Номах

Игорь Малышев

литература гражданская война Махно Культура

отрывки из повести

 Трудно сказать, почему писатель Игорь Малышев, сказочник и фантаст, не просто обратился к теме гражданской войны в нашей стране, но и героем своей новой повести избрал Номаха — образ батьки Махно, придуманный ещё Сергеем Есениным в "Стране негодяев". Видимо, носится в воздухе современной России неистребимый запах — или дух? — свободы и анархии. Без которого и жизнь — не жизнь, и смерть — не смерть. Без которого всё бессмысленно и напрасно. И многим, очень многим хочется вдохнуть в себя этот пьянящий запах-дух, которым, кажется, полной грудью дышал "вечный революционер" из Гуляйполя, умерший не от пули и не от шашки в украинских степях — а от туберкулёза в Париже...

Шкура

Перед штабом толпились солдаты роты Остапчука, которых согнал сюда Аршинов.

— Ждите Нестора Ивановича. Пусть он решает, что с вами делать. Был приказ: Тарасовку удержать во что бы то ни стало. Вы это знали, — сказал Аршинов, глядя в лицо ротному.

Тот выдохнул густой и словно бы грязный дым, бросил самокрутку под ноги, раздавил её медленно и с неприязнью.

— Командиров много, — процедил. — Шкура одна.

— Одна, говоришь? — Аршинов покачал головой, сверкнул колючими глазами. — Вот пусть теперь батька решает, что с твоей шкурой делать.

— Я своей шкуре сам хозяин, — заявил рябой, словно расстрелянный дробью в лицо, ротный. — Сам. Понял?

— Дохлое твоё дело, Остапчук, веришь мне? — приблизился к нему Аршинов. — Как у борова на бойне дела твои. Вот так. А пока жди.

— С чего вдруг "дохлое", а? — оспины у Остапчука налились сизым. — Ты был там? Под Тарасовкой? Был? Как по нам из гаубиц садить начали, видел? Как у нас с первого залпа половина роты клочьями к архангелам отправилась, видел? С первого залпа! Белые удачно прицел выставили. Думаешь, ежели б я людей не увёл, тут хоть один стоял бы? Ни один! Ни единый не стоял бы! Ты понимаешь это? Ты, мурло штабное!..

Аршинов стукнул кулаком по открытой ладони.

— Заткнись, а то прям тут порешу!

— Порешалка не выросла.

— Жди батьку, — выдавил из себя штабной. — Он тебе всё пропишет.

Остапчук похлопал себя по карманам, словно бы враз забыв об исходящем бешенством Аршинове. 

— Братцы, есть у кого табак? — обратился к своим бойцам. — Кажись, кисет посеял.

Штабной отвернулся, провёл языком по шершавым губам, пытаясь успокоиться. 

— Жди батьку, — прошептал, как о решённом.

Аршинов свернул нервными пальцами цигарку. Руки дёргались, не слушались, цигарка вышла кривая, неровная, похожая на дубовый сучок. Хотел было бросить себе под ноги, но подумал, что увидят бойцы, смял и сунул в карман.

— Будешь, сука, землю грызть, — скрипнул он зубами. — Не отгрызёшь.

Рота Остапчука стояла, нешумно переговариваясь друг с другом, дымила, как подожжённое поле, позвякивала оружием, тревожно и виновато поглядывала по сторонам.

Чего ждать — было неясно. Характер батьки знали, всё могло вывернуться и к полному прощению, и к расстрелам. Но солдат, как правило, не расстреливали, и бойцы чувствовали себя, в целом, спокойно. А вот Остапчук… С ним могло произойти всё, что угодно. И не сказать, чтобы рота была настроена против своего командира, скорее, он был ей безразличен. И Остапчук это чувствовал. Он внутренне собрался, улыбался бойцам, пытался шутить с ними, несмотря на ощутимый ледок отстранённости, сквозь который они смотрели на него. Ротный кхыкал, излишне громко и развязно смеялся, пытаясь доказать людям, с которыми уже не один десяток раз ходил в атаку и выживал под пулями, что он свой, что он за них, и поэтому они тоже должны быть за него. Но рота смотрела спокойно и отчуждённо, и в их молчании отчётливо сквозил и стыд от того, что они под Тарасовкой ушли с позиций, где им было приказано стоять насмерть, и желание найти виновного в собственной трусости, и жажда жизни — "сдохни ты сегодня, а я завтра", и много ещё чего виделось в их взглядах и опущенных глазах.

— Была б моя воля, — подумал Остапчук, — каждого второго бы зубами к стенке поставил.

Во двор медленно въехал Номах. Остановился, оскалившись и глядя сверху вниз на Остапчука. Верхняя губа у него подрагивала.

— Почему побежали? — крикнул он, и глаза его сверкнули бешенством, как всегда бывало перед припадком.

Остапчук молчал.

— Ну? — натянув до дрожи голосовые связки, повторил Нестор.

— Жить захотели, — нехотя отозвался ротный и поднял на батьку тяжёлый насмешливый взгляд. — Жить-то, поди, все хотят.

— Жить? — наклонился к нему Номах. — Жить?

— Да! Жить. Я из-под тех гаубиц отступил, сорок человек спас. Вот так!

— Ты отступил, а Гороховцу в тыл казаки зашли и две сотни его ребят положили. Что?!

— А то… — Остапчук отвернулся и нехотя выдавил из себя. — Что мне своя шкура ближе.

Никто не успел опомниться, как батька рванул из-за пояса револьвер и выпустил в закрывшегося рукой командира пять пуль.

Остапчук снопом обвалился в пыль.

— Своя шкура ближе? — заорал потерявший над собой контроль Номах и метнулся с коня вниз. — Вот тебе твоя шкура! Вот чего она стоит!..

Опустился возле хрипящего, перемазанного землёй ротного, выхватил шашку и принялся полосовать ещё живого человека вдоль и поперёк. Кровь, клочья мяса и одежды летели в стороны, батька лупил, будто кнутом, забыв обо всём и распаляясь всё больше и больше.

Стоящие неподалёку солдаты отворачивались, кривясь, смолили крепкий удушливый самосад, поплёвывали в землю, не одобряя и не осуждая ни батьку, ни Остапчука, — мол, война, на ней всякое бывает. И ротный знал, чего хотел, и батька в своём праве.

Номах выдохся, остановился, оглядел блуждающим взглядом разбросанные по двору останки, бывшие когда-то человеком, который ходил по земле, ел, пил, может, даже любил кого-то. Батька продышался, плюнул без слюны и, шатаясь, пошёл в хату.

— Алтухов, возьми пленных офицеров, пусть приберут тут… — бросил на ходу Аршинов коренастому бойцу в шинели, густо усеянной репьями. — И себя в порядок приведи. Весь, как б…дь, в кожурях.

Он не привык и не любил ругаться матом, это вырвалось у него неожиданно для него самого. Смутившись, он пошёл в штаб.

— Сробим, — не обидевшись на сравнение, ответил боец.

— И пусть заметут потом, чтоб не воняло. Батька не любит…

Сон Номаха. Поход.

Летом под цветущей липой приснился Номаху сон, будто ведёт он конную колонну по мёртвому выжженному полю. По сгоревшей траве, что рассыпается в прах от прикосновения. По чёрной, как уголь, земле, пахнущей смрадом смерти. По камням, по которым кованые копыта его коней скрежещут, как зубы грешников в аду.

Им страшно, страшно всем. Номах чувствует, как крупная дрожь колотит тело его ахалтекинца, и порою ему кажется, что сидит он не в седле, а на стволе пулемёта, — такой жар идёт от коня и так сильна дрожь. Конь грызёт удила, и звук этот морозом пробирает Нестора.

Отовсюду слышен конский храп и мёртвый стук подков по камням. Люди и животные задыхаются в смраде и гари и падают один за другим. Войско Номаха редеет. Уходят самые верные товарищи, падают лицом в золу и копоть, и она затягивает их, скрывая без остатка. От каждого упавшего взметаются вверх целые облака пепла, окутывают живых.

Но они идут и идут вперёд. Обрушивается с неба пахнущий кровью дождь, но и он не прибивает, не смачивает пепел.

Текут по лицам людей потоки кровавого дождя, но люди не останавливаются. Их всё меньше и меньше, но те, кто продолжают идти, не оглядываются на павших.

Там, впереди, на тёмном небе над выгоревшей землёй виден полукруг красного встающего солнца, и они идут к нему.

Темны их лица, тяжелы их взгляды, но они знают свою цель, и ничто не может заставить их повернуть. Нет им пути назад. Там только выжженная земля, удушливый дым и смерть в горячей золе. 

Пусто и сухо горло Номаха. Даже если и захотел бы что сказать своим товарищам, всё равно не смог бы.

Да и не нужны больше ни его слова, ни чьи-то ещё.

Никакие слова не укрепят людей на их пути. Выгорели эти всадники изнутри и снаружи, и только воля держит их в седле.

Невыносим жар сгоревшей степи, но столь же невыносим и притягателен свет встающего красного, как кровь, солнца.

Только бы дойти, только бы не упасть — бьётся в каждом мозгу одна мысль.

Выжигает жар глаза, сердца и души. Но ни один не сворачивает. Только падают замертво или продолжают идти вперёд.

— Свобода! Народ! Воля! — нечеловеческим усилием исторгает Номах из горячей, как кузнечный горн, глотки, но слова падают безжизненные, как карканье ворона.

— Смерть… — шепчет он последним усилием, и поля неожиданно отзываются сухим шёпотом, от которого кожа дыбится мурашками.

— Смерть!..

Пылает солнце над выжженной равниной.

Глух, страшен шаг едущих к нему.

Падает плётка из ослабевшей руки Номаха, падает револьвер.

У ахалтекинца подгибаются ноги, его водит из стороны в сторону.

Номах трогает повод и выравнивает ход.

Конь скулит в жизни лишь один раз. Перед смертью.

Отовсюду, справа, слева, сзади слышен Номаху скулёж коней. И звук этот действует на него так, словно его пилят большими двуручными пилами со всех сторон, вдоль и поперёк.

Он, крестьянский сын, не может спокойно видеть, как гибнет скотина.

— Скоро уже! — каркает он не столько людям, сколько коням.

И, удивительное дело, скулёж немного стихает, словно животные что-то поняли.

— Я с вами, — каркает он ещё раз.

Темнеет в глазах. Трудно дышать. Слепота и свет чередуются вспышками: чёрное, белое, чёрное, белое…

Пить больше не хочется. Кажется, он просто забыл, что в мире есть вода, и теперь умеет жить без неё, в огромном безводном мире пепла и жара.

Солнце всё ближе и ближе. Оно растёт, встаёт над горизонтом, отодвигает чёрное небо, заслоняя его собой.

Растёт жар, идущий от солнца. Дымится форма на Номахе и его товарищах. Лопаются ремни и пояса, опадают в пыль кобуры и сабли.

Истлевает и падает упряжь коней, и они идут, больше не направляемые людьми, словно осознав цель похода и приняв её, как свою.

Бьют через всё небо огненные молнии, трещат и лопаются скрепы мира.

Отряд Номаха въезжает в солнце.