе тетрадку со своими сновидениями: многорогий агнец Апокалипсиса, пожирающий других животных, ветвящаяся жизнь в капле воды, муравьиный шар, языческие пляски на небесах… Девочке семь лет, она записала это в тетрадку, сшила ее, раскрасила и умерла. Зачем такая короткая жизнь? Кому предназначались те сны — ей, папе, Юнгу, чудищу Апокалипсиса?
У меня тоже есть тетрадка с ветвящейся жизнью. Я записываю то, что прошивает меня насквозь, адресованное кому-то другому, не мне. Затмения, войны, остывающее солнце. Смерть разлита в мире, в море, перемешана с жизнью, и как я раньше этого не замечала?
Я все реже чувствую, что Митя — это Митя; он меня больше не слышит или ему теперь нужно молчать.
Мы все чаще говорим об этом с Гариком. Его тоже волнует тема «кого я и правда любил», которая у меня теперь совмещается с темой «кому я чего не сказал». В самом деле, сказать теперь, когда Митьке все доставляется даже не с утренней почтой, а в режиме реального времени?.. Я и произнести-то не успеваю, а он уже знает. Ему теперь лучше видно, когда я вру, а не врать невозможно. Человек — существо, которое лжет, чье это определение, киников? Забыла напрочь, Гарик, не с кем было о высоком рассуждать.
Не обманывай себя, даже под благородным соусом, говорит он. Конечно, теперь это будет восприниматься как предательство, но я уверен, что правда лучше. Могу допустить, что ты любила или даже любишь этого (догадываюсь, куда ты побежишь, когда мы вернемся в Москву), но Митя… Ты просто не могла мимо него пройти.
Черт, неужели он прав?..
Да нет же! Он ведь ничего не знает, кроме фактов, а фактов кот наплакал. Комната, мотоцикл, авария… Конечно, не могла пройти (у нас ни одна девица не могла, все по нему сохли), но важно другое — то, что было потом…
Подумала, и сразу же перестало дребезжать, отпустило. Ведь это была моя мысль, Гарик ее только озвучил. Вытащили на свет — она и растаяла. Кучка грязного снега, лужица, еще один призрак побежден. Можно двигаться дальше.
Гарик отнял у меня чересчур радикальную, на его взгляд, музыку. Лучше без слов, говорит он, или там, где слова ничего не значат. Извлек из недр рюкзака-грузовика припрятанные до поры кассеты, и теперь я слушаю «Искателей жемчуга», вылавливая из моря отдельные слова-жемчужины, раковины, облепленные водорослями неразборчивого бормотания, ныряю на глубину и не тону, потому что бабушка Гарика успела обучить меня азам французского, потому что я их освоила как надо, в бессознательном состоянии, перед сном, после сна, во сне.
Море снаружи, море внутри; волна за волной, что-то стирается, другое, наоборот, отмыто добела, отшлифовано; острые края скруглены, не порежешься, даже если очень захотеть, но я не хочу. Я пытаюсь освободить от песка и тины хотя бы то, что осталось; наш первый день, наш последний день и что-то там посередине; серединка хуже всего, в полном соответствии с хрестоматией под ред. Воробьева В. В.; позиционная кривая припоминания, по центру провал почти до нуля; я совсем забыла ту весну, Митя, когда мы уже так устали, что начали ссориться. И хорошо, что забыла.
Ставлю суровую, серебристо-лунную «Норму», которая дает мне столько одиночества, сколько нужно в этом непрерывном гвалте, плеске, хохоте; наслушавшись «Нормы», ставлю все подряд, все, что Гарик мне припас, и море отдает меня назад, я медленно дрейфую вверх, расту сквозь морскую траву; солнце тянет за руку, пойдем
я покажу тебе дальний берег
утро, лодки, слоистые облака
горячий песок
вдвоем по берегу
мы сбежали от них, вернемся затемно
какой прекрасный сон, Митя, chi il bel sogno
(на этом месте я вдруг начинаю реветь вопреки твоим указаниям, впервые этим летом, потому что слишком хорошо понимаю слова, итальянский невозможно не понять, даже если его совсем не знаешь)
un giorno uno studente in bocca la baciу
e fu quell bacio rivelazione
fu la passione, folle amore, folle ebbrezza
(слова никудышные, ведь это опера, а там иначе не бывает, лямур-тужур, любовь-морковь, но если ты пережил, а потом потерял, пойдешь по любой стрелке и она приведет тебя, когда-нибудь приведет)
uno studente, una ragazza
примеры употребления неопределенного артикля
с существительными мужского и женского рода
он поцеловал ее в лифте
потом в коридоре тринадцатого этажа
и на следующей день
когда им совсем было некуда деваться
поцеловал прямо на лестнице
ведущей от главного входа на набережную
все так и было, как она поет
да, мне сейчас нужен голос, остальное мимо
chi la sottil carezza d’un bacio cosi ardente mai ridir potrб
кто может рассказать об этом? какими словами?
вот он садится на краешек кровати
in questa stanza, в этой комнате, non mi baci, mai
потому что она давно нам не принадлежит
я побуду здесь, пока ты не уснешь, говорит он
потом встает и уходит, тихонько прикрыв дверь за собой
но я этого уже не слышу
потому что всегда засыпаю раньше
(он ушел, тихонько прикрыв дверь
и никто не решился меня разбудить).
Гарик: где ты была?! Мы обыскались, думали в милицию идти!.. Обещай, что больше так не будешь, иначе я слагаю с себя полномочия старшего по группе.
Действительно, в начале путешествия нам выдали бумажку на группу из двух человек, один из которых старший, а другой младший. Якобы без нее нельзя пересекать границы заповедников. Но никто этой бумажкой не интересовался, пропускали так, иногда за спирт «Рояль», это если поговорить хотелось.
Вот и я пересекла какую-то границу, Митя.
Теперь главное не потерять преимущество, не сдаваться даже в ситуации очевидного проигрыша, а я проиграла, вчистую, тема закрыта, заглушка, тупик. Двадцать четыре года — и это все.
(Где ты? Почему не снишься — чтобы не тревожить? Слишком больно? Да, мне не нужно возвращаться на тот перекресток, и я правильно сделала, что проспала все, что было потом, когда они везли тебя домой. Я приеду к тебе, я найду, но не сейчас, а через время, когда смогу нырнуть на глубину и остаться в живых.)
Гарик, курирующий меня до полного выздоровления, сложив ручки на груди, следит за тем, чтобы игра продолжалась по правилам и без трюков.
«Дорз», говорит он, это подножка, ломовой прием; к тому же Моррисон неплохой поэт, что в твоем случае заметно усиливает негативный эффект; я больше двух треков подряд не выдерживаю, впадаю в какой-то шаманский транс; это самая загрузочная музыка, которую я когда-либо слышал — ex profundis, замаскированный под вопрос о том, как найти ближайший виски-бар; отчаянье, сцементрированное до такого состояния, что по нему можно ходить, как по толстому льду, не рискуя провалиться даже в смерть… Все сказано, и нам остается только повторять. Отсюда длинные проигрыши, навязчивый ритм… Нет-нет, здесь задерживаться ни к чему. Кстати, нам и в самом деле не помешало бы перебазироваться.
Наш палаточный лагерь разросся, он сделался чересчур популярным, и мы прощаемся с водительницей троллейбуса, с парочками, с огуречными семечками, складываем палатку, ловим попутку и уезжаем из Морского в Коктебель.
Да, это было в Морском.
Конечно, толпы, конечно, в тыщу раз больше, чем в Морском, которое теперь кажется уголком нетронутой природы. У воды не поставишься — занято; с пенкой не сядешь, если с утречка место не застолбить; деревенские уроки инсоляции трехлетней давности на пользу не пошли, я лежу в палатке обгоревшая, красная как помидор — и это после целой жизни на юге; в полудреме слышу знакомые голоса, вот только чьи; в проеме — Маринка, Антон и Эдик, ведут велосипеды (глюк?); снова голоса, вторая ходка — теперь они тащат за углы спальник, нагруженный какими-то вещами (слишком конкретно для глюка); и правда — они; я обрадовалась, хотя мы раньше не особо дружили, так, здоровались в коридорах психфака или в курилке иногда.
Подошел Гарик с двумя чебуреками (сам ешь, смотреть на них не могу), расспросили, выяснили: Маринка и Антон после сессии расписались и уехали в свадебное путешествие, на велосипедах (!), зачем-то прихватив третьего (!), т. е. Эдика, который быстро перебрался к ним в палатку, потому что свою спалил до основанья, а затем. Затем он свалился в пропасть, но неглубоко, сломал руку, покорежил велосипед; пришлось бинтовать запястье, приматывая к нему палочки; разбитое средство передвижения бросить на месте аварии, конвоировать пострадавшего в ближайший травмопункт, ведя на поводу новенькие велосипеды.
Эдик постоянно с ними, ни на секунду не отходит, и я не возьму в толк, что это за медовый месяц такой. Но молодожены счастливы, несмотря на то что у них украли рюкзак и деньги. Маринка собирает сухоцветы, делает букетики и пытается продать их на набережной, но у нее не берут. Антон, преодолев врожденный снобизм, садится у домика Волошина и букетики за несколько часов улетают со свистом. Покупательницы в основном женщины за сорок, и их можно понять: у Антона зеленые, нет, аквамариновые глаза, курчавая грива волос, а борода, которой он оброс за время свадебного путешествия, делает его похожим на фавна. Я учу его играть на дудочке, и на голове у него тут же вырастают рожки, в моем воображении, конечно — ему очень идет.
Маленькая Маринка — образец добродетели. Все умеет, все делает правильно, на пять с плюсом. Овсяную кашу с персиками, овощное рагу, блинчики на костре. Зафиксировать сломанную руку, сделать искусственное дыхание, вправить вывих… Может даже велосипед отремонтировать. Настоящая подруга экстремала, Баеву бы такую.
(Кстати, они однофамильцы, вот так. Захочешь забыть — не забудешь.)
Ну Эдик понятно: интеллигент, синефил. Маменькин сынок, но скоро всему научится. Умопомрачительно похож на молодого Рахманинова. Презирает все массовое и несложное. Страдает от отсутствия горячей воды, о чем может говорить полдня. Вторую половину — о кино.
(Удачно я зашла, да?)
Облюбовали виноградник с янтарным мускатом, который только в Крыму и растет (эндемик); совершили пару налетов, половину добычи выбросили — зеленое; кое-как продержались три дня, потом Гарик получил перевод от мамы и мы сразу же вдарили по хересу, по шашлыку из осетрины, закупили гречку впрок; через неделю перевод кончился, ну что, опять садимся на виноград или переходим на арбузы?
(Но я еще не досказала о море. Оно лучше музыки (неужели я это произнесла! какое кощунство!), оно зализывает рану влажным собачьим языком и молчит. Я вижу, как вместе со звездами в нем тонет моя жизнь, и перемешивается с другими, и возвращается обратно. Мне не жалко отдавать, потому что там сохраняется все, все, все.)
Под занавес, тридцатого августа, неприятный казус. Маринка с Антоном и велосипедами успевают до, а мы попадаем в самое пекло. В силу вступило постановление о том, что на проездных документах должны быть указаны паспортные данные. А кто купил билеты до постановления, как мы? У кого без фамилий? А те прямиком на выход, и без разговоров, или милости просим в КПЗ.
По поезду идет бригада контролеров с ментами, ссаживают без разбора, перрон полон возмущенными, отчаявшимися отпускниками, семейными, детными, которым послезавтра на-работу-в-школу, и ни денег, ни билетов, ничего. Что они будут делать, задумчиво глядя в окно, говорит Гарик (они?! ты хотел сказать — мы?), дополнительных поездов не предусмотрено, переводы пока дойдут, билеты обратно сдать нельзя — без фамилий не принимают… Как у них, однако, лихо закручено — и ментам корм, и билетным жучкам, и еще кому-нибудь, кого мы вообще знать не знаем.
(Баеву теперь придется менять тактику молниеносной посадки в поезд, думаю я. Или жучки приспособятся. Да, наверное, скоро все будет по-старому.)
Мы в хвостовом вагоне, ждем, чем закончится. Отправление через десять минут, авось пронесет. Эдик, пассажир четвертого вагона, кантуется у нас; бледный, покрытый мучнистой росой, нервничает, но старается не подавать виду, заводит разговор о «новой волне». Почему у «Мужского женского» такой странный финал? я бы снял по-другому, говорит он со знанием дела. А ты похожа на девушку Годара, у тебя внешность из шестидесятых. Может, ты еще и петь умеешь?
Поезд трогается без предупреждения, на перроне плачущие матери, отцы и дети… Нам, неотягощенным бездельникам, опять повезло, но надолго ли? до следующей станции?
Появляются проводники, с ними начальник поезда, приготовьте билетики, пожалуйста. Так-с, что мы тут имеем — да ничего не имеем, придется в Джанкое сойти. Добродушно, как будто приглашают приятно отобедать.
И тут меня прорывает.
Дяденьки, говорю, неужели вы ссадите посреди степи двух бедных студентов и одну бесконечно бедную студентку в бесконечно рваных джинсах!.. Вот, посмотрите, одни дыры (джинсы — предмет моей особой гордости, на уровне колена состоят из ниток, а через прореху на попе виден краешек сиреневых трусиков, и они сейчас непременно увидят, когда я полезу за рюкзаком), денег нет, еды нет (поднимаю нижнюю полку, достаю Эдиков рюкзак, развязываю, а там ворованный мускат), родственников в Джанкое тоже нет, да и в Москве (всхлипываю я, чтобы подавить смешок, который никак не соответствует моей жалостной речи), в Москве-то никого и сами-то мы не местные.
Начальник поезда, конечно, еще и не такое слыхал, причем конкретно сегодня. Видно, что не впечатлен, но брошенный конец веревки подхватывает, сочувственно кивает, слушает, получается забавная, ни к чему не обязывающая игра, ставка в которой —?
Вы, ребята, бездомные, бомжи? Может, у вас и паспортов нету? Предъявите хоть один, будет о чем поговорить.
(Черт, попал в точку, у меня нету, а у Гарика прописка самая что ни на есть московская. Поздравляю вас, гражданочка, соврамши.)
И тут Эдик выходит из оцепенения и вынимает из кармана паспорт с мытищинским адресом. Видите? глухомань-то какая, Мытищи, одно название чего стоит. Не каждому, знаете ли, выпадает счастье в Симферополе жить. А Συμφερουπολη по-гречески означает: город, который собирает всех, столица мира. Гостеприимный, иными словами. И где же ваше хваленое гостеприимство? Мы-то чем виноваты, что постарались билеты заранее взять, в государственной, между прочим, кассе? А я вообще инвалид, добавляет Эдик, озаренный повторно. На руку мою поглядите. Правая, между прочим. Мне что теперь, подаяние левой рукой просить на вашем распрекрасном вокзале?
(Для Эдика чересчур нагло, это он от страха. Гарик молчит, дар речи потерял.)
В Крыму где жили-то? — не отстает начальник. Без регистрации небось? За это вкатим дополнительно, когда высадим в Джанкое. Ладно-ладно, добавляет он и внезапно расплывается в улыбке. Грамотные? греческим владеете? древне— или ново-? пишите объяснительную, на двух языках. Занесете ко мне в купе, почитаем.
Гарик чешет в затылке — неожиданный финал, господа. Не пойму, что подействовало — Аськины джинсы, Симферополь — мать городов русских, Мытищи-мачеха, или просто надоело ему? Начальник поезда тоже человек, наверное, студентом был когда-то. Может, в этом разгадка? Обратите внимание, из вагона никого не выгнали. Все это фарс и наше дело правое, hoc vince, сим победиши.
Ищем бумагу, ищем ручку; налегая на деепричастные обороты и эпистолярные формулировки времен царской империи, витиевато излагаем сопутствующие обстоятельства, и про денег нет, и про цвет отечественной науки, который должен отдыхать в Крыму, и насчет в следующий раз изучать постановления заблаговременно, до выхода в свет. На обороте Гарик через пень-колоду пишет греческими буковками изречение из Гераклита, позаимствованное у Бибихина. Ксинос (или ксюнос? кто знает, как здесь произносится ипсилон?) гар о койнос, всеобщее присуще каждому, зачитывает он вслух, у нас возражений нет.
И последний вопрос — как начальник поезда отнесется к тому, что Эдик сумел достать только детский билет, купил с рук, по нему и едет, а у нас с Гариком один взрослый на двоих (я же говорю — у нашего пространства неевклидова метрика, в нем три равно непонятно чему, ни два, ни полтора.) Напишем, что мы единое целое, и что это наш с Гариком великовозрастный сын.
Написали, вычеркнули. Нечего раньше времени сдаваться, пущай сам спросит, чей ребенок и куда его мама смотрит.
Хихикая, несем заявление через полупустой состав, и чем ближе к головному вагону, тем больше похоже на поезд-призрак. У Эдика в четвертом рай, нижние полки свободны, надо бы перебраться сюда. Необычный начальник, утирая слезы, читает нашу челобитную; не зря старались, потешили старика; требует честного пионерского, что в следующий раз мы сделаем все, как полагается, зашьем штаны, например, или проясним свои родственные отношения. Отсмеявшись, выдает индульгенцию до самой Москвы.
Уф. Теперь можно и о Годаре.
В Джанкое мы, для надежности отойдя на соседние пути и спрятавшись за составом «Москва — Керчь», покупаем персики, пирожки и пиво, потому что у Эдика в паспорте, оказывается, все это время лежала заначка на непредвиденный случай, которую папа с мамой выдали, но тратить запретили (интересно, дяденька заметил?). Очень быстро граница Крыма, Красноперекопск, Сиваш, в суматохе я не успеваю попрощаться, и прекрасно — ненавижу прощания. Болеть будет уже в Москве и, кажется, очень долго. Может быть, всю жизнь.
Москва встречает нас летним теплом, запахом сухой листвы, дыма, бензина… Хочется увидеть Петю, наших. Как там мои засвинцованные яблони вокруг ГЗ? Дорожки, посыпанные гравием, куст сирени, смотровая?.. Поскорее встретиться с Маринкой и Антоном, мы обменялись телефонами, у них на Автозаводской комната в коммуналке. Скорей бы всё.
Эдик надевает на спину рюкзак с янтарным мускатом и ныряет в метро, ему на серую ветку, в Отрадное (а вовсе не в Мытищи). Никогда не была в Отрадном — это правда Москва?
Хочешь, пройдемся? — предлагает Гарик, с рюкзаками да по столице мира, тут недалеко.
Хватит с меня походов, говорю, и неожиданно добавляю — а ведь хороший был август. Спасибо тебе, вот такущее спасибо, только не зазнавайся.
Гарик растроган. Хмурится, чтобы растроганным не выглядеть. Еще бы — дождаться от такой спасиба. Не могу припомнить, говорила ли я ему хоть раз что-то подобное? Не «спаси-и-ибо тебе, удружил», а именно «спасибо»? Но вот, сказала.
Надо же когда-то начинать, верно?