КОТА У СОСЕДА звали Маркиз, а собаку-кобелька Орлик. Но еще чудней окрестили корову — Сабля. Однажды я спросил у него:
— Кто сочинил эти клички?
Он нервно сдвинул брови и буркнул:
— Ты никогда не узнаешь.
— Отчего так, Павел Иванович?
Сосед что-то проворчал, но я не расслышал. Год назад он прогнал из дома жену. Случилось это неожиданно, больше того — при свидетелях. Они-то и рассказывали потом, удивлялись:
— Нашего Пашу в цирке надо показывать. А как же понять? Ведь сидели за столом, спокойно обедали,— и вдруг он жак ложкой по столу и повернулся к жене: "Как ты мне надоела, прямо тоска-а-а…" А та сразу из лица выпала, побелела вся. Но все же взяла себя в руки: "Успокойся, Пашенька, не пыли. Тебя, наверно, кто-то науськал на меня, но за что? Или ревновать меня сдумал — какой же ты дурачок…" Но тот ничего не ответил, только задвигал скулами и снова: "Тоска, тоска…" "Но почему, Пашенька?"— взмолилась хозяйка. И тогда он грохнул, как гвоздь забил: "Давай складывай свои ремки и убирайся! А я подам на развод…"
В тот же день жена ушла от него. С ней убежал и Орлик. Я видел, как она тащила тележку с поклажей в дальний конец деревни, где жила ее мать-старуха. Сзади семенил рыженький кобелек. На улице стояла жара, и бока у Орлика запали, а язык подметал дорогу. Как это грустно, даже печально. И эта немыслимая жара, и пыльная дорога, и изможденный лик женщины с серыми от горя щеками, и понурый кобелек с человеческим выражением в глазах мне что-то напомнил. Может быть, сон какой-то давний, забытый, а может, чью-то картину из московского музея. В юности я учился в столице, и посещение музеев и галерей входило в мои правила жизни… Но вот женщина зашла в переулок, и виденье исчезло. И слава Богу — иначе бы не вынесло сердце…
А время — точно быстрая птица. И вот уж промелькнуло красное лето, и пришла осень. Она была ветреной и дождливой, как никогда. Как-то я скучал в такой дождь один-одиношенек, и чтобы совсем не одичать — смотрел телевизор. В рамы постукивал ветер, по стеклам стекали дождинки, а на экране двигались чудеса. Я хотел в них поверить, но что-то мешало… Боже мой, неужели есть такая привольная и чудесная жизнь — эти белые длинные машины и молчаливые слуги в белых перчатках, эти томные дамы в длинных дворянских платьях… Боже мой, неужели? И чтобы совсем не расстроиться, я выключил телевизор. И сразу вошло в комнату прежнее — дождь и ветер. Рамы все так же постукивали, а дождь даже усилился. Я встал у окна и смотрел, как раскачивается дерево под окном, как падают с неба тугие струи воды. А потом вспомнил, как несколько лет назад, после таких же дождей, поднялась в Тоболе вода. Старики пророчили, что это к войне, но обошлось. Наверно, я бы долго еще стоял у окна и что-нибудь вспоминал, но ко мне постучали. Я быстро открыл дверь — на пороге стоял сосед и держал в руках большой кулек с красными помидорами. Поверх помидор лежала бутылка беленькой.
— Ясненько, Павел Иванович,— вырвалось у меня, и тот обиделся.
— Кому ясно, а нам, грешным, пасмурно. Прошел три метра, а смок, как лягушка.
— Ну что же — прошу в передний угол,— пригласил я его, но он и так вел себя по-хозяйски: достал у меня из шкафа глубокую тарелку и вывалил туда помидоры. Рядом с тарелкой поставил водку:
— Не возражаешь, что со своим припасом?
— Не возражаю…
— Вот и ладненько. А тебя попрошу — порежь хлеба, достань лучку, можно и соленых грибочков — и поступай в мое распоряжение.
— Что это за приказы?— вырвалось у меня, и голос у меня был, наверное, злой. Мне не понравились его уверенный тон и решительность, и то, как он смотрел на меня. Как будто он — командир, а я денщик-забулдыга. Правда, многие люди так со мной и обращаются. А почему — сам не знаю. Может, чувствуют, что характером слабоват. А гость уже открывал бутылку:
— Рюмки, полагаю, имеются. Можно и в стаканы…— и после этих слов я покорно отправился за стаканами. А он закинул ногу за ногу, повертел по сторонам глазами и стал меня поучать:
— Не понимаю, земляк. Ты у нас считаешься умником, а живешь по-сиротски. Ни ковров у тебя, ни сервантов. Тебе пособие надо по бедности. А всю жизнь зарплату давали и алиментов ты не платил и вроде не выпивал. Или как?
— А ты знаешь, сколько учителя получают?— ответил я вопросом на вопрос. Но он как не слышал меня и продолжал нотацию:
— Хоть бы газеты читал, просвещался. Там уже давно капитализм объявили, а ты мозгой не ворочаешь. Надо крутиться, милый мой, денежки вкладывать…
— А если их тю-тю?
— Тогда своруй что-нибудь, ха-ха. Нынче за это медаль дают.
— Спасибо, Павел Иванович. С завтрашнего дня пойду воровать…
— А ты не сердись. Мне и так нынче худо. Да и дождь, стервец, надоел. Прямо тоска…
— Сегодня дождь, а завтра, Бог даст, солнышко выйдет, порадует… Но если уж совсем худо, Павел Иванович, то позови обратно жену.
— Нет, милый, такой номерок не пройдет. Она мне детей не рожает. Кого уж — стала, как стиральная доска…
— Ты же видел, кого выбирал.
— Во-во, я согласен. Но было все по-другому…
— А как, Павел Иванович?
— А вот так, землячок. Она баба ядреная, полная, из-за грудей под собой землю не видела. А глаза, как озера… Ну и я соответствовал, ха-ха… Мы не были красивыми, но были молодыми. Давай выпьем по разу, а потом по другому,— он разлил по стаканам водку. Но пить совсем не хотелось. К тому же от стаканов поднялся запашок ацетона. Значит, водочка самопальная. И все же из уважения к гостю я пригубил. А тот выпил до дна и даже не поморщился. Потом разрезал напополам помидор и половинку с удовольствием проглотил.
— Значит, газеты не читаешь. А как к анекдотам? Все равно ведь мужик…
— Одна только видимость, Павел Иванович.
— Ну ладно, поверим, ха-ха… Значит, ушла жена от мужа и встречает соседку. И сразу той на ухо: "Знаешь, едва я вышла из дома,— раздался выстрел. Как ты думаешь — мой подлец застрелился?" Соседка расхохоталась: "Я думаю, он открыл бутылку шампанского…" Во-во, открыл. Ты почему не смеешься?— он постучал пальцами по столу. Нервно постучал, со значением. И такой же стал голос: сбивчивый, с придыханием.
— Я ведь шел к тебе за советом… Да-да, я не вру. Хотел у тебя исповедоваться, но язык мой поскакал, поскакал. Это от одиночества, да тебе не понять.
— Почему, Павел Иванович?
— А потому, что сижу, как в клетке, на пaру с котом. Но кот-то сердешный. Говорю ему — как, мол, здоровье, Маркиз? А он — хорошо, хозяин, нормальненько. Мышей я у тебя уже истребил, за хомяков берусь… Правда-правда, он у меня — боец. А спит, дурачок, со мной. Кот-то спит, а я — с боку на бок и курю до утра. Наверно, скоро помру. Чувствую я, понимаешь…
— Не сочиняйте, Павел Иванович.
— Что ты сказал?— мой гость хмыкнул и отставил стакан от себя. Потом посмотрел мне прямо в глаза, точно увидел впервые.
— Значит, не веришь? Но скоро поверишь. Я такое вам устрою, ха-ха. Нет слов, одни буквы…— он засмеялся. Вместо глаз получились щелки. Его лицо, широкое и безбровое, напоминало тарелку. Вверху на тарелке росли рыжеватые волосы. Он их часто трогал, приглаживал, но они не подчинялись, торчали ежиком. Вот и сейчас он их успокоил ладонью, а потом рука соскользнула на стол, и пальцы забарабанили по скатертке:
— Тяжко мне, ясное море. Не дают ходу нашему брату, и в колхозе — облом. Четвертый год не получаю ни копейки. Вот и скажи мне — кто виноват?
— Чисто русский вопрос, Павел Иванович.
— Я и сам не немец, потому и страдаю. Иногда раздумаешься — жить неохота…
— Зачем так печально? Наверно, не те газеты читаешь. Да и работать надо, несмотря ни на что. Работа-матушка и спасет. Я — серьезно, Павел Иванович. Ты ж у нас и тракторист, и шофер, и на ферме работал. Неужели не найдешь себе дела?
— А я уж нашел. Думаю фермером стать. Да, решил…— мой гость выразительно замолчал. Глаза-щелки как бы застыли. И вдруг щеки дернулись — он схохотнул:
— Вот так, землячок! Похвалить меня надо бы, поддержать. Но у меня есть своя теория, да. Ты понимаешь…— он опять сделал паузу и посмотрел на меня в упор.— Ты понимаешь, да… Я не хочу фермерить, как Робинзон Крузо.
Я кашлянул, как бы прерывая его, потому что как бывший учитель не могу слышать, как коверкают и терзают родной наш язык. А он ведь так и сказал, "фермерить" — и я не сдержался. Но он не заметил моего раздражения и продолжал:
— Это же смешно, землячок. Посадил Робинзон Крузо одно зернышко и покорно ждет, когда из него вырастет три. А что у нас? А мы берем теленка, к примеру, и два года ждем, когда из него вырастает корова. А от этой коровы — снова телок. Но ведь снова два года прошло. Ты уловил арифметику? Ну, конечно, дело нехитрое. Раз-два — и жизнь пролетела. Что скажешь на это?
— Терпеньем запасайся, Павел Иванович!
— Не терпеньем, а кредитом. Я думаю получить хороший кредит и нанять двух работников… Хотя нет — лучше, наверное, трех…
— Лучше четырех.
Он вздрогнул и передернул лицо.
— Значит, не веришь мне? Издеваешься…
— Верю, верю, но как ты добьешься кредита?
Он приподнял голову и распрямил спину. А глазки опять изучали меня.
— Значит, как я добьюсь?.. Ты никогда не узнаешь,— он налил себе в стакан почти до краев и меланхолично выпил. Водка совсем не оживила его. На лице у моего гостя ничего не дрогнуло, не отразилось. И дальше наш разговор не пошел. Да и он точно забыл про меня. Больше того — гость мой пододвинул свой стул к окну и стал смотреть на дождь. Я последовал его примеру и тоже засмотрелся на то, как по стеклам бегут быстрые, игривые струйки. А снаружи все так же беспокойно постукивал ставень. В этих звуках был какой-то смысл или значенье. Но это, наверное, чепуха. Если захочешь, во всем можно увидеть какой-нибудь смысл. Наконец, мой гость оторвался от окна:
— Ну хорошо. Погостили и домой надо, да. Засиделся я, но у тебя что-то невесело. Правда, и у меня там — тоска…
Потом он попрощался по руке и вышел. Дверь громко хлопнула, точно ударили по стене. И сразу залаяла чья-то собака. Лай был глухой, отдаленный, точно бы где-то высоко, на луне… А через три дня я уехал в город. Меня ждали там срочные больничные дела. И скоро мне сделали тяжелую и роковую операцию. Хирург потрошил меня два часа подряд, и все это время в глаза мне смотрела та старая дама с косой. Но обошлось. Зато жизнь разломилась надвое, как слоеный пирог. И сразу все мое прошлое стало мелким, почти ничтожным, а самым главным стали лекарства, уколы и разговоры об этом, только об этом. Даже новогодние праздники я провел в больничной палате. Зато в те дни получил много писем и разных открыток. Мне написали мои бывшие ученики и знакомые учителя, прислал открытку и директор школы, в которой я когда-то работал. Написал мне даже мой дорогой сосед Павел Иванович. И письмо было хорошее, длинное, правда, чуть-чуть грустноватое. Он писал мне, что я должен наплевать на врачей и забыть про болезни. А самое главное — побыстрее приехать домой, и что он ждет меня, как брата родного. Так и написал — как брата!.. И еще он написал, что “фермерить” ему — не судьба, что в кредите ему отказали. Да оно, мол, и к лучшему — все равно бы задушили налоги. А в самом конце письма он сообщил, что Орлика уже больше нет — собаку задавила какая-то пьяная машина. Зато Маркиз еще хоть куда, но только сильно похудал, потому что избегался по невестам. И по этой причине кот совсем не бывает дома, так что кругом тоска — одни сугробы под окнами, даже электричество отключают. И так будет еще двести лет. Он так и написал — "двести лет…"
Я прочитал это письмо — и спазма стянула горло, чуть не разрыдался. Захотелось в деревню — и чтоб сейчас же, немедленно, чтобы перелететь туда на каком-нибудь ковре-самолете и опуститься прямо в свою ограду. Но чудес не бывает, да и с больничной койки не убежишь. И все же всему бывает конец: через месяц меня выписали, но домой я не поехал, а до конца зимы прожил у племянника. Город цепко держал меня, точнее, болезнь держала — ведь меня продолжали наблюдать врачи и пичкать лекарствами. И только в начале мая я вернулся домой. А здесь меня ждала полная корзина новостей. Была среди них и главная новость, но об этом позднее. К тому же сразу навалились срочные дела. А самое срочное — посещение кладбища. Накануне был родительский день, и я решил наверстать упущенное. Решил и сделал — без промедления отправился в ближний лесок, в километре от деревни. Там — мои родные могилки. Там придется когда-то лежать и мне, и ничего не изменишь. Именно на эти темы я и размышлял, а глаза жадно смотрели по сторонам. Березы уже выбросили первые листочки, и вокруг стоял запах свежести и печали. Конечно, печаль не пахнет, но в весеннем лесу — в этих кладбищенских березах — особенно светло и печально, и этим светом пронизан весь воздух… И вдруг глаза наткнулись на совершенно свежий бугорок, даже венки не повяли. Да и сам крест выглядел совершенно новеньким, каким-то даже умытым. Я наклонился над ним и прочитал на лицевой стороне: "Мы не были красивыми, но были молодыми". А вверху, над самыми буквами, улыбалось круглое безбровое лицо, которое сразу потянулось ко мне и подмигнуло. Да, так и было — это лицо с фотографии сразу узнало меня и обрадовалось, и все во мне оборвалось: на меня смотрел Павел Иванович… Это был, конечно же, он — ну кто же еще… А потом я бросил на бугорок горсть песку и сказал чуть слышно: "Прощай…"
Он не дождался меня ровно две недели. Это и была та главная новость, которую мне сообщили земляки. Они же и рассказали, как он ушел. А дело, по их словам, было простое: мой сосед чистил и проверял ружье, готовился к весенней охоте. Ружье-то и выстрелило по-глупому, и заряд — прямо в шею, чуть повыше ключицы. Вот и вся история, в которую я совсем не поверил. Но меня уверяли и убеждали, а я только качал головой. Да, я не верил, потому что сам — охотник со стажем и хорошо знаю, что ружье без разрешения хозяина редко стреляет… А потом вспомнилось, как он уверял всех, прямо навязывал, что кругом тоска и потому жить неохота. Так что это, наверное, не ружье выстрелило, а злодейка-тоска…
В ту ночь она мне даже приснилась, эта тоска. У ней было круглое, безбровое лицо, и говорила она голосом Павла Ивановича. А потом я сам задавал вопросы:
— Почему ты так сделала? Это же ружье, ты понимаешь? С ним надо бережней, ты понимаешь?..
Тоска щурила узкие глазки, начинала хихикать:
— Значит, почему, отчего, ха-ха?.. Ты никогда, землячок, не узнаешь…
И еще долго она так мучилась и смеялась. А когда проснулся утром, на улице опять было дождливо. Тяжелые серые тучи доставали почти до земли, и сквозь них ничего не просвечивало. Где-то далеко на поскотине кричали грачи, а эти крики звучали прощально и по-осеннему. Я задернул в окне шторку и снова повалился в кровать. И так неподвижно, в каком-то оцепенении, пролежал еще час, может, и больше. Наконец, подошла жена и поправила одеяло:
— Ты, случайно, не заболел?
— Отчего всполошилась, родная?
— Да в глазах у тебя тоска…