В. АЛЕКСАНДРОВ
"Окопка" — так нынешние молодые называют современную военную прозу. Даже сайт в интернете есть такой — "Окопка". Но много ли людей знают об этом сайте? Много ли читателей у нынешней окопки? Стала ли для начала третьего тысячелетия военная проза, военная литература в целом — общественным событием? И если нет, то почему? Нет талантливых писателей? Нет военных конфликтов?
Увы, Россия — почти вечно воюющая страна, и в течение вроде бы мирного послевоенного полувека она в той или иной мере участвовала в военных конфликтах во Вьетнаме, в Сирии, на Даманском (где, кстати, и родился по-настоящему писатель Александр Проханов). Затем уже пошли полноценные войны: сначала афганская, потом две чеченских, Приднестровье, Сербия и пока последний по времени конфликт в Южной Осетии.
Через эти "локальные" войны прошли сотни тысяч наших сограждан — по сути, в той или иной мере вся наиболее активная часть русского общества. Помню, я поехал журналистом в Афганистан, будучи уже активным литературным критиком, — именно потому, что хотел увидеть, как взрослеют и мужают писатели нашего будущего, хотел понять заранее их окопную правду. Объездил на бэтэре дороги от Герата до Кандагара, летал в вертушках с тяжелоранеными бойцами, облазил весь Кабул. Эти поездки по Афганистану, а позже — по Приднестровью и Чечне, в сочетании с собственным армейским опытом дали мне возможность понимания тех книг, которые довелось в дальнейшем перечитать о современной войне, и отделения фантазий от реальности.
Поэтому я согласен с критикой маканинского "Асана" Аркадием Бабченко. И дело не в том, что где-то в мелочах писатель ошибся (ошибается и любой фронтовик в своих мемуарах), — дело в общей ложной атмосфере "Асана". Это придуманная книга о придуманной войне.
Я искренне удивился, что за комплекс неполноценности сидит в талантливейшем писателе Владимире Маканине. Замени он Чечню на какую-нибудь фантастическую Чурляндию, смени в романе десяток бросающихся в глаза географических наименований и реальных событий из истории чеченской войны — и в результате получилась бы некая убедительная антиутопия в духе Оруэлла или Замятина.
Что его так тянет вслед за Прохановым по реальным следам войны? Может быть, Маканин и написал о них двоих свой блестящий рассказ "Ключарев и Алимушкин". Пара неразлучных друзей-недругов. Я заметил это давно, с нашей общей молодости. Проханов пишет свои первые романтические книги о сибирских стройках — и вслед за ним, как бы отрицая его, Маканин пишет опровергающий всю строительную романтику Проханова очень сильный рассказ "Гражданин убегающий". Но Проханов-то сам объездил все стройки, прежде чем писать свои романтические технократические утопии, а Володя Маканин ни на одной стройке в жизни не бывал, всё писал "из себя".
Прошли годы, отгремел сначала август 1991 года, потом ожесточенный кровавый октябрь 1993 года. Проханов пишет о них своего "Красно-коричневого". Маканин, как бы стремясь унизить, опошлить героизм жертв 1993 года, пишет свой сусально-эротический роман в рассказах "Испуг", посвященный тем же событиям кровавого октября, только увиденным глазами похотливого старичка.
Думаю, в этом заочном поединке Маканин заведомо проиграл. Даже в самом его романе бойня и гибель людей остались отдельно, а сопли и слюни онанирующего старичка, лапающего бабенку в разгромленном Доме Советов, — отдельно.
Начались новые войны. Проханов ездит по воюющей Чечне, появляются лучшие прохановские книги, классика мирового батализма: "Идущие в ночи", "Чеченский блюз".
В продолжение прохановской темы, но опять как бы опровергая его, Маканин пишет сначала свой рассказ "Кавказский пленный", а затем роман "Асан". Он, никогда не только не воевавший, но и не служивший в армии, хочет победить своего давнего друга-оппонента на его же поле батальных сцен. Если в своем технократически-индустриальном состязании они оба, как писатели, были наравне, ибо психологию гражданина убегающего якобы на стройки, а на самом деле: от жен, семей, детей, от самой жизни, — можно было представить и не побывав ни на одной из строек, то психологию войны, мистическую ауру военного противостояния, эстетически-ужасающее чувство близкой смерти, запах крови и пороха прочувствовать со стороны никакой писатель, не соприкоснувшийся вблизи с войной, не может.
Да, в нынешнем либеральном обществе именно маканинский "Асан" получил главную литературную премию, а прохановские чеченские повести замалчиваются. Но все ведущие литературные либеральные критики проговариваются хором, что "Асан" — это надуманная проза, написанная вослед прохановским книгам.
А молодые прозаики — как правило, прямые участники чеченской войны, и, к тому же самых разных политических и эстетических взглядов, — упрекают Маканина не в мелких ошибках, а в более страшном: игровом, шуточном отношении к гибели людей. Может быть, Владимир Маканин и талантливее всех этих молодых писателей, пишущих о войне, но для того же участника военных действий Аркадия Бабченко "война страшна не тем, что там отрывает руки-ноги. Она страшна тем, что там отрывает душу". И потому ему оскорбительны все литературные фэнтези на тему войны.
Конечно, Бабченко прав, бросая в лицо Маканину хлёсткую фразу: "Погибшие люди — не тесто для выпекания литературных пирожков". И очень верно пишет молодой критик Андрей Рудалев: "Владимир Маканин в рассказе "Кавказский пленный" моделирует ситуацию, где красивое соседствует с уродливым, со смертью. "Красота постоянна в своей попытке спасти. Она окликнет человека в его памяти. Она напомнит". Это то, что призвано спасти человека, не дать полностью войти в ту роль, которую навязывает война. Для человека невоенного, как Владимир Маканин, самое страшное на войне — не смерть, а то состояние, когда человек перестает быть человеком, теряет способность чувствовать красоту. У Бабченко красота нефункциональна, она отвлекает бойца, мешает адаптироваться к ситуации. Это обман, мираж, как тишина, в которой чувствуется всевластие смерти. Война умело маскируется, стремясь обмануть человека, именно поэтому она приобретает эстетические характеристики — сравнивается с женщиной, мимолетной возлюбленной. Красота таит опасность, её присутствие настораживает: "Хорошо, — подумал он, — красиво. А ведь где-то там чехи. Где-то там война, смерть. Притаилась, сука, спряталась под солнцем. Ждет. Нас ждет. Выжидает, когда мы расслабимся, а потом прыгнет". Настоящая сущность войны — уродство, грязь, нечистота во всех ее проявлениях, постепенно обволакивающие все мироздание.
Потому на войне и женщин, как правило, не любят, а насилуют. Не до тонкой и нежной чувственности. И потому не веришь во влюбленность русского солдата в чеченского пленника. Дело даже не в гомосексуальной теме. Когда каждый куст стреляет, "зеленка" — это жуткий враг, вряд ли любой бисексуал в этот момент будет улавливать тончайшую чувственность. Он будет убивать, или насиловать, или защищаться. Еще один военный писатель Эрнст Хемингуэй писал: "Война — одна из самых важных тем, и притом такая, когда труднее всего писать правдиво. Писатели, не видевшие войны, из зависти стараются убедить и себя, и других, что тема эта незначительная или противоестественная, или нездоровая, тогда как на самом деле им просто не пришлось испытать того, что ничем заменить нельзя".
Потому и не получилось ничего путного у Маканина ни про октябрь 1993 года, ни про чеченскую войну. Несопоставимы рассказ "Кавказский пленный" Владимира Маканина (1994), разыгравшего игровую ситуацию с чувственным влечением героя Рубахина к прекрасному пленному чеченцу, и реальные случаи с пленениями "чехов", которых без промедления убивали при попытке к бегству.
Совсем иное у Проханова в "Идущих в ночи". Когда нет веры ни в нацию, ни в государство, приходит вера в друга, в фронтовое товарищество, вера в Бога, в высший замысел человека. Да, он голый и босый, но он жив, и его ждет новое Крещение. Бездна подождет. Его военный герой не ропщет: "Звонарь пел о себе. Готовил себя к чему-то, о чем уже знал. К тому, что витало над ним среди темных развалин. Сделало его избранником среди всех здесь сидящих [...] он был отмечен. [...] Удалялся от них в свой отдельный и грозный путь…" У него даже нет реальных врагов. Ибо и чеченцев он, убивая, воспринимает, как подобных ему, попавших в такую же ситуацию людей. Нет великой веры в победу, которая вела солдат в годы Великой Отечественной войны. Даже показ зверств чеченцев его не вдохновляет, потому что он знает, и он сам, его собратья по оружию, так же будут в меру необходимости зверствовать.
Реальное отличие прохановской прозы от прозы его младших собратьев по перу в том, что он, кроме отдельного героя, видит еще и общий замысел войны, видит интриги политиков и бизнесменов. В молодой военной прозе нет пока этого взгляда сверху. Может быть, поэтому современная военная проза и не стала общенародной, не стала заметным явлением в жизни общества, даже внутри самого литературного процесса.
Из заметных явлений современной военной прозы зрелых писателей, при этом не сторонних наблюдателей, я бы выделил "СМРТ" Эдуарда Лимонова, "Письма мертвого капитана" Владислава Шурыгина и военные рассказы Николая Иванова.
Книга Лимонова называется "СМРТ". Не мягкое русское "смерть", а пронзительное сербское "смрт". "Сербская смерть быстрее русской, она как свист турецкого ятагана", — пишет в предисловии автор. Тема Сербии присутствует и в других книгах автора — таких, как "Книга воды", "Священные монстры", "Книга мёртвых" и др. И вот, наконец, вышла книга рассказов, посвящённых балканским событиям 1991-1993 гг. Спокойно, рассудительно, без лишних эмоций и красивых метафор повествует автор о своём участии в тех, далеких уже, событиях. Нет здесь былых "изысков", вроде "группового изнасилования, в котором сам участвовал в полупьяни" ("Анатомия героя"), нет и сознательного наполнения текстов ужасами войны. Лимонов пишет о боях под Вуковаром, об осаде Сараева, о сражениях в Книнской Краине, об армейском быте и бедствиях беженцев, о трагедии смешанных браков в условиях гражданской межнациональной войны, о взаимной ненависти и ожесточении и, конечно, о смерти.
Его книга сильна не только героями и страшными образами войны, но прежде всего — общим замыслом, который всегда есть у писателей старшего поколения. Даже если он, этот общий замысел, и выглядит достаточно спорным, как у Лимонова. Как обычно, он не скрывает своего презрения к обывателю: "Тем из читателей, кто занят гнусной и скучной деятельностью в одном и том же офисе или трудом на одной и той же фабрике, либо на одном поле, или согнувшись перед облезлым компьютером, стоит страшно загрустить и возненавидеть себя". Лимонов, как всегда, категоричен. В жизни каждого мужчины должна быть война, какие бы формы она ни принимала. И если её нет — значит, нужно искать.
Нельзя в статье о военной прозе пройти мимо блестящей книги Владислава Шурыгина "Письма мертвого капитана". Книги, откровенно замолчанной и справа, и слева, не замеченной критиками.
В своих рассказах, объединенных под обложкой этой книги, автор сводит образы самых разных людей, попавших на чеченское побоище, старается понять каждого из них. Если бы он был просто воин, солдат, офицер, спецназовец — он, наверное, и не смог бы увидеть никакой иной правды, кроме боевой: своей и своих товарищей по оружию. Владислав Шурыгин тоже видит эту правду, колючую и жестокую. Он, профессиональный военный, всегда готов подставить плечо, взять в руки автомат, сесть за руль бэтээра. Но какая-то частичка его ума и таланта всегда, в любом походе, в любом рейде — витает над схваткой, фиксирует приметы иного мира, улавливает бормотание брошенных стариков и женщин, запоминает тон и характер наезжающих из центра комиссий, и даже вслушивается в попрёки, раздающиеся с вражеской стороны. Нет, он не старается понять правду врага. Это путь к поражению. В том числе и творческому. Не старался же Лев Толстой понять правду Наполеона, и даже для позднего Виктора Астафьева, с его пацифизмом, немцы в романе "Прокляты и убиты" оставались подчёркнуто чужими. В военной прозе, от Ремарка и Хемингуэя, от Толстого и Куприна, всегда господствует правда своего народа, своей религии, своей идеологии. Так и в военных рассказах Владислава Шурыгина мы видим не плакатную верность идее войны или идее государства. Солдаты и офицеры в прозе Шурыгина нутром понимают, что они защищают самих себя от наползающего на них зла. Они узнаваемы теми, кто прошел войну и уцелел и сейчас живет в городах и поселках России. Может быть, как писатель, Владислав Шурыгин родился именно на войне, осознав, что даже самый блестящий военный очерк не способен передать непостижимую мистику войны, объяснить героику русского солдата. Так военный журналист Владислав Шурыгин начал творить свой миф, подобно какому-нибудь первобытному охотнику, переполненному знанием и чувствами. Кто такой его якутский солдат "великий Мганга", общающийся с посланниками Смерти? Кто такой его "мертвый капитан" из разведки, пишущий письма неведомо кому, дабы уяснить истину для себя? Кто такой кайсяку знаменитого вертолётчика полковника Калинина, словно бы умерший вместе со своим командиром? Это всё — мифы войны, становящиеся самой главной её правдой. Физиологическое знание войны и её быта Шурыгин соединяет с мистикой, почёрпнутой из древних книг. Так когда-то молодой Эрнест Хемингуэй из окопных зарисовок испанской войны лепил героев своего романа "По ком звонит колокол", так соединял героику традиций и книжную культуру японский самурай Юкио Мисима, так фиксировали в письмах домой свои первые военные впечатления фронтовые лейтенанты Юрий Бондарев и Владимир Богомолов.
Первый слой правды в прозе Шурыгина — правда человека, непосредственного участника боевых действий. То, что невозможно выдумать: запах войны, цвет войны, вонь и гарь от пожаров и взрывов, сырость и задымленность, вкус крови и вкус пота.
Второй слой правды — это правда ситуаций, правда обстоятельств. Любой сюжет должен быть достоверен. Танкист Эрик Хабибуллин мог остаться со своим танком в спецназе внутренних войск, полковник Калинин мог и должен был вызвать огонь на себя, тем более и терять ему было нечего, — чечи уже в открытую лезли в подбитый вертолет. Бывают и такие генеральские сынки, как Олег Кудрявцев, пожелавший узнать, что же такое война и чуть было не отправившийся на тот свет во время первого же допроса пленных.
Третий слой правды — это уже правда образа, правда характера. Героям веришь во всех их действиях: в любви и в ненависти, в спасении и в гибели, в жестокости и в прощении..
Четвертая правда, объединяющая все рассказы в единое целое, — это подлинное неприятие нынешней власти, обрекающей и армию, и народы наши на нищету и унижение. И как противостоять этому?
Каждая война даёт России своих писателей. Не сразу — иногда проходят целые десятилетия, прежде чем пережитое на войне двадцатилетними пацанами оказывается вновь пережито и прочувствовано уже в книгах, в характерах героев, в ритмах романного мышления. Появилось и у нас уже новое поколение молодых писателей войны, весьма отличных от Проханова и Маканина, Лимонова и Шурыгина. Писателей, рожденных самой войной.
Беда в том, что их проза так и не стала главным событием литературы, тем более главным общественным событием. Можно свалить всё на затухающий интерес к чтению вообще. Но и в читательской среде эти книги прочитали, сдержанно похвалили и почему-то отложили на полку. Герой молодых авторов лишен чувства общей правды, общей вины, общего героизма, общего предательства. Чего хотите, но — общего, значимого. Все новые книги — это, как правило, лирическая проза. Только не о любви, а о смерти и крови. Писатели, пришедшие с войны, почувствовали полную свою заброшенность: и равнодушным обществом, не замечающим ежедневных потерь, и политической элитой, развязавшей из своих коммерчески-политических интересов эти локальные конфликты, и прессой, откровенно отвернувшейся от них и воспевающей противника. Тогда — во имя чего они сражались? И здесь уже сами собой приходят сравнения с американскими войнами во Вьетнаме, в Ираке, в Афганистане.
Можно было воспевать современную прозу, как литературу о настоящих героях, как прозу о сильных личностях. Но такое воспевание героев требуется лишь бурно развивающимся странам — Китаю, Индии, такую прозу, такой кинематограф поддерживают в США. Россию тихо ведут к гибели, и политическая элита откровенно занижает интерес к героизму во всех его проявлениях.
Чеченская война родила своего прозаика спустя пять лет после его возвращения из солдатских окопов. Страшный роман "Патологии" Захара Прилепина. Страшный своим реальным знанием войны. Я бы его, не задумываясь, поставил в один ряд с ранней фронтовой прозой Юрия Бондарева и Василя Быкова, Константина Воробьева и Виктора Астафьева. Захару Прилепину было во время написания этого романа двадцать восемь лет. Примерно столько же было и начинавшим писать свои романы и повести фронтовикам Великой Отечественной. Их также не рвались печатать в журналах и издательствах — даже не из-за цензуры, а прежде всего из-за их тяжелой и непривычной правды о войне. Вроде бы без вымысла, без романтики и сюжет ещё не так лихо сколочен, как у профессионалов пера, но какое-то мистическое угрюмое знание всего, что реально там было, — "за чертой милосердия", как когда-то очень метко сказал Дмитрий Гусаров, — начинает захватывать рано или поздно любого читателя.
Сам Захар воевал в Чечне и в 1996, и в 1999 годах. Может, и писать стал в память о своих убитых товарищах. Сначала печатал какие-то свои заметки в "Лимонке", в "Завтра", в "Дне литературы", потом ещё в электронном виде о романе узнали первые читатели через Интернет. Но в сетевом потоке халтуры он мог бы и затеряться. Журнал "Север" поставил как бы свой знак качества. Придал роману законченный печатный вид. С этим романом Захар Прилепин сразу вошел в лидеры своего поколения. На голову опередив всех своих сотоварищей, уже годами публикующихся в толстых журналах.
Это уже наша реальная история. И террористы "Норд-Оста", и кажущаяся свирепость Буданова — почти такие же герои живут и действуют в романе "Патологии". Любой из отряда Семеныча: Язва, Шея, Скворец, Хасан, Плохиш, да и сам главный герой, от имени которого пишется роман, командир отделения Егор Ташевский, — могли бы оказаться на месте Буданова; любой из воюющих с ними чеченцев мог бы стать героем террористического действа. Только там, в Чечне, и слов-то таких про террор не знают, там воюют безжалостно и беспощадно. И не убьешь ты, вчера ещё студентик и маменькин сыночек, волею судьбы попавший в армию, воспитанный на самых гуманистических идеалах, — убьют тебя. Война, одним словом. И, если ты на войне, то иди и воюй.
Хорошо ещё, когда есть хоть какое-то время набраться опыта, как у Егора и его друзей из отряда, нормальных русских ребят, вначале ещё и не понимающих, что такое смерть и как можно убивать стоящих перед тобой с виду мирных людей.
"Убиваемые шевелятся, вздрагивают плечами, сгибают-разгибают ноги, будто впали в дурной сон и вот-вот должны проснуться… Подбежал Плохиш с канистрой. Аккуратно облил расстрелянных.
— А вдруг они не… боевики? — спрашивает Скворец у меня за спиной. Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах у расстрелянных начинают взрываться патроны. В сапоги-то мы к ним и не залезли. Ну, вот и спрашивать не надо…"
Точно так же, спустя время уже чеченцы убьют и Скворца, и Язву, и Андрюху Коня.
"Пацанов убили, — думаю я и морщусь. — Господи. Им бы жить!" — хочется мне закричать…"
Придет время, и герой романа убьёт в упор своего чечена. И выживет, один из немногих в отряде.
Придет время, и уже опытные, обстрелянные ребята сами будут рваться в бой и мстить за погибших друзей. И отказываться — даже контуженные и раненые — уходить из отряда, потому что их уже связывает зарождающееся военное братство. Придет время — и выбитые из своего здания бойцы не будут уже чувствовать ни холода, ни голода, будут брести часами по холодной воде, ибо выйти из воды — означало умереть.
В романе Захара Прилепина практически нет отрицательных образов. Даже трусоватый Руслан со временем вписывается в их отрядную жизнь. Все, как братья, у всех всё общее. Но и к этому братству они пришли лишь через законы войны. Или будут вместе и выживут — или каждый за себя, и все погибнут. На войне нет места эгоизму.
В "Патологиях" есть всё: и героизм, и мужество, и храбрость, и постоянное, бесшабашное пьянство, иной раз с перебором, заканчивающееся гибелью собственных друзей. Есть какая-то партизанщина, бездарное планирование операций, равнодушие иных командиров к судьбам рядовых бойцов. Всё это не декларируется, не утверждается языком газеты и публицистики, а следует из сюжета произведения, из действий его героев, органично вписывается в художественную ткань романа.
Удачей романа "Патологии" я считаю соединение, с одной стороны, той доподлинной окопной правды, которую знают лишь те, кто сам воевал, деталей военного быта, реальных подробностей боевых операций, а с другой стороны — талантливого исполнения литературного замысла.
Вслед за романом появились военные рассказы, вошедшие в книгу "Грех". В чём-то эти рассказы посильнее и помастеровитее романа. Как бы в противовес господствующей политике автор дает читателям образ сильного и мужественного героя, что и не нравится многим критикам, певцам пустого и серого постмодернизма.
Появились и достойные сотоварищи Захару Прилепину. Аркадий Бабченко с "Алхан-Юртом" и "Взлёткой", Александр Карасев с фронтовыми рассказами "Ну, ты, мать, даешь", "Готический замок" и другими. А еще — Евгений Даниленко "Дикополь", Илья Плеханов "Ромарио", Павел Андреев (Афганистан), Андрей Грешнов (Афганистан), Игорь Фролов (Афганистан), Алексей Суконкин (Чечня), Дмитрий Сухоруков (Югославия), Рустем Бизянов (Чечня), Алексей Наумов, Денис Бутов, Валерий Горбань, Вячеслав Немышев. Интересную имитацию дневника воюющего солдата написал журналист И.Анпилогов "Уроки армии и войны или хроника чеченских будней. Из дневника солдата-срочника".
Недавно, в 2010 году, в журнале "Молодая гвардия" вышла интересная повесть Игоря Бойкова "Закованные в цепи", о пленниках чеченского зиндана. Увы, это уже не традиции Толстого и Лермонтова, это куда страшнее. Как и положено, либеральная наша критика принялась эту повесть всячески поносить, оправдывая чеченцев и почему-то упрекая повесть… в антисемитизме. Неужто чеченские боевики стали иудеями? Кстати, тот же антисемитский упрек звучит и в статье американской славистки Анны Бродской "Чеченская война в зеркале современной российской литературы". Конечно же, отмечается жестокость прежде всего русских солдат, но, самое смешное, упреки русских писателей в адрес чеченских боевиков Бродская тоже сравнивает с упреками в адрес евреев. Может быть, и Шамиль Басаев стал евреем, и это евреи захватили "Норд-Ост" и бесланскую школу?
Они проходят через страх смерти, и, постепенно обретая чувство боевого товарищества (может быть, главное на этих неидеологических войнах), крепнут как личности, как герои. Если эти герои, возвращаясь домой, оказались не востребованы, не государство ли виновато в том, что многие из них ушли в криминал? Поразительно, но эта новая военная проза, будучи прозой лирической, как правило, лишена острого сюжета, лишена динамики, она, как правило, экзистенциальна. Люди думают и переживают. Люди воюют и погибают, убивают и защищаются. Это не закрученный боевик.
Не все писатели "окопки" равнозначны по своему таланту, как не были равнозначны по таланту и наши знаменитые писатели-фронтовики. Любопытно наблюдать, как молодые военные писатели совмещают в своей прозе приемы постмодернизма и традиционный реализм, доходящий до натурализма. Общим для молодой военной прозы является и некая детскость. Школьник или студент, недотепа, маменькин сынок, почти ребенок с затянувшимся чувством детства вдруг попадает на передовую, где смерть, кровь, где ты должен убивать и можешь в любую минуту погибнуть. Это чувство есть практически у всех прозаиков. Минимум фантазий. Если и есть фантастическая проза о нынешних войнах, то она существует где-то в стороне, вне разбираемого мной явления. Разве что Евгений Даниленко в своем "Дикополе" использует приемы типичного боевика. Но они, как бы поддерживая друг друга, строго относясь друг к другу, не дают ни соврать, ни прихвастнуть, ни опошлить события минувших войн. Это фронтовики, прошедшие через все "горячие точки" последних десятилетий. От Афганистана и Приднестровья до Чечни и Осетии.
С 2006 года стал выходить альманах "Искусство войны", который готовят Аркадий Бабченко и Илья Плеханов. Появились работы молодых критиков, среди них назову статью Валерии Пустовой "Человек с ружьем: смертник, бунтарь, писатель ("Новый мир" 2005. №5) и Андрея Рудалева "Обыкновенная война. Проза о Чеченской кампании" ("Москва", 2006. №4). Отмечу и интересный труд пятигорского критика и литературоведа Вячеслава Шульженко "Кавказ в русской прозе второй половины XX века: проблематика, типология персонажей, художественная образность".
И все же, по большому счету, военную прозу все, от литературной критики до крупных издательств, от правительственного агитпропа до пропагандистских формирований Министерства обороны, — обходят стороной.
Но я рад, что традиция русской военной прозы продолжается и находит новых талантливых авторов.