Все мое детство прошло в театре. И я всегда знала, что буду артисткой. Точнее – я всегда на это надеялась. Еще совсем маленькой, с трудом выговаривая само слово «артистка», я уверяла всех окружающих, что именно так все и случится: я буду выступать, а все остальные – мне аплодировать. Иногда мне кажется, что я мечтала о сцене с самого своего рождения. И это не так уж и далеко от истины, ведь моя мама была ведущей актрисой астраханского ТЮЗа, а папа – режиссером, правда, не в театре, а на телевидении. Мама была настоящей звездой – мне кажется, она играла там в буквальном смысле слова всю свою актерскую жизнь: с того момента, как она приехала в Астрахань из Арзамаса, и до того момента, как ей пришлось переехать из Астрахани в Москву. Валентину Заворотнюк знал весь город – она играла по три-четыре спектакля в день, исполняла весь спектр ролей – от детских до самых романтичных. Ее амплуа – травести, что в переводе с современного «уличного» искаженного понятия обозначает всего-навсего актрису, которая может играть детей. Мама всегда была такой маленькой, как будто она подросток, такой хрупкой, нежной. И у нее всегда был и остается такой невероятно чистый, не замутненный никаким горьким опытом взгляд огромных глаз. У мамы невероятные глаза – не детские, нет, но при этом широко распахнутые и очень спокойные. В них столько чистоты, гармонии, ясности. Не знаю, с чем можно сравнить ее глаза. С органной музыкой, наверное, – чистой, проникновенной, возвышенной. Этот ее взгляд – божий дар. Вот она вышла на сцену – и зал замер. И ей удавалось «держать» самую трудную, самую капризную аудиторию – ведь у детей внимание рассеянное, они не размениваются на вежливость – им такое заискивание не свойственно, детям либо интересно, либо нет. Маме это всегда блестяще удавалось. И что удивительно – мама никогда не менялась. Она как будто застыла в подростковом возрасте и когда она выходила на сцену, будь она Джульеттой или Гердой, для нее на сцене время всегда бежало вспять. Росли поколения, а мама оставалась такой же.
Папа – человек, для которого вся жизнь была сплошным творческим процессом – всегда был моим лучшим другом. С самого рождения он вел себя со мной так, как будто я родилась уже взрослой. Сейчас я понимаю, что это очень правильно, что это и есть самый честный способ общения между отцами и детьми. Ведь общение со взрослыми на равных дает развивающейся личности не только ощущение своей значимости и самостоятельности, но и чувство уверенности, которое так необходимо по жизни, и, главное, чувство ответственности за себя, за свои слова, поступки. Я так и не пережила в полном смысле этого слова перехода из детства во взрослую жизнь, потому что благодаря папе и его отношению ко мне, я всегда была «уже немножечко взрослая». Папа был очень занят на телевидении, но всегда находил время для меня: мы много разговаривали, постоянно что-то обсуждали, слушали пластинки, которые он приносил. У меня в комнате стоял проигрыватель – мой личный, любимый, хоть и старенький. Особого достатка у нас не было, но папа решил во что бы то ни стало собрать для меня коллекцию пластинок. Он приносил мне бардов, Бачурина, Камбурову… Мы вместе их слушали и потом обсуждали. Так происходило мое воспитание. Однажды папа позвал меня к телевизору:– Смотри! Это Анатолий Эфрос. Лермонтов, «Печорин»… Запомни эти интонации!В общем, он принимал самое непосредственное участие в моем развитии и сейчас я могу точно сказать – та Настя Заворотнюк, которую вы знаете, это немножечко мой папа.
Если папа был моим другом, то мама была предметом моего бесконечного восхищения и… зачастую моей удачливой соперницей. В детстве я ужасно переживала, когда смотрела спектакли с ее участием: я верила во все ее сценические чувства, снова и снова реагируя на вроде бы знакомые и уже предсказуемые повороты сюжетной линии. Но после спектакля мамины страдания заканчивались аплодисментами и букетами, а мои страдания продолжались. Я ничего не могла с собой поделать, я переживала за папу – мне казалось, он должен был ревновать к ее партнерам по спектаклям, особенно, если они были про любовь. Но самым душераздирающим спектаклем для меня был «Ромео и Джульетта». Мама играла Джульетту, а Ромео играл актер, наш знакомый, Юра Минеев. И я была страшно влюблена в Ромео – во время спектакля ждала его за кулисами, залезала к нему на плечи, сидела на нем верхом и каждый раз с большим трудом отпускала его туда, на сцену, к маме. И вот, в один прекрасный день, или, точнее сказать – вечер, мои романтические чувства к Ромео все-таки взяли верх над чувством долга перед театром и я не смогла его отпустить. Юре на сцену выходить, а я вцепилась ему в волосы руками, ногами обвила за шею и не отпускаю любимого. Меня еле оторвали от героя-любовника – в буквальном смысле этого слова, потому что я «вцепилась в него зубами» – укусила за ключицу. Юра закричал, а мама, которая была на сцене, это услышала и сразу догадалась – это я что-то натворила. Единственное, что извиняло меня – это мой возраст. Мне было пять лет.
В нашей семье отношения между родителями и детьми были очень открытыми. Нас не ставили ниже себя, никогда ничего от нас не скрывали. Мы всегда принимали участие в жизни семьи наравне с родителями и я им за это очень благодарна, за то, что они воспитали во мне такую открытость по отношению к миру – впоследствии это оказалось очень важным для меня качеством. Мы постоянно обсуждали проблемы несчастной Джульетты, у которой, как известно, вообще кроме проблем ничего не было, с пеной у рта в тысяча восемьсот сорок пятый раз обсуждали Шекспира, спорили о судьбе Неточки Незвановой, о Достоевском, о трактовке образов и героев, музыке, костюмах, декорациях. У творческих людей этот происходит как-то само собой. Тогда, мне, еще ребенку, это казалось вполне естественным, в порядке вещей. А какие разговоры еще могла вести творческая интеллигенция провинциальной Астрахани? Тем не менее мне казалось, что я живу потрясающе интересной и наполненной глубоким смыслом жизнью. Да что там казалось – так и было! Мою детскую головку переполняли фразы, которые я в силу своего нежного возраста не могла ни понять, не переработать, но они жили во мне. Нам с братом взрослые никогда не говорили: «Идите в свою комнату, дайте взрослым поговорить». Мы были неотделимы от них. А их жизнь была неотделима от искусства. Искусством было все.
Я смотрела на других детей, пыталась вникнуть в их проблемы, говорить с ними на одном языке, и даже притворялась, что мне интересны их детские игры. Я в общем-то играла с ними в поддавки, жалела их, они казались мне ограниченными и оттого несчастными, мне хотелось поделиться с ними тем огромным миром, который был у меня, но для них мой мир был странным. Не скажу, что я была аутсайдером в полном смысле этого слова, но надолго моей дипломатии не хватало. Я всегда говорила с ровесниками немного «не о том», и периодически испытывала на себе стихийную мощь детской жестокости. На самом-то деле ничего особенного не происходило – ну, посмеяться могли, поиздеваться. Но в детстве любая насмешка отпущенная в твой адрес – это страшный удар, который довольно трудно выдержать. Но ведь так трудно, когда все твое окружение, все самые близкие тебе люди только и делают, что волнуются за Сонечку Мармеладову и полночи обсуждают нюансы ее поступка. А я, как примерная обезьянка, пыталась в свободное от «работы» в театре и на телевидении время донести это до своих сверстников. Но как я ни старалась, мне так и не удалось объяснить им, что над чувствами нельзя смеяться. А я не могла предать чувства, забыть о них, даже если мне доводилось читать стихотворение перед всем классом. Я входила в роль, беря в пример мою маму, и старалась пережить все, о чем писал поэт. И вот, однажды, в начальной школе, я вышла к доске читать «Белеет парус одинокий». Естественно, в какой-то момент я пустила слезу – стихотворение-то жалостливое. Вдруг вижу – дети в шоке, весь класс смотрит на меня как на прокаженную или умалишенную или и то и другое сразу, а учительница – и вовсе каким-то таким нехорошим взглядом меня одарила. В ее глазах читалось что-то вроде «ну все, приехали». И тогда я поняла: здесь меня никогда не поймут. И я училась сдерживаться, старалась, пыталась и что только с собой не делала. Но у меня плохо получалось, хотя я понимала, что в жизни так себя вести – как минимум неприлично, если не сказать больше – вызывающе. И только в одном месте можно было давать себе волю. В театре. Да, комфортно я себя чувствовала только в кругу единомышленников, в театре или на телевидении. А тем временем «несчастные и обделенные» дети прекрасно себя чувствовали, и не были им нужны никакие «таити». Они бегали, прыгали и радовались жизни. Но я уже тогда понимала: эта вода – не моя. Мой мир – театр. А о сцене я тогда только грезила.
Лет в пять я всерьез начала готовится к сценической карьере. Казалось, еще немного, и ко мне придет успех и слава. Я обожала французскую музыку. Больше всего – Мирей Матье и Джо Дассена, и в этом выборе я была, скажем так, не оригинальна, но согласитесь, это были ярчайшие представители музыкальной эстрады тех лет. Я и сама мечтала стать певицей, и мне казалось, что дело стоит за одним – мне просто позарез была нужна прическа как у Мирей Матье. Но мама стричь волосы строго-настрого запрещала. И что вы думаете? Если Насте что-то приспичило… В общем, меня в очередной раз отвезли в деревню к бабушке, и я, дождавшись отъезда родителей, стала к ней приставать с просьбой меня постричь «под Матье». «Под каку-таку Матье?» – удивилась бабушка. «Ну, под яйцо, ба!» – объяснила я. Под яйцо так под яйцо. Что и говорить, с мамой была истерика. Когда она приехала в деревню и увидела меня, у нее сумки из рук попадали. Она весь вечер проплакала. Но я-то была довольна. Ведь я точно знала, как должна выглядеть настоящая певица. И, уж конечно, я точно знала, как надо петь.Помню, как-то поздно вечером я сижу в монтажной у папы на телевидении. Мне тогда было лет семь, наверное. Мама в тот вечер играла в спектакле, деть меня было некуда, а папе нужно было срочно для какой-то передачи записать колыбельную песню. И вот пришла актриса, стала петь. А я сижу, слушаю внимательно, и мне не нравится, как она поет. Не нравится, и все тут. И я на полном серьезе говорю:– Вы меня, конечно, извините, но петь надо вот так!И запела. А папа говорит:– Тихо-тихо… Запишите ее…Хорошо, что актриса попалась добрая и понимающая – не обиделась на ребенка. Считаю, что нам с папой крупно повезло, потому что наглость, конечно, космическая – вот так вот встрять в процесс. Другая на ее месте могла бы устроить скандал, и была бы в чем-то права. Но эта только усмехнулась. А для меня это было так важно! Это же был мой личный вклад в создание шедевра, мое непосредственное участие в процессе. Я работала!