ЗА ГОРАМИ, ЗА ДОЛАМИ...
Михаил Алексеев
6 мая 2002
0
19(442)
Date: 06-05-2002
Author: Михаил Алексеев
ЗА ГОРАМИ, ЗА ДОЛАМИ...
(Глава из нового романа “Оккупанты”)
"Отправляясь в чужедальние страны, не забудь взять с собой твое любезное Отечество"
(Из напутствий старого путешественника).
История, с которой начинается новое мое автобиографическое повествование, частично использована в эпилоге романа "Мой Сталинград". Мне показалось, что она, история эта, будет весьма уместной как связующее звено между двумя документально-художественными вещами, в коих основным и единственным повествователем является автор, он же и постоянно действующее лицо в ряду бесконечного ряда других сменяющихся лиц, несущих собственные имена. К тому же я понял вдруг, что как бы далеко я не ушел от прежних своих героев, в какие бы дали-дальние не увела меня судьба от них, но Сталинград-то не отпустит от себя, он останется со мной всегда, до конца дней моих. Ибо он — во мне, а я — в нем. И не только я один…
Александр Проханов в своем выступлении на презентации "Моего Сталинграда" сказал: "У меня возникло ощущение, что эта книга является длинным, обстоятельным письмом фронтовика о том, что с ним происходило на фронте. Письмо это Михаил Алексеев писал 50 с лишним лет. Начинал писать еще тогда, в сталинградских степях, своим домашним, в саратовскую глубинку, но потом сам вернулся домой и сам прочитал свое давнишнее письмо. Он одновременно и отправитель военных треугольников зимы 1942-1943 годов, и их получатель, спустя полвека".
Ощущение А. Проханова удивительно, даже оказалось поразительно точным по главной сути. Замечу лишь, что давнишнее то письмо составилось из множества писем, и писались они не 50 лет, а двести дней и двести же ночей в окопах Сталинграда, день за днем на протяжении всего побоища. А посылались те треугольники не моим домашним в саратовскую глубинку, Саша, друг ты мой верный, а в малюсенький город Ирбит, затерянный где-то в уральских горах, куда во время эвакуации перебралась из города Сумы одна украинская семья, "а с нею, сообщал я в "Моем Сталинграде", прелестнейшее существо по имени Оля Кондрашенко. Жили мы в уютном и ласковом городке на берегу поэтичнейшей речки Псел в одном доме. И, конечно же, не могли не подружиться. И не знали, что дружба наша будет очень долгой. А виною тому Леля, Оля, Ольга Николаевна — она не давала погаснуть этому светильнику нашей прекрасной, светлой дружбы, так и не перешагнувшей порога, за которым было бы уже другое…".
Вот ей-то, Оле Кондрашенко, я и посылал все свои сталинградские письма. И она сохранила их все до единого! И лишь теперь, спустя шесть десятков лет, стала высылать их мне. Сталинград из кроваво-огненной своей купели вновь вернулся ко мне в моих же собственных письмах. Часть из них использована в новогоднем номере "Российского писателя" 2002 года в большом материале, названном довольно верно "Возвращение огня", где моя маленькая фотография времен Сталинграда помещена рядом с фотокарточкой Ольги 1941 года, в самый канун войны. Основная масса моих писем получена мною уже после того, когда работа над романом была уже завершена, и книга вышла в свет. Но мог ли я упрекнуть свою подружку за задержку!..
Из Сталинградского сражения я вышел живым, хотя мог бы — и даже не мог бы, а просто вроде был бы обязан погибнуть несколько раз по логике кровавой той сечи. Уцелел, и какое-то время еще не знал, что со Сталинградом я породнюсь уже в буквальном, нарушившем намечавшиеся было у нас с Ольгой далеко идущие послевоенные планы, буде суждено мне сохраниться.
С весны 1942 года в Бекетовке, на южной окраине Сталинграда, жила-была девочка-девчонка. Звали ее Галей. Она была тоже сиротой, как и Валя Сероглазка, о судьбе которой рассказано в "Моем Сталинграде", и так же, как у той, у Гали была мачеха, каковую с полным правом можно отнести к классической категории "злой мачехи". И Галя тоже убежала от нее, но не на фронт, а к своей старшей сестре Нине, которая жила с мужем и двумя детьми в Бекетовке.
Но война быстро подкатила и сюда. Получив аттестат зрелости, по окончании десятилетки, девушка добровольно пошла защищать город, ставший не только для ее сестры, но и для нее, родным. С той поры она и стала называть себя "комсомольцем-добровольцем", так вот, в мужском роде. Сделалась связисткой не где-нибудь, а в штабе 64-й армии, когда этот штаб перебрался в Бекетовку. Что и говорить, нелегко ей было там. В горячие минуты боя, а их было много, таких минут, на нее покрикивали все начальники, какие там только были. Замешкается чуть-чуть, а на нее уже все кричат. Особенно сердито — адъютант командующего: известна слабость всех адъютантов ставить себя выше своих непосредственных начальников. Адъютант кричал, а вот Михаил Степанович, командарм, в таких случаях (у Шумилова голос был тихий, глуховатый) говорил тоже строго, но отечески строго: "Ну, что же ты, девушка? Порасторопнее надо. Бой же идет". И Галя любила командующего, но не любила его адъютанта, который, ко всему, домогался еще ее близости. И девушка в конце концов (правда, это было уже в конце войны) добилась того, что ее перевели в танковую бригаду, тоже связисткой.
Все это я узнал потом. А то, что где-то рядом находится человек, который станет моим спутником на целых сорок два года, не знал, не ведал. А случилось это так.
В моей истории нет и капельки вымысла, хотя она могла бы стать сюжетом ловко закрученной приключенческой повести. Жизнь, в особенности фронтовая, подбрасывала иной раз такое, что, как говорится, нарочно не придумаешь.
Конец марта 1944 года. Правобережная Украина. Черноземная, трясинистая, какой ей и полагается быть в весеннюю распутицу. Грязища непролазная. И бредут по ней в своих ватниках три девчонки-связистки. За плечами карабины, за спинами у двух катушки с проводом. У одной — полевой телефонный аппарат. Куда бредут? А туда, на юго-запад, в сторону Румынии, где за горами, за лесами ждет их оперативная группа штаба 64-й, а теперь уже 7-й гвардейской армии, — там их, восемнадцати-девятнадцатилетних, ждут, там они должны раскинуть связь, соединить опергруппу с передовыми частями, вошедшими наконец в сопрокосновение с оторвавшимися в поспешном отступлении дивизиями противника.
Девчата устали до невозможности. Им страшно хочется поесть, а есть-то нечего: тылы с продовольствием отстали, увязли в грязи где-то далеко позади, "бабушкин аттестат", кажется, тоже иссяк: не могли же сердобольные украинские бабули накормить целую армию, вот уже неде-лю двигавшуюся через их селения. А перед тем через эти же селения прошлась голодная и злая от неудач армия немецкая: гитлеровцы не станут церемониться: после них действительно для других народов хоть потоп.
Замешанная сотнями тысяч ног, копыт, гусеничных траков, колесами артиллерийских орудий, дорога уходила в гору и скрывалась где-то за этой горой — оттуда доносились сочные, не приглушенные большим расстоянием артиллерийско-минометные выстрелы и автоматно-пулеметные очереди.
Девчата останавливаются все чаще. Ноги отказываются идти дальше. Они, ноги, дрожат и от усталости, и от страха. Связистки не знают, кто там, за горой, свои или... Вот это "или” и придерживает воинов в ватных брючишках за ноги.
— Девчонки, может, подождем маленько, — предлагает Вера. — Появится же кто-то из наших.
Подруги не отвечают, но вслед за Верой и останавливаются и взирают вокруг себя с робкой надежной. Востроглазая Рита первой различила две разительно неравные человеческие фигуры. Неравенство это сделалось более разительным, когда фигуры стали хорошо видимыми. Одна из них, малая, была облечена в добротный белый полушубок, изготовленный где-то в далекой Монголии, а другая — в шинель, которая достигала лишь до колен, не прикрывая их полностью. Это были военные журналисты из "Советского богатыря": редакция тоже застряла позади, и находилась теперь Бог знает где. Журналисты же, гвардии старший лейтенант Михаил Алексеев, по должности заместитель редактора, и лейтенант Юрий Кузес (в редакционном быту его все в глаза и за глаза называли Казусом) должны были во что бы то ни стало догнать передовые части своей дивизии и добыть там свежий материал для газеты. К этому времени бывший политрук и командир минометной роты, затем заместитель командира по политчасти в артиллерийской батарее под Сталинградом и на Курской дуге, Алексеев поднаторел порядком и в роли газетчика, убедившись на своем уж опыте, что действительно не Боги горшки обжигают.
Чувствовали себя эти двое малость пободрее, потому что в последней перед этой горой деревне, в самой крайней хате, смогли подкрепиться все же по "бабушкиному аттестату". Хозяйка, пожилая "тетка" Фанаска, поначалу всплеснула, руками, завидя в дверях этих двух добрых молодцев, поскорее сообщила, что они за одно только это утро оказались у нее сотыми: ризве ж их "усех нагодуешь", то есть накормишь?! Призналась все-таки, что осталась лишь одна сваренная для холодца коровья голова — "бильш ничего нема".
— А ты, тетенька, не могла бы отдать ее нам? — осведомился Юрка Кузес.
— Будь ласка, да разве ж вы будете ие снидать?
— Будем, будем! — отозвались мы хором. — Голод, тетенька, не тетка! — сострили тоже хором, усаживаясь за стол.
Подхарчившись таким образом и повеселев, мы подымались теперь в гору, подтрунивая, по обыкновению, друг над другом.
— Скажи, Михаил, как бы ты, будучи командиром полка, брал бы эту высоту? — спрсил Юрий, указывая на макушку горы.
— Смотря кто командовал бы на той высоте, — ответил я.
— Ну, допустим, я.
— Тогда, мне нечего было б и голову ломать!
Расхохотались. Между тем, увидели впереди себя девчат и прибавили ходу. Через несколько минут догнали их, вместе поднялись еще немного, в небольшой ложбинке, окруженной низкорослым кустарником, расположились отдохнуть, Вера и Рита, познакомившись, уже вовсю щебетали с молодыми офицерами. Третья, Галя, присела на прошлогодней траве в стороне со своей катушкой и с карабином, поглядывая на остальных молча, не присоединяясь к веселой болтовне подруг. Девятнадцатилетняя, с виду она была сущий подросток, узкое лицо казалось просто ребеночьим. Сказать, что ее вовсе не интересовали лейтенанты, нельзя. Галя прислушивалась к их словам. Один из офицеров в полушубке, синеглазый, румянощекий, как девчонка, почему-то, разговаривая с ее спутницами, поглядывал часто не нее, Галю.
Отдохнув, мы поднялись на вершину горы, с которой увидели внизу большое село Ширяево. Но прежде того увидели пятерых мальчишек, занятых совсем, вовсе уже невеселым делом: ребятишки стаскивали в одну братскую могилу наших убитых тут недавно солдат. Некоторых, взятых, видимо, по пути наступления в ближайших селах и деревнях, не успели еще обмундировать, экипировать, и эти лежали на бранном поле в своих домашних одеждах: в пиджаках и стареньких пальто, в черных порванных фуфайках и разношенных ботинках и сапогах. Позже таких новобранцев называли "чернорубашечными".
Подростки, сумрачные, молчаливые, лишь вчетвером могли нести одно тело. С лиц ребячьих, раскрасневшихся от тяжкой и скорбной работы, струился пот. Юрка и я, а вслед за нами и девчата, сняв с себя боевые доспехи, то есть карабины, телефонный аппарат и катушки, начали помогать ширяевским ребятишкам. И тоже молча. И только когда все тела были уложены в ямы и мужская часть артели принялась засыпать ее землей, девчата сперва зашмыгали носами, а потом уж всхлипывать и под конец разрыдались. Участницы Сталинградской битвы, боев жестоких на Курской дуге, на Днепре и за Днепром, неужто они не видели подобных зрелищ?! Может, это не первые их слезы, пролитые над могилами павших... конечно же, не первые. Но в сердце женщины, как в бездонном роднике, велик запас слез — не выплакать их и во всю оставшеюся жизнь. Эти три когда-то еще станут матерями, а может, какой-то из них не суждено испытать материнства, но они, женщины, рождены для того, чтобы дать жизнь другим, — не потому ли так ненавистна им смерть?!
Отплакали, вытерли досуха глаза. Бледность проступила на лицах.
— Вы наверно, голодны, девчата?
Молчат. Ну, что же я за болван такой! Можно ли спрашивать? Я покликал к себе ширяевских ребятишек:
— Ребята, у вас дома найдется что-нибудь поесть?
— Тилько молока трохи. Корову вид хфашистив сховалы.
— Это уже немало! — воскликнул Юрка. — Ну а в твоей хате? — обратился он к другому.
— Тилько мамлалыга, мабудь.
— Пойдет и мамалыга! От нее уже Румынией пахнет!.. Ну а у тебя? — повернулся Кузес к третьему, самому юному на вид.
— Ничого нема, — грустно обронил малец.
— А ты вспомни-ка, вспомни, хлопец...Может, что-то найдется.
— Тилько яиц с пяток.
— Так это ж целая яичница! — восторженно взревел Юрка. После того, как ширяевские запасы были выяснены, я попросил:
— Вот что, ребята, девушки наши давно ничего не ели. Ведите их к себе и покормите. Им ведь еще далеко идти. До самой аж Румынии. Ну, как, покормите?
— Покормимо! — ответил за всех старший.
Вера быстро сориентировалась, взяла под руку паренька, у которого в доме было молоко. Рита быстренько подошла к мальчишке, в доме которого ждал их пяток яиц. Ну а молчаливая и угрюмоватая Галя пошла в самую отдаленную хату вслед за мальчиком, чтобы угоститься мамалыгой. Мы распрощались с ними при входе в село и, не задерживаясь в Ширяеве, отправились дальше на юго-запад к Днестру.
До самого конца войны, да и первые месяцы после войны, нигде эти военные люди не встречались больше.
А потом случилось вот что.
Я работал уже в армейской газете "За Родину". Редакция располагалась в курортном городке Венгрии — Балатон-Фюрете. Однажды начальник издательства гвардии капитан Колыхалов, весьма проворный и сметливый мужик, привез из-за озера Балатон, от станции, с которой отправлялись на Родину первые партии демобилизованных, трех девушек, уже успевших сменить военную форму на гражданские платья. Перед тем, как отправиться домой, каждая из них вспомнила, что ехать ей, собственно, не к кому: у одной отец с матерью померли, у другой — погибли в оккупации, у третьей осталась одна сестра, и та живет где-то далеко в Сибири.
Колыхалов быстро оценил ситуацию и принялся уговаривать девчат, чтобы они остались на год-другой в армии уже в качестве вольнонаемных. Научим, мол, вас, будете в редакции наборщицами, а Галя-связистка будет принимать сводки Совинформбюро (они продолжали выходить). Подзаработаете, мол, деньжат, приоденетесь, принарядитесь как следует, а тогда уж и домой. Подмигнув, пообещал и женишка подыскать, в редакции-де немало холостяков...
Сразу скажу, что ни я Галю, ни Галя меня поначалу не узнали. Что значит — поначалу? Встреча на Ширяевской горе была так коротка, к тому же девушка держалась почему-то подальше от нас с Юркой, так что я не смог запомнить ее. А вот тут, в далекой Венгрии, в редакции, я почувствовал, что все чаще и все тревожнее стал поглядывать на молчаливую гордую девушку. И прошло немало времени, прежде чем мы потянулись друг к другу. И настал момент, когда я, отправляясь в очередную командировку, кажется, в город Веспрем, в окрестностях которого располагались наши войска, сказал ей:
— Вот что, Галя, я уезжаю на неделю. А ты забирай свой чемодан и переселяйся в мою комнату. Ясно?
Она вспыхнула и ничего не сказала.
Через неделю я вернулся и не узнал своего холостяцкого жилья. Прямо перед входом на противоположной стене распростерла крылья какая-то огромная птица, ниже — зеркало, окаймленное нарядным полотенцем, а чуть сбоку — столик с белоснежной скатертью. И кровать совершенно преображенная, с куполом пестрых разнокалиберных подушек: откуда только она их взяла?!
Словом, так закончилась моя холостяцкая жизнь.
Прошло три года. Мы живем уже в Австрии, в центре Европы, в красивейшим городе Вене. Нашей дочери Наташе, родившейся возле Штадтпарка, в коем возвышается памятник Штраусу, исполнилось два года. В какой-то тихий час нам с женой захотелось вспомнить фронтовые пути-дороги. Чаще всего, как это и бывает, звучало слово: А помнишь? Оно будет звучать, тревожа сердце и будоража память, до тех пор, пока не покинет этот мир последний ветеран. “А помнишь?" — спрашивали и мы друг друга. Жена вдруг попросила:
— Расскажи, что тебе запомнилось больше всего из фронтовых встреч. Или про какой-нибудь эпизод...
И надо же было случиться такому! Почему-то из всего виденного и пережитого на войне мне вдруг вспомнилась гора перед Ширяевым: три девушки-связистки, похоронная команда из двенадцати-четырнадцатилетних мальчишек. Я начал было рассказывать, как вдруг увидел, что слушательница моя вспыхнула, покраснела так, что из глаз брызнули слезы. И только тут, в эту минуту, в этот миг мы узнали друг друга. "Так это же был он, синеглазый, в полушубке белом! А я еще подумала про себя: чужой жених..." "Так это же Галя, та, что сидела в сторонке и не подходила к нам!" — вспомнил я с заколотившимся сердцем.
Потом я спросил:
— Почему же ты так покраснела сейчас?
— А я подумала: хороша же я была в том заляпанном грязью ватнике.
— Ты была в нем красавица. Лучшего наряда на свете и не бывает, — сказал я совершенно серьезно и искренне.
Теперь ее уже нет. А в тот вечер, в Вене, она впервые рассказала мне о том, как ушла на фронт — защищать Сталинград. В последние годы жизни она подружилась с талантливой поэтессой Людмилой Шикиной, и та посвятила ей свое стихотворение.
Что ж ты, Галя, шаль посадскую
Опустила на глаза?
Где шинель твоя солдатская —
Злому ворогу гроза?
Где пилотка — ломтик месяца
В окровавленном дыму?
То ли тополь в окнах мечется,
То ли память — не пойму.
За окошком ночь осенняя.
Ты глядишь в квадраты рам.
Небо звездами усеяно.
Подсчитать бы, сколько ран —
Сколько ран тобой врачевано,
Милосердная сестра,
Сколько раз в снегу ночевано.,.
Так и будешь до утра
Все глядеть куда-то в прошлое,
На сиреневую ночь?
Все, что жизнью было спрошено,
Что по силам и невмочь,
Отдала ты с верой чистою,
И печалиться постой.
Веря в Жизнь, солдат от выстрела
Заслонит тебя собой.
До ухода на фронт была Галя и сестрой милосердия, десятиклассница, хрупкая и тонкая, как тростинка, носила раненых в своей школе, ставшей госпиталем. Много лет спустя по просьбе внучки она часто вынимала свою красноармейскую книжку, где был отмечен весь ее боевой путь от Сталинграда до Праги. Показывала и награды — орден "Отечественной волны II степени" и медаль "3а боевые заслуги". Это были для нее самые дорогие знаки. Давайте и мы с вами потрогаем их своими руками. А коли доведется вам посетить в Подмосковье Кунцевское кладбище, то вы сможете увидеть на одном гранитном постаменте беломраморную женщину, возлежащую над своей могилой. Женщину эту зовут Галей. Тут она — солдат бессмертного Сталинграда, обрела наконец свое вечное успокоение.
У времени и у судьбы свои законы, свои права. Я уже упомянул в "Моем Сталинграде" о том, как у начальника политотдела моей дивизии гвардии полковника Денисова спустя полгода после сталинградской эпопеи, уже на Курской дуге, под Белгородом, пришла в голову более чем неожиданная мысль: представить меня на должность заместителя редактора дивизионной газеты. Что навело его на мой след, минометчика, артиллериста в пору боев на Волге, одному аллаху ведомо. Может быть, две-три заметки, с грехом пополам сотворенные мною и напечатанные в этой газетенке с грозным названием "Советский богатырь"? Думается, однако, что заметки эти разве только при повышенном оптимизме можно было принять за признаки журналистских способностей их автора. Но как бы там ни было, но я стоял тогда перед маленьким аккуратным человеком в полковничьей форме с умными, насмешливыми глазами и слушал сентенцию относительно того, что не боги горшки обжигают, что газета не менее важная огневая точка, чем минометная рота или артиллерийская батарея, что со временем я еще буду его, гвардии полковника, благодарить, и что "балакать", собственно, больше не о чем, а надо брать предписание в зубы — он так и сказал "в зубы" — и немедленно отправляться в редакцию, которая зарылась в землянках в глубокой балке Шибекенского леса, в каком-нибудь километре от переднего края.
— Вот тут! — ткнул Денисов пальцем в лежавшую перед нами карту. — Идите!
Я вышел и призадумался. О богах и горшках слыхивал и раньше, но для меня это было слишком слабым утешением. Я подозревал, конечно, что статьи для газеты пишут не боги, а люди, но люди, хорошо владеющие своим ремеслом, и они будут совершенно правы, ежели не очень-то возрадуются моему пришествию в газету, да еще в качестве их начальника.
Но приказ есть приказ, и его надлежало исполнить!. Тяжко, до хруста в груди, вздохнув, я поплелся в редакцию. Дорога вела через помянутый Шебекинский лес. Было тихо, прохладно, пахло земляникой. Где-то выстукивал дятел, тараторила сорока — зло и насмешливо. В отдалении урчал грузовик, скрипели повозки: это устраивались на глухих полянах подразделения второго эшелона дивизии.
"В тыл, значит?" — спросил я себя с беспощадным ехидством, да еще и добавил: "Черт тебя дернул лезть в газету с теми заметками! Теперь вот станешь, боевой воин, борзописцем. Достукался!"
Как приговоренный, подходил я к редакции. Еще издали увидел блиндаж, а возле него, у входа, две кудлатые головы, склонившиеся над листом бумаги. Рядом, ни каких-то странных, отродясь не виданных мною ящиках, лежали такие же странные доски с множеством клеточек, очень похожие на пчелиные соты. Над досками, ссутулившись, стояли солдаты в полотняных испачканных краскою передниках и быстрыми движениями пальцев извлекали что-то из этих сот.
Укрывшись за деревом, я стал наблюдать за теми двумя кудлатыми. Одного узнал сразу: — это был тот самый худенький младший лейтенант, что однажды навещал мою минометную роту там, в Сталинградских степях, и опубликовавший в "Советском богатыре" статью обо мне. Под статьей была подпись — "А.Степной". Почему же Степной, а не... Я не довел свою мысль до конца, и мне почему-то сделалось еще тоскливее. На узких плечах человека куцыми крылышками лежали погоны, обозначающие самое первоначальное офицерское звание, второй, совсем юный, краснощекий, черноглазый, отчаянно жестикулируя, громко с завыванием читал стихи, видать, только что сотворенные им:
Я трубку снял. Сквозь вой метели,
Расслышанные мной едва,
До слуха быстро долетели
Ее прелестные слова,..
Младший лейтенант морщился и молчал. Черноглазый смотрел на него умоляюще и начинал снова: "Я трубку снял…"
— Лучше бы ты ее не снимал, — мрачно перебил Дубицкий (это был, конечно, он, уже признанный в дивизии поэт и секретарь дивизионки, как называли все нашу газету).
— Это почему же? — страшно удивился краснощекий красавец.
— Глядишь, не было б этих твоих стишат, Юра. "Ее прелестные слова!.." Ты еще напиши "жемчужные"! Скверно, друг мой Кузес, скверно и пошло. Девка сидит на коммутаторе, задерганная непрерывными звонками, присоленными матюками до такой степени, что того и гляди сама 'выматерит тебя... А ты — "прелестные"!
Холодок забрался под мою гимнастерку: мне стихи Кузеса ужасно понравились, и больше всего именно — "ее прелестные" слова. Но теперь я не признался бы в этом и самому Богу. Злые слова худенького младшего лейтенанта принуждали верить только им. А он, между тем, продолжал:
— Напиши "служебные", это будет правда, а главное — во сто крат поэтичнее.
Кузесу, однако, нелегко было расстаться с "прелестными", но в конца концов он согласился с ироническим своим собеседником. Прочел сызнова:
Я трубку снял. Сквозь вой метели.
Расслышанные мной едва,
До слуха быстро долетели
Ее служебные слова.
Младший лейтенант надолго умолк. Потом все же сказал:
— Сейчас лучше. Хотя "сквозь вой" — не бронзы звон. Рядом "воз-вой".. Ну да черт с тобой, Юрка! Пушкина из тебя все равно не получится. Чирикаешь, и ладно. Лавра вон еду тащит! — младший лейтенант оживился, проворно извлек из-за голенища ложку и, размахивал ею, как саблей, двинулся навстречу пожилому солдату, несущему в ведерке какую-то еду.
Кузес продолжал сидеть на месте. Тогда я еще не знал — почему. Узнал позже: у Юрки не было ни ложки, ни котелка, и он ждал пожертвований от солдат.
Когда кончился обед, я вышел из своего укрытия. Солдат-наборщик Миша Михайлов проводил меня в землянку редактора гвардии капитана Шуренкова. Тихий, весь светленький, редактор вопреки моим ожиданиям обрадовался, узнав о моем назначении
— Очень хорошю, очень хорошо!
— Ничего хорошего. Я ведь никогда не работал в газете.
— Оч-чень хорошо… Что, что вы сказали? Не работал?
— Ни-ко-гда! — выпалил я с расстановкой.
— Не боги горшки…
— Это я уже слышал, товарищ гвардии капитан. Поймите же, наконец, я никогда, ни единого дня, ни единого часа, не работал в газете.Вы со мной хлебнете горя! Начподив, наверное, не с той ноги встал сегодня. Но вы-то при своем уме! Что я у вас буду делать? Тут люди вон стихи пишут, а я...
Я поставил на карту все, чтобы меня вытурили из редакции к чертовой бабушке, и минутами мне казалось, что цель достигнута, потому что после моего такого горячего и искреннего признания редактор притих, беспокойно замигал белесыми ресницами.
— Так-таки никогда и не работал в газете?
— Ни разу. Никогда! — с величайшей радостью подтвердил я.
— Ну что ж. Очень хорошо. Будем учиться, — спокойно объявил Шуренков и, высунувшись из землянки, позвал:
— Дубицкий! Зайдите ко мне на минутку!
В землянку вошел худенький младший лейтенант.
— Знакомьтесь. Это наш новый сотрудник, мой заместитель,— указал на меня редактор. — А это секретарь газеты, младший лейтенант Андрей Дубицкий. Знакомьтесь...
— А мы с ним уже знакомы. По Сталинграду, — сказал я.
— Ах, да. Помню, помню. Ну что ж. Еще раз познакомьтесь
Познакомились еще раз. Я сделал это охотно. Дубицкий — без всякого воодушевления. Чтобы как-то расположить его к себе, вспомнил его очерк о моей минометной роте.
— Вы тогда почему-то подписались чужой фамилией, — сказал я..
— Почему же под чужой. Это мой псевдоним — Ан. Степной. Я родился и вырос в Казахстане, в степи... Вы что, не знаете, что на свете бывают псевдонимы?
— Честно говоря, да.
— А вы, честно говоря, видели когда-нибудь, как делается газета?
— Нет, не видал.
— Чудесно! Знаете, старший лейтенант, мы с вами далеко пойдем.
— Что касается меня, то дальше передовой я никуда не пойду. А вы — не знаю, — сказал я, чувствуя, что начинаю злиться на Дубицкого. Его высокомерие и откровенная издевка подействовали на меня самым неожиданном образом: я решил, что останусь в газете и докажу этому новоявленному Печорину, что действительно не боги горшки обжигают.
"Постойте же!" — думал я про секретаря, садясь вечером за сочинение моей первой корреспонденции. К утру статья была готова и тут же перекочевала в руки Дубицкого. Мне стало грустно. Готовый ко всему на свете, я все же ошарашен был тем, что услышал от Андрея.
— Роман сочинили, ваше сиятельство, — сообщил он мне, усмехаясь в свои рыжие казачьи усы. — С продолжением в десяти номерах будем печатать. По три колонки в каждом номере...Куда прикажете перевести гонорар?
Вот тут я рассвирепел
— Довольно паясничать, товарищ младший лейтенант! Говорите, что думаете. И, пожалуйста, без всяких дурацких сиятельств! Никуда не годится — так и скажите, что не бог весть какое чудо сотворил...
— Что верно, то верно. В полное собрание ваших сочинений сей шедевр, пожалуй, не пойдет. Однако попробуем поправить… Садитесь, товарищ старший лейтенант и приступим к делу. Вот только пойду спрячу котелок, не то Юрка Кузес утащит... У этого нашего Казуса ничего своего нет…