МОЙ «БЕСТ»ИАРИЙ

Владимир Бондаренко

Владимир Бондаренко

МОЙ «БЕСТ»ИАРИЙ

ОБРЕЧЕННЫЕ НА ВОЙНУ

Есть люди, обреченные на войну своей профессией. Это — военные. Когда войн нет, они жиреют, спиваются, забывают о своем ремесле и проигрывают первое же внезапно выпавшее на их долю сражение. Когда войн нет, нет и военной прозы, сколько бы совещаний военных писателей ни проводили те или иные воспитательные армейские органы.

Есть люди, обреченные на войну роковой случайностью судьбы. Скажем, те же жители Грозного или Гудермеса, как русские так и чечены. Окажись они к началу войны в другом месте и до сих пор знать не знали бы, что такое война. Это жертвы государства, не умеющего защитить своих граждан.

Есть люди, как бы рожденные для войны. В мирное время в мирном месте им тошно и невыносимо скучно жить. Они сами ищут войну. Может быть, их и называют "псами войны". Есть и писатели, понимающие войну, воины в душе. Таков Александр Проханов, "соловей Генерального штаба", таков Эдуард Лимонов. Таким был Николай Гумилёв. Каждый из них сам ищет свою войну, в Абиссинии, в Кампучии или Афганистане, в Сербии или Приднестровье.

Есть люди, идущие на войну, как на работу, ибо другого выхода они для себя не видят. Это тоже жертвы государства. Самое трагическое, на мой взгляд, — это уход на войну ради желания выжить, идти воевать ради обустройства жизни своей и своей семьи. Когда дома нет работы, семья голодает, и крепкие мужики вербуются на войну в Вологде, в Мурманске, в Барнауле. Ибо не в силах смотреть на своих голодных детей, не в силах выносить попреки жены. Они втягиваются в войну, как и в любую другую работу, не волынят, не трусят, но и не рвутся в бой, не лезут под пули. Также и в боевики с другой, чеченской стороны идут иной раз из желания заработать на семью, от полнейшей безработицы и безнадёги. Они тоже жертвы государства.

Владислав Шурыгин в своих рассказах, ныне объединенных под обложкой книги "Письма мёртвого капитана", сводит этих самых разных героев, попавших на чеченское побоище , старается понять каждого из них. Да он и сам той или иной частичкой своей души принадлежит сразу всем четырем категориям персонажей, попавших на сцену этого затянувшегося спектакля. Если бы он был просто воин, солдат, офицер, спецназовец, он, наверное, не смог бы увидеть никакую иную правду, кроме своей боевой правды и такой же правды своих товарищей по оружию. Он и видит эту правду. Колючую, жестокую, он готов сам подставить плечо, сам взять в руки автомат, сесть за руль бэтээра. Но какая-то частичка его ума и таланта всегда, в любом походе, в любом рейде — витает над схваткой, фиксирует приметы иного мира, улавливает бормотание брошенных стариков и женщин, запоминает тон и характер наезжающих из центра комиссий, и даже вслушивается в попрёки , раздающиеся с чужой чеченской стороны. Нет, он не старается понять правду врага. Это путь к поражению. В том числе и творческому. Не старался же Лев Толстой понять правду Наполеона, и даже для позднего Виктора Астафьева с его пацифизмом немцы в романе "Прокляты и убиты" оставались подчёркнуто чужими. В военной прозе, от Ремарка и Хемингуэя, от Толстого и Куприна, всегда господствует правда своего народа, своей религии, своей идеологии. Так и в военных рассказах Владислава Шурыгина мы видим не плакатную верность идеи войны или идеи государства. Кто сейчас разберет, в каком государстве мы живем, и какие идеи защищаем? Но солдаты и офицеры в прозе Шурыгина нутром понимают, что просто уйти нельзя, достигнут и в родной Вологодчине. Они защищают самих себя от зла, наползающего на них. Они узнаваемы теми, кто прошел войну и уцелел и сейчас живет в городах и поселках России. Это первая гарантия того, что книга Шурыгина "Письма мёртвого капитана" будет читаема. Но и к дневниковым, очерковым записям, к хроникальному обзору войны его чеченская проза не сводима.

Может быть, как писатель, Владислав Шурыгин родился именно на войне, осознав, что даже самый блестящий военный очерк не способен передать непостижимую мистику войны, объяснить героику русского солдата. И вот военный журналист Владислав Шурыгин начинает творить свой миф, как какой-нибудь первобытный охотник, переполненный знанием и чувствами. Кто такой его якутский солдат "великий Мганга", общающийся с посланниками Смерти, кто такой его "мертвый капитан" из разведки, пишущий письма неведомо кому, дабы уяснить истину для себя, кто такой кайсяку знаменитого вертолётчика полковника Калинина, словно бы умерший вместе со своим командиром? Это всё мифы войны, становящиеся самой главной её правдой. Физиологическое знание войны и её быта Шурыгин соединяет с мистикой, почёрпнутой из древних книг. Так когда-то молодой Эрнест Хемингуэй из окопных зарисовок испанской войны лепил героев своего романа "По ком звонит колокол", так соединял героику традиций и книжную культуру японский самурай Юсио Мишима, так фиксировали в письмах домой свои первые военные впечатления фронтовые лейтенанты Юрий Бондарев и Владимир Богомолов.

Описывая своих обреченных на войну героев уже в художественной форме Владислав Шурыгин обрекает себя на литературу. Может быть, он ещё и сам недопонимает мистическую значимость выхода своей книги. Он привязал себя к своим героям. Как его же полковник Калинин, опекающий своих вертолетчиков, как начальник разведки Маринин со своими грушниками, он уже отвечает за героев рассказов, за всё фронтовое братство, ожившее в его прозе. Это как бы о нём самом написано : "Капитан был романтиком. Капитан был рыцарем. Капитан был воином… Капитан во всём пытался найти духовность, даже на этой страшной, бессмысленной войне…"

И продолжу я, капитан Владислав Шурыгин уже не сможет замыкаться лишь в мире своих очерков, бесед и репортажей. В том, что заполняет жизнь военного журналиста под самую завязку. Война была для капитана Шурыгина ещё и возможностью художественно познать неведомый ему мир. Он сам открывал в рассказах новое для себя неожиданное понимание человека на войне. Конечно, он описывал приметы своих знакомых, детали абсолютно точно срисованного мира войны, но это всё знание достоверности перетекало уже в метафизическое постижение жизни. Читая свои же рассказы он сам как бы впервые встречался со своими героями. Прототипы из рассказов легко узнавали себя, но лишь по срисованным с фотографической точностью каким-нибудь шрамам, ранениям или этнографическим приметам. Но были ли они теми самыми извечными мифическими образами, воинами, чьи следы запечатлены и в кельтских сказаниях, и в исландских сагах, и в древнерусских былинах?

Эти офицеры и солдаты Шурыгина знакомы всем, побывавшим на первой и второй чеченских войнах, одновременно они знакомы и всем ценителям мировой батальной литературы. Продолжающееся через века фронтовое братство людей, обреченных на войну.

Помню, я в "Дне литературы" опубликовал ещё несколько лет назад один из лучших рассказов книги "Допрос". И сразу же начались звонки из военных структур. Простодушно допытывались, кто это закрытую информацию о стиле работы военной разведки печатает в литературной газете? Читатели книги Шурыгина знают, что в рассказе, страшном своей обыденностью и художественной точностью описаний, нет ничего конкретного, никаких привязок к местности, никаких фамилий или технических подробностей. Никаких военных тайн. Есть правда войны, правда допроса, правда образа. Вот её-то и испугались.

Герой рассказа, молодой лейтенант, военный переводчик Кудрявцев впервые присутствует на допросе пленных боевиков. Он ужасается жестокости увиденного, он начинает жалеть молоденького связника боевиков, в результате даёт себя разоружить, чуть не гибнет, считает, что по его вине ранены Маринин и Васильченко. "Жалость к Маринину, стыд перед ним за свою слабость... душили Кудрявцева полынным комком… он чувствовал, что вот-вот расплачется, от унижения и собственного бессилия."

Шурыгин в рассказе сам чувствует себя таким же лейтенантом, сам смотрит на Маринина и с ужасом, и с благоговением. Мне кажется, в противостоянии характеров и героев, он, может быть, и сам не заметил истинной причины случившегося. Как могли профессионалы разведки доверить неопытному лейтенанту пленного связного? Увы, наша русская безалаберность, всё та же надежда на "авось" и подвела прапорщика Васильченко, отправившегося покурить на халяву. Таких неосознанных даже самим автором правдивых деталей в прозе Шурыгина достаточно, может быть, они и определяют доверие читателей к книге "Письма мертвого капитана".

Первый слой правды — правда человека, непосредственно участвовавшего в боевых действиях. То, что невозможно выдумать: запах войны, цвет войны, вонь и гарь от пожаров и взрывов, сырость и задымленность, вкус крови и вкус пота.

Второй слой правды — это правда ситуаций, правда обстоятельств. Любой сюжет должен быть достоверен. Танкист Эрик Хабибуллин мог остаться со своим танком в спецназе внутренних войск, полковник Калинин мог и должен был вызвать огонь на себя, тем более и терять ему было нечего, чечи уже в открытую лезли в подбитый вертолет. Бывают и такие генеральские сынки, как Олег Кудрявцев, пожелавший узнать, что же такое война и чуть было не отправившийся на тот свет во время первого же допроса пленных. Даже байки или иные книжные красивости прочитываются как неизбежная часть сознания его героев. Думаю, и сам капитан Шурыгин становится пусть и невидимым, но соучастником событий, одним из героев книги. Вот разве что случайно попавшие на одну и ту же улицу, к одним и тем же чеченским боевикам, из разных мест России сыновья русской жительницы Чечни — со странной фамилией Монетка, вызывают недоверие. Вполне хватило бы одного, младшего, взятого в заложники и сразу же убитого. Может, в жизни и не такие совпадения случаются, но в прозе должна быть художественная убедительность. Впрочем, кроме этого упрека, да ещё чрезмерной публицистичности, прямолинейности последнего рассказа книги "Дорога домой", явно выпадающего из ритма книги, больше у меня к автору особых претензий нет.

Третий слой правды — это уже правда образа, правда характера. Героям веришь во всех их действиях, в любви и в ненависти, в спасении и в гибели, в жестокости и в прощении..

Ну и четвертая правда, объединяющая все рассказы в единое целое — это подлинное неприятие нынешней власти, обрекающей и армию, и народы наши на нищету и унижение. И как противостоять этому?

Он показывает войну как жизнь, но жизнь по определенным правилам. В не самом сильном, на мой взгляд, рассказе "Дорога домой" я бы выделил одно утверждение: обреченным на войну почти нет места в прежней мирной жизни. Или они должны забыть про войну, или они станут лишними и ненужными. Вот потому "Письма мёртвого капитана" и становятся шурыгинским катехизисом, написанным для людей, обреченных на войну. Может быть, это сам автор , капитан Шурыгин искренне считает: "…я приехал сюда, чтобы вновь обрести веру, понять, что истины несокрушимы. И любовь всё так же выше закона… Что мир держится на дружбе и верности"...

Может быть, рассказ "Письма мертвого капитана" — самый выдуманный, самый романтический рассказ в книге, но одновременно он и наиболее авторский. Ибо этот мёртвый капитан — это и представление о себе самом живого капитана Шурыгина. В каком-то смысле его мечты о себе самом. Его всегда мучает то небольшое, но существенное отличие от своих придуманных и увиденных вживую героев.

"Я могу однажды встать и уйти. И мой стыд заключается в том, что люди, с которыми я жил рядом несколько дней, делил хлеб, ходил с ними по горам, — они уже привыкли ко мне как данности, как к своему, обреченному тянуть эту лямку. А я могу уйти, и тем горше мой стыд, и тем сильнее мой долг. Я пытаюсь людям доказать, что я не зря был частью их. Объяснить им — что, да, я свободен, но не свободен от них, ибо не могу быть свободным от своих братьев…"

Вот эта обреченность на стыд и несвободу от своих братьев заставляла и заставляет, и будет заставлять писателя Владислава Шурыгина, как бы далеко ни улетала его фантазия, как бы не тянулся он к метафизическим эмпиреям, приземлять свой метафизический парашют на поле реальной брани, среди воинов, обреченных на войну. Думаю, другим писателем он никогда не будет, и не сможет быть. Это — его стезя!

КАК ТЕБЯ ЗОВУТ?

Новая повесть Сергея Шаргунова, (или повествование в рассказах, сейчас форма произведений стала зыбкой), на самом деле посвящена одной теме, самоидентификации своего поколения, поколения, рождённого в конце семидесятых— начале восьмидесятых годов. По сути, первого постсоветского поколения, уже формировавшегося даже в школьные годы в перестроечное время.

Меня радует, что среди этого поколения очень мало отвязных защитников буржуазных ценностей, сытого гламура. Как ни покажется парадоксальным, но казалось бы противоположные по своим идеологиям движения: "Наши" и лимоновцы, молодая "Родина" и красные АКМ-овцы, яблочные "Оборонцы" и скинхеды, — все отталкиваются от ненавистных им сытых буржуазных идеалов и выдвигают ту или иную форму патриотизма, под революционным или консервативным флагом. Они все против номенклатурного коррупционного бюрократического режима.

Вот и герой повести Сергея Шаргунова Андрей — поздний ребёнок из крестьянско-писательской семьи, тянется и к бунтарско-революционным, присущим любой молодежи призывам, и к традиционным национальным и государственным ценностям.В чём-то он — красный. В чём-то он — белый. Он искренне готов кричать и "долой коммунистов", и "долой демократов", но что взамен, сам ещё толком определить не в состоянии. Неприемлемые для автора разрушительные силы общества, пока временно этим обществом и заправляющие, называются туманным словом "они". "Они хотят переставить всё с ног на голову. И с бесстыдством, достойным "отца лжи" даже выдумали какого-то философа… Нельзя не повторить это слово: переворот. Вместо доброго и светлого одни помои и отрава".

Ну и как жить молодым в этом бушующем океане помоев? Куда выплывать? А то, что выплывать надо, к счастью, это поколение прекрасно понимает.

После 1993 года в стране всё стихло, стушевалось, и целое промежуточное поколение завязло в этих помоях без всякого шанса выбраться. Получается, что нынешним семидесяти-шестидесятилетним ещё как-то проявившимся поколениям детей 1937 года далее наследуют уже нынешние двадцати-тридцатилетние Андреи и Игори, новые борцы за справедливость, как бы по разному они эту справедливость не понимали. Конечно, реалии жизни Сергей Шаргунов смело и широко берёт из собственного опыта, ничего не придумывая и не приукрашивая. Чувствует, что новая реальность для литературы будет ценнее и звучнее любой виртуальной придумки, любой постмодернистской фантазии.

Очевидно, это и есть тот самый "новый реализм", о котором заговорили задолго до его появления в литературе. "Новый реализм" с новыми реалиями и быта и бытия. По-настоящему "новый реализм" и появился с поколением нынешних молодых. До них ещё господствовала советская и постсоветская разрушающаяся действительность. Разрушающаяся тотально, становящаяся, как признал в конце концов Путин, "крупнейшей геополитической катастрофой ХХ века". Страшно было не крушение уже изрядно подгнившей идеологии, а крушение самой реальности жизни. И быта и бытия. От сожженных элеваторов до взрывающихся электрических подстанций. От крушения института семьи до крушения любой системы моральных ценностей. Это крушение жизни всерьез в литературе так и не зафиксировано. Но новыми по-настоящему молодыми писателями уже начинает прощупываться новая реальность России.

Герой повести Андрей — так же, как и сам Шаргунов — заканчивает школу в Москве, ходит с детства в церковь, но не всё там ему нравится, ездит по святым местам, затем поступает на журфак МГУ, который закончил и автор… Впрочем, для убедительности на страницах повести среди действующих лиц появляется и начинающий писатель Шаргунов. "…Шаргунова, литератора лет двадцати, тоже не обошло страдание жарой. Засев выше всех (на телепередаче), прямил спину, выпячивал ура-плечи и мистично утирал брови…

— Я, — Шаргунов высоко поднял руку: — Народный поток… Тайный и надземный…— Он осёкся.— Все наши посиделки да сгинут… перед этой… Этой роковой… раскованной и рискованной, размашисто расколовшей роскошную ракушку рабства, рванувшей рубахи, раздольно рычащей, радостно рыкочущей, русской… (вы меня поняли)… Революцией! — он хлопнул по колену." Тут тебе и звукопись, идущая от символистов начала прошлого века ("Чуждый чарам черный челн…"), и прохановская метафоричность, и лимоновская безудержность. Это по форме, по стилистике, по идеологичности. А по ощущению жизни уже совсем другая новая реальность. Не понятная ни старшим собратьям по литературе, ни самим молодым. Молодые, по крайней мере, не боятся её описывать.

Но этому революционному Шаргунову в повести как бы противостоит другой Шаргунов, близкий автору герой повести Андрей со своими консервативными взглядами. Вот и остается у читателя вопрос: как тебя зовут, писатель Сергей Шаргунов? Как тебя зовут, новое реалистическое поколение от Шаргунова до Шорохова, от Витухновской до Сенчина, от крайне правого Эрнста Султанова до крайне левых лимоновцев?..

Они ещё играют в командах старших. Но встречаясь, вроде бы из разных углов идеологии, жадно присматриваются друг к другу, обогащаются друг другом. Ибо есть у них, проклёвывается уже и своя идеология — нового поколения России. Они не циники, скорее наоборот, идеалисты, но ко всем старым партиям и движениям, властным структурам и оппозиционным группировкам относятся вполне цинично. Они уже не верят в старый мир. Ибо он, этот старый мир, сам всё продал, всё предал, и всё развалил. Они схватывают на лету все технологии манипулирования обществом лишь для того, чтобы влить своё новое вино в старые меха.. По сути, они — это новые варвары, заселившиеся волею собственных судеб на пространствах разрушенной империи. Им пока нет дела до того, кто разрушил эту империю, и откуда она взялась, им важно самим закрепиться на её просторах и понять возможность собственного существования. И на самом деле : "Не до жиру, не до тряского холодца совести…" В газете ли работая, в организации общественной, на фирме — "Один смысл… — как карусель бешеная, чтоб крутануло — вихрь ударит в нос. И зависну головой вниз. И крутанёт!"

А выход какой — в любви? В вере в Бога? "Вдруг боженька увидит? Всё же чудеса есть, иконки текут, благоухая…"

А в жизни Андрей по радио излагает одну версию событий, в газете — прямо противоположную, в зависимости от того, кто деньги платит. Брату Игорю, из НБП, предлагает вождя сдать: "Бывали вожди вашего знаменитее! Вели полки. Вдохновляли миллионы, своими именами пометили полземли. Позорно — быть вождем-то…"

А может бросить всё и уйти в любовь? Скоро двадцать три года, душевная течка. Только и снятся девушки вперемешку с поллюциями.

И старые командиры в газете ли, в движении. На которых работаешь, у которых учишься. Но которым не веришь. А в голове уже готовится что-то поэтическое, типа: "Я предаю своих учителей…".

Может, надо быть нормальным пацаном и жить как все? Уйти от всякой политики. Не бунтарить. Почти целая глава звучит как апология предательству. Брат Андрея, энбэпэшник Игорь сдает следователям своего вождя. Его отпускают на свободу. Игорь видит "седое лицо за серой клеткой. Услыхал сдавленное: — Сука…" Кто-то изменяет партии. Кто-то изменяет любимой. Это как выход. Выход в свет. Измена во всём, измена всем. Один и тот же финансист поддерживает противоположные по идеям и действиям молодежные движения. Сам же натравливает хулиганов на своих помощников. Имитирует угрозы. Не жизнь, а розыгрыш. Но всё вбирает в себя наш русский язык. Он "…беспределен, вбирая упоение и отврат, ласку-таску, славное-страшное…"

В финале повести уходит в мир иной его хитрый учитель Куркин. А сам Андрей устраивается работать почтальоном. Носителем вестей и новостей. С Таней они обвенчались.

"Что ждет нашего героя? Напишет ли он однажды письмо? Роман? Родит ли ребенка? Завтра Худяков может стать совершенно другим. Каким? Террористом? Самоубийцей? Чертом лысым?... Эх, Андрей! Я жду от тебя вестей…"

А читатель ждёт вестей от Сергея Шаргунова. И его новой реальности. Жаль, Сергей недобрал одного балла до шорт-листа в "Национальном бестселлере". Не так уж ему премия нужна. Но, кажется мне, надо друзьям-критикам всерьёз браться за это новое поколение с его новыми героями. Может, и выйдет из них что-нибудь путное назло всей осточертевшей действительности. Как же тебя зовут? И кто ты такой? Какому Богу молишься?

Полностью публикуется в «ДЛ», 2005, №6