— Оль, с тобой Сафронов говорил?
— А о чем он должен был со мной говорить?
— Я снимаю с себя всякую ответственность. Я ничего не успеваю здесь сделать, а дома у меня семья! Сейчас у нас здесь работы нет!
— Вот здорово! Поездили на мне, попользовались вволю, а теперь стала не нужна!
— Когда здесь будет работа, мы тебя позовем. Ты же на иждивении.
Я достаю из кармана заранее приготовленное лезвие и, не успев опомниться, слышу противный звук, какой бывает, когда рвут марлю, и вижу огромную рану, прорезанную темно-желтую жировую прокладку и светло-серую кость.
— Ну что ты сделала! Олесь, надо бы ее в больницу, руку зашить, — Коровина набросила мне на руку стерильные марлевые салфетки и завязала тонким марлевым полотенцем в два оборота. — Только как же, она ведь в пальто...
Мы спускаемся с третьего этажа, лестница, к счастью, абсолютно пуста.
Мне — девятнадцать лет, я — “общественница”, — определение не мое, слова “общественность” и т. п. вызывают у меня ярость и головную боль. Сейчас февраль, а в июле меня завербовали, иначе не скажешь, в Общество охраны природы. “У нас будут деньги, а если бы здесь нельзя было сделать деньги, то, поверь мне, я не стал бы этим заниматься, — каждый день слышала я. — У нас будут дела по всей области. У нас сейчас это может получиться только потому, что сейчас везде все рушится. А когда мы разовьемся, то, конечно, очень многие захотят устроиться к нам на работу, но я еще не каждого возьму, потому что ты согласилась работать бесплатно, тебе и флаг в руки”.
Сам же этот вышеупомянутый Сафронов охранял раз в три дня Измайловский рынок, и когда незадолго до моего пореза мы заключили договор с одной базой на утилизацию аккумуляторов и потребовали за услуги тысячу, а дамочка заохала: “У нас сейчас нет денег!” — Сафронов воскликнул:
— Как это у организации нет денег! Вот я — десять тысяч получаю!
— Какая у вас хорошая зарплата!
Предложение меня до поры до времени устраивало. До этого я работала в одной из библиотек на окраине нашего города, но через два месяца меня оттуда поперли. Заведующая, туповатая сердечница лет пятидесяти, в один прекрасный день вызвала меня на ковер и объявила:
— Ты нам не подходишь, а тут одна женщина с высшим образованием ходит, пороги обивает. Тебя же, конечно, родители пытались пристроить по своим каналам. Они ведь у тебя работают, так что тебе работать необязательно. Ну, что скажешь? Ты огорчена?
Библиотеку я ненавидела, плюс ко всему меня в ней считали недочеловеком из-за того, что я у меня нет высшего библиотечного образования. Я плюнула и ушла.
И попала в Общество охраны природы
...Сафронов долго строил из себя благодетеля; разумеется, я не могла сказать дома правду о зарплате, как и никому другому, кому охота позориться?
Сафронов же на это говорил:
— Вот на Западе, там как: дают деньги под что-то; сначала что-то сделай, потом деньги получишь. А здесь, в этой стране, никто ничего не хочет делать. А они, что, опять гадят тебе на мозги насчет зарплаты? Да они не имеют права! Вот была бы работа, сказали бы: есть работа, а ты сюда ходишь, время теряешь!
И вот меня выгоняли, выкидывали, как кожуру, как использованную вату, под предлогом, что у нас маленькая комната! “Если ей нечего делать дома, это ее проблемы!” А что мне сказать дома? Что я — ничтожество, у которого никогда не будет работы? Тогда, как в песне поется: “Тогда, когда самоубийство честнее всего”:
А тот случайный прохожий,
Что вечером жмется к стенам,
Днем им вряд ли поможет,
Разве что бритвой по венам...
— У меня полиса нет, — бормотала я.
— Так нам не надо ничего, — Коровина надела на меня капюшон, завязала бубенцы, присев, бережно застегнула мою шубу на две нижние пуговицы. К слову сказать, Коровина — хорошая женщина, она добра, отзывчива, сострадательна, в наше время трудно отыскать хотя бы одно из этих качеств, но ее предательство, амбиции, святая уверенность, что все должны на нее работать, просто-напросто уничтожили сейчас для меня все доброе в ней.
Вы представляете, как может себя чувствовать человек с резаной рукой? Рана не болела, и я удивлялась, что еще жива, что еще иду, а если бы не знала, как у меня изувечена рука, то чувствовала бы себя совсем хорошо. Я взглянула на повязку и тихо вскрикнула, увидев проступившую кровь.
— Ты не смотри, — попыталась успокоить меня Коровина.
Нет, я знала, что умереть я не умру, а боялась я того, что меня просто без полиса никто не будет шить.
Темный страшный коридор, длинная очередь. Мой воспаленный мозг думает, что они все — резаные, как же они доживут, истекая кровью, дожидаясь, когда их примут?
Нас гонят, отсылают. Коровина заглянула в нужную дверь, светлая молоденькая медсестра говорит:
— Не видите, здесь занято! Дождитесь своей очереди, приготовьте документы!
— Какие документы?
— Какие здесь написаны!
“Паспорт, амбулаторная карта, полис”.
— А если нет, точно же, так и не примут? Мне: — Посиди пока.
Я не могу сидеть, мне страшно, страшно и странно, что я еще жива.
— Так идите к главврачу...
Но все-таки меня принимают, вне очереди.
— В одежде нельзя! — заходится от крика врачиха.
Выдержанная, прекрасно воспитанная Коровина берет с кушетки чье-то маленькое, легкое пальтецо.
— А этому здесь находиться можно?
Полотенце на руке разматывают.
— А я думала, у нее открытый перелом, — огорчается врачиха.
Я стою возле оранжевого операционного стола, а рядом с ним битком набитое ведро. Как-то получается, что Светлана Николаевна, старшая операционная сестра, женщина лет пятидесяти пяти, как потом я узнаю, самая человечная и единственная, кто достойна названия своей профессии, — сестра милосердия, — пристраивает мою руку над этим ведром, и я решаю, что в этом все лечение, а кровь так и должна в ведро капать, пока вся не сойдет.
— На стол.
— Как, во всем?
— Во всем. Это, — показывает кровавые тряпки, — оставить?
— Выбросить.
Все запихивают в ведро. Появляется Коровина.
— Галина Георгиевна, — говорю я, — где моя шуба? Сейчас эта женщина самый близкий для меня человек. — Галина Георгиевна, ее же украдут, у меня уже однажды украли!
— Не обращайте внимания, видите, она больной человек, — устало говорит врачам Коровина, и я только потом поняла, что она имела в виду под словом “больной”.
— Ах, ты сама! — радостно восклицает Шалимова. — У кого наблюдаешься?
— Ни у кого, — сухо говорю я. После нашей элитарной школы, где пацаны поливали девчонок грязью только для того, чтобы поупражняться в своей низости, в своем знании подзаборного языка, я в совершенстве владею хамством и унизить человеческое достоинство этой врачихи мне ничего не стоит, но я знаю, что тогда меня просто бросят умирать, и сдерживаюсь.
Какая-то медсестра спрашивает:
— Фамилия, имя, отчество? Где прописаны? Образование? Дата рождения? Место работы?
Мне уже требуется усилие, чтобы внятно отвечать.
— Ни у кого. Мне зарплату не платят.
— Где ты работаешь?
— В экологии. Но мы — отщепенцы от экологии, а так там все богатые...
Далее я несу полный бред, изливаю душу. Чувствую, как протаскивают первую нитку. Слева врачиха, она шьет, справа — операционная сестра, она подает ампулы, много ампул, и от этого мне жутко. Врачиха рассказывает про какую-то родственницу, которая лежит в Лосе, не забывая спросить у меня:
— У кого наблюдаешься?
Чувствую, как бинтуют, делают давящую повязку. Светлана Николаевна, подумав, говорит:
— Вот тебе еще сюда, — и подложила два комка марлевых салфеток.
И тут до слуха моего доносится:
— Не могу ей все психиатра вызвать! Какой номер набирать? Московский не отвечает!
— Не надо мне психиатра, я здорова! — вскрикиваю я, но голос мой звучит глухо и слабо, а я сама — жалкая, ничтожная. Всегда относилась к медикам с уважением, но сколько сейчас других — “демократически” безнаказанных!.. Мы перед такими абсолютно бесправны. Если тебе нахамит продавец, то только скажи его работодателю, хама тут же пинками вышвырнут за дверь. Но ведь, покупая хлеб, ты не рискуешь жизнью настолько!
Операционная сестра подводит меня к раковине, дает мыло.
— Помой руки... вот тут получше.
Голова ватная, а ног я просто не чувствую!
— Сядь на стульчик, тебе надо посидеть после наркоза, — подвязывает мне руку к шее и идет протирать спиртом стол.
Мне противна ее доброта, доброта с учетом того, что ей надо меня нейтрализовать, расслабить, чтобы тепленькой сдать в психушку.
Оглядываю себя: низ кофты в брызгах крови, рукав белой блузки в черный горох — насквозь. Коровина сидит в предбаннике, слышен ее тихий голос:
— Алло! Вот у нас тут девушка 78-го года рождения, резаная рана восемь на три. Как мне ей психиатра вызвать?
Я опять умоляю, унижаюсь.
— Мы обязаны! Нам некогда с тобою возиться!
— Так не возитесь!
— Так может быть, она в понедельник сама к психиатру сходит?
Коровина мне шепчет:
— Не бойся, я в соцзащите работала, вылечат анонимно. Ведь что-то тебя подтолкнуло это сделать? Я вот, допустим, себе не могу.
А я впервые увидела, что носик у нее целиком покрыт сеточкой морщинок.
— Завтра на перевязку! Не забудь, с десяти до часу!
— Запускайте!
Ко мне приставили санитара Алешу, сытого румяного мальчика. Я с ужасом подумала, что в машине он начнет ко мне лезть, как к психу-недочеловеку, а я не смогу защитить себя, — рука только что прооперирована, а наркоз еще не вышел!
— Что ж это вы, хотели умереть? — спросил он.
— Нет, я случайно, а чего это вы разговариваете со мной так иронически?
— А как это — “иронически”?
Где психушка, я не знала. Наконец приехали. Налево — регистратура, направо — пустой гардероб. Толстая женщина повела вверх по деревянной лестнице, впустила в кабинетик. Зимнее солнце било в окно, в крошечной комнатке, заставленной лампами, сидела другая, лет сорока пяти. Она взяла направление.
— Резаная рана восемь на три левого предплечья, — непонимающе прочла врач. Ласково мне: — Садись, снимай шубку. Ты осознаешь, что находишься у психиатра?
— Осознаю.
— Зачем ты это сделала?
— Они не платили мне зарплату и не собирались платить, говорили, что мне не надо, потому что я “на иждивении”, а потом сказали, что я им больше не нужна и чтобы выметалась. Вот я и взяла лезвие, чтобы им стало стыдно за то, что они меня использовали, и теперь я в отчаянии.
— Значит, демонстративно.
— Ну что, в Хотьково меня отправите?
— Нет, я отпустила машину. Чем болела в детстве, были ли операции, травмы головы?
“Нет”. — “Что испытала при порезе?” — “Ужас”. — “Ужас из-за чего? Испугалась крови?” — “Да”. — “Хотела попасть по венам?” — “Нет”. — “Правую руку или левую?” — “Левую”. — “А родители ваши хоть живы? Кем работает отец?” — “Служащий”. — “А он не пьет?” — “Нет”. — “Сонопакс”. Чтобы спасть спокойно. Шестьдесят таблеток, принимать по две в течение тридцати дней, утром и вечером. Сейчас выйдешь и купишь “сонопакс”. Молодой человек есть?” — “Был жених в Пушкинском районе, но он нашел себе сожительницу”. — “Здесь нужен психотерапевт, а еще лучше психолог. Слишком много проблем”.
На этом мои злоключения кончились. Наркоз вышел, мне стало легко и радостно, как и всякому человеку, починенному в травматологии, — когда опасность уже миновала. Я спустилась по этой травмоопасной деревянной лестнице, психи у регистратуры почтительно расступились, сочувствуя, видно, моей подвешенной руке. Я вышла из бордового здания с очаровательными елочками, растущими у крылечка, заторопилась, стыдясь стоящих рядом людей. На площади мужчина лет пятидесяти спросил:
— Гололед?
— Гололед, гололед, — заверила я его и прибавила шагу. Мне казалось, что все знают о моем позоре.
Когда я дошла до работы, чтобы взять свои вещи, то обратила внимание на бумажку, которую все несла в руке. Это был рецепт. Зачем мне это? Я не смогла бы купить “сонопакс”, даже если захотела.
Через неделю я вышла на работу.
— Как рука? — первым делом спросила Коровина. И это было ее последнее и единственное доброе слово ко мне. Она выживала меня целый день, игнорировала, затыкала рот, когда я пыталась дать информацию, как куда-то позвонить, а когда в пять часов я собралась уходить, позвонила начальнику:
— Михаил Викторович, а с Ольгой что делать? Она тут сидит и вам вырезки клеит.
Затем Коровина передает мне трубку:
— Посиди пока дома, не нагнетай обстановку, — услышала я. — Здесь главная Галина Георгиевна, а ты на птичьих правах.
— И сколько мне ждать?
— Неделю, — этот человек всем умел заговаривать зубы!
— Но мне дома уже есть не дают!
— Хорошо, я приду вечером и все им объясню.
— Не надо!
На лестнице мне было сказано Коровиной:
— Я, конечно, понимаю, что тебе, как и всякому нормальному человеку, нужно общение, но ты мне мешаешь работать. Я взяла на себя ответственность. Мне и самой стыдно перед детьми, скоро год, как я в последний раз получала зарплату. Тебе же Сафронов сказал, что даст тебе работу? Он-то на рынке зарплату получает, семью кормит. А ты на иждивении. Я же не говорю, что ты не можешь сюда приходить. Ты можешь сюда звонить...
Я ответила ей что-то из того, что отвечают в отчаянии, наивно пытаясь разбудить совесть. Слезы душили меня, но дома плакать было нельзя.
...Через неделю я вытряхнула из кошелька в окошко переговорного пункта рубль двадцать и скормила уличному таксофону ребристый кружок жетона.
— Тебе же сказали — не звонить! — взревело в трубке, — мы тебе записку в почтовый ящик положим. Все. Разговор окончен!
Это было в феврале, а сейчас сентябрь.
Щелково, Московской области
парфюмерия , купите туалетную воду недорого