Станислав Куняев ”ОТОЙДИ ОТ МЕНЯ, САТАНА!”
ВЕСТЬ О СОБЫТИЯХ 19 АВГУСТА
застала меня в родной Калуге. Ранним утром я прыгнул в машину и помчался в Москву.
В ночь с 19 на 20 августа меня разбудил телефонный звонок.
— Станислав Юрьевич! Вам звонит корреспондент "Независимой газеты" Юлия Горячева. Извините за позднее время, но нам хотелось бы знать, как вы относитесь к тому, что указом ГКЧП закрывается ряд газет и тем самым ограничивается свобода слова, насколько вы находите действия ГКЧП конституционными?
Чертыхнувшись про себя, я взглянул на часы: половина третьего ночи. Конечно, если бы меня разбудил мужской голос, я бы послал интервьюера куда подальше, но голос был женский, молодой, привлекательный...
— Знаете, Юля, я хочу видеть свою Родину единой, неделимой и независимой, я хочу, чтобы наша жизнь была надежной и прочной, как в прежние времена. Горбачевская смута разрушила устойчивость жизни. Ее надо вернуть, или по крайней мере остановить сползание к окончательной разрухе. Счастье Родины — говоря высоким слогом — для меня дороже, чем свобода печати или даже свобода творчества. Если ради борьбы с горбачевщиной моя свобода будет в чем-то ограничена — я приму это как должное. А что касается "конституционности", “антиконституционности”... Указ Ельцина о департизации также ущемляет мою свободу...
С тем же вопросом той же ночью мне позвонили из радиостанции "Свобода", и я ответил им приблизительно теми же словами... В течение нескольких последующих дней после "подавления путча" яростные шавки демократической прессы, сладострастно урча, обгладывали мои откровения, формулировали с нескрываемой радостью: "Наконец-то, мол, проговорился", "пойман за руку", "вот они, его подлинные тоталитарные взгляды".
Но через три месяца, за несколько дней до Беловежской катастрофы, в самый разгар охоты на ведьм в большом интервью той же "Независимой газете" и той же Юле Горячевой я еще раз, стиснув зубы, подтвердил, что убеждений своих, несмотря ни на что, — не меняю:
"Если бы мне предложили подписать "Слово к народу", считающееся идеологическим обеспечением действий ГКЧП, я, не сомневаясь, подписал бы его... Не думаю, чтобы Валентин Распутин был глупее мальчиков, шедших защищать "Белый дом". Это была попытка спасти Союз от хаоса, анархии, развала. А если смотреть глубже, то произошло столкновение двух сил в высшем эшелоне власти — "национал-государственников с космополитической, компрадорской кастой".
Так думал не один я. Мой друг Александр Проханов в те же дни высказался в интервью "Комсомолке" не менее прямо и резко: "Если выбирать между свободой и государственной идеей — то все мы отречемся от личной свободы. Пропади она пропадом эта свобода: либо невыход иных газет — либо спасенное государство!"
Из дневника (лето 1991 года)
“Выхожу на улицу. Голодные орды великих стариков и старух, победителей фашизма, уныло толпятся у магазина, в Карабахе только что рухнул на землю и сгорел вертолет с детьми и женщинами, у моего знакомого взломали дверь в квартиру и унесли все, что попалось под руку, но Александр Яковлев, только что возникший на экране, вальяжно размышлял про общечеловеческие ценности. А вслед за ним даже астрологи — вроде бы по звездам читающие судьбу земли — толкуют о том, что завтрашний день будет благоприятным для коммерческих сделок лишь до обеда... Звездное небо работает на "Менатеп" и "Экскарамбус"... “Отойди от меня, сатана!"
На другой день я все-таки решил сходить к "Белому дому", поглядеть своими глазами на вакханалию победившей демократии. На "площади Свободы", видимо, только что наступила передышка в стихии непрерывного митинга, на котором выступали среди прочих и Елена Боннер, и Геннадий Хазанов. Возбужденная их речами толпа шумела, выпивала, бренчала на гитарах, пела демократический гимн на слова Окуджавы "Возьмемся за руки, друзья", слушала рок-музыку.
Под ногами то и дело хрустели банки из-под пива, несколько молодых и жизнерадостных мародеров в обнимку раскачивались и весело кощунствовали:
— Забил заряд я в тушку Пуго!
Я аж сплюнул на асфальт площади Свободы от брезгливости и отвращения.
Какой-то ряженый солдат в бронежилете, одетом на голое тело, вздымая к небу руки, орал:
— Я горжусь тем, что я, простой солдат, стоял здесь на этой площади рядом с президентом России, где выступали такие великие люди, как Боннер, Ельцин и Хазанов!
...С Еленой Боннер я был знаком чуть ли не с середины 60-х годов. В то время я увлекался игрой в "пирамиду" и часто пропадал в нашей клубной бильярдной. Заглядывал туда и поэт Семен Сорин, которого, как правило, сопровождала немолодая, черноволосая, похожая на ворону женщина. Пока Семен, изгибаясь над зеленым сукном своим длинным телом, спасал или проигрывал очередную партию, его подруга, сидя в прокуренной бильярдной, терпеливо ждала окончания игры. Иногда мы с ней выходили в соседний зал скоротать время за чашкой кофе и в болтовне о всяческих пустяках. Ленка Боннер... Все, в том числе и я, запанибратски называли ее именно так. В конце концов то ли она сообразила, что выпивоха и бильярдист Сеня не подходит для роли мужа, то ли вообще разочаровалась в поэтах (до войны она была женой сына Эдуарда Багрицкого Всеволода), но через какое-то время исчезла. Я забыл бы о ней навсегда, если бы лет через десять мне не попала в руки книга антисоветчика и советолога Ричарда Пайпса с демонстративным названием — "Русские". В книге было множество фотографий всяческих диссидентов в различных позах и компаниях (русских, кстати, среди них почти что не было), и вдруг я набрел на фотографию, где был изображен академик Сахаров в кругу семьи и друзей. О Сахарове в те годы я уже что-то слышал по "Голосам", но, вглядевшись в лицо жены, стоявшей рядом с ним, ахнул: "Да это же Ленка Боннер! Так значит она, исчезнув из бильярдной, рассталась с литературной средой ради среды научной!"
Эх, Семен, Семен, вел бы ты себя в те бильярдные годы более солидно — глядишь, и у Сахарова судьба сложилась бы иначе, а может быть, и держава не развалилась бы...”
ВЕСНОЙ 1991 ГОДА,
собираясь засесть за работу над книгой о Есенине, я написал несколько писем в КГБ. Суть их состояла в том, что мне необходимо ознакомиться с несколькими десятками уголовных дел, заведенных в свое время на родных, друзей, поэтических соратников, литературных и политических врагов поэта, репрессированных, расстрелянных и отсидевших свои сроки в 20-30-е годы. Дело Алексея Ганина, Николая Клюева, Сергея Клычкова, Якова Блюмкина, сына Есенина — Юрия, сестры Екатерины, жены Зинаиды Райх... Знал я также, что и на самого Сергея Есенина в те годы были заведены дела, которых в глаза не видел ни один исследователь творчества поэта. Несколько месяцев я терпеливо ждал ответа на свои запросы, но, потеряв терпение, приехал в Союз писателей, сел за "вертушку" и позвонил в секретариат шефа КГБ Крючкова:
— Можно ли мне поговорить с кем-нибудь из помощников Владимира Александровича?
— А в чем дело и кто со мной разговаривает?
Я рассказал, в чем дело, представился и в ответ услышал:
— С вами говорит Крючков. Я распоряжусь и вы на днях получите разрешение работать в наших архивах.
Спасибо Крючкову. Наконец-то в просторном зале для заседаний на длиннющем столе полковник Сергей Федорович Васильев, интеллигентный и знающий дело, разложил передо мной груды папок, ко многим из которых не прикасалась рука ни одного историка литературы.
Месяца два с сыном, которого, видя неимоверный объем работы, я взял себе в помощники и соавторы, мы приезжали в архив, листали папки с грифами "совершенно секретно", делали выписки, но, понимая, что переписать от руки две или три тысячи нужных нам страниц невозможно, оставляли в делах закладки, договорившись с Васильевым, что по окончании работы нам сделают ксерокопии страниц, необходимых для будущей книги о Есенине.
Но тут грянул август 1991 года. Приехав на Лубянку, мы не обнаружили на площади аскетическую чугунную фигуру легендарного Феликса, а еще через несколько дней любезный полковник со смущенной улыбкой сказал мне:
— Станислав Юрьевич! В вашем распоряжении осталась всего неделя. Мы вынуждены сдать дела обратно в архив. Перепишите за эти дни все, что возможно, архивы вновь будут заперты и, видимо, надолго.
Мы с сыном впали в отчаяние, но выход все же нашли. На другой день принесли с собой магнитофон, и всю оставшуюся неделю с утра до вечера надиктовывали драматические истории из уникальных дел ЧК-ОГПУ-НКВД на пленку. Всего получилось около тридцати кассет разного объема — 40 или 45 часов записанного в скоростном режиме текста.
Последнее дело было закрыто — и на другой день захлопнулись свободно открытые доселе двери архивов... "Весна демократии" отцвела за какие-то две недели.
В дни работы на Лубянке мы волей-неволей обживали ее, забегали в буфеты перекусить, шли по коридорам в курилку, заходили в кабинеты к Васильеву и его сослуживцам. Атмосфера в грозном некогда комитете была чрезвычайно любопытной. Всякого рода новые чиновники, журналисты, иностранные корреспонденты вели себя там как подлинные хозяева: вызывающе, порой и скандально обращались с вежливыми и тактичными офицерами КГБ.
Помню, как уходили офицерские головы в плечи, когда они сопровождали по своим апартаментам по-хозяйски надменную Беллу Куркову, бесчинствовавшую в ту эпоху на телевидении в "Пятом колесе", либо какую-нибудь, говоря словами Лермонтова, "жидовку младую", похожую на Евгению Альбац.
Вообще женщины августовской революции — прелюбопытнейшая тема. Глядя на них, невозможно было не вспомнить великую мысль Достоевского о том, что "красота спасет мир". С каким прокурорским апломбом появлялись в те годы на экране Куркова или ее демократические соратницы — Валерия Новодворская, Елена Боннер, Ирина Хакамада, Алла Гербер, Марина Салье, Галина Старовойтова.
Видимо, не случайно образы женщин Великой криминальной революции как бы подчеркивали всю ее антирусскую и безобразную пошлость. Символами Великой Октябрьской все-таки были иные женские лица, если вспомнить Ларису Рейснер, Инессу Арманд, Александру Коллонтай. Недаром Борис Леонидович Пастернак в поэме "Девятьсот пятый год" так очертил женское лицо т о й революции:
Жанна д'Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Что бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.
Ты из сумерек, социалистка,
Свет секла, как из груды огнив,
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив.
Отвлеченная грохотом стрельбищ,
Оживающих там вдалеке,
Ты огни в отчужденье колеблешь,
Точно улицу вертишь в руке.
Как поэт, отпылав и отдумав,
Ты рассеянье ищешь в ходьбе,
Ты бежишь не одних толстосумов:
Все ничтожное мерзко тебе.
Это, конечно, лицо эсерки и террористки, но с каким вдохновением Борис Леонидович обессмертил ее в своей революционной поэме! А стихотворение Ярослава Смелякова, который словно бы кистью Петрова-Водкина изобразил более народный, нежели у Пастернака, но не менее величественный женский лик революции:
Сносились мужские ботинки,
армейское вышло белье,
но красное пламя косынки
всегда освещало ее.
Любила она, как отвагу,
как средство от всех неудач,
кусочек октябрьского флага —
осеннего вихря кумач.
Да, у той революции были великие поэты, и не только поэты: и композиторы, и прозаики, и скульпторы, и художники — если вспомнить Мухину, Булгакова, Коненкова, Шолохова, Шостаковича, Петрова-Водкина. В этом смысле ельцинская рево-люция столь же бесплодна, как и гитлеровская. Впрочем, августовскую революцию пытались увековечить в стихах, но поскольку не нашлось у них ни Блока с Есениным и ни Маяковского с Пастернаком, то журнал "Новый мир" в одном из осенних номеров 1991 года напечатал стихи некой Анны Наль, сделавшей попытку превратить фарс в высокую трагедию:
Белый дом в баррикадном терновом венце
и накатом в предместья поверх головы
катакомбное (! —
Ст.К.
) "Эхо Москвы"
Девять суток вослед
поминальный пикет
из туннеля — на свет,
как преграда убийцам.
И Давида звезда —
словно в пепле гнезда
шестикрылая птица.
Словом, вылупился под русскоязычную радость новомировской местечковой музы с благословения главного редактора Сергея Залыгина чудовищный шестикрылый птеродактиль. Эх, Сергей Павлович, Сергей Павлович, большой русский писатель...
ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ
после грязных трех дней августа начался чрезвычайный Пленум писателей России. Мы заседали на Комсомольском проспекте, когда двери зала распахнулись и вошли трое политических шпаненков, посланных из префектуры Центрального округа с бумагой за подписью префекта Музыкантского о том, что Союз писателей России как бы закрывается. Юрий Бондарев тут же бросился к правительственной вертушке звонить в префектуру. Дозвонился. Музыкантский иезуитски согласился с ним, что юридических оснований для закрытия Союза писателей нет, но "есть общественное мнение, что некоторые российские писатели идеологически подготовили выступления путчистов".
Несколько позже мы узнали, чье это было "общественное мнение". Оказалось, что Евгений Евтушенко, захвативший власть в Большом Союзе на Воровского, тут же настрочил мэру Москвы Гавриилу Попову донос, в котором Бондарев, Распутин и Проханов, подписавшие "Слово к народу", назывались "государственными преступниками", и заодно потребовал закрытия нашего Союза. А за услугу властям попросил отдать писательский дом на Комсомольском новому секретариату во главе с ним, с Евтушенко.
В составе троицы, пришедшей забирать для Евтушенко наш дом, был даже какой-то бездарный стихотворец, игравший полицейскую роль с особым рвением.
Президиум, где заседали Бондарев, Феликс Кузнецов, Петр Проскурин, Василий Белов, в первые секунды оцепенел, потом в зале начался шум, писатели были разгневаны и растеряны; вскочили со стульев, курили, спорили, кричали, не зная, что делать.
— Не уйдем, — воззвал к народу Геннадий Гусев, — если нас арестуют — пойдем под арест!
Я подошел к чекистской троице.
— Покажите мне документы, удостоверяющие вашу личность!
Демократический отморозок по фамилии Харчев с неохотой, но все-таки протянул мне ксерокопированную бумагу, на которой типографским способом было отпечатано:
"Следственный комитет по антиконституционной деятельности
Мандат
По предъявлении сего мандата тов. (ф.и.о.) предоставляется право участвовать в рассмотрении антиконституционной деятельности граждан, их причастности к государственному перевороту.
А.Бабушкин"
— А теперь покажите-ка мне документ, по которому вы хотите опечатать наш дом.
Я взял в руки послание префекта, прочитал его вслух:
"30.08.91. № 31. О взятии под охрану здания Союза писателей РСФСР.
Учитывая имеющиеся данные об идеологическом обеспечении путча и прямой поддержке руководителями Союза писателей РСФСР действий контрреволюционных антиконституционных сил в период с 19 по 21 августа 1991 г. и учитывая постановления Союза писателей СССР и Московского отделения Союза писателей, временно до выяснения степени участия в подготовке и проведении путча приостановить деятельность правления Союза писателей РСФСР и опечатать помещение. Комендантом здания назначить тов.Дуськина.
А.И.Музыкантский”
Холодная ярость, всегда помогавшая мне справляться в уличных драках с более сильными соперниками и не позволявшая отступать или сдаваться во время литературных схваток во враждебных аудиториях, овладела мной. И в приступе справедливого и безотчетного гнева я совершил некое движение. Через секунду разорванный пополам листок трепыхался на паркете... Дуськин и Харчев остолбенели. Вечный гений компромисса Феликс Кузнецов в отчаяньи всплеснул руками и бросился ко мне:
— Стасик, что ты наделал!
Но Василий Белов, оказавшийся расторопнее всех, наклонился, подобрал обе смятые половинки документа и помчался на проходящее в этот день заседание Верховного Совета, где, с трудом пробившись к микрофону, зачитал полицейское распоряжение Музыкантского и обратился к депутатам с просьбой защитить Союз писателей. Его партизанский рейд подействовал, но депутатам было уже не до нас. Силы, разрушавшие державу, выходили на финишную прямую. До конца жизни великого государства оставалось три месяца. А на бумажке Музыкантского, факсимильно воспроизведенной "Литературной Россией" в сентябре 1991 года, так и остался черный зигзаг, располовинивший ее сверху донизу...
В эту ночь и в несколько последующих мы, забаррикадировавшись, не покидали наш Дом писателей России и не позволили захватить его. Не хочу, как некоторые мемуаристы, героизировать эту осаду. Нас не собирались брать штурмом — просто припугнули, но мы не испугались. Если бы члены КПСС в своих обкомах и райкомах подавили бы, как писатели, свой страх, то возможно, что история державы пошла бы по другому пути. Но в те дни, подобно выборгским рабочим, решили не сдаваться, к сожалению, только мы.
Из дневника (осень 1991)
"Да и коммунисты хороши. "Мы не виноваты! Не замешаны ни в чем! Конституцию не нарушали!" — скулят нынешние ивашки и дзасоховы. Да лучше вы были бы во всем виноваты, лучше, если бы вы сидели в Матросской тишине или Петропавловской крепости! Да лучше, чтобы вы были рядом с Варенниковым, Шениным и Баклановым или с авторами воззвания "Слово к народу!"... Хоть было бы за что предстать перед судом... А то ни за что — и судят! Вот в чем позор...
Нашли чем гордиться — ни в чем не участвовали. Тьфу! Нет бы с гордостью сказать: мы сделали все, чтобы спасти страну от гибели, позора и разложения. Но у нас, преданных кликой Горбачева, не хватило сил... Судите нас, победители. Мы сядем в ваши тюрьмы и лагеря, но завтрашняя история оправдает нас, и завтрашние русские люди склонят свои головы перед нами, побежденными коварством!
А ведь ваши генетические предшественники, какими бы русофобами и авантюристами по сравнению с вами ни были, заслуживают куда большего уважения. В безвыходном положении они с яростью кричали: "Есть такая партия!" И брали ответственность на себя за кровь, за будущее государства, за все великие потрясения, превращая судебные процессы в победоносные пропагандистские шоу... А вы в звездный час (он мог бы быть вашим) прошептали: "Нет такой партии! Ни к чему не причастны! Ни в чем не виноваты!" Как в сказке — "крокодилы в крапиву забилися и в канаве слоны схоронилися". Конечно, на этом фоне и Ельцин глядится чуть ли не героем...
Да, с гордостью признайтесь, что рождалась партия как подпольная организация фанатиков, готовых идти на эшафоты, в тюрьмы и ссылки за свои убеждения. Гражданская война украсила чело партии кровавым и героическим венком. Индустриализация, коллективизация, Отечественная война — эпоха предельного риска, поиска, самопожертвования и жертвоприношений. Целина, двадцатипятитысячники, аскетизм, партийный долг — вечное неконституционное напряжение всех сил, вечное чрезвычайное положение... А вы забыли от страха свою историю, сложили лапки и бормочете, что мы, мол, самые что ни на есть послушные холопы Конституции.
Когда шел XXVIII съезд КПСС и небольшая лучшая часть съезда заподозрила Горбачева в целенаправленном разрушении партии и державы, генсек, понимая, что он еще не до конца разрушил организацию, пошел на риск — и с актерским возмущением (не доверяют, мол!) заявил, что готов подать в отставку. Тут законопослушный съезд дрогнул — ну как мы без генсека, без отца родного, без "социалистического выбора" — и все дружно бросились уговаривать Михаила Сергеевича не делать этого.
Когда я увидел эту сцену, то подумал о том, что северные таежные охотники, чтобы не кормить старых, уже не работающих охотничьих собак, пристреливают их, отслуживших службу. Дряхлая собака тянется к хозяину, с которым она охотилась всю жизнь, пытается лизнуть ему руку, а он уже поднимает свою двустволку...
Жалко мне было эту партию, которая когда-то подымала своих солдат на смерть и победу возгласом: "Коммунисты, вперед!", а в дни своего последнего съезда в последний раз попыталась неуклюже лизнуть руку замыслившего убийство хозяина...
Эх, законопослушники... не виноватые ни в чем, ничего не замышлявшие".
НО, ПО ПРАВДЕ ГОВОРЯ,
и мы себя чувствовали скверно. В полной надсаде и растерянности, не зная, что нам делать, на кого опереться, где найти сочувствие, поддержку, а может быть, и помощь, ночью 31 августа мы с Володей Бондаренко поехали в гостиницу "Россия".
Дело в том, что в дни августовского переворота в Москве проходил всемирный русский конгресс, куда съехались многие русские люди — старики из первой эмиграции, либо их дети, бывшие власовцы и энтээсовцы, дипийцы, о судьбах которых не раз писал Володя, а главное — многие из них были читателями, поклонниками и даже авторами "Нашего современника" и газеты "День". Мы полагали, что, симпатизируя нашим изданиям, зная и любя творчество Валентина Распутина и Василия Белова, Владимира Солоухина и Митрополита Иоанна Санкт-Петербургского, Игоря Шафаревича и Леонида Бородина, эти люди помогут нам связаться с газетами, журналами, радиостанциями Запада, чтобы рассказать о первых русофобских шагах нового режима, увидевшего в русских писателях-патриотах одну из главных опасностей для идеологов и практиков августовского переворота... Наивные люди! Загнанные в угол, мы невольно закрыли глаза на то, что наши зарубежные соплеменники с восторгом встретили "преображенскую революцию", что "кричали женщины "ура!" и воздух чепчики бросали". Никому из них и в голову не пришло, что она — эта революция — начало расчленения "великого и неделимого" государства, за идею которого умирали их отцы и деды.
В номере одного из лидеров НТС Романа Редлиха нас встретили с плохо скрытым высокомерием и начали поучать, как побежденных:
— Поздно вы, патриоты, спохватились! Надо было раньше возглавить восстание против коммунистов!
Номер выглядел роскошно, блистал зеркалами, шелковой обивкой кресел, красным деревом, хозяин с хозяйкой были, несмотря на наш поздний визит, одеты изысканно — он в костюме с иголочки, в галстуке с золотой заколкой, выбритый, благоухающий дорогим одеколоном, его жена, в европейском вечернем туалете, сверкающая кольцами, серьгами.
А тут мы, после бессонной ночи на Комсомольском, небритые, в измятых куртках, в изношенных кроссовках, с отчаянием в глазах... Нет, мы не туда попали, здесь нас не поймут... Отец Александр Киселев, духовник власовской армии, благообразный, аскетического обличья старик с белой бородой, вышел на наш стук в коридор.
— Тише, тише, чада, матушка спит...
Мы отошли в конец коридора к громадному окну, из которого как на ладони виднелись собор Василия Блаженного, Спасская башня, брусчатка Васильевского спуска... Слушая наши негодующие и сбивчивые речи, отец Александр молчал, теребил бороду, опускал глаза. На прощанье сказал:
— Оставьте надежду на Запад. Он не поймет вас и ничем вам, русским патриотам, не поможет. Храни вас Господь! — и осенил нас крестным знамением.
Из дневника (осень 1991)
“Если хорошо подумать — можно все-таки догадаться, почему так называемый цивилизованный мир не любит Россию и боится ее. Нелюбовь родилась задолго до русского коммунизма. Она была при Иване Грозном и при Петре Великом, при Александре I и при Николае II...
Страх перед военной и материальной мощью? Да, но это не все. Мы терпим поражения то в Крымской войне, то в Японской, то в перестройке. Мощь проходит, а неприязнь остается. Мистический ужас перед географическим беспределом? Неприятие чуждого Западу Православия? Да, все это так... Но главная причина в чем-то другом...
Бродил я летом по калужскому базару и разгадывал эту загадку. И вдруг полуспившийся мужичок с ликом кирпичного цвета, небритый, в засаленной куртяшке помог мне додумать мои мысли... Он стоял в окружении нескольких помятых жизнью пожилых друзей, они торговали гвоздями, гайками и болтами и ждали, когда откроется палатка, чтобы сдать рюкзак стеклотары, и он, чтобы повеселить душу, играл на аккордеоне... Каждый из компании — поговори с ним — личность, философ, характер — а перед музыкой все люди соборны. Я прислушался... Сначала мой земляк сыграл "Синенький скромный платочек", потом отступил лет на девяносто и довольно сносно и с чувством исполнил вальс "На сопках Маньчжурии", а заодно и какой-то жестокий романс начала века выплеснул в зябкое мартовское утро, а потом вдруг перешагнул на столетие с лишним назад и, самозабвенно растягивая меха, выдохнул из бессмертного ямщицкого репертуара: "Вот мчится тройка почтовая..."
Вот тебе и калужский бомж, в душе которого живут несколько веков культуры и музыки... Видел я в Америке внешне похожих на этого мужика бомжей — почти все дебилы и все неграмотные. Да, с точки зрения Запада, мы народ нецивилизованный, но я это понятие перевожу, как народ "сложный", "природный", "неупрощенный" и не желающий упрощаться ни за какие коврижки... За это нас и не любят, наша сложность — вечный укор их уступкам перед жизнью. Сложностью можно только гордиться. В первых числах августа я был на перенесении мощей Серафима Саровского в Дивеевском монастыре. Слезы подступали к горлу, когда глядел на море народа, пришедшего со всей России к своему заступнику. Это были в основном бедные русские люди с землистыми лицами от усталости, от дальнего пути, от недосыпа, плохо одетые, измученные всей многотрудной жизнью. Но как начинали светиться внутренним светом веры их лица, когда они приближались к раке с мощами Святого, когда падали на колени и целовали крышку раки.
А на том же калужском рынке стоит женщина, бедно одетая, продает петуха — наглым, крупным, с большим алым гребнем и грязным, но могучим хвостом, держит его, как ребенка, на руках и говорит соседке: "Петька у меня хороший, молоденький, девять месяцев ему. В хорошие руки отдать надо. А то утром пришли корейцы, стали торговать Петьку на зарез, а я не отдала... На зарез Петьку моего!.." И поцеловала петуха в гребешок...
Ну разве с таким народом западный рынок построишь? Что делать, если он не желает и не может упроститься, вопреки бесчеловечной воле мировой истории!”
К ОСЕНИ 1991 ГОДА
давление на очаги патриотического сопротивления достигло предела. Опричники и особисты демократии отслеживали каждый наш шаг, разглядывали в лупу каждую статью, каждое стихотворение, публичное выступление, включали все механизмы своей пропагандистской машины, чтобы подавить, обескровить, измотать...
Борьба эта, впрочем, длилась всегда, но особенно бесчестные формы она приняла после августа. Но довести до отчаянья им меня не удавалось, поскольку каждый раз, доходя до предела усталости, я уезжал на пару недель в беломорскую или североуральскую тайгу на охоту и на рыбалку, а возвращался похудевший, надышавшийся таежным воздухом, облученный незакатным северным солнцем, как будто заново рожденный для борьбы. Что они могут сделать со мной, эти изможденные от злости демократические крысенята, сидящие в кабинетах, в телестудиях, в приемных своих крестных отцов, когда меня сама мать — сыра-земля насыщает здоровьем?!
Однако я не знал всей меры их коварства, когда осенью 1991 года высадился из АН-2 на берег Белого моря в поселке Ручьи. А добираться мне надо было до устья Мегры — на восток еще верст тридцать. Море штормило, и я не мог выехать на моторе. Пришлось полегче одеться и пешком идти вдоль берега. Береговая дуга гигантским изгибом уходила к востоку — и лишь где-то далеко-далеко в дымке на горизонте чуть брезжили очертания мыса; не верилось, что туда можно дойти к вечеру.
Часа через четыре я дошел до Вазицы. Передо мной шумела река, поуже Мегры, но перейти которую было невозможно. Я поднялся чуть выше по течению, увязал обрывками металлического троса в плот три сухих бревна и, пихаясь шестом, начал переправу. Чуть-чуть не доплыл до берега — развалился плот и я с броднями, полными ледяной воды, вылез на песок, снял сапоги, вылил воду, выжал шерстяные носки, попил пригоршней воды из Вазицы и пошел дальше. До Мегры я добрался лишь к вечеру, когда солнце за спиной прикоснулось алым краем к морю.
...Меня уже ждали, мы поставили палатку, развернули спальники, натаскали дров, развели костер и выпили по первой за последние крупицы счастья, еще доступные нам... Однако вода была высокая, что ни день шли дожди и в первые несколько дней мы едва-едва добывали себе на уху...
Холодным солнечным утром мы вылезли из спальных мешков, искупались в ледяной воде, позавтракали кашей с тушенкой и пошли к берегу, к нашей байдарке. Тропинка петляла среди зарослей желтолистого низкорослого березняка, и, когда мы уже выходили к реке, вдруг из прибрежных кустов, как по команде, поднялись три человека и пошли к нам навстречу, на головах у них были фуражки инспекторов рыбнадзора... К счастью, ни одной пойманной семги у нас не было, лишь под пологом палатки в целлофановом мешке инспекторы обнаружили трех подсоленных харьюзков да двух щучек... Один из инспекторов был давно знаком мне, я даже не раз выпивал с ним в Архангельске, и, улучив минуту, я отвел его в сторону:
— Эдуард! Ну зачем все эти протоколы, засады, санкции? Ты же нас знаешь, еще неделю отдышимся — и домой. У нас же ни сетей, ни моторов, одна байдарка да спиннинги.
— Станислав Юрьевич! Я человек подневольный. Нам приказ из Москвы пришел — поймать тебя, целый план наш новый начальник выработал. Специальный вертолет заказали. Чтобы не спугнуть вас, мы на озерах высадились и сплавлялись на лодке, бесшумно, просматривая каждый километр берега. Целую неделю плывем. Дело-то серьезное, а мы люди подчиненные... Кто-то из Москвы на вас стукнул.
Бригадир группы захвата составил протокол, я расписался, что готов заплатить штраф за двух щурят и трех хариусов, допили с ребятами на прощанье последнюю бутылку, проводили их до резиновой надувной лодки и распрощались...
Вроде бы пустяковое дело. Но, когда я вернулся в Москву и в один из осенних дней включил информационную программу, то ушам не поверил, услышав, как Юрий Ростов по попцовским "Вестям" докладывает всей стране, что главный редактор "Нашего современника" "ставил на реке Мегра сети на семгу и был пойман с поличным". Через час в 21.00 во "Времени" то же сообщение повторил Александр Гурнов: "Ловили семгу сетями..." Дальше началась целая вакханалия в столичной и провинциальной прессе. "Северный комсомолец" от 26.10.91: "Наши ребята к Куняеву приглядывались уже давно... На этот раз решили действовать наверняка. Правда, семги на этот раз не оказалось. Наложили штраф 69 руб. 90 копеек". "Литгазета", 30.10.91: "Главный редактор журнала "Наш современник" проводил незаконный лов рыбы..." "Губернский вестник" (Самара), 8.11.91: "Известные русские шовинисты — главный редактор "Нашего современника" Станислав Куняев, его сын Сергей и писатель Игорь Печенев — были пойманы на том, что ловили семгу... Борцам за русскую державность и природу захотелось семужки. Если судьи не будут столь же беспринципными, как "русские патриоты", нашим литераторам придется сменить писательское поприще на физический труд в местах заключения". Ленинградская "Смена", 29.10.91: "Лидеры СП РСФСР уже не первый год браконьерствуют на мезенских реках. Проводником их был уроженец здешних мест, тоже писатель, Владимир Личутин, без труда получавший в обкоме КПСС лицензии на отлов семги". (Личутина с нами вообще не было, а пороги архангельского обкома КПСС, да еще за лицензиями "на отлов семги", он в жизни не переступал.)
"Утку" о "сетях и семге" передала из Мюнхена "Свобода", два или три раза с комментариями на ту же тему выступило российское радио, "Комсомолка" тоже не преминула отметиться. Словом, технология массированной клеветы и тотальной мобилизации всех СМИ отрабатывалась еще до появления в нашей жизни Сванидзе, Доренко, Киселева.
Я понимал, в чем дело. У "Нашего современника" тогда был гигантский тираж — более 300 тысяч, и читали его несколько миллионов. Шла подписная кампания — и демократам во что бы то ни стало надо было унизить и оболгать главного редактора в глазах читателей. Однако они добились совершенно противоположного результата. Письма в мою поддержку посыпались в редакцию со всех сторон России. Вот одно из них, которое очень понравилось мне по стилю: "Искренне уважаемый С.Ю.Куняев (к сожалению, не знаю Ваше отчество). Я решила написать Вам о том, что написала в передачу "Вести". Вот что я им написала: “Да вы что?! Совсем обабились!!! Так не врут даже женщины, а вот именно бабы. Базарные! У Куняева промысел что ли рыбный, чтобы на всю страну говорить? Это что — 150 миллиардов матерого мошенника Фильшина, с которым вы умильно разговариваете на телевиденье? Или Т.Заславская с погубленными с ее помощью деревнями? Или Илья Заславский с его квартирными махинациями?.. Даже если что-то там случилось (допустим) во время рыбалки — это так все смехотворно по сравнению с тем кромешным и оголтелым русофобством, которое так и прет изо всех щелей, даже когда вы маскируетесь. Да воздастся вам по заслугам! Запомните это".
В КОНЦЕ СТРАШНОГО ГОДА,
в сумрачном декабре я, раздавленный расчленением страны, уговорил Сашу Проханова хоть на несколько дней уехать в Заволжье, в Арзамасский уезд, в глухие русско-мордовские леса, где в начале века работали земскими врачами в Карамзинской больнице мои дед с бабкой и где на берегу холодного, чистого Сатиса протекала в молитвенном подвиге жизнь преподобного Серафима Саровского...
Морозной ночью мы добрались до больницы, где нас встретила хлебосольная семья земских врачей — Олег Михайлович Бахарев с женой Мариной Владимировной. Мы обнялись, расцеловались, сели за стол, поужинали, за разговором отмякли душой, а наутро Олег Михайлович предложил нам поехать не в Дивеево и не в Саров, а в лесную глушь. Часа два или три сряду наш "газик" пробивался сквозь заснеженные, заросшие березняком и осинником дороги.
— А вот и Дальняя Пустынька — наконец-то! — с облегчением сказал Олег Михайлович. — Я, грешным делом, сомневался, думал, что заблудились...
В Дальней Пустыньке протекли несколько лет одинокого затворничества русского народного Святого. Здесь он отмаливал у Бога грехи мира сего, здесь совершал подвиг смирения и аскетической жизни. Небольшая поляна посреди соснового бора, легкий дощатый навес над головою. Когда-то здесь, видимо, стоял шалаш или крохотная землянка... На почве лежат два плоских камня с углублениями, оставшимися от колен святого Серафима: сотни ночей и дней простоял он в молитвах на этих гладких, отполированных глыбах песчаника.
Саша вытащил две свечи — поставил их на камни, Олег Михайлович достал спички, свечи вспыхнули, но под легким ветром, несущим над землей снежинки, заколебались, затрепетали — и вдруг погасли. Мы с Александром огорченно и молча переглянулись, но, словно бы в укор нашему сомнению, порыв ветра тут же затих и язычки пламени сами по себе снова возникли над желтыми восковыми свечами...
"Я воздавал своей земле почти молитвенным обрядом".
Печатается в сокращении. Полностью — в 12-м номере журнала "Наш современник"
Все виды мебели от
мебельной фабрики Эталон
: спальни, прихожие, детские, можно приобрести у нас.