6 мая 2002 0

19(442)

Date: 06-05-2002

Author: Антонина Апполонова (Изусова)

СУДЬБА И ЖИЗНЬ РУССКОГО СОЛДАТА (Этого фотомастера знают все писатели нашей страны. Страны, которую Николай Кочнев защищал в бою, о которой помнил в плену, которой верен до нынешних дней)

О хороших людЯх писать трудно. Как хвалить простые человеческие качества: доброту, безыскусность общения, честность, прямоту, скромность? Ведь они просто-напросто и есть наша суть, во всяком случае до тех пор, пока живо поколение фронтовиков, и пока мы, их дети и внуки, на них похожи.

Итак, Н.Г.Кочневу — восемьдесят три.

Он воевал на войне, был в плену, бежал, почти три года укрывался от немцев в литовских хуторах, сумел вернуться в действующую армию, снова воевал… В одной из атак сорок четвертого чудом остался жив (Маршал Жуков: "Пехотинца хватает на две атаки"… Та была для Кочнева как раз второй. В последние секунды перед броском командир отдал приказ: "Сержант Кочнев — в окоп, обеспечивать связь…" Из 150 бойцов батальона их осталось четверо. К полудню второго дня боев Кочнев уцелел один…).

После Победы очень хотелось в Москву, домой… Но им принято совершенно обратное решение: вопреки смертельной опасности, теперь уже со стороны " лесных братьев", еще раз вернуться в тот хутор, где его укрывала литовская семья. От соседей Пранаса Дамскаса, так звали его спасителя, он узнал тогда, что Пранас в бегах, объявлен врагом и при поимке неизбежно будет репрессирован.

Когда через два с половиной месяца осторожных, опасных и настойчивых поисков, преодолев недоверие тех, кто прятал его суровой зимой 41-го года, он, наконец, найдет Пранаса, тот, преодолевая страх и неуверенность, спросит советского сержанта: "Зачем ты вернулся, Никола?".

— Я вернулся, чтобы сделать для тебя то, что сделал для меня ты. Спасти твою жизнь.

Кочнев добьется, чтобы семье выписали советские документы, расскажет, как эти люди шестнадцать с половиной месяцев спасали его, истощенного голодом и больного, как кормили, выкраивая из последнего, и как прятали, каждую минуту рискуя собственными жизнями…

— А я их объедал…как же мне все время хотелось есть… Они подобрали меня совершенно истощенного, больного, обмороженного, меня мучили страшные фурункулы, мы так долго скитались без пиши, не имея приюта. Сбежать из эшелона смертников нам удалось, но и избежав от расстрела, мы были на краю гибели — в чужих местах, среди разбросанных друг от друга хуторов, среди людей, языка которых не понимали,— рассказывает Николай Георгиевич спустя 60 лет. Мы пьем чай в его творческой мастерской, которая вся увешана работами мастера. В лицах представлена здесь сама история советской литературы. И журналисты, которые приходят к Кочневу, примагниченные творческим подвигом фотографа, практически на одном энтузиазме создавшем самую полную портретную галерею советских писателей, спрашивают в первую очередь именно об этом: как он снимал знаменитых людей, каковы его ощущения от знакомства с тем или с этим писателем, что интересного может вспомнить о Шолохове… Гагарине… Шкловском… Но скромно висит на стене и фронтовой котелок… "Ваш?",— спрашиваю. "Мой". И с рассказом о нем страшная, бессмысленная, все еще живая война подступает так близко! Кажется, мы попеременно прячем друг от друга наши слезы. Его мучают воспоминания. Меня ошарашивает подлинность происходившего когда-то с этим весьма обыкновенным на первый взгляд человеком…

— В одном хуторе бедная крестьянка дала нам чашку молока, в другом — накормил зажиточный, оказавшийся добрым человеком, литовец, который оставил нас ночевать в своем сарае. Показал, в каком направлении надо двигаться, чтобы не попасть на хутора, где была немецкая комендатура.

— Вас, бежавших, было двое? Как удался побег?

— Мы попали в окружение под Ленинградом. Неделю нас держали под оккупированным Чудовым, из Чудова повезли эшелоном под Ригу, и вот — остановка… Тысячи пленных поместили в загоне под открытым небом, два ряда колючей проволоки, вышки с пулеметчиками. Вокруг фашисты с овчарками. Утром нам давали 150 граммов хлеба с дробленой соломой и баклажку липового навара с сахарином — на обед. Голод, холод. Кто-то старался вырыть подобие землянки, я тоже в земле щель неширокую для себя прокопал от ветра. Некоторые вешались. Многие умирали от истощения и холода. Их складывали на подводу, пленники толкали подводу в лес. Однажды я увидел, как из телеги кто-то шевелил рукой — значит, погрузили еще не умершего, еще живого. Мы с Яшей Кравченко стояли и плакали, нас могла ожидать та же участь…

Лагерь, в котором нас держали, был разбит в небольшом лесочке. Мы от голода обрезали кору на липах, там остались только белые стволы. Листья тоже все обобрали, ветки сжигали… После войны, почти через 20 лет, я проехал снова по дорогам войны, был и там, в том местечке под Митавой, теперь оно называется Елгава. Хотел увидеть я тот страшный лес. Но о нем не осталось и воспоминания — в мирное время там построили какие-то хозяйственные объекты, ничего не напоминало о том лагере, где умирали советские военнопленные, и где мы со страхом и отчаянием ждали новых поворотов судьбы. На встречах с местными жителями я все это рассказывал литовцам, многие ничего не знали о лесном лагере, но у всех были свои тяжелые воспоминания о том страшном времени.

— Николай Георгиевич, а что было дальше, после Митавы?

— Однажды нас погрузили в вагоны и куда-то повезли. Было еще несколько коротких остановок, нас, однополчан, оказалось всего семеро, но потом, к моему большому горю, нас разлучили… Мы оказались в разных колоннах. Но еще до этого мы договорились, что постараемся устроить побег, чего бы это нам ни стоило. Пусть даже жизни. И уже эта мысль меня не оставляла. Но надо было ждать. Удерживала угроза немцев — за одного бежавшего они будут расстреливать пленных. В одном из лагерей убежавшего солдата привязали колючей проволокой к заграждению, страшно избили и потом расстреляли, пригрозив, что теперь будут расстреливать по десять человек за одного.

— А кто это, Яша Кравченко?..

— С Яшей мы выходили из окружения. Нашли на убитом немце карту местности и шли по ней. Наши советские карты были неточные, старые, а это была новейшая, очень точная карта, мы по ней дошли почти до реки Волхов. Оставалось только переправиться к своим…Мы только не знали, что по берегу ходят немецкие патрули.Так мы попали в плен. Среди нас оказался еще один наш боец — полковой повар Володя Глушко, но потом, как я сказал, всех разбросало, кого куда. Не знаю их дальнейшей судьбы. Он был то ли из Алупки, то ли из Алушты. После войны я был проездом в Алуште и наводил справки, Глушко там не числился… Наверное, из Алупки все-таки.

…В одном из лагерей, куда нас привезли, мне достался такой маленький шалашик-собачник. Из веток, на дерне…Если в него спрятаться от ветра, не так холодно. Мы оголодали, лица были распухшие, ноги почернели от холода.Мы были для немцев скотина, а не люди, так они с нами обращались. И на станции каждый день приходили все новые и новые эшелоны с пленными, беречь рабочую силу было не обязательно. Вшивые бараки, холод, голод. Помню, забился после работы в этот собачник (мы целый день расчищали какие-то болота под строительство), а мой друг Яша отошел в центр лагеря. Вдруг команда: строиться. Я выбрался наружу — смотрю, мои родные ребята в другой колонне, и их уже куда-то ведут…

А я попал к совсем незнакомым солдатам. Когда нас снова повезли куда-то, я спрашиваю: ребята, кто хочет бежать? Было ясно, что нас везут на верную смерть. И вот, на одной станции (нас везли в сторону Шяуляя) я приметил открытый люк. Сразу же решил, что побегу — удастся побег или не удастся. Поделился с соседями… Согласились на побег еще четверо, я и сейчас не знаю, какая у кого судьба. Я нашел проволоку на путях и задраил люк внутри вагона с помощью этой проволоки. Наружный крюк подогнал к петле, не запирая его, и опустил рукоятку вниз. Фашист, который перед отправкой состава ходил и проверял вагоны, двери, люки,— он и не обратил внимания, что люк не закрыт. Появилась надежда на спасение. Бежали сначала двое, потом один, потом еще двое — я и незнакомый солдат. Знаю, что он был на десять лет старше меня, ему было около тридцати, что он был бухгалтером в Ивановской области. Что у него трое детей. Договорились, что спрыгну сначала я, потом он — и пойдем по рельсам друг другу навстречу.

— Встретились?

— Встретились и вместе пробирались на восток. Чтобы не сбиться, шли в сторону, противоположную опустившемуся солнцу.

— Как и где вы расстались со своим попутчиком?

— Был такой случай: поняли, что мы разные люди. Когда в одном из хуторов нас оставили на ночь (а уже начинались морозы), нам дали тулупы — накрыться, чтоб переспать ночь на полу. Эта литовская семья, помню, была зажиточная, люди очень хорошие. Солому застелили простынью и накрыли нас полушубками — сама хозяйка принесла. Накормили. И вот ночью мы лежим, мой попутчик, его звали Иван, говорит: "Давай бросим шинели, наденем полушубки и уйдем по-тихому… Доберемся до своих". Я говорю: "Нельзя их так оскорбить, как же мы потом будем себя чувствовать, ведь люди от чистого сердца нам помогли". Он говорит: "Да все забудется, лишь бы выжить и дойти до своих". Я говорю: "Нет, ничего не забудется, и имя каждого, кто протянул мне кусок хлеба, я запомню на всю жизнь".

Мы еще некоторое время потом двигались вместе, но понимали, что рано или поздно нам надо расстаться. Так и произошло… Один из "добросердечных" (в кавычках) хозяев хутора предложил нам поехать в полицию: там-де служат хорошие полицаи, они помогут нам получить жетоны умерших пленных, чтобы мы работали вместо них. Мы для виду согласились, ну а по дороге, на одном из поворотов к лесу, Иван с телеги спрыгнул. Я чуть позже попросил остановиться — вроде бы мне нужно отлучиться по нужде. Но к телеге я уже не вернулся: крикнул литовцу, что пусть мол узнает верное ли дело. А мы вечером придем к нему в хутор и узнаем…

…Я видел, как Иван уже почти дошел до леса, и не дожидаясь, углубился в него. Он взял одно направление. Я — другое. И никто из нас не знал, что будет дальше.

В рассказе Николая Георгиевича есть детали, от которых перехватывает горло. Он, например, говорит: "К весне 43-го гимнастерка у меня была длиной по грудь. Истерлась. Вижу, что протерлась,— выдерну нитки. Дальше она вроде крепкая. Потом опять лохмотья, я опять дергаю ниточку за ниточкой, и так до самого ворота, и заплаток больше нет…"

— Это было, когда вас приютила семья Пранаса Дамскаса?

— Да, я был у них в деревне Караляй. Прятали они меня одно время под крышей сарая, в соломе. Залезу поздно вечером наверх, чтобы никто из случайных людей не увидел, зароюсь в солому, Пранас убирает лестницу и уходит до утра. Я просыпаюсь — глаза открыть не могу: ресницы склеились, у рта — ком льда величиной с кулак. Надо дышать, чтобы он подтаял. Одно время спал в сарае, в кормушке. Они меня соломой забросают, засыпаю в соломе, а там корова и два теленочка. За ночь они все съедают — просыпаюсь от холода в голом корыте. И так мучили фурункулы. Ничем их нельзя было вылечить. И уже мед кончился, которым Ядзя, это жена Пранаса, меня мазала, чтобы облегчить мои страдания, и лекарства, а толку никакого. Это было от голода и истощения.

— Голод… Но ведь они к вам относились по-доброму. Кормили…

— Да это так. Но посчитайте: мы тридцать два дня выбирались из окружения, почти сорок девять дней нас, пленных, практически не кормили. Это почти три месяца голода. Я же рассказывал — пленные солдаты начисто объедали кору деревьев, листья. Потом, после побега мы так долго блуждали по лесам от хутора к хутору.

Ядзя наварит миску каши на всю семью (и на меня), сделает лунку для жира. Даст по куску хлеба. А я один почти все съедаю. И стыдно перед ними, и остановиться не могу… ем. И уже желудок болит, а я ем и все никак не могу насытиться. Я их объедал, я же это понимал. Три раза хотел было уйти, удержал отец Ядзи, Игнат Иванович. Я его звал "папаша". Он говорит: "Не уходи, Никола, пропадешь. Живи. Хлеба до весны хватит, мясо поделим по кусочку…"

…Он был солдат Первой мировой войны, Игнат Иванович, как узнал потом Николай Георгиевич Кочнев. Вернулся с войны отравленный газовыми атаками, мучился желудком, очень болел, но тянул вместе с семьей дочери лямку крестьянской жизни… Мирной, и уже потому в радость. И видно, сильно дрогнуло сердце старика, который сам пережил германский плен, когда увидел еще одного поверженного солдата — уже Второй мировой войны...

…Они сберегли жизнь Николая Георгиевича Кочнева. Пранас, Ядзя и Игнат Иванович Дамскисы.

Когда пришла победа, сержант Кочнев узнал про Пранаса, что тот прячется потому, что его оговорили, что считают врагом, узнал, что он исчез из хутора (решили, что подался в леса к "зеленым братьям"), то бросился его искать. Сначала это были 10 дней отпуска, рекомендованных комбатом для поездки в Москву. И потом, уже после демобилизации, еще два с половиной месяца поисков. Дальше вы знаете: он восстановит доброе имя этой семьи и только тогда вернется на родину.

Невозможно только во всех страшных подробностях повторить его рассказ о том, с каким риском для жизни это было связано. Лесные братья сразу узнали о появившемся в хуторах русском сержанте, готовили ему облавы и засады, и однажды он действительно всего на полторы-две минуты разминулся с ними. Хозяин того хутора, где чуть было не произошла роковая встреча, Казимир Рупшис предупредил, чтобы Кочнев немедленно, не расспрашивая, уходил из их района и ни в коем случае не ночевал в ближайших хуторах.

Спустя годы узнает Николай Георгиевич, какая встреча ждала его, попадись он в руки "братьев".

— Когда искали русского — избили хозяина хутора в кровь, в коровнике протыкали солому вилами, расстреливали стены хаты и сарая… Ядзе я тогда сказал: "Мне надо уезжать, здесь уже очень опасно… Не откроешься, где Пранас — ты потеряешь мужа, а твой сын — отца". Представьте себе: прошло три года с тех пор, как они прятали меня. Как Ядзя спасала меня ото вшей, добела кипятила мое черное солдатское белье. Теперь Литву заняли русские. И она мне не доверяла, я это чувствовал, боялась меня. Но потом, оказывается, побежала к гадалке, а та раскинула карты и говорит: "Не бойся его. Он пришел с добром". Я Ядзе сказал: "Вот, я без оружия. Веди меня к мужу в любой лес, если он в лесу. Я не боюсь, даже если Пранас будет вооружен. Но только чтобы никого, кроме нас троих, не было на этой встрече — только он, я и ты, Ядзя. Нам надо поговорить". Она, вот видите, не поверила мне сразу. Говорит: "Не знаю, где Пранас". А тут пришла. Голову опустила: "Пойдем". Мне стало понятно — муж нашелся. Идем обратно — болотами, лесом… Я только ее прошу: "Веди так, чтобы не напороться на банду. Тебя, может, и оставят в живых. А я погибну от их рук медленной мучительной смертью". Еще перед тем, как ехать искать Пранаса Дамскиса, капитан Козлов, начальник НКВД, рассказывал мне о зверствах над русскими, очень отговаривал: "Не лезь в бандитское гнездо, погибнешь, ты уже и так настрадался, намучился, на всю твою жизнь хватит этого горя…"

— Теперь ясно, что послушаться такого совета вы все-таки не могли, хоть он и шел от самого сердца…

— Не мог. А с капитаном мы потом переписывались, я после войны был в командировке в Ульяновской области, навещал его, правда, уже неизлечимо больного. Сфотографировались на память…

— А как произошла ваша встреча с Пранасом Дамскисом?

— Пранас ко мне бросился на шею — весь какой-то зеленый, худой, бородища до пупа, усы… "Никола, моя жизнь в твоих руках, делай со мной, что хочешь". Я ему и сказал, что давай брейся, мойся, поедем со мной к капитану Козлову. Он, мол, про тебя знает. И сделаю я тебе то, что ты для меня сделал: спасу твою жизнь и жизнь твоих родных.

….Не один и не два раза приедет еще в семью Дамскисов Н.Г.Кочнев. Сначала один, потом с женой. И однажды спросит-таки:

— Почему вы спасали меня, русского солдата, от фашистов, ведь это было так опасно.

— Мы спасали не русского солдата. Не коммуниста. Не красного. Мы спасали молодого парня, который очень хотел жить и не хотел умирать.

Никто не хотел умирать… Пранас Дамскис почти три года сидел в бункере на глубине три с половиной метра, в заваленной навозом яме, в загоне для овец. И на земле жить ему было еще страшнее, чем под землей… Он боялся и НКВД, и бандитов из леса... Пищу глухими ночами приносили мать или жена… Откапывали его, кормили и снова закапывали. А сверху пускали своих овец. Чтобы дышать, вывели под стенку коровника противогазную трубочку…

Странно представить, что Кочневу той поры — всего 25 лет... Какая отзывчивость, какое чувство братней любви… Теперь мы знаем въяве, как Бог соединяет чистые сердца. И как он помогает им. "Полюби ближнего как самого себя…"

Посмотрите на снимок. Это Кочнев тех лет. А это — Пранас. Девушка на снимке — его жена, Яня Дамскене или Ядзя, как ее называли в семье. Их сестра, их хутор. Это снимки весны 47-го года. Когда самое страшное уже осталось позади. Какие спокойные и прекрасные лица!.. И не хватает только каких-то самых важных и одновременно простых слов, чтобы закончить этот эпизод достойно его истинному смыслу: это сам Господь Бог помог им, сберег одних хороших людей и других хороших людей для счастья на мирной земле. И для того, чтобы мы сейчас узнали их историю и уверились: "Делай, что должно, и пусть будет, как будет…" И еще сказано в Библии: "Там, где вас двое, там Я среди вас…"

…А вот Николай Георгиевич говорит, что Библии не читал... Имеющий уши да услышит: чтобы жить так, как живет он, ему достаточно быть просто из рода Кочневых, просто русским, обыкновенным и можно сказать — незаметным скромным человеком… Таково поколение. И слава Богу за все…

И, наверное, для Николая Георгиевич это было время самых светлых надежд… Время любви и расцвета сил… Время творчества .

Он приехал домой, восстановил в Химках разрушенный домик отца, женился, нашел работу по сердцу: сначала 6 лет разъездным фотографом, а потом, по случайному объявлению,— в оформительском цехе Мособлхудожфонда... Жизнь шла — как у многих, мирная жизнь, полная осознанного счастья. Он выжил, он жив, у него есть дом, семья, работа. Будет ребенок... Жизнь имела тот высокий смысл созидательности и служения обществу, за который они, русские солдаты Второй мировой, проливали кровь и умирали на полях сражений… Даже самые искренние люди о таких чувствах никогда не говорят вслух.

…Вот только где сейчас оно, это счастье, у ограбленного и попранного поколения?..

Сегодня, когда Н.Г.Кочнев — автор уникальной по своей исторической ценности портретной галереи советских писателей, случается, что для него в огромную проблему превращается покупка пачки фотобумаги. А ведь он годы и годы следит за жизнью писательской организации, годы и годы снимает всех, кто вызвал своими сочинениями общественный интерес, чьи работы волнуют его лично, кто интересен читателю сейчас или кто, по мнению Николая Георгиевича, будет интересен завтра. "Шесть тысяч писателей я знаю лично",— говорит Николай Георгиевич, показывая ту часть экспозиции, которая хранится в его мастерской.

Со стен на вас смотрят Полевой, Шолохов, Тихонов, Амосов, Федин, Маршак, Шукшин, Носов, Распутин, Белов, Бондарев, Проханов, Мартынов, Алексеев, Проскурин… Всех не назвать, но какое трепетное волнение рождается в душе, когда смотришь на портреты, выполненные Николаем Георгиевичем! В этих лицах — портрет самого Времени, в котором сияет, например, прекрасное лицо юной Ахмадулиной, умное печальное лицо Шукшина… упрямого Амосова …

Полная адекватность художественного воспроизведения тому главному, что угадываешь в человеке,— таково кредо фотомастера..

"Вот тут я настоящий казак",— весело и с подчеркнутым удовлетворением воскликнет, например, Шолохов, увидев свой портрет, сделанный Кочневым. Это снимок, который обошел все учебники литературы, выдержал все мыслимые и немыслимые тиражи, известен каждому из нас. А чего, кажется, в нем, этом портрете, казачьего? Ни вам шашки, ни коня… Характер, который дался-таки фотографу, несмотря на откровенное нежелание Михаила Александровича позировать и сниматься. Озадачивает при этом даже сам рассказ Кочнева об истории этого снимка: на все про все было не более 4 минут съемки, а этим четырем минутам, в свою очередь, предшествовали почти три года ежедневных звонков Николая Георгиевича в московскую квартиру Шолохова.

Снимок, одним словом, удался настолько, что спустя почти 8 лет Шолохов вдруг снова позвал фотографа. Теперь уже в Вешенскую… Тогда в собрании своих сочинений он снова наткнулся на портрет, который сделал Николай Георгиевич и который ему так нравился, и неожиданно для всех вдруг добродушно обронил: "Что ж я, не меняюсь, что ли?.. Пусть Кочнев еще приезжает..."

Снимки, сделанные тогда в Вешенской, особенно близки Николаю Георгиевичу. Среди них много пейзажей, встреч Шолохова со станичниками, семейные зарисовки. Чистота души делает человека прозорливым, и спустя много лет мы смотрим на эти снимки с любовью и нежностью, невольно пытаясь проникнуть в тайну великого писателя… Такого, действительно, казака на вид, такого, вроде, как все, и в чем-то — совершенно особенного…

Бессеребреник, негромкий и скромный человек, Кочнев снискал репутацию безупречного мастера. Всем, кто любит литературу, связан с литературой, известно его имя. Он всегда крайне необходим издателям, о нем начали писать, брать у него интервью, 250(!) публикаций только за последние годы… Его выставки время от времени очень презентабельно экспонируются, случается, что знакомства с ним настойчиво ищут литературоведы и критики из зарубежных стран…

Но как это ни странно, при более близком знакомстве с Николаем Георгиевичем чувствуешь, что все это: почести, слава, известность,— для него не более, чем эпизоды. Не стоит, мол, обольщаться, ничего особенного. Единственное, чем очень дорожит,— выставкой, которая сейчас развешена на ул. Воровского, 52, в Международном сообществе писательских союзов. Он считает ее для себя очень почетной, она ему дорога, потому что очень высока, в свою очередь, в глазах Н.Г.Кочнева репутация руководителей Союза: М.Шереметьева, Ю.Бондарева, С.Михалкова.

К прочим проявлениям внимания он, в основном, более чем сдержан и недоверчив: жизнь показала, как недолговечен и лжив может быть почет, который тебе выказывают. Взять хотя бы то, что власть сделала с ветеранами, посадив их на нищенскую пенсию. После салютов сорок пятого… после счастливых и полных надежд встреч "в шесть часов вечера после войны…"

Есть, увы, и примеры гораздо более конкретные. Он вскипает, когда вспоминает о них. Так, позорно скомпрометировавший себя в период распродажи собственности, принадлежащей Союзу писателей, Т.Пулатов в начале карьеры секретаря Союза был с Кочневым буквально шелковым, просил организовать на ул.Воровского, в здании Правления, выставку работ, обещал благодарность… Когда почти через год после того, как выставка была открыта, Николай Георгиевич столкнулся с Пулатовым в коридоре Правления и спросил : "Не пора ли рассчитаться с Кочневым? (на свой счет он оформил и разместил тогда в Союзе выставку почти из четырехсот работ), то услышал… площадной мат. И проклятия — чтоб они, старики, поскорее сдохли, а персонально Кочнев — еще и ослеп!

Но посмотрите на Кочнева: как и в начале своего творческого пути, он продолжает работать над пополнением портретной галереи писателей—россиян. И где теперь Пулатов, исключенный из творческого Союза? От переживаний Николай Георгиевич потерял зрение на один глаз. Но, как ни кощунственно это прозвучит, у этого обстоятельства есть в наше опрокинутое время свой плюс: пенсия по инвалидности. Его пенсия теперь — три тысячи рублей, и он понимает, что роптать на жизнь ему никак нельзя — многие получают деньги гораздо меньшие. Старики живут в бедности, не видеть этого народ не может. Как и у всех сегодня, настроение у Николая Георгиевича часто бывает подавленным... Очень унижает положение, пришедшее вместе с "реформами". Государство разворовано, народ оплеван. Возмущается сердце и против агрессии, направленной на молодежь. Увидел на днях девчонок-проституток, сбившихся стаей у химкинского кладбища в нетерпеливом ожидании, когда их разберут клиенты… Как дальше жить? В чем черпать силы? У Кочнева это два источника: работа и духовная близость с патриотами. "Я с патриотами,— говорит он, если его спросишь.— Народ ограблен, обманут и унижен. Страна, выстоявшая в страшной войне, повергнута…"

А мы не на митинге, мы всего лишь пьем чай в его мастерской. Три часа — время его обеда, и он каждый день приносит его с собой из дома — это экономнее… Вот она, судьба солдата-победителя. Люди, чьим личным мужеством и патриотизмом выкована Победа, сохранена независимость великой Державы, завоевано уважение к имени русского человека, отброшены и бесправны, существуют, в основном, на жалкую пенсию, которой не хватает… Да ни на что ее не хватает, и все это знают, а "новым русским" невдомек, что первое, с чего им следовало бы начать — поделиться своими деньгами с ветеранами. Чтобы меньше десяти тысяч, например, никто из поколения Кочнева не получал. "Так обокрали они нас, как они могут нам давать…"— удивляется Кочнев наивности предложения.

Знамение нам, что в свои 83 года Николай Георгиевич Кочнев здоров, привлекателен, работает, интересный и умный собеседник. Нам бы просто — любить его, восхищаться им. Но нет же, прежде остального, сильнее — жгуче стыдиться всем, глядя в глаза ветерана. "Много кругом предателей, вот почему все так..."— Николай Георгиевич роняет горестную фразу тихо, на вздохе, как бы про себя. Никакой публичности он не любит, и редкий случай, если говорит на эти темы с кем-то из самыми близкими… Надо, однако, думать, эту горечь он носит в своем сердце, и она жжет его и точит сильнее всякой болезни, случающейся в преклонном возрасте.

Годы и страшная война этого мужественного русского человека не преклонили — так жизнь гнет.

И может быть, самое важное, что мы сегодня можем сказать поколению Кочневых: ваша судьба должна заставить нас задуматься над тем, куда идет Россия, и какие ценности отстаивают те, кто, предав старших, корежит ее и ломает через колено…