С первых же строк я понял: это мой автор.

Теперь, прочитав рукопись, я понимаю: едва ли у этой книги будет много читателей — это не лёгкое чтение и нимало не похожее на полуграмотно-обсценную истерику иных «поп»-авторов. Это текст взрослого человека, очень хорошо знающего, что ни ходульность, ни надрыв, ни подробности собственной физиологии не имеют к поэзии отношения даже косвенного.

Сборник состоит из пяти частей, не имеющих собственных названий, только номера. Можно попытаться дать имена; например, первую часть я бы назвал: био/архео/логия света. Стихи очень визуальны — покадровая запись фильма со множеством стоп-кадров, каждый из которых никак не подсказывает, что будет следующим, но которые тем не менее объединены неуловимо-общим сюжетом. Собственно, то же самое происходит и внутри каждого стихотворения: логика развития текста парадоксальна и стоит того, чтобы попробовать войти в эту воду. Первое же стихотворение (эпиграф отсылает к одному из двух моих самых любимых мандельштамовских) демонстрирует изысканную работу «оператора» с «камерой»: «…взгляд, // обращённый за горизонт, // по которому разливается прозрачное горное масло…» — совершенно не ждёшь того, к чему эта строчка готовит: «Приветствуя темноту, поют все сосуды мира // (так, Каббала, понятно…) в руках жён (вот так штука!), верных или неверных…»; и далее: «…поёт каждое горлышко, глиняное или живое…».

А, кажется, вот он, ключ: дальше тоже будет сравниваться, ставиться рядом глиняное и живое… из глины, как известно, создан Адам, и из нее же — голем; то есть вроде бы улавливаешь, на какие культурные символы делается ориентация… не тут-то было!.. «камера» отъезжает, следит за птицами, каждая из которых — неотъемлемая часть стаи, и одна из них — ты сам, читающий эти строки (стая, составляющая магическую птицу Симург). и снова появляется человек-голем, уже медный, охраняющий запретный остров…

Продолжение следует: мы видим брейгелевские пейзажи — и снова в кадр влетает стая птиц, и впервые обозначается «кто-то другой», кому ещё не раз так или иначе предстоит появиться на этих страницах: «есть кто-то ещё», «кто-то нанизывает дни», «ты ведешь меня», «твой голос, словно волшебная флейта», «так больно глазам // видеть тебя», «точки на дне твоих глаз», «видимый только тебе», «твои глаза светлые море остыло», «так трудно было сказать тебе», «ты говоришь // да», «кто-то идёт по дну», «с тем, кто приходит // только с ним буду говорить» etc.

Стихотворение «Степь» (которое мне, похоже, придётся выучить наизусть, как любовный заговор): «Мы идем по следу. Небо смотрит на нас единственным глазом… Мы продолжаем идти по следу, // зная, что небо не видит нас…» — попытка выйти из времени именно с помощью погружения в толщу времени, которую не может пробить ни падающий ястреб, ни настойчивый взгляд; и впервые появляются чёрные точки, угроза ещё очень неясная… и в следующем стихотворении продолжает нанизываться монисто дней: горлышек сосудов, монет памяти, устьиц раковин, лиц, жизней, барельефов лабиринта… песок = вода… толща времени, сквозь которую так важно что-то (кого-то!) увидеть!

Стихотворение «На солнечной стороне»: «старый театр» — возможно, это театр Херсонеса, впоследствии использовавшийся для гладиаторских игр, а затем ставший церковью… (когда-то я написал о друге, мечтающем поставить в этих руинах «Антигону»; стихотворение не сохранилось, и друга тогда ещё не было — он появился позже и в самом деле поставил…) — античный театр, излюбленный символ авторов, древних и современных, переживший и Эдипа, и все постановки из цикла о Эдипе, и многое другое… и, на его арене-сцене, ветер-бык, он же время, он же судьба. Жизнь как восхождение, вскарабкивание по отвесной стене без особой надежды; мечта о солнце, которого неизвестно сколько осталось; юг: обречённость и неукротимость «шёпота жизни» (хотя это уже одно из следующих стихотворений…); и срастаются в одно существо гибнущие город и художник в завершающем первую часть стихотворении «Павел Филонов»…

Вторая часть (которую можно назвать танатос к эросу) начинается стихотворением «la muerte» и тем самым как бы открывает карты автора, ощущающего себя постоянно искомым, преследуемым… кем?

Смертью?

Да. Но смерть здесь — ещё и синоним поэзии, инициации, символического рождения в некий новый мир, где нет больше времени, так безоглядно царившего в первой части, и нет сна: «жажда верный признак», «мама зовет // пора», «я имя своё вспоминал», «бескровные линии жизни // как быстро они заживают // увидишь», «мой ребёнок никогда не спит», «не волнуйся здесь всё сберегут», «а сон всё не идёт», «Моя мать отдала меня не раздумывая.// Теперь я это ты», «где каждая встреча // прощание», «орфей наконец-то счастлив // он забыл зачем спустился сюда // и кого должен спасти…».

В третьей (назовём её море и над) некоторые из стихотворений становятся фигуративными, графически рисуя то ли волны, то ли стаи рыб, то ли призрачную фигуру ночного существа: «эта гигантская рука // протянута в ночь // над морем».

Поэт видит жертвоприношение в каждой клеточке вселенной. Обнажение приёма — кинематограф — всё чаще и чаще, всё более угрожающе, всё больше пограничных состояний, всё больше стихотворений памяти кого-то: «обрыв киноплёнки // крутится вхолостую // колотит хвостом как рыба// глотает воздух», «весла легли на воду // руки в уключины// тело перепелёнуто// небо в молоке». Свету, солнцу, теплу и сладости жизни, «чистому золоту слов» любви противостоят чёрные точки, пятнышки «того отвращения перед будущим, которое зовётся тревогой» (Камю), зародыши грядущей ночи бессилия, утраты памяти, «невозможности речи». Они и на горизонте, и на «дне твоих глаз» — «…потому что нас предали, // Раскрыли как книгу Бытия // Слишком рано», «здесь нас уже никто не помнит», «так просто забыть», «Как будто пленка // В этом месте засвечена…».

Память, память, попытка успеть захватить, запомнить, зацепиться в бесконечно-коротком празднике — через культурные коды (стрекозы Леонардо, лица Модильяни, окно Вермеера) и будни, неузнаваемо преображённые в мифологемы.

Четвёртая часть (война, кино) начинается циклом «Ленинград», в котором, по-моему, самое сильное, потрясающее стихотворение — короткое пятое «Петер ищет сердце…». Фильм становится всё неподвластнее зрителю, разворачиваясь от настоящего в прошлое («у нас чистилище // у них уже ад»), и каждый кадр видишь до мельчайших подробностей, не спрашивая себя, что конкретно он означает; появляются неизбежные классические цитаты: «коридорами метро до самой Москвы…», «экран давно погас…», «Небо свернулось от жара», «Полая соломинка // Облеплена муравьями».

«Гибель всерьёз» царит и здесь.

И последний раздел (возвращение голема?) — небольшой цикл, совмещающий в пределах одного невероятно медленного кадра-сна: «Оживает великий голем, щурится, // сжимая в зубах пентаграмму» — и — «задремали в яслях волы».

Это очень нелегко читать, и это затягивает, как водоворот. Хочется перечитывать ещё и ещё раз.

Это и есть блистательная авторская победа, не так ли?