Это утро, равно как и предыдущие пятнадцать, началось с горчичников.

Ты ужасно дохала ночью, сказала мама, обертывая меня байковым одеялом. Знаю, буркнула я. Ну, лежи. Как невмоготу станет — позовешь, сниму. Какой-то у тебя кашель дурной, въедливый, как у курильщика. Надо будет записаться на бронохскопию. Ничего-ничего, не трусь. Спроси у отца, он делал. Тебе порезать яблочко в чай?

И я сразу же вспомнила — первый курс, ДАС. Лежу с бронхитом, мучаясь от безделья. Танька вернулась с вокзала, ездила за посылкой из дома. Ящик яблок, конфеты, чай. Краснодарский, с гордостью сказала она, наш. Я промолчала, потому что патриотических чувств к нашему чаю не испытывала — он был феноменальной дрянью, которую надо было не заваривать, а раскуривать, наверное. Да и вообще, говорить не очень-то получалось — вместо звуков из груди вырывался собачий лай. Я старалась побольше молчать, хотя мне это было очень, очень тяжело.

Ну, как там наш больной Шариков? — голос Рощина из-за занавески. — Я ему почитать принес, а то одичает совсем.

Отодвинул штору, вошел, остановился возле кровати, руки в карманы, покачивается с носка на пятку, на физиономии — ликование. Еще бы — увидеть меня лежачую, неумытую, под двумя одеялами да в пижаме. Не каждому такая удача в жизни выпадает.

У тебя есть полчаса, потом Шурику отнесу. Это неопубликованное, ксерокс дали на кафедре. Так что прими вертикальное положение и читай. Должно быть в тему — про неизлечимого больного и его жизненный оптимизм. Ты же у нас Выготским увлекаешься? Я так и думал. Пассионарный был мужчина, Наше психологическое все. От него полстраны с ума сходит, ну и ты, конечно… Сколько можно лежать, Зверева! Тоже мне, уважительная причина, температурит она! Пока ты оттемпературишь, в киноклубе Иоселиани закончится, черно-белую трилогию показали, начались французские. Хватит уже, вставай. Возьми постель свою и ходи.

Пять минут, сказала я. Что? переспросил он. Пять минут прошло, осталось двадцать пять.

Я посижу, сказал Рощин, Танька, ты не возражаешь?

Они приходили меня навещать, но Танька строго контролировала очередность. Не надо утомлять больного, сердито сказала она Гарику, который на пятом часу навещания не понимал, что ему пора. Она перевозбудится, ночью спать не будет…

Аська? — удивился Гарик, — да она спит как пехотинец после марш-броска! — хохотнул, сконфузился и деловито кашлянул в кулак.

Вот-вот, прокомментировала Танька, только новой заразы нам и не хватало. Сеанс окончен, посетителям просьба очистить помещение, сейчас мы будем проводить его полную дезинфекцию. И пошла на него со шваброй.

(Точно, это был Гарик. Он сидел возле меня, пока Танька ездила на вокзал, а Рощин приходил раньше.)

Она выпроводила Гарика, распаковала посылку, достала румяное яблоко величиной с собачью голову, полюбовалась им и спросила — тебе порезать яблочко в чай?

Когда я болею в лежку, под подушкой держу письма Нашего всего, но не Выготского, этот при температуре не идет, а АСП, Солнца русской поэзии (Гарикова наводка, естественно). На форзаце размашистый росчерк моего деда и дата — 19 21/II 63 г.

(Мама злится, что дед всю библиотеку перепортил, а мне кажется, он был абсолютно прав. Я иногда раскрываю его книжки просто так, не для чтения. Чтобы оттуда вылетела пыльца шестидесятых, например.)

Из писем следовало, что Солнце весьма своеобразно обращался со своей любимой женой. К примеру: «Радуюсь за тебя; как-то, мой ангел, удадутся ли тебе балы? В самом деле, не забрюхатела ли ты? что ты за недотыка? Прощай, душа. Я что-то сегодня не очень здоров. Животик болит, как у Александрова».

Ай да классик, ай молодца! Если бы я получила такое, будучи хорошо воспитанной молодой особой — обиделась бы? Но вот же, читаю и не могу оторваться! Забыла, что полчаса назад мне прилепили свеженькие горчичники и теперь спина, наверное… как будто сквозь строй прогнали… красная, вареная, следы от вчерашних банок… о новом сарафанчике с открытыми плечами можно забыть.

И угораздило же схватить бронхит летом. Недотыка.

Мама, кричу я, мне невмоготу. Крика не получается, снова лай, но мама уже идет с тазиком теплой воды и губкой.

Опять лежа читаешь? — сердится она, смывая со спины остатки горчицы. Мало тебе твоих минусов? Прими вертикальное положение, мысленно заканчиваю я и тут же… на ровном месте…

Митя: «Оставь Эльку в покое, не язви. Ты счастливая, у тебя каждый день все сначала, а у нее планы, она должна знать наперед. И ничего смешного. Помоталась бы ты вот так по гарнизонам, из дома в дом, из общаги в общагу… Ей просто не повезло со мной, она большего заслуживает. На таких девушках надо жениться сразу, не сходя с места. Так что давай не будем… Ты, конечно, домохозяйка та еще, но это как раз тот случай, когда не в домашнем уюте дело. Хотя побороться за него стоило бы. В твой борщ еще много усовершенствований можно внести».

Больно? — спрашивает мама, горит? Спину-то сожгли!.. Эх, я растяпа, завозилась на кухне с запеканкой… Но ты-то о чем думала! Давай пантенолом побрызгаем. Погоди, не переворачивайся.

Холодный пантенол, чистая пижама, чай с медом, нехитрые радости больного обструктивным бронхитом. Посиди немного на стульчике, сменим белье. Вика спрашивает, можно ей надеть твои джинсы? Я сказала — можно. Ниночка приедет ближе к вечеру, поэтому давай уколы на вечер перенесем, у нее рука легкая. Знаю-знаю, мне тоже пенициллин кололи, и тоже попа была фиолетовая, но надо же довести дело до конца. Ну вот, готово. Сейчас запеканки принесу. С вареньем?

Ввалились домой засветло, в комнате 1331 никого, Баев у родителей, вернется завтра. Ладно, говорит Митя, я пошел. Доброго утра тебе.

Куда ты пойдешь? — спрашиваю, Ван там с Ленкой, наверняка закрылись и не пустят. Нужен ты им, соседушка. Оставайся, это же твоя комната. Чаю хочешь?

Нет, отвечает, это уже давно не моя комната. И потом, я терпеть не могу анекдотов про мужа, который возвращается из командировки. Я лучше на улице покемарю, ночь теплая была. Авось не заметут.

Тогда и я с тобой. Пойдем на зады, где фонтан-бассейн, там лавочки длинные, широкие и народу никого. Одеяло возьмем, вот это, в клеточку.

На зады? — смеется Митька, ну давай. На лавочках мы с тобой еще не бомжевали, кажется.

Я тебе положила вишневое, потому что земляничное отец вчера вечером слопал, говорит мама. Вроде оставалась последняя банка, маленькая, шестисотграммовая, теперь и ее нет. Он ужасно много сахара ест, а зубам хоть бы хны. Пару лет назад у него впервые в жизни заболел зубик — на шестом-то десятке. Мы с Катей заставили его пойти к врачу, и он вернулся оттуда обиженный до глубины души. Конечно, ему там сделали бо-бо, а виноваты мы. В следующий раз, говорит, не поддамся на уговоры. Поболит и перестанет, эка невидаль. Это всё вы, пастушьи сумки, накумекали.

(Ага, это наше с Викой прозвище, одно на двоих. Как-то раз мы друг друга обзывали, вооружившись справочниками лекарственных растений. Выбирали, что похлеще: эй ты, дурнишник обыкновенный, а ты пырей ползучий, а ты… а ты бешеный огурец, коровяк скипедровидный, мордовник, золотушная трава!.. И тут папа с кухни: тише вы, пастушьи сумки, у меня от вас голова трещит!.. И ведь прижилось!)

И что? — спрашиваю.

Представь себе, поболело и перестало! С тех пор не болит. Мы посрамлены, как всегда, а он над нами потешается, когда мы опять идем к зубному. Ну ты знаешь, он это умеет… Ася, давай поедем за земляникой?

(Сколько здесь живу, а все не могу привыкнуть к маминым перескокам. Правда, у меня то же самое — Гарик жаловался, и неоднократно, что у него каждый раз смысловое головокружение…)

Отец говорит, там восстановили наши домики, газ провели. Первый заезд на следующей неделе. Нинку возьмем с мальчиками, Катя с практики вернется. Как ты на это смотришь?

Улеглись на лавочку, укрылись одеялком.

Спи, говорит Митька, я тебя посторожу.

Не хочу спать. Буду обнимать тебя до завтрашнего утра. Гляди, вон опять тот смешной бульдог идет с хозяином. Мы его вчера видели. Сколько сейчас? шесть?

Полседьмого, отвечает Митя. У собачников такая жизнь собачья — вставать с петухами. Давай, кстати, обсудим наши взгляды на проблему домашних животных, чтобы потом разногласий не было. Ты кого предпочитаешь — собак или кошек, или, может быть, хомячков? Ну да, про кошек я уже понял. А картошку какую любишь — вареную или жареную? Впрочем, это я тоже знаю — никакую. О чем бы таком еще спросить, чего ты мне сама до сих пор не выложила?

Тебе письмо, говорит мама. Из Канады. Вика с утра почту доставала. Она у нас теперь по десять раз на дню к почтовому ящику бегает. Мне кажется, ей кто-то записки туда бросает. Только отцу не говори.

Да, мама, конечно, отвечаю я, не вникая. Запеканка теплая, чай остыл, глотать больно, потому что еще и ангина, фолликулярная, как будто одного бронхита недостаточно, но дело нужно довести до конца, чтобы очередной раз быть принятой в ряды общества чистых тарелок. Если я не съем, мама расстроится, лучше съесть.

А тебе очень идет белый, Митя. Твой цвет. Что бы ты ни делал, что бы ни замутил, остается одно и то же ощущение чистоты. Ну не странно ли так говорить о здоровенном парне размером с дом, куртка которого пропахла бензином, а волосы опять отросли и лезут в глаза, который выносит соседу дверь, чтобы спасти кошку, спит на стульях, с грохотом валится на пол посреди ночи, пьет из аквариума

носит майку, шьет, вяжет, за руку держит

ничего о себе не рассказывает — а зачем?

величиной со все, что в мире есть хорошего

ростом до луны, до солнца

беспомощный как младенец

первый человек на земле.

Между твоим телом и футболкой ни миллиметра зазора, только ровное тепло. Хочется пробраться туда и погреть руки. Ты боишься щекотки? А холода, а бездомности? Нет, не похоже… Даже вегетарианский борщ в его женской версии тебя почему-то не пугает… Конечно, засланный — другого объяснения нет.

Холодно, Митя, еще не лето, до лета далеко. Я замерзла, но не признаюсь. Буду тянуть время, чтобы оставаться здесь до последнего. Обнимать тебя до утра.

Твой белый цвет пахнет лилией

ландышем, лавандой, липой

всеми растениями на букву «л»

(однажды видела, как ты стираешь

обыкновенным мылом

а получается как из прачечной)

яблоневый цвет, яблони зацвели

белая, сонная, засыпанная лепестками Москва

нам в подарок, просто так, ни за что

на баевскую командировочную неделю

быстро же она закончилась

а мы опять ничего не решили.

(wond'ring aloud _ how we feel today

last night sipped the sunset _ my hands in her hair

we are our own saviours _ as we start both our hearts

beating life _ into each other)

Знаешь, говорит он, я иногда все-таки сплю, урывками. Вчера мне приснился сон, как будто тебе исполнилось сто лет.

Я мгновенно отлипла от него, приподнялась на локте, слушаю.

Ну хорошо, семьдесят. Ты была совсем седая, сухонькая такая старушенция с черными глазами, стриженая под мальчишку. Мы сидели на кухне и я мешал тебе резать лук для какого-то салата. Как обычно, давал советы, потому что ты снова отхватила у несчастной луковицы хвост и сердилась на нее, что она выскальзывает из рук. Гости на подходе, в доме разгром, на плите что-то выкипает… В общем, ты была сердитая и к разговорам не расположенная.

И тогда я принялся тебя рассматривать. Твои руки немножко дрожали, совсем чуть-чуть. А на лбу морщинки, вот здесь и здесь, сказал он и легонько прочертил две поперечных линии возле переносицы, потом прошелся вдоль лба, нарисовал несколько волн

нет, не волн, потому что сегодня безветренно, штиль

мы в самом сердце антициклона, над нами ни облачка

и это просто линии где-то у горизонта.

Вся твоя жизнь была написана на лице, и я ее читал, и она была мне открыта. Странное это ощущение… как будто смотрю на тебя откуда-то сверху… В общем, вот здесь и здесь. И луковица без хвоста. Ты, в сущности, мало изменилась.

Я сбросила его руку, ощупала лоб, как будто хотела стереть…

Не надо, сказал Митька, оставь. Никогда не видел таких красивых старушек. Возможно, все дело в том, что я элементарно необъективен. Или у меня неправильные представления о красоте.

Веришь ли, продолжал он как ни в чем ни бывало, глядя в небо, нога на ногу (тон такой ни к чему не обязывающий, а я уже готова реветь, глаза на мокром месте), я и правда хотел бы увидеть, какая ты там… Я бы дорого дал, чтобы посмотреть, как ты будешь подписывать школьный дневник с двойками, готовить обед, пылесосить, пришивать пуговицы… На кого будут похожи твои дети? А внуки?.. Ты растолстеешь? Будешь ходить непричесанная, в халате?.. Сомнительно. Жрать столько шоколада и ни грамма не прибавить…

Он повернулся на бок, лицом ко мне — оказывается, только затем, чтобы вынуть из заднего кармана джинсов раздавленную шоколадку.

Совсем забыл. Куда ее теперь, птичкам?

Я все выдумал, Ася, ты же знаешь, мне сны не снятся. Черт, чуть не свалился. Вдвоем тут не очень-то полежишь… Обиделась? И напрасно — хороший получился сюжет… Я бы мог предложить нечто подобное, если бы у тебя были уши, чтобы слышать. Но увы мне. Ты, наверное, думаешь, что все эти гонки-пьянки-гулянки и есть жизнь. Что люди должны доживать до двадцати пяти, остальное ни к чему. А я тебе скажу — дальше-то и будет самое интересное. Я это совсем недавно понял, а ты, судя по всему, еще нет.

Ася! — зовет мама из коридора. К телефону, будешь говорить?

— Аська, ты как там? Прохрипи что-нибудь. Хотел приехать, но не получается. Стеклов прижал, кровь из носу надо отчет сдавать, — у Пети, наверное, сокрушенный вид, он ведь не умеет просто так в трубку врать, все на лице отражается.

— Не надо, — сиплю я из последних сил. — Я заразная.

— Я чего звоню, — продолжает Петя, не слушая. — Мы с Оксаной… Короче, Оксана спрашивает, можешь ли ты один день побыть свидетелем, то есть этой, как ее, свидетельницей. Не сейчас, конечно, а через месяц. Мы тут сходили в это самое заведение…

— Офигеть, — ору я и голос на мгновение возвращается. — Петька, поздр… — ага, как же, громкость снова на нуле или вообще ушла в минус.

— Понял, так и передам. Выздоравливай, — сказал он и бросил трубку.

Да, Оксана хорошая девушка, но Петю мы потеряли. Не видать нам больше Пети, факт.

Кто это? — спросила мама.

Да так, ты не знаешь.

И тут я поняла, что она никогда не видела Петю. И тебя тоже не видела.

Эй, чудаки, — чей-то голос прямо над нами, — что это вы тут делаете?

А, Михалыч! — обрадовался Митька. Патрулируешь? Я ключ потерял, домой попасть не могу.

Другого места не нашли? Прямо перед главным входом разлеглись, во дают. Одеяло казенное, к выносу из ГЗ запрещенное. А ты, шалава, куда смотришь! — внезапно напустился на меня Михалыч. — У Кошкина два привода, у Бочкарева один, что тоже не мало, у этого переростка пока нет, но сейчас образуется.

Не, говорит Митя, не образуется. Мы уже сваливаем, замерз я чегой-то. А она теперь будет смотреть в оба, я как раз проинструктировал.

Ну-ну, хмыкнул Михалыч. Дайте закурить, оборванцы. Нужны вы мне как собаке пятая нога. Это я так, припугнуть. Не курите? Тоже мне, молодежь пошла. Вы б еще подушку захватили, инвалиды умственного труда. Хватит по лавочкам обжиматься, жопу отморозите. Домой, я сказал!

А глаза такие добрые-добрые. Настоящий мент из будущего.

Вернулась домой и долго не могла понять, на каком я теперь свете.

Села на подоконник, завернулась в казенное одеяло, смотрю на улицу. Вот человек с собакой, но другой. Поливальная машина. Потянулись учащиеся, парочками, кучками, по одному…

Допустим, я бы сейчас растолстела, или облысела, или сломала бы себе шею… не говоря уже о детях. Узнав о таком казусе, Баев сделал бы ноги, не раздумывая. Даже Гарику не все равно, есть у меня талия или нет. И я бы очень не хотела, чтобы они видели мои морщины.

А этому, выходит, неважно?

Врет!

Разговоры про двойки и так далее, они меня, честно говоря, удивили. Какие еще двойки?! Я не собираюсь заводить детей, во всяком случае, в ближайшие десять лет, и ходить нечесаной в халате тоже. Мне глубоко противна сама мысль о том, что внутри меня может кто-то окопаться, как крот в норе. Шевелиться, толкаться ножками, брр. Прочие ужасы, родильная горячка, схватки, потуги…

Помню, мама рассказывала, как ее бросили в предродовой, а через сутки здоровая тетка-гренадерша, обнаружив, что она до сих пор сама не справилась, обматерила ее и со всей дури нажала на живот. Ты выскочила как ошпаренная, сказала мама, они еле успели поймать. Потом зашивали на живую нитку… Я была рада, что с тобой все в порядке. Остальные радости материнства пришли не сразу — наверное, гораздо позже, чем полагается… Но ты не бойся, сейчас времена другие. И не тяни до последнего. Поверь мне на слово, что это самое главное, а остальное, включая твои романы, — факультатив.

Со мной все в порядке, мама, но детей я не хочу. Ведь это естественно для девушки двадцати с небольшим лет… Митька тоже хорош — «старушенция», «халат», «проинструктировал»… Ненавижу мужской шовинизм. Когда снисходительно, сверху вниз, с усмешечкой. Не хочу быть объектом планирования, старушенцией тем более. Я буду вечно молодой, мама, или не буду совсем. Не надо мне детей, только вот это одеяло в клеточку. И белую футболку, чтобы греть под ней руки. И бессонницу, как сейчас.

(wond'ring aloud _ will the years treat us well

as she floats in the kitchen _ I'm tasting the smell

of toast as the butter runs _ then she comes

spilling crumbs on the bed _ and I shake my head

and it's only the giving _ that makes you what you are)

А что он потом сделал, знаешь? Мы встали со скамейки, сложили одеяло, и тут Митька оглядел меня, улыбнулся и… Ну что, дал шлепка. Чуть-чуть, еле прикоснулся, но видела бы ты его выражение лица!.. Он как будто сделал то, о чем давно мечтал, он торжествовал победу, я бы сказала — футбольную победу, мужскую, о которой женщины даже и понятия не имеют, потому что смотрят они в экран, болеют вроде как, даже словечки могут употребять правильные, типа «офсайд» или «горчичник», а красивый гол или так себе — этого им понять не дано, нет соответствующих мозговых полей.

(Ты думаешь? — спрашивает мама. А мне кажется — он тебя как ребенка… ну, как маленькую девочку… ты ж у нас непоротая росла… вот и выросла — а взрослости не прибавилось…)

Да разве я могу такое молча снести, мама! Я возмутилась, конечно, и говорю — медведь саратовский, недотепа, и это твои методы за девушками ухаживать — по заду хлоп? А он мне: иди, я тебя еще раз провожу, но чтобы на сегодня в последний раз. Дуреха ты. Я тебя ужасно люблю — так, кажется, ты говоришь?

Аська, после того эпизода с дверью я за наше будущее совершенно спокоен. То, что ты упряма как верблюд, который никогда не повернет назад, это ни для кого не секрет. Но я тут подумал — сколько ты еще продержишься? Ну год, ну два. Пустяки, право слово… Это как с пивом, если его много выпить и потом застрять в лифте.

Он потянулся, размял шею, замер на мгновение, очень похожий на монумент работы скульптора Мухиной (или это общая обстановка главного входа ГЗ так действует на восприятие?), приобнял за плечо, чуть-чуть подтолкнул вперед.

Пойдем спать, я уже не фокусируюсь. Послезавтра дифуры сдавать, а я гуляю тут с тобой, как будто заняться больше нечем (и смеется — нечем, нечем!). На, твой ключ. Выронила и не заметила. Дуреха — одно слово.

Я тогда совершенно не поняла, что он хотел этим сказать и почему смеялся. Я даже не могла определить, похоже это на счастье или нет. Пришла домой, завернулась в то самое одеяло, села на подоконник. Смотрела, как просыпается Москва. Думала о старости и о морщинках, что они не так страшны, как кажется, и что Митька, наверное, единственный ради кого я могла бы стерпеть какую-нибудь женскую работу. Или сделать ее с радостью. Почистить свеклу, например.

(В кого ты меня превратил, Митя, самой противно.)

И тому подобную ерунду.

(И это было до безобразия похоже на счастье.)

А потом я заснула и увидела его огромную голову, лохматую, как будто ее год не стригли. Он приложил ухо к моему животу и слушал. Было немного щекотно.

Вот и весь сон.

Бедная Ася, говорит мама. Бедная. Я ничего не знала. Мы с отцом были уверены…

Я тоже, говорю. Еще не так давно была уверена, и вдруг… Расскажи кому — засмеют. Лучше просто помолчать. Тем более что я вроде бы научилась — молчать о главном.

И что теперь? — спрашивает мама. Что ты собираешься делать?

Дайте мне ручку и тетрадку, пожалуйста.

Я все-таки попробую.